Колесо Фортуны

Горячая работа
NC-17
В процессе
685
27
автор
Lifefly бета
Размер:
планируется Макси, написано 913 страниц, 456 507 слов, 42 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Глава 11: Дом семьи Фикельмон.

Настройки

      КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ ТАЙНОГО АГЕНТА ГРИНДЕВАЛЬДА В РЯДАХ СОПРОТИВЛЕНИЯ

      Выражаю своё глубочайшее недоумение в связи с последними манёврами Альбуса Дамблдора. На сей раз он превзошёл самого себя в искусстве создавать видимость деятельности, лишённой всякого видимого смысла.       Как тебе известно, на прошлой неделе он внезапно покинул Хогвартс и провёл три дня в графстве Корнуолл. И что же было целью этого визита, на который он истратил изрядное количество служебного ресурса? Он посетил семь различных пастбищ, на каждом из которых в течение нескольких часов беседовал с владельцами о… овцах. Он с неподдельным интересом расспрашивал о породах, качестве шерсти, методах выпаса и даже о любимых пастбищах отдельных, особо отличившихся, по его мнению, барашков.       Наши агенты, естественно, проверили каждого фермера. Никаких связей с магическим миром, никаких намёков на контрабанду или подпольные встречи. Сам Дамблдор вёл себя как учёный-натуралист, увлечённый частным хобби. Он даже кое-что записывал в свою изрядно потрёпанную записную книжку.       Я отдаю себе отчёт, что за этим может стоять некий гениальный, многоходовый план. Возможно, он использует овец в качестве живых рун для астрономического прогнозирования? Или же он ищет среди них анимага, скрывающегося от правосудия? А может, это новый, невероятно замысловатый способ передачи шифровок?       Но, чёрт побери, выглядит это так, будто величайший ум нашего времени просто сошёл с ума от скуки! Пока Гриндевальд укрепляет свои позиции в Европе, а Министерство раздирают внутренние дрязги, наш главный «надёжный» противник и защитник света проводит время, обсуждая достоинства корнуоллских длинношёрстных овец перед уилтширскими рогатыми.       Я докладываю об этом не для того, чтобы посмеяться. Я докладываю, потому что это пугает. Мы можем анализировать логику, предсказывать политические ходы, рассчитывать силовые решения. Но как бороться с тем, чьи действия не поддаются никакой логике? Он либо гений, играющий в такие сложные шахматы, что мы даже не видим доски, либо… просто сумасшедший профессор. И я всё менее уверен, какой из этих вариантов страшнее.       С наилучшими пожеланиями и тщетной надеждой на просветление ради всеобщего блага,       Агент «Квентин».

      ***

      3 января 1945.       «Тётя Эльфрида подобрее ко мне была, когда я на её попечении осталась».       Женевьева, сжимая в напряжённых дрожащих руках поводья, глядела куда-то в пустоту между торчащим коричневым хохолком лошадиной головы и вытоптанной тропой. Чувствовала она себя растоптанной и униженной донельзя. До сих пор не отпускала мысль, что это какая-то изощрённая пытка от Фикельмона: она же заявила, что ничего ему не скажет, вот он и решил поиздеваться, вымотать до полусмерти. В голове уже билась шальная идея: соскочить с этой, на удивление спокойной, лошади и броситься к стоящему поодаль Этьену, что застыл у ступеней, ведущих к чёрному входу в замок, — издалека он напоминал гранитную статую, настолько был недвижим, — и рухнуть перед ним на колени с воплем «Сдаюсь!».       За последние пять дней «в гостях» у Фикельмона Женевьева спала от силы часов восемь, и то — в общей сложности, урывками. Танцы, верховая езда, зазубривание политики, экономики, этикета, военного дела, внутреннего распорядка европейских держав и армии «Господина» (Этьен настаивает именно на таком именовании Гриндевальда, произнося это слово с холодным почтением) — и, если честно, ничего из этого Женевьева за истекшие дни толком не запомнила. Да Фикельмон, похоже, и не ждал великого чуда от «заурядного», по его мнению, ума пришелицы из будущего. В довершение всей этой канители Женевьева ещё и ежедневно постигала азы руководства созданием приёмов для тёмных магов и чувствовала себя ужасно: хуже было только под заклятием Круциатус у Беллатрисы. То, по крайней мере, было честнее.       Женевьева перестала чувствовать ноги ещё полчаса назад: они онемели, превратившись в два чужеродных полена, едва державшихся в стременах, а глаза сами собой закрывались, и каждый раз, когда она проваливалась в липкую полудрёму, мир на секунду расплывался. Когда же лошадь, почувствовав её напряжение, нервно переступила с ноги на ногу, она вцепилась в поводья так, что побелели костяшки, и мысленно выругалась.       «Только не хватало ещё упасть перед ним».       Она покосилась на Фикельмона, который по-прежнему стоял у ступеней, сложив руки за спиной, и, казалось, наблюдал за ней с отстранённым интересом учёного, изучающего поведение дикого зверька в неволе. В его позе не было ни насмешки, ни нетерпения, только терпеливая, беспросветная скука, которая была хуже любой издёвки.       Лошадь, подчиняясь её неловкому движению, сделала несколько шагов вперёд, и Женевьева почувствовала, как натруженные за последние дни мышцы отозвались глухой ноющей болью. Она ненавидела верховую езду, ненавидела лошадей, ненавидела Фикельмона, который с непоколебимой методичностью, словно зубной врач, вытаскивающий из неё каждый нерв, заставлял её осваивать то, что, по его мнению, должна знать настоящая Робеспьер.       Она подъехала к нему, и лошадь, повинуясь невидимому сигналу, остановилась. Женевьева, стараясь не выдать дрожи в ногах, спешилась, попыталась сделать шаг, но колено предательски подогнулось, и пришлось ухватиться за луку седла, чтобы не рухнуть в снег. Желудок противно сжался от резкого движения.       — Неплохо, — произнёс Фикельмон, как если бы он отметил, что сегодняшний день был облачным. — Завтра продолжим.       И тут же развернулся, не дав Женевьеве даже рта раскрыть в ответ, хотя она уже заготовила язвительную реплику. Но кричать ему в спину? Ну уж нет: если и портить отношения, то только глядя в глаза.       Женевьева похлопала ресницами и посмотрела на лошадь, а та уже глядела на неё своими чёрными глазами-пуговками таким выжидающим, слегка насмешливым взглядом, что Женевьева засомневалась, не показалось ли ей. Не сдержавшись, она показала лошади язык и, под фырканье в левое ухо, огляделась, легонько дёрнула поводья:       — Пойдём.       Ступеньки вели вверх, в сторону замка, но Женевьева резко потянула поводья, разворачивая лошадь в противоположную сторону, туда, где за аккуратной живой изгородью угадывалась крыша длинного каменного строения — конюшни. Она видела их мельком, когда её в первый день вели в замок. Кажется, там был ещё и фонтан для водопоя, или просто корыто, она точно не помнила, да и какая разница?       Лошадь плелась за ней с какой-то собачьей, непривычной доверчивостью, и Женевьева то и дело оглядывалась, проверяя, не чудится ли ей. Обычно любое животное — от кошек до гиппогрифов — относилось к ней с настороженностью, а то и с откровенной неприязнью, и она никогда не понимала, в чём тут причина. Может, чуяли в ней «плохую энергию», о которой судачили суеверные старухи в её детстве, а может, запах не нравился. Так или иначе, с младенчества любое четвероногое или крылатое существо норовило цапнуть её за палец, боднуть в бок или, на худой конец, удалиться прочь, демонстративно задрав хвост.       Эта же, с каштановой шерстью и ленивым чёрным глазом, тащилась за ней, как преданная старая нянька, и даже ухом не вела, когда Женевьева, споткнувшись о корень, выругалась сквозь зубы. Лошадь только фыркнула, будто сказала: «Ну-ну, пойдём дальше».       Они дошли до конюшен — длинного, сложенного из тёсаного камня строения с высокой черепичной крышей, из-под которой доносился привычный запах сена, навоза и тёплой, живой плоти. Женевьева толкнула тяжёлую дубовую дверь, и та со скрипом отворилась, впуская её в полумрак.       Внутри было просторно и, вопреки ожиданиям, чисто: стойла выстроились в два ряда, разделённые широким проходом, усыпанным свежими опилками. Свет падал из высоких окон под потолком, разгоняя тени, но не до конца. Где-то в глубине звонко капала вода, пахло конским потом, овсом и ещё чем-то сладковатым.       Женевьева огляделась, ища, куда бы пристроить лошадь. Конюшня оказалась не просто конюшней: в дальних стойлах, отделённых от остальных высокой перегородкой, она заметила движение — что-то чёрное, огромное, с крыльями, сложенными вдоль туловища, пегасы, кажется. Рядом блеснул витой рог — единорог? Она моргнула, но рог уже растворился в полумраке. Ей было всё равно. Даже зебра, которая совершенно неуместно жевала сено в углу, вызвала лишь вялую мысль: «Наверное, должна быть». Она отвернулась, не в силах удивляться.       Тут же она заметила кошек: две серые, пушистые, с зелёными глазами, они сидели на балке под потолком и смотрели на неё сверху вниз, как две маленькие совы, молчаливые, неподвижные, не сводили с неё взгляда, и это было почти жутко.       Женевьева отвернулась от них и поискала глазами свободное стойло для своей лошади — нашла второе от входа, с чистой подстилкой и ведром воды. Она повела лошадь туда, и та послушно зашла внутрь, тряхнув гривой.       — Ну и зверинец у твоего хозяина, — пробормотала она.       И тут она услышала шаги: тяжёлые, уверенные, они приближались откуда-то из глубины конюшни, и вскоре из-за поворота показалась фигура высокого мужчины лет двадцати пяти, с тёмными, коротко стриженными волосами и острыми, внимательными глазами. На нём был полный комплект одежды людей из числа Фикельмона: рубашка с поднятым воротом, кожаное зимнее пальто, шерстяные брюки из дорогой ткани и массивные ботинки, голову покрывала фуражка со знаком Даров Смерти в центре.       Он не заметил её сразу. Она тоже не стала привлекать внимания, решив, что проще будет снять с лошади сбрую и уйти, пока её не увидели. Но когда она принялась отстёгивать подпругу, пальцы предательски перестали её слушаться: она смотрела на пряжку, но та расплывалась в глазах, превращаясь в грязное пятно, тыкалась в неё раз, другой, всё никак не могла попасть в отверстие пряжки, и мелкая дрожь в руках была такой сильной, что ремешок звенел о металл. Мужчина вдруг поднял голову и, увидев, что она делает, его лицо исказилось в гримасе ужаса, будто она собралась прирезать лошадь прямо на месте.       — Мадемуазель! — рявкнул он, бросая скребницу и в два шага оказываясь рядом. — Вы что творите?!       Женевьева подняла на него глаза. В голове было пусто и вязко, как в болоте, и она с трудом собрала слова в предложение:       — Я снимаю седло, — ответила она ровным, ледяным голосом, который обычно сбивал с толку собеседников. — Вы имеете что-то против?       — Против? — он выхватил у неё из рук подпругу, ловко отстегнул её сам и, не глядя, швырнул в угол. — Против того, что вы чуть не перерезали Елизавете живот неправильным движением? Или против того, что вы вообще решили, что умеете обращаться с лошадьми? Против всего, мадемуазель! Идите, знаете, вышивайте крестиком или там варенье варите, а Елизавету оставьте мне.       — Елизавета? — переспросила Женевьева, и её брови поползли вверх. Она перевела взгляд на лошадь, которая, казалось, наслаждалась зрелищем, переминаясь с ноги на ногу с видом королевы, попавшей на дешёвый спектакль. — Эту кобылу зовут Елизавета?       — Она не «эта кобыла», мадемуазель, она леди Елизавета и не любит, когда с ней обращаются, как с мешком картошки.       — Она? Не любит?       Лошадь фыркнула и сделала вид, что её это не касается.       — О да, она всё понимает, и если я увижу, что вы ещё раз попытаетесь снять с неё седло без присмотра, я лично прослежу, чтобы вас к ней больше не подпускали.       Женевьева почувствовала, как в груди закипает знакомая, обжигающая ярость. Она была вымотана до предела, голодна, спала урывками по два часа в сутки, её заставляли учить меню для какого-то идиотского бала и танцевать вальс с самим Фикельмоном — и теперь какой-то армеец, пусть и красивый, как чёрт из табакерки, будет читать ей нотации о том, как правильно обращаться с лошадьми?!       — Послушайте, мистер… — она сделала паузу, ожидая, что он назовёт своё имя. Он молчал, глядя на неё всё с той же ледяной настороженностью. — Послушайте, вы. Я знаю, как снимать седло. Я не первый день вижу лошадь.       — Видеть-то вы её видите, — фыркнул он, — а вот обращаться не умеете.       — Я умею!       — Вы едва не сорвали ей спину. Ещё немного — и она бы лягнула вас, а я вовсе не жажду объяснять месье Фикельмону, почему его гостья валяется в конюшне с проломленной головой.       — Я не…       — Мадемуазель, вы вообще когда-нибудь имели дело с лошадьми? Я же вижу по рукам. Вы вцепились в поводья так, будто это спасательный круг, а не кожаный ремень. Вас учили верховой езде, но тот, кто учил, явно был не в ладах с пониманием, что лошадь — это живое существо, а не метла.       Она открыла рот, чтобы возразить, но слова не сложились. Вместо этого она просто прислонилась лбом к столбу стойла и закрыла глаза.       — Делайте что хотите, — выдохнула она. — Мне всё равно.       Она смотрела на его руки, ловко снимающие седло, но не понимала, что он делает, слова долетали до неё сквозь плотную вату.       «Какая разница», — пронеслось в голове, и мысль тут же растаяла, не найдя отклика.       Он выпрямился, отряхнул руки и наконец посмотрел на неё прямо, в упор. В его взгляде не было ни враждебности, ни насмешки.       — Вы кто? — спросил он вдруг. — Я вас раньше не видел. Новая прислуга?       — Нет, — Женевьева скрестила руки на груди, стараясь казаться увереннее. — Я гостья месье Фикельмона.       Он приподнял бровь, и на его лице мелькнуло нечто, похожее на удивление.       — Гостья? В конюшне?       — Я… прогуливалась.       — С лошадью.       — Именно.       Он усмехнулся, и Женевьева заметила, что усмешка делает его лицо моложе, почти мальчишеским.       — Елизавета не ходит с теми, кто ей не нравится. — Он погладил лошадь по шее, и та в ответ ткнулась ему в плечо. — Значит, вы ей пришлись по душе. Это редкость.       — Мне обычно не везёт с животными, — призналась она неожиданно для себя.       — Неудивительно. — Он окинул её взглядом с головы до ног. — Вы на них слишком злитесь, они это чувствуют.       Женевьева промолчала. В какой-то степени она знала, что это правда: она всегда была слишком злой — на мир, на себя, на тех, кто вокруг.       — Я Ульрих, — сказал он вдруг, протягивая ей раскрытую ладонь. — Я здесь… по делам.       — Жизель, — она пожала его руку, ощутив сухое, крепкое тепло.       — Жизель, — повторил он, чуть растягивая гласные, будто пробуя имя на вкус. — Но почему вы здесь, у Фикельмона? Вы не похожи на его обычных гостей.       Женевьева скрестила руки на груди:       — Я тоже здесь по делам.       Он лишь усмехнулся и покачал головой:       — Понятно.       Через полминуты она вышла из конюшни, прикрыв за собой тяжёлую дверь, и на мгновение зажмурилась от яркого зимнего солнца, отражающегося от снега. Свежий воздух обжёг лёгкие, но не принёс облегчения.       Она усмехнулась и тут же поморщилась: смех отозвался болью в висках. Отсутствие отдыха, постоянные уроки, зубрёжка имён, дат, правил этикета, перемежающиеся с бесконечными обсуждениями меню, рассадки и цветочных композиций, — всё это превратило её в ходячий манекен, набитый информацией, которая не имела никакого смысла.       «И зачем мне это? — в сотый раз спросила она себя, переступая порог замка. — Я хочу домой».       Она двинулась по коридору, машинально поправляя выбившуюся прядь волос. В замке было тихо и прохладно. Женевьева, стараясь ступать бесшумно, свернула в боковую галерею, ведущую к лестнице на третий этаж, где располагались её покои.       Каменные стены казались ей тёплыми на ощупь, хотя это было невозможно. Свет в коридоре то вспыхивал, то меркнул, и Женевьева уже не была уверена, что видит это наяву, а не в тягучем кошмаре, который длился уже пятые сутки. Голоса слуг доносились как из-под толщи воды.       Но не успела она сделать и трёх шагов, как из-за угла, словно по сигналу, вынырнула процессия.       Впереди, с важным видом, вышагивала экономка — высокая, сухая женщина в тёмно-сером платье и белоснежном чепце, с лицом, напоминающим подсохший лимон. За ней, чуть пританцовывая от нетерпения, семенила старшая служанка — круглолицая, румяная, с пышной грудью и руками, унизанными медными кольцами. Следом, сохраняя невозмутимое выражение на лице, двигался дворецкий — сутулый, седой, с длинным носом и бакенбардами, держащий в руках серебряный поднос с какими-то бумагами. А замыкали шествие две дамы — строгие, в чёрных платьях, с высокими причёсками и маленькими очками на носах. Гувернантки.       Женевьева замерла, чувствуя, как сердце пропустило удар. От этой пятёрки исходила такая же энергия, как у стаи гончих, настигших лису.       — Ах, мадемуазель! — воскликнула экономка, первой подлетая к ней. — Наконец-то! Мы обыскались! Месье Фикельмон изволил сообщить, что вы будете готовиться к балу, а вы пропадаете неизвестно где! Это решительно недопустимо!       — Мадемуазель, мадемуазель! — подхватила служанка, заглядывая ей в лицо с такой назойливой непосредственностью, что Женевьева невольно отшатнулась. — У нас тысяча вопросов! Какие скатерти вы предпочитаете? Кружевные или парчовые? А салфетки? Мы не можем выбрать цвет — золото или серебро? А ещё меню! Месье повар сходит с ума, требует утверждения!       — Мадемуазель, — перебил их гомон глухой, монотонный голос дворецкого. — Умоляю, уделите мне минуту. Список приглашённых требует вашей подписи. И схема рассадки в Большом зале. У нас возникли фатальные разногласия по поводу размещения мадам Делонэ и барона Фонтейна. Они не разговаривают друг с другом уже семнадцать лет. Если их посадить рядом, последствия будут катастрофическими.       — Да что вы всё со своей рассадкой! — отмахнулась экономка. — Сначала скатерти! Мадемуазель, взгляните! — она выхватила из рукава кусок ослепительно белой ткани с тонкой золотой нитью. — Венецианское кружево! Подлинное! Месье Фикельмон специально выписал его из Милана!       — А маски! — встряла одна из гувернанток, та, что пониже, с острым, как у хорька, подбородком. — Мадемуазель, необходимо решить, какой стиль масок мы выбираем! Венецианская традиция предполагает либо комедию дель арте, либо более мрачный, барочный вариант. Месье Фикельмон намекнул, что предпочитает мистическую атмосферу, но лорд Дюбуа настаивает на классических карнавальных масках! Мы не можем разорваться и угодить разом обоим!       — И музыка! — добавила вторая гувернантка, высокая, с моноклем на цепочке. — Оркестр ангажирован, но они не знают, какой репертуар готовить: венецианские тарантеллы или что-то более современное? И кто откроет бал? Месье Фикельмон не соблаговолил сообщить, будет ли он танцевать первым!       Женевьева открыла рот, но не успела выдавить ни звука. Её моментально окружили со всех сторон, и вопросы посыпались градом, перебивая друг друга, сливаясь в единый неразборчивый гул.       Она не могла ответить ни на один вопрос, потому что не знала ответов. Она вообще не хотела знать ответов! Она хотела, чтобы все эти люди провалились сквозь землю вместе со своим балом, своим венецианским кружевом, своими парчовыми скатертями и барочными масками.       Женевьева закрыла глаза. Экономка шагнула вперёд, сжимая в руках образец ткани. Она открыла рот, но Женевьева её перебила:       — Кружево. Золото. Всё, что угодно, мне плевать.       — Но, мадемуазель, мы должны утвердить…       — Вы должны заткнуться, — Женевьева подняла на неё глаза. Что было в её взгляде, она не знала, но экономка почему-то попятилась. — Вы хотите знать, что я думаю о вашем бале? Хотя какое мне дело, хотите вы или нет. Я всё равно скажу. Ваш бал… мне плевать на него. Делайте что хотите. Только оставьте меня в покое.       На мгновение, на одну короткую, благословенную секунду, все они замерли. Экономка перестала размахивать кружевом, служанка закрыла рот, дворецкий перестал кашлять, а гувернантки переглянулись с выражением оскорблённого достоинства.       И в эту секунду, когда Женевьева уже почти поверила, что её услышали, экономка сделала глубокий вдох и открыла рот, чтобы начать всё сначала.       — Мадемуазель, вы…       Но договорить она не успела.       Из-за поворота, прямо за спиной у экономки, раздался тяжёлый, мерный шаг.       Все головы повернулись.       По коридору, не торопясь, шёл мужчина. Высокий, подтянутый, в безупречном тёмно-синем костюме, который сидел на нём с той идеальной, старомодной элегантностью, что уже вышла из моды, но от этого казалась ещё более дорогой. Белоснежные волосы были зачёсаны назад, открывая высокий лоб и острые, внимательные глаза, цвет которых в полумраке было трудно определить — то ли серые, то ли синие, то ли стальные.       В его облике не было ничего кричащего, ничего нарочитого. Но что-то в нём, в самом способе его передвижения, в том, как он чуть наклонял голову, разглядывая их, в лёгкой, почти незаметной усмешке, тронувшей уголки его губ, заставляло замереть на месте. Он не был похож на гостя, не был похож на прислугу. Он был похож на человека, который привык, чтобы его слушались.       Сердце Женевьевы пропустило удар.       «Дедушка…»       Она видела его перед собой, живого, настоящего. На мгновение реальность распалась на осколки, и она снова оказалась в его кабинете в Австрии. Она слышала его голос, чувствовала запах его коньяка и старого пергамента. Он был здесь. Он пришёл за ней.       Но он не узнал её. Он не мог её узнать. Для него она была просто «путешественницей во времени», досадным недоразумением, которое нужно было уладить.       Она пошатнулась, прислонившись к стене. В глазах потемнело, и она моргнула, пытаясь прогнать наваждение, но он не исчез: дедушка стоял перед ней, живой, реальный, и его лицо было лицом человека, которого она любила больше всех, но его глаза смотрели на неё с ледяным презрением.       Он что-то сказал прислуге. Женевьева не разобрала слов — только видела, как те, бросив на неё взгляды, начали расходиться. Когда они ушли, он повернулся к ней, и на его губах появилась та самая, знакомая, почти насмешливая усмешка. У неё перехватило дыхание.       — Вы здесь, — произнёс дедушка, и его голос, низкий, с лёгкой хрипотцой, прозвучал в тишине как приговор. — Я искал вас.       «Ты искал меня», — пронеслось в её голове.       Он слегка склонил голову набок, и она, сама не зная зачем, выпрямилась, чувствуя, как этот взгляд пробегает по ней, оценивая, сканируя, считывая.       — Вы утомлены? — спросил он, и в его голосе послышалось что-то похожее на усталую, почти отеческую насмешку. — Выглядите так, будто вас пропустили через дюжину секущих заклятий.       — Я… — начала Женевьева и вдруг почувствовала, как к горлу подкатывает смех. Истеричный, нелепый, совершенно неуместный. Она прикусила губу, чтобы не рассмеяться.       Мужчина смотрел на неё, и уголки его губ едва заметно дрогнули.       — Понятно. — Он скрестил руки на груди, и взгляд его снова стал цепким, оценивающим. — Значит, мой брат ещё хоть на что-то годен.       Женевьева не поняла. Мужчина же проигнорировал её недоумение.       — Эмери долгое время был не в чести, — протянул он, и лицо его вдруг переменилось. Усмешка пропала, а в глазах зажглись искры холодного презрения и высокомерия. — Неудивительно, что я сомневался, что он и впрямь сумеет вытащить путешественницу во времени из-под самого носа Великобритании.       Женевьева заставила себя выпрямиться, хотя каждая мышца в измученном теле кричала от боли. Она вздёрнула подбородок, глядя прямо в его стальные, холодные и пронзительные до дрожи глаза.       — Путешественницу во времени, — повторила она, пробуя слова на вкус. Голос её прозвучал ровно и пусто. Она вдруг поняла, что говорит, как плохая магическая проекция. — Звучит так, будто я экспонат.       Она хотела сказать это с колкостью, но яда в голосе не оказалось ни капли.       — Эмери всегда был излишне мягок, — ответил он, и его голос звучал так спокойно, так до боли знакомо…       «Он даже не догадывается, — подумала она, — что я его внучка. Что я выросла под его крышей. Что я любила его больше жизни».       Эта мысль была до того невыносима, что сознание отказывалось на ней сосредотачиваться. Она просто стояла, глядя на него, и чувствовала, как внутри неё что-то беззвучно умирает.       — Он полагает, что вы ценная находка. Что с вами надлежит обращаться бережно, почтительно, как с редким экспонатом.       — А вы предпочли бы, чтобы меня доставили в мешке и с кляпом во рту? — Женевьева усмехнулась, но усмешка вышла кривой, почти злой. — Я-то думала, в вашей семье ценят хорошие манеры.       — Моя семья, — он сделал шаг вперёд, и Женевьева невольно отступила на полшага, прежде чем успела взять себя в руки, — ценит результат. А не декорации. Эмери мнит, что вы ключ. А мне, знаете ли, глубоко плевать, какой вы ключ. Важно лишь то, какую дверь вы открываете.       — И что же я открываю? Пророчество? Власть? Или просто путь к тому, чтобы вы наконец получили то, чего всегда вожделели?       — Умная, — он посмотрел на неё долгим, очень долгим взглядом. Потом его губы тронула едва заметная улыбка, которая, впрочем, не коснулась глаз. — Эмери не упоминал, что вы ещё и догадливая. — Он выдержал паузу, и в его голосе проскользнула лёгкая, почти неуловимая нотка интереса. — Возможно, в вас и впрямь есть что-то помимо внешности, которая так отчаянно силится походить на Робеспьера.       — Я не пытаюсь походить на Робеспьера. Я здесь случайно.       — Случайно? Милая моя девочка, в этом мире не происходит ничего случайного. Вы здесь, потому что судьба, или время, или кто-то ещё порешил, что вы должны быть здесь. И вы останетесь здесь ровно до тех пор, пока не исполните то, для чего вас сюда отправили.       Раймунд мазнул по её лицу своим холодным, липким взглядом и вдруг тихо, почти философски усмехнулся.       — Эмери ошибся. Он думал, что вы сломлены. Что вас можно водить на поводке, показывая, как изящно сидеть в седле и выбирать скатерти для бала. Но я вижу, — он чуть наклонил голову, и его взгляд, острый, как бритва, впился в неё, — что вы ищете выход. Что внутри вас всё ещё тлеет тот самый огонь, что когда-то горел в Патрисе. — Он сделал паузу, и в его голосе прорезалась странная, почти печальная нота. — Жаль только, что он сгорел дотла. И жаль, что вы, по всей вероятности, повторите его судьбу.       — Я не Патрис. И я не собираюсь сгорать ради ваших целей.       Раймунд не ответил. Он лишь шагнул чуть в сторону и вперёд, оказавшись почти плечом к плечу с Женевьевой. Та почувствовала себя букашкой.       — Ты не знаешь, что такое быть Робеспьером, — угрожающим шёпотом произнёс он ей на ухо, резко переходя на «ты». — Кровь не обманешь. И однажды она заставит тебя выбрать, на чьей ты стороне.       Женевьева почувствовала, как сердце пропустило ещё один удар.       — Я не буду выбирать. Я не стану играть в ваши игры. Вы не заставите меня.       Раймунд усмехнулся, и в этой усмешке было столько холодного, незыблемого превосходства, что Женевьева ощутила, как её злость начинает таять, уступая место глухой безнадёжности.       — Ты уже играешь, девочка. Ты просто пока этого не поняла.       Он развернулся и пошёл прочь, и его шаги, мерные и уверенные, зазвучали в тишине коридора, словно отсчёт до неизбежного. Женевьева проводила его взглядом. Когда шаги затихли, она попыталась оттолкнуться от стены, чтобы пойти к лестнице, но колени вдруг стали ватными. Она медленно, не в силах сопротивляться, сползла по камню вниз и села на холодный пол, привалившись затылком к стене. Веки налились свинцом.       «Встань», — приказала она себе, но тело не слушалось. Она не знала, сколько так просидела — минуту или час, — пока звук неясного происхождения не вытащил её из глубины собственного сознания.       Женевьева разлепила глаза и несколько мгновений пялилась в пол, прежде чем наконец изо всех сил поднять тяжёлую, словно весившую тонну голову, и начать озираться. Никого.       «Показалось?»       Но сквозь толщу тумана, сотканного из липкой, противной усталости, Женевьева всё же смогла пробиться на пару мгновений, заметив шевеление у дальнего поворота: что-то маленькое летало где-то на уровне её глаз. Она прищурилась.       Это была перчатка. Мужская, из тёмной, почти чёрной кожи, с аккуратными швами и едва заметным серебряным узором на запястье, она висела в воздухе, словно её держала невидимая рука, вытянув указательный палец в сторону Женевьевы. Палец медленно, очень медленно согнулся, подзывая её за собой.       Женевьева не пошевелилась. Она смотрела на перчатку, чувствуя, как внутри, сквозь ватную усталость, прорастает холодное, колючее подозрение.       «Это что ещё за фокусы?»       Перчатка снова пошевелилась, поманив её настойчивее, и Женевьева, сама не зная зачем, медленно поднялась с пола. Колени дрожали, ноги почти не слушались, но она сделала шаг, потом ещё один. Перчатка, словно дождавшись её решения, поплыла дальше, указывая путь.       Она вела её не к лестнице, ведущей в её покои, а в противоположную сторону, туда, где коридор сужался, превращаясь в узкий, тёмный проход, которого Женевьева раньше не замечала. Она шла, стараясь ступать бесшумно, хотя каждый шаг давался с трудом. Стены здесь были грубее, без штукатурки, сложенные из тёсаного камня, кое-где покрытые плесенью, а света становилось всё меньше, и вскоре Женевьева поняла, что видит лишь благодаря тусклому, серебристому сиянию, которое исходило от самой перчатки.       Коридор петлял, уходил вниз, потом вновь забирал вверх; воздух сделался спёртым, пахло сыростью, старым деревом и не то сухими травами, не то воском. Женевьева уже почти жалела, что пошла на поводу у этого наваждения, но где-то глубоко внутри, в самом тёмном уголке души, теплилась крошечная искра надежды: что, если это не ловушка? Что, если кто-то и впрямь хочет ей помочь?       Она не заметила, как перчатка остановилась. Женевьева едва не налетела на неё и замерла как вкопанная.       Они стояли в небольшом тупике, где стена слева была частично обрушена, открывая ещё один проход, совершенно тёмный, почти непроглядный. Перчатка повернулась и указала пальцем вниз, и Женевьева опустила взгляд.       На полу, у самой стены, в выбоине между камнями, лежал цветок. Засохший, выцветший, почти рассыпавшийся в труху. Когда-то он, верно, был белым или нежно-розовым. Теперь же превратился в серый, сморщенный комок, едва держащийся на ломком, тонком стебле. Он был настолько стар, что, казалось, рассыплется от одного лишь прикосновения.       Женевьева смотрела на него в полном недоумении. Перчатка ткнула пальцем прямо в сердцевину цветка, и в ту же секунду свершилось нечто немыслимое: цветок вздрогнул, сухой стебель выпрямился, а лепестки, всего мгновение назад казавшиеся мёртвыми, начали медленно расправляться, наливаясь бледным, призрачным золотым цветом. Они росли, тянулись вверх, переплетались, и в центре этого крошечного, невозможного чуда начала формироваться плотная бумага.       Женевьева затаила дыхание. Конверт вырос прямо из цветка, словно плод из бутона. Он был идеально чистым, без единой пылинки, и лежал на серых камнях так, будто его положили сюда лишь минуту назад.       Перчатка отдёрнула палец и замерла в воздухе, ожидая.       «Это ловушка, — сказала она себе. — Это Фикельмон проверяет, посмею ли я взять то, что мне не принадлежит. Или дедушка. Или кто-то из прислуги».       Но рука уже сама тянулась вперёд.       Пальцы дрожали, когда она коснулась конверта. Он был тёплым, почти горячим. Она подняла его, повертела: сургучная печать без герба, лишь буква «А» в центре, выдавленная в красном воске. Ни подписи, ни намёка на отправителя.       Женевьева сунула конверт в рукав, туда, где уже лежала её палочка. Он продолжал греть, почти обжигать, и это тепло просачивалось сквозь ткань платья, согревая замёрзшие пальцы. Она подняла глаза.       Перчатки не было.       Она исчезла.       Женевьева стояла в пустом коридоре, глядя на место, где только что висела перчатка, и медленно, прерывисто выдохнула. Конверт в рукаве нагрелся ещё сильнее, превратившись в живой, пульсирующий комок, прижатый к груди через ткань. Она обвела взглядом стены: старая кладка, плесень, сырость, запах подвала, в который её завела перчатка, и давящая, звенящая тишина.       Как она сюда добралась? Женевьева оглянулась. Лабиринт коридоров, в которые она свернула, казался бесконечным, в висках пульсировала тупая боль, и на миг ей почудилось, что она окончательно заплутала и никогда не отыщет дорогу обратно в свои покои. Но ноги, словно помня что-то, чего не помнил разум, сами понесли её назад, вверх по лестнице, минуя череду поворотов.       Она не встретила ни души: ни экономки с образцами кружев, ни гувернанток с их спорами о масках, ни самого Фикельмона, ни Раймунда. Замок, ещё час назад бурливший суетой и голосами, будто затаился, прислушиваясь к её шагам. Ей даже померещилось, что в одном из окон она заметила силуэт Ульриха, чинившего что-то в седле, но он даже не поднял головы. Никто не окликнул её, не сунул в руки список неотложных дел, не напомнил о балетных па или завтрашней верховой езде. Её словно не существовало.       «Странно, — подумала она, поднимаясь на третий этаж. — Должно быть ещё занятие по этикету. Или по истории рода. Или…»       Но не было ничего.       Она вошла в свою комнату, притворила за собой дверь и, не добредя до кровати, рухнула в глубокое кресло у погасшего камина. Тело налилось свинцовой тяжестью, словно кто-то влил в неё расплавленный металл, и она чувствовала каждый синяк, каждую ноющую мышцу, каждый нерв, натянутый до предела. Серый полумрак зимнего вечера за окном сочился в комнату.       Конверт всё ещё лежал у неё на груди, согретый теплом тела. Женевьева, превозмогая боль в руках, вытащила его: кремовая бумага, тяжёлая на ощупь, с единственной буквой «А» на сургучной печати. Она повертела его в руках, разглядывая на свет, но не увидела ни водяных знаков, ни магических меток.       «От кого?»       Она сломала печать, и конверт раскрылся сам собой, выпуская на волю слабый, почти неуловимый аромат: пахло старым пергаментом и чем-то горьковатым, вроде полыни. Внутри лежал сложенный втрое лист.       Женевьева развернула его негнущимися, дрожащими пальцами.       Чернила были пурпурными, глубокими, почти кровавыми, с едва заметным серебристым отливом, который, казалось, двигался, перетекая из буквы в букву, стоило изменить угол наклона листа. Почерк изящный, с наклоном, но без вычурных завитушек. И всего одно предложение:

      «Колесо Фортуны повернётся в секретных архивах крепости в 11 вечера 7 января».

      Она перечитала его раз, другой, третий. Слова не менялись, но было в них что-то странное, почти гипнотическое: пурпурные буквы, казалось, едва заметно пульсировали в такт её дыханию, а затем замерли, превратившись в обыкновенные чернила на обыкновенной бумаге.       Она уставилась на дату. Седьмое января. Бал. Самый разгар бала! Письмо указывало на то время, когда зал будет полон гостей, оркестр будет играть, а она, Женевьева, будет стоять в эпицентре этого водоворота, ослеплённая светом и шёпотом. И в самый разгар всего этого великолепия, ровно в одиннадцать вечера, она должна быть в секретных архивах — там, где, по идее, никто не должен её искать.       Она провела пальцем по пурпурным чернилам: те не размазались. Они были совершенно сухими, но от них исходил слабый, едва ощутимый холодок. Женевьева поднесла лист к свету, однако никаких скрытых посланий или водяных знаков не проступило.       «А… А кто? А — Апполинер? Но он во Франции, и я его никогда в глаза не видела. А — Аневрин? Но он в Британии, и он понятия не имеет, где я. А — Альфард? Нет, Альфард не стал бы писать в таком тоне, он бы прислал что-нибудь язвительное. А — Артур? Снова нет, Артур — будущий муж Эльфриды, у него нет ко мне никакого интереса, он бы не рискнул писать так загадочно. К тому же я не уверена, что ему вообще есть до всего этого дело в этом времени. Знает ли он обо мне? И почему я вообще о нём вспомнила? А — Абраксас? — она задержалась на этом имени, но тут же покачала головой. — С чего бы Малфою мне помогать? Он бы не рискнул. Или рискнул?»       Мысли путались.       «Кто бы это ни был, он знает обо мне достаточно, чтобы рискнуть отправить послание в логово Фикельмона. Это либо очень смелый союзник, либо очень хитрая ловушка. В любом случае, я должна быть там. Потому что если это шанс, я его не упущу. А если ловушка, то лучше встретить её лицом к лицу, чем сидеть и гадать».       Она чувствовала, как усталость затягивает её в трясину, веки тяжелеют, а буквы на листе начинают расплываться. Машинально она сложила письмо, сунула его обратно в конверт и зажала в кулаке.       «Колесо Фортуны, — пронеслось у неё в голове. — Таро. Перемены. Судьба. Удача. Или предостережение? И кому я, чёрт возьми, понадобилась в этом гадюшнике, чтобы мне слали такие загадочные послания, которые фиг поймёшь?»       Где-то в глубине сознания, за пеленой бесконечной усталости, мелькнула мысль: а что, если это кто-то из её времени, кто-то, кто знает, где она находится? Но кто? Гарри? Нет, у него нет и никогда не было такой магии. Рон? Гермиона? Вряд ли. Дафна? Она не стала бы писать загадками.       Мысль угасла, не успев толком оформиться.       Тепло, пригрезившееся от давно погасшего камина, вдруг сделалось таким сильным, что Женевьева почувствовала, как голова её падает на подушку кресла, а пальцы разжимаются, выпуская конверт. Он упал на пол беззвучно, словно снег, и замер у её ног, точно ожидая, пока она проснётся.       «Бред, — успела подумать она, проваливаясь в глубокий, липкий сон без сновидений. — Я просто брежу от усталости».       Проснулась она через два часа в той же позе, с ноющей спиной и сухими, слипающимися глазами. Женевьева разлепила веки, чувствуя себя так, будто её переехала карета, а после ещё и протащила по булыжной мостовой. Солнце, бледное и холодное, пробивалось сквозь неплотно зашторенные окна, отбрасывая на паркет длинные, дрожащие полосы. Она сидела в том же кресле, в котором уснула, и первое, что увидела, это конверт на полу, всё ещё лежащий у её ног.       Она наклонилась, подняла его, снова заглянула внутрь: письмо было на месте. Пурпурные чернила при утреннем свете казались ещё ярче, словно впитали в себя ночь и теперь излучали её вовне.       Она спрятала конверт в карман платья, чувствуя, как он ложится на бедро холодным, твёрдым комком.       В дверь постучали. Женевьева вздрогнула и резко вскочила, чувствуя, как предательски дрожат колени; она пригладила волосы, одёрнула платье и, стараясь, чтобы голос прозвучал ровно, произнесла:       — Войдите.       Дверь приоткрылась, и на пороге показалась служанка с подносом.       — Месье Фикельмон велел передать, — её голос был тихим и безжизненным, — что сегодня занятий не будет. Вам надлежит отдыхать. Он будет ждать сегодня вечером в музыкальной комнате, чтобы обсудить детали.       Женевьева смотрела на неё, и мысли в голове, словно стая испуганных рыб, заметались в поисках выхода. Отдых? Фикельмон даёт ей отдых? Ещё утром он требовал, чтобы она держалась в седле, пока не рухнет, а теперь вдруг отдых? В этом крылось что-то подозрительное.       «Или он знает о письме? Или это проверка?»       Но вслух она произнесла:       — Передайте месье Фикельмону мою благодарность. Я… да, я в самом деле устала.       Служанка кивнула, поставила поднос на стол и бесшумно вышла, прикрыв за собой дверь. Женевьева осталась одна. Она смотрела на пар, поднимающийся над чашкой с чаем, затем подошла к столу, взяла чашку и сделала глоток: напиток был горячим, терпким, с нотками мёда. Она поставила чашку обратно и, словно проверяя, не снится ли ей всё происходящее, снова достала письмо и перечитала его.       «Слишком много всего», — вдруг подумала она, вспоминая всё, что на неё обрушилось.       Её брови сурово сошлись к переносице, а губы сжались в тонкую линию.       «Слишком. Много. ВСЕГО».       Женевьева медленно закрыла глаза, переводя дыхание. Прямо сейчас сердце колотилось в груди с такой силой, что, казалось, его невозможно удержать. Мало того, что её заперли в клетке, так ещё и раздают указы. Мало того, что на неё повесили ненужное обучение, так ещё и она обязана в этом адском водовороте событий что-то анализировать, понимать и решать собственные проблемы.       Слишком много всего. Слишком много деталей. Слишком много, чёрт подери, событий и людей!       И почему Женевьева вообще в этом участвует?!       Усталость как рукой сняло. А конверт в ладони болезненно хрустнул.

      ***

      Музыкальная комната располагалась в восточном крыле второго этажа, и Женевьева никогда прежде здесь не бывала: оно и верно, ведь за всё своё пленение она бывала разве что в «своей спальне», малой зелёной гостиной, малой голубой столовой, в коридорах и на лестнице между ними, в библиотеке и кабинете Фикельмона. Практиковала танцы же она не в музыкальной комнате, а в бальном зале, где и должно будет проходить запланированное торжество. Поэтому, когда она толкнула высокую дверь, обитую тёмно-зелёным сукном, её любопытство встретили запах воска, старого дерева и едва уловимый аромат лаванды, словно кто-то недавно протирал мебель. Комната была вытянутой, с высоким сводчатым потолком, на котором угадывались выцветшие фрески с ангелами и лютнями, вдоль стен выстроились стеклянные шкафы с нотами, пюпитры и несколько зачехлённых инструментов; в центре, на небольшом возвышении, стоял эбеновый рояль с приподнятой крышкой, а у окна, выходящего в тёмный сад, помещался массивный письменный стол, заваленный бумагами. За ним, спиной к двери, и стоял Фикельмон.       Он обернулся, едва она вошла, и окинул её всё тем же пустым, ничего не выражающим взглядом, каким обычно смотрят на мебель. Женевьева подавила желание передёрнуть плечами, вспомнив, что в кармане её платья лежит конверт с пурпурными чернилами, и от этого знания по спине пробежал холодок. Она заставила себя расправить плечи, хотя каждое движение отдавалось болью в натруженных за пять дней верховой езды мышцах.       — Вы хотели меня видеть, месье Фикельмон. — Голос прозвучал ровно, почти скучающе. Она мысленно похвалила себя за выдержку.       — Проходите, — он указал на кресло напротив стола. — Присаживайтесь. Сегодня вы отдыхали, и я надеюсь, это пошло вам на пользу.       Женевьева опустилась на стул, стараясь не морщиться от боли в бёдрах и пояснице.       «Отдыхала», — с горькой иронией подумала она, вспоминая два часа забытья в кресле. Но вслух произнесла лишь:       — Благодарю, мне действительно было необходимо.       Фикельмон не ответил. Он взял со стола небольшой свиток, перевязанный чёрной лентой, и протянул ей.       — Это список дел на завтра. Пунктов пять. Изучите сейчас, потому что завтра у вас не будет времени на размышления.       Женевьева развернула пергамент. Почерк Фикельмона был сухим, без единого завитка:              1. Утвердить меню и вина (основа подготовлена поваром, требуется ваша подпись).       2. Выбрать поставщика цветов (три образца ожидают в оранжерее к полудню).       3. Встретиться с капельмейстером (13:00, малая голубая гостиная).       4. Проверить рассадку гостей (схема у дворецкого, изменения возможны до 18:00).       5. Выучить имена и лица приглашённых (альбом с фотографиями прилагается к этой записке).              Она вскинула на него глаза.       — Это что, шутка? Вы хотите, чтобы за один день я переделала всё то, чем обычно занимается целый штат прислуги?       — Я хочу, чтобы вы перестали чувствовать себя беспомощной жертвой, — произнёс Фикельмон ровно, без тени насмешки. — Слуги подготовят основу. От вас требуется лишь одобрение к вечеру и отсутствие скандалов.       Женевьева сжала пергамент. Ей хотелось возразить, съязвить, швырнуть список ему в лицо. Но, тем не менее, она осознавала и то, что, по сути, выбора как такового у неё нет: между прохладной спальней и сырой, мрачной, ещё более холодной темницей — один неверный шаг, и Женевьева не хотела его делать ни в коем случае.       — Допустим. — Она поджала губы. — Меню, цветы, капельмейстер… Я поняла. Но приглашённые? Я не знаю ни одного имени.       — Как раз для этого есть альбом, в данный момент располагающийся у вас в комнате. Выучите. К балу вы должны улыбаться каждому гостю так, будто знаете его с пелёнок. Таков этикет.       «Это ничего не меняет».       — Хорошо. Я всё сделаю.       — Разумеется, сделаете. — Фикельмон опёрся ладонями о стол и чуть наклонился вперёд. — Но это не всё, ради чего я вас позвал.       Он выдержал паузу, и Женевьева почувствовала, как внутри что-то сжимается в ожидании подвоха.       — Бал будет в венецианском стиле. Маски, плащи, полная анонимность до полуночи, — сообщил он всё тем же бесцветным тоном. — Вы, кажется, не читали моё письмо, в котором я излагал причины и следствия торжества в самый первый день, бросив его в пламя камина, — Женевьева мысленно недовольно промычала, — поэтому повторяю об этом сейчас, хотя по приготовлениям вы уже, я предполагаю, обо всём догадались. Вы не настолько глупы, как я считал вас ранее. Что ж, ваш костюм уже выбран…       — Что значит «выбран»? — перебила Женевьева. — Кем?       — Мадам Розье, — Фикельмон произнёс это имя с лёгким, почти незаметным оттенком удовлетворения. — Она настаивала на определённом образе. Спорила с Раймундом почти час, но в итоге он уступил. Ваш костюм — её идея. Завтра в девять утра к вам придёт личный портной Раймунда, снимет мерки.       Женевьева почувствовала, как кровь приливает к щекам. Винда Розье. Гнев, острый и обжигающий, вспыхнул в груди, но она вовремя задавила его. Не время срываться. Она не доставит ему такого удовольствия.       — Значит, Винда Розье решает, как я буду выглядеть, — процедила она, вкладывая в каждое слово максимум холода. — А моё мнение, полагаю, никого не интересует.       — Абсолютно. Ваше мнение в данном вопросе не имеет значения ни на малейшую толику. Как и моё. Мадам Розье — доверенное лицо Господина, и её слово весит больше, чем весь мой годовой отчёт и богатства Робеспьеров вместе взятые. Примите это как данность и не тратьте силы на бессмысленное сопротивление.       Он замолчал, глядя на неё с тем же бесстрастным, изучающим выражением, и Женевьева догадалась: он ждёт, что она взорвётся. Ждёт крика, истерики, слезливого «как вы смеете», потому что она уже успела себя зарекомендовать как та ещё истеричка. Но… Этого она ему не даст.       — Это всё, что вы хотели мне сообщить?       — Ещё кое-что, — Фикельмон тоже поднялся, и теперь они стояли друг напротив друга. — Я знаю, что вы ненавидите этот замок, меня, Раймунда, мадам Розье и весь тот цирк, что здесь происходит. Но вы здесь, и вы останетесь здесь, пока Господин не решит иначе. И чем быстрее вы примете это и начнёте действовать соответственно, тем легче будет вам. И тем проще мне.       Женевьева выдержала его взгляд. В его чёрных, пустых глазах не было ни угрозы, ни злорадства, и она, к собственному удивлению, не ощутила ни гнева, ни желания возразить. Ведь он прав. Сейчас она в клетке, но клетку всегда можно открыть изнутри, и у неё в кармане уже есть ключ или, по крайней мере, обещание ключа.       Она склонила голову в коротком, холодном поклоне и направилась к двери, но на пороге задержалась, не оборачиваясь.       — Месье Фикельмон.       — Да?       — Этот портной… он ведь не умеет колдовать, верно?       — Вы догадливы. Один из немногих маглов, которым дозволено здесь находиться. А что?       Она повернулась вполоборота и позволила себе лёгкую, кривую усмешку.       — Ничего. Просто постараюсь не сломать его завтра.       Фикельмон чуть приподнял бровь, и уголок его губ едва заметно дрогнул то ли в улыбке, то ли в гримасе иронии.       — Буду признателен. Он дорого обошёлся Раймунду.

***

      Сон не шёл.       Она пыталась заставить себя забыться хотя бы на час: закрывала глаза, считала вдохи, прижималась щекой к прохладной подушке, но перед внутренним взором вновь и вновь всплывало лицо Раймунда, его стальные глаза, его усмешка, его голос, пробирающий до костей.       Женевьева пнула одеяло. Сердце стучало, но скорее от злости, чем от страха.       — Информация, — выдохнула она, шаря рукой в поисках халата. — Мне нужна грёбаная информация.       Туфли на неё смотрели с укором, но она заставила себя надеть их.       Ей нужно было понять, где находятся эти чёртовы архивы, чтобы успеть подготовиться, чтобы не идти на бал слепым котёнком, которого в последний момент схватят за шкирку. Четыре дня — это и много, и мало, но если она будет просто сидеть и ждать, её сожрут.       Женевьева сунула ноги в туфли, накинула на плечи тёплый халат, тёмно-синий, из плотного бархата, найденный в шкафу, и проверила, на месте ли палочка. Та лежала в кармане халата, тёплая от её тела, готовая к бою.       «Если меня поймают, скажу, что лунатик и брожу во сне. Или что искала кухню, захотелось воды».       Она тихо, очень тихо повернула ключ в замке и выскользнула в коридор.       Замок спал.       Коридоры, которые днём кишели слугами, экономками и гувернантками, теперь были пусты и безмолвны. Только факелы на стенах, закреплённые в кованых держателях, горели ровным, тёплым пламенем, отбрасывая на каменные стены длинные, колышущиеся тени. Свет был мягким, янтарным, почти уютным, он ложился на серый камень золотистыми полосами, и в этом свете даже холодный, суровый замок Фикельмона казался почти живым.       Женевьева ступала бесшумно. Каблуки туфель мягко стучали по каменным плитам, и она старалась держаться ближе к стенам, где тени были гуще. Каждые несколько шагов она замирала, прислушиваясь: где-то далеко, на первом этаже, часы пробили двенадцать, и звук этот, низкий и протяжный, прокатился по замку, как вздох спящего великана. Где-то скрипнула половица, и она задержала дыхание, но это был всего лишь старый дом.       Она пыталась восстановить в памяти карту замка. За те пять дней, что она здесь провела, её водили по одним и тем же маршрутам: из покоев в столовую, из столовой в кабинет Фикельмона, из кабинета в библиотеку, из библиотеки в бальный зал, где шли приготовления к проклятому балу. Все эти комнаты были на первых двух этажах, плюс её спальня на третьем. Но она знала, что замок больше: есть подвалы, есть дальние крылья, куда её не пускали, и где-то там, в этом лабиринте из камня и теней, прятались архивы.       «Если бы я была параноидальным тёмным магом, куда бы я спрятала секретные документы?»       Ответ пришёл сам собой: в подвал. В самое сердце замка, под землю, куда не достаёт свет, где воздух пахнет сыростью и старыми костями, где даже крысы ходят на цыпочках.       Она свернула на узкую лестницу, ведущую вниз. Факелы здесь горели реже, тени становились длиннее, а воздух холоднее. С каждым шагом, с каждым пролётом она чувствовала, как её сердце бьётся всё быстрее, а палочка в кармане, кажется, начинает вибрировать.       Первый этаж встретил её тишиной. Она прошла мимо музыкальной комнаты, где ещё несколько часов назад сидела с Фикельмоном, обсуждая рассадку гостей, мимо кабинета, дверь которого была плотно закрыта, мимо библиотеки, где на полках спали книги, уставшие от её неловких пальцев. Она двигалась на ощупь, ведомая скорее интуицией, чем знанием, пока не оказалась в той части замка, которую ещё не видела.       Это был длинный коридор, заканчивавшийся массивной дубовой дверью с коваными петлями. На двери не было ручки, только замочная скважина, старая, бронзовая, с едва заметной гравировкой в виде свернувшейся змеи. Женевьева замерла перед ней, чувствуя, как по спине бегут мурашки. За этой дверью что-то было. Она не знала, что именно, но ощущение было такое же, как тогда, в Министерстве, когда она стояла перед Дверью Смерти: холод, идущий изнутри, и тихий, почти неслышный гул, который резонирует не в ушах, а где-то в костях.       Она прижалась ухом к двери. Ничего. Только этот гул, низкий и ритмичный, как сердцебиение спящего зверя.       «Архивы? Или что-то другое?»       Она уже хотела попробовать заклинание открытия, но вдруг услышала шаги.       Мгновенно, не думая, она отпрянула от двери и осмотрелась. Коридор был пуст, но шаги приближались, тяжёлые, уверенные, они доносились откуда-то из-за поворота, оттуда, где горели факелы. Женевьева заметалась взглядом по стенам: спрятаться было негде. Коридор, прямой, как стрела, не имел ни альковов, ни гобеленов, ни мебели, только камень и пламя.       И тут она увидела статую.       Она стояла в нише, чуть поодаль, высокая, в полный рост, из тёмного, почти чёрного мрамора, который в свете факелов отливал багровым. Медуза Горгона, чьи каменные волосы, извивающиеся змеями, были вырезаны с такой точностью, что, казалось, шевелятся в дрожащем свете, с лицом, прекрасным и ужасным одновременно, искажавшимся гримасой ярости, с широко раскрытыми глазами, что смотрели в пустоту с выражением вечного, застывшего ужаса, была единственным местом, где можно было спрятаться. Рот статуи был приоткрыт в немом крике, и Женевьева невольно поёжилась, представив, что стало с теми, кто встретился с ней взглядом.       Не раздумывая больше ни секунды, она скользнула за неё, втиснувшись в узкое пространство между холодным мрамором и стеной. Камень обжёг спину холодом даже сквозь бархат халата. Она затаила дыхание, прижав палочку к груди, и слилась с тенью, молясь всем богам, в которых не верила и которых не знала совершенно, чтобы её не заметили.       Шаги стали громче. Из-за поворота вышли двое.       Первого она узнала сразу: Раймунд де Робеспьер. Даже в этот поздний час он был одет безупречно, в тёмно-серый костюм, с идеально зачёсанными назад белыми волосами, с острыми, внимательными глазами. Он шёл не торопясь, с той же плавной, хищной грацией, что и днём, и в его руке был зажат серебряный портсигар, точь-в-точь такой же, как у его брата Эмери. Второй оказался тем самым мужчиной, которого она встретила в конюшне. Ульрих! Он сменил предыдущую одежду на тёмно-зелёный мундир с серебряными пуговицами, который сидел на нём с той же небрежной элегантностью, с какой он, кажется, носил всё. В руках он держал какую-то папку, перевязанную кожаным шнурком, и его лицо, ещё днём весёлое и насмешливое, теперь было серьёзным и сосредоточенным.       Они остановились в нескольких шагах от статуи, прямо напротив двери со змеиной гравировкой.       — Уже поздно, — произнёс Раймунд, и его голос, низкий и холодный, эхом разнёсся по коридору. — Я ценю твоё рвение, Ульрих, но, надеюсь, ты вытащил меня из постели не ради пустяка.       Она снова осторожно, на миллиметр, выглянула. Раймунд медленно повернул голову в профиль, и свет факела выхватил острый, как лезвие, контур его скулы.       — Не ради пустяка, месье де Робеспьер, — голос Ульриха звучал сдержанно, почти официально, но в нём проскальзывала та же лёгкая, насмешливая нотка. — Месье Фикельмон будет здесь через минуту. Я просил его присоединиться. Это касается нашей общей проблемы.       Раймунд приподнял бровь и, не спрашивая разрешения, закурил. Женевьева услышала резкий, металлический щелчок зажигалки, а через секунду в воздухе поплыл горьковатый, терпкий дым. Он достиг её укрытия, защекотал ноздри, и она зажала нос пальцами, борясь с предательским желанием чихнуть. Глаза заслезились.       — Фикельмон? Что ж, если ты и его поднял на ноги, значит, новости действительно стоящие.       Они замолчали. Женевьева, застыв за статуей, чувствовала, как её сердце колотится так громко, что, кажется, они должны были его услышать. Каждый удар отдавался в ушах гулом, кровь стучала в висках. Она прижималась спиной к мрамору всё сильнее, вдавливая себя в камень, холод проникал под кожу, расползался по телу ледяной сеткой, немели пальцы ног, но она не смела пошевелиться. Медуза Горгона нависала над ней, и в дрожащем свете факелов её каменное лицо, казалось, ухмылялось. Одна из мраморных змей, та, что обвивала шею статуи, смотрела своими пустыми глазницами прямо на Женевьеву, и на миг ей почудилось, что каменная чешуя блеснула живым, влажным блеском.       Через минуту, которая растянулась для Женевьевы на целую вечность, наполненную лишь грохотом её собственного сердца и треском факелов, послышались третьи шаги, на этот раз более лёгкие, почти бесшумные.       Этьен Фикельмон вышел из тени так же бесшумно, как всегда. Женевьева увидела его сквозь крошечную щель между локтем статуи и стеной: он был в том же тёмном костюме, что и днём, без единой складочки, без единого намёка на то, что его разбудили среди ночи. Его чёрные, пустые глаза скользнули по Раймунду, по Ульриху, по папке в его руках, задержались на ней на долю секунды дольше, и он, не проронив ни слова, встал чуть поодаль, сложив руки за спиной. Женевьева перевела взгляд на его лицо и обмерла: ей на секунду показалось, что он смотрит прямо на неё, прямо в её расширенные от ужаса зрачки.       — Итак, — произнёс он наконец, и голос его был тихим и ровным, без единой эмоции. Он склонил голову чуть набок — этот жест заставил Женевьеву втянуть голову в плечи. — Прошу, не стойте в коридоре.       Он указал ладонью на дверь со змеиной гравировкой, и та, к изумлению Женевьевы, сама собой бесшумно отворилась, впуская в коридор запах старой бумаги и воска.       Не успела Женевьева обдумать что-то, как желание узнать о том, что могло собрать мужчин так поздно всех вместе здесь, выглядя столь заговорщицки тайными, пересилило страх. Она дождалась, пока последний из них — Ульрих — переступит порог, и, сжав палочку до хруста в пальцах, скользнула следом. Ей повезло: проём, через который они вошли, вёл в небольшое помещение, у которого (Слава Мерлину!) были небольшие тайные ниши, укрытые тяжёлыми, пыльными портьерами. Женевьева нырнула в одну из них прямо из-за спины Раймунда. В последний момент её туфля зацепилась за край каменной плиты, и она, едва не упав, взмахнула рукой, схватившись за складку портьеры. Раздался едва слышный шорох ткани. Сердце оборвалось и замерло.       Раймунд резко обернулся на звук. Его рука метнулась к внутреннему карману пиджака — явно за палочкой. Прищурившись, он вглядывался в тёмные, плотные складки портьер, скрывавших нишу. Женевьева застыла, прижав ладонь ко рту, чувствуя, как немеют губы. Его холодные глаза сузились, сканируя темноту. Он сделал полшага в её сторону. Тень надвинулась, накрыла её, и воздух вокруг, казалось, стал плотнее.       И вот, казалось, он уже хотел пойти проверить, отдёрнуть портьеру, вытащить её на свет, как ледяной, лишённый всякого выражения голос Фикельмона развеял тишину, разрезал её, словно скальпель:       — Докладывай.       Раймунд замер. Его рука опустилась. Он ещё секунду вглядывался в темноту, и Женевьеве почудилось, что он видит блеск её глаз. Но он отвернулся.       Ульрих откашлялся и развязал шнурок на папке.       — Сегодня вечером я получил сообщение, — начал он, доставая листок, исписанный мелким, убористым почерком, — от моего контакта в Дании. Как вы знаете, последние две недели я отслеживал передвижения Ив.       Женевьева за портьерой почувствовала, как её желудок сжался в ледяной комок, а ноги внезапно стали ватными. Она даже пошатнулась, схватившись за стену ниши, чтобы не упасть.       Они говорили о Женевьеве ДеР! Перед её глазами вдруг возник образ беременной блондинки в жёлтом пальто, и желудок свело новым спазмом. Она не любила Ив за то, как та с ней поступила, сбросив со скалы, и даже не знала толком, но чёртова мысль о том, что эта девушка попадёт в лапы Раймунда и Фикельмона, вызывала странное, почти физическое отвращение, да такое, что к горлу подкатила желчь, и ей пришлось судорожно сглотнуть.       «Она сама виновата. Она сама выбрала свой путь. Но…»       Но где-то глубоко, под слоями усталости, цинизма и злости, шевелилось нечто, похожее на сожаление, или, может быть, страх, что её собственная судьба будет такой же.       Она вспомнила тот день в ирландской деревушке, холодный дождь, мокрую траву, запах моря и Женевьеву де Робеспьер, что оказалась её собственной двоюродной бабкой. Тогда она казалась ей надменной, жестокой и эгоистичной аристократкой. Впрочем, она казалась ей таковой и сейчас. Но теперь, стоя за портьерой и слушая, как Раймунд и Фикельмон обсуждают её поимку, Женевьева вдруг почувствовала что-то странное. Что-то похожее на укол под ребром.       — Ив, — повторил Раймунд, и его голос стал холоднее на несколько градусов. — Продолжай.       — Она в Дании, — сказал Ульрих, протягивая листок Фикельмону. — Мои люди выследили её возле Ольборга три дня назад. Она встречалась с контрабандистом, пыталась договориться о переправе в Норвегию. Перстень всё ещё при ней.       Раймунд взял листок из рук Фикельмона, пробежал глазами по строкам и криво, хищно, без капли тепла усмехнулся. Уголок его рта дёрнулся вверх, обнажив зубы.       — Глупая девчонка. Она думает, что может убежать от нас.       — Она уже на крючке, — продолжил Ульрих, и его голос стал тише, интимнее, словно он делился секретом. Он чуть подался вперёд, и пламя свечи на столе качнулось в его сторону. — Мой контакт в Ольборге надёжный человек. Он предложил ей сделку: безопасную переправу в обмен на небольшую услугу. Она клюнула. Она прибудет в условленное место через три дня, шестого января, и там её будут ждать мои люди.       — Твои люди или наши? — уточнил Фикельмон, и в его голосе прозвучала едва заметная, почти неуловимая нотка сомнения.       — Мои, — Ульрих чуть поклонился, словно извиняясь. — Но они действуют в интересах Господина. Как только Ив окажется у них, её немедленно доставят сюда в целости и сохранности. С перстнем.       Раймунд затянулся и медленно выдохнул дым, наблюдая, как сизые кольца поднимаются к потолку.       — Хорошо. Очень хорошо. — Он повернулся к Фикельмону. — Что скажешь, Этьен?       Фикельмон, до этого стоявший неподвижно, чуть повернул голову.       — Я скажу, что Господин устал ждать. Перстень — это единственное, что его интересует. Сама Ив… — он сделал паузу, и Женевьева за портьерой затаила дыхание, чувствуя, как сердце ёкает, — ему больше не нужна. Он разочарован. Глубоко разочарован.       — Разочарован настолько, что даже крошкой под ногами не считает, — добавил Раймунд с холодной, безжалостной усмешкой, которая больше напоминала оскал. — Ив имела всё: имя, кровь, положение. Она могла бы стать правой рукой Господина. А вместо этого она украла у него единственный артефакт, который действительно имел значение, и сбежала, как трусливая крыса. — Он затушил сигарету о стену, прямо о каменную кладку, с силой вдавив тлеющий кончик в известняк, и швырнул окурок на пол. — Патрис был дураком, но хотя бы имел смелость умереть за свои убеждения. А она… она просто воровка.       Женевьева за портьерой почувствовала, как к горлу подкатывает горечь. Она слышала презрение в его голосе, и это презрение почему-то резануло её сильнее, чем она ожидала.       «Он говорит о сестре. О своей родной сестре. И он готов бросить её на растерзание».       Она крепче сжала палочку, чувствуя, как немеют костяшки пальцев.       — Значит, перстень — приоритет, — подытожил Ульрих. — А Ив — просто обуза.       — Именно, — подтвердил Фикельмон. — Если она будет сопротивляться, можешь её устранить. Господин не будет возражать. Главное — доставить перстень к седьмому января. На балу он хочет продемонстрировать его своим гостям.       Женевьева зажмурилась, пытаясь переварить услышанное.       Если Ив умрёт, то Гриндевальд получит перстень. Если он получит перстень, то его власть станет неоспоримой. Если его власть станет неоспоримой, то никто не сможет ему помешать. А если никто не сможет ему помешать… то её времени просто не будет. Или оно будет таким, каким он его захочет видеть.       Она закрыла глаза, чувствуя, как усталость и ужас снова накрывают её с головой. Свободной рукой она потёрла виски, пытаясь отогнать подступающую панику.       И одновременно с этим ужасом, стыдным, горячим, пульсирующим где-то в висках, в ней проснулось другое чувство. Любопытство. Тёмное, почти вуайеристическое любопытство: она хотела бы увидеть это. Хотела бы увидеть, как надменная, самодовольная Ив, которая когда-то подставила её, будет стоять перед Раймундом и Фикельмоном, связанная и сломленная. Хотела бы увидеть страх в её серых глазах, увидеть, как её гордость рассыпается в пыль. Это чувство было гадким, постыдным, но оно было. И Женевьева не могла его отрицать.       «Я хочу увидеть, как она заплатит за то, что сделала со мной. Но я также не хочу, чтобы её убили. Почему? Почему, чёрт возьми, я вообще о ней думаю?!»       Её мысли прервал голос Фикельмона:       — Раймунд, твоя сестра — твоя проблема. Я не желаю, чтобы это отвлекало нас от подготовки к торжеству. Всё должно пройти идеально.       — Так и будет, — отозвался Раймунд. — Ульрих, держи меня в курсе. Как только она окажется у твоих людей, я хочу знать об этом немедленно.       — Разумеется, месье де Робеспьер.       Ульрих коротко поклонился, и все трое развернулись, собираясь уходить. Женевьева, вжавшись в стену ниши, задержала дыхание и молилась, чтобы они не посмотрели в её сторону. Их шаги прошелестели мимо. Они удалялись, голоса становились тише, и вскоре комната снова погрузилась в тишину, нарушаемую лишь потрескиванием факелов за дверью и её собственным, всё ещё громким, прерывистым дыханием.       Женевьева выдохнула.       Значит, Гриндевальд хочет перстень к балу, хочет продемонстрировать его гостям как символ своей непобедимости. А если он его получит? Что тогда? Тогда всё, что она знала о будущем, о том, что Гриндевальд проиграет, о Гарри, о Волдеморте, о том, как всё должно было быть, — всё это может рухнуть, переписаться, исчезнуть, как не бывало? Эта мысль вгрызалась в сознание, острая и пугающая, но она не могла задержаться на ней, потому что следом накатывали другие, не менее тревожные.       ЭАР — Эмери де Робеспьер. Он подарил кольцо женщине с инициалами ГЖГ. Они были близки, очень близки, но кто она? Кто эта женщина, которая выглядит как её точная копия, которая была в том же платье и исчезла в окне, не оставив следов?       Опять ты за своё, — раздался в голове голос Серены. В нём не было привычной ленцы, только лёгкая, почти неуловимая колкость. — Тебе не кажется, что у тебя есть проблемы поважнее, чем разгадывать чужие инициалы?       Женевьева не ответила. Но мысль о ГЖГ не отпускала. Если она была в библиотеке Малфоев с Эмери, значит, она тоже охотилась за чем-то. За чем?       А ещё письмо от «А». Кто этот таинственный отправитель, который знает, где она находится, знает о бале и хочет, чтобы она была в секретных архивах в одиннадцать вечера седьмого числа? Женевьева сунула руку в карман халата и нащупала конверт, тёплый от тепла её тела. Она сжала его, чувствуя, как края бумаги впиваются в пальцы. Кто-то хочет, чтобы она оказалась там в нужное время. Или это проверка от Фикельмона? Может, это сам Раймунд, решивший испытать её?       Голова шла кругом от всего этого. Ив и перстень, ЭАР и ГЖГ, таинственное «А» и его послание, Гриндевальд с его жаждой власти, Реддл, который тоже где-то рядом и наверняка плетёт свою паутину. Она попыталась представить, что произойдёт, если все эти линии пересекутся. Если Гриндевальд получит перстень, если Реддл вдруг неожиданно появится на балу, если Ив попадёт в руки Фикельмона, если она, Женевьева, окажется в архивах в назначенный час. Это могло быть катастрофой. Или спасением. Она не знала. Все эти силы, сходящиеся в одной точке, точно не приведут ни к чему хорошему. Она чувствовала себя мухой в паутине, которую ткали невидимые руки, и никак не могла понять, зачем она здесь и как ей выбраться.       И тут она осознала, что её мысли снова и снова возвращаются к ГЖГ. Почему? Женевьева чувствовала, что это что-то личное, что это каким-то образом связано с ней самой, с её судьбой. Всё было не просто так. Но стоило ей ухватиться за эту нить, как сознание скользило, и она снова теряла фокус.       Какая разница?       Голос Серены прозвучал в её голове так неожиданно, что Женевьева вздрогнула.       — Что? — прошептала она вслух, чувствуя, как в груди закипает раздражение. — Какая разница? Ты серьёзно? Эта женщина моя точная копия! Она была в том же платье, что и я! Она исчезла, не оставив следов! И ты говоришь «какая разница»?!       А какая? — голос Серены звучал томно, почти скучающе. — Ты её не знаешь. Ты никогда её не встречала. Она не имеет к тебе ровным счётом никакого отношения. Всего лишь ошибка, аномалия, которая тебя не касается. Зачем попусту тратить на неё силы, когда у тебя есть куда более насущные проблемы?       — Что значит не имеет? — Женевьева почувствовала, как раздражение вновь поднимается изнутри. — Она была в моём платье! Она украла мою внешность! И ты считаешь, что это, значит, меня не касается?       Я говорю, что ГЖГ — это не твоя история, — голос Серены стал прохладным, почти отстранённым. — В твоей истории её нет и не будет. Ты никогда не встретишь её. Так что забей. Забудь о ней и сосредоточься на том, что действительно важно.       Женевьева взорвалась.       — Как это — не моя история?! Как это — забей?! — она почти кричала, не заботясь о том, что её могут услышать. — Она существует! Она была там, в поместье Малфоев, она бегала по коридорам, она исчезла из окна! Как я могу просто забыть о ней?!       Можешь, — ответила Серена с невозмутимой ленцой, которая всегда выводила Женевьеву из себя. — Ты не можешь изменить то, что случилось. Ты не можешь повлиять на её судьбу. Просто прими это и переключись на то, что действительно может зависеть от твоих действий.       — Ты всегда так делаешь! — Женевьева сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. — Ты даёшь советы, которые ничего не значат, а когда я задаю правильные вопросы, ты просто исчезаешь. Ты боишься, что я узнаю правду? Боишься, что я пойму, кто ты на самом деле?       Тишина. Серена замолчала. Женевьева стояла посреди комнаты, тяжело дыша, и чувствовала, как её ярость уходит, оставляя после себя пустоту. В мыслях, тем не менее, все еще царил полный хаос.       Может, выйти на связь с кем-то из своих? Но с кем? И где гарантия, что они не предадут? Слишком много неизвестных, слишком много риска.       Она перечитала письмо снова.       «Колесо Фортуны… Что, чёрт возьми, обозначает Колесо Фортуны?»       Женевьева сделала шаг к выходу из ниши. Но вдруг под подошвой её туфли прозвучал резкий механический щелчок, громкий, металлический, противоестественный в этой мёртвой тишине. Звук пронзил пространство, как выстрел, и Женевьева замерла на месте, а сердце рухнуло в пятки, и кровь застыла в жилах. Она замерла с поднятой ногой, не дыша, не смея даже моргнуть, ожидая, что сейчас сбегутся стражники, что сейчас распахнётся дверь и на пороге возникнет Фикельмон со своей ледяной усмешкой.       Вместо этого стена, за которую она всё это время держалась интуитивно, та самая стена, к которой она прижималась спиной, словно она могла защитить её от троих тёмных магов, внезапно исчезла, просто перестала существовать. Женевьева почувствовала, как опора уходит из-под спины, как воздух становится пустотой, как её тело, потерявшее равновесие, начинает заваливаться назад. Она вскинула руки, пытаясь ухватиться хоть за что-нибудь: за портьеру, за край ниши, за пустоту, но пальцы сжали лишь воздух.       И Женевьева кубарем полетела вниз по чугунным ступеням.       Она катилась вниз, пересчитывая ступени плечами, локтями, коленями. Палочка вылетела из пальцев и, звякнув, ускакала куда-то в темноту, халат задрался, запутался вокруг ног. Перед глазами мелькали круги: свет факелов из комнаты наверху и непроглядная тьма внизу.       Благо, лететь пришлось недолго: всего несколько мучительных секунд, которые показались ей вечностью, но, тем не менее, не менее больно.       Свалившись на холодный паркет, она ударилась о пол лбом. Голова мотнулась, висок встретился с чем-то твёрдым, и перед глазами вспыхнул ослепительный белый свет, а за ним накатила бархатная, удушливая чернота. На мгновение она потеряла сознание, всего на секунду, на две, но этого хватило, чтобы мир распался на осколки и собрался заново, уже другой, искажённый болью.       Морщась и скрипя зубами оттого, что каждый вдох отдавался болью в рёбрах, а каждое движение простреливало позвоночник, она на дрожащих руках приподнялась. Локти подогнулись, и она чуть не рухнула обратно, но удержалась, вцепившись пальцами в щели между половицами. С виска по щеке стекло что-то тёплое и влажное. Она поднесла пальцы к лицу: в тусклом свете, падающем откуда-то сверху, из открывшегося проёма, кончики пальцев блестели алым. Кровь.       «Надеюсь, это был последний раз, когда я качусь кубарем по лестницам».       Женевьева замерла на четвереньках, тяжело дыша и пытаясь проморгаться, и оглядела место, в котором оказалась.       «Мать твою…» — только и подумала она, разглядывая гигантское помещение.       Она лежала на тёмном полу, идеально отполированном паркете из какого-то экзотического дерева, которое в скупом свете отливало густым, почти чёрным багрянцем. Над ней, теряясь в вышине, уходила вверх винтовая лестница из чугуна и кованого железа, с которой она только что скатилась. Ступени, узкие и крутые, вились вдоль стены, огибая пространство, как спираль раковины, и где-то там, наверху, всё ещё тускло светился прямоугольный проём. Дверь, которая открылась, чтобы сбросить её вниз, и теперь, казалось, смотрела на неё пустым, немигающим глазом.       Само помещение было колодцем, непроглядным, бесконечным, уходящим вверх и вниз, в обе стороны, в обе бездны, и стены его были гладкими, обшитыми тёмным деревом с бронзовыми вставками, с полками, которые тянулись рядами, аккуратными и строгими, как солдаты в строю. Книги. Тысячи книг! Свитки, фолианты, папки в кожаных переплётах, шкатулки с гербами, карты в тубусах из слоновой кости — всё это стояло на полках, висело на стенах, лежало на пюпитрах, застывших в немом ожидании. Свет исходил откуда-то из центра: из массивной, бронзовой люстры, спускающейся на цепи с невидимой вышины, но свет её был не ярким, а приглушённым, маслянистым, словно она горела не огнём, а жидким янтарём. И этот свет, падая на полки, создавал причудливую игру теней: длинные, изломанные пальцы тьмы тянулись к книгам, обнимали их, прятали в своих складках, и казалось, что сами книги дышат, ждут, наблюдают.       Женевьева моргнула, пытаясь стереть пелену с глаз, и медленно, с трудом переставляя дрожащие руки, поднялась на колени. Голова гудела, в виске пульсировала тупая, назойливая боль, а по щеке продолжала стекать кровь; она чувствовала, как горячая, липкая струйка щекочет кожу, сползает по шее, впитывается в воротник халата. Она вытерла лицо рукавом, и бархат стал влажным и тёмным, а в упавшем на руку свете она увидела, что кровь почти чёрная.       «Нашла», — тупо констатировала Женевьева, поднимаясь на ватных ногах. Она нашла секретные архивы.       Она подошла к краю площадки, на которую упала, и осторожно заглянула вниз. Бесконечная, зияющая чернота. Серебристый столб света уходил куда-то вглубь, но его происхождение терялось в абсолютной тьме, как будто он рождался ниоткуда и уходил в никуда. Женевьева не увидела ни дна, ни признаков жизни, ни движения.       Она подняла голову и посмотрела наверх. Та же чернота и бесконечность.       «Архивы Министерства были такими же, — подумала она, проводя пальцами по краю перил. — Тот же колодец, та же бесконечность, те же мостки. Только там был архивариус, который бубнил под нос про параграфы и говорил загадками. И Хранители. А здесь… никого».       Серебристый свет лился ровно, без единой вспышки, без намёка на движение, и в этом свете каждый корешок книги, каждая складка пергамента казалась застывшей, как в вечном сне.       «Они даже не потрудились поставить тут охрану», — мелькнула колючая мысль.       Женевьева сделала шаг вперёд, и каблук её туфли звякнул о паркет. Звук был неестественно громким, почти оглушительным в этой гулкой тишине, и она замерла, ожидая, что сейчас сбегутся тени, что из темноты выплывет фигура, похожая на того хранителя в Министерстве. Но ничего не произошло. Только эхо её шага прокатилось по бесконечным коридорам, затихая где-то в недрах этого каменного чрева.       Она двинулась вдоль стеллажей, проводя пальцами по корешкам книг. Кожаные переплёты были холодными, гладкими, почти живыми на ощупь. Некоторые были настолько старыми, что золотое тиснение на них почти стёрлось, превратившись в едва заметный узор. Другие, наоборот, выглядели почти новыми.       Женевьева поднялась на один из мостиков, ведущих к центру, прямо к столбу света, вокруг которого бубликом сформировался «балкон», держащийся на одних только трёх мостиках, ведущих из углов этажа. Балконом это было назвать сложно, но другого слова она подобрать не могла: оттуда было видно всё, что находилось на этаже, и даже немного на нижнем и верхнем. С каждой стороны всё выглядело одинаково — Женевьева сделала ровно два круга, разглядывая всё вокруг, — за единственным исключением: в одной из третей балкона, где между двумя мостками образовывался полукруг, стояло нечто напоминающее аналой. Он был из тёмного дерева, с вырезанными на нём стволами деревьев, скрученными между собой в жгут. А на покатой стороне лежала увесистая толстая большая книга с пожелтевшими тонкими листами. Открыта она была примерно в самом конце.       Она подошла ближе, и свет, льющийся из центра колодца, упал на раскрытые страницы. Книга была древней; страницы оказались из тончайшего пергамента, исписанные от руки, чернилами, которые меняли цвет в зависимости от угла зрения: то кроваво-красные, то золотые, то почти чёрные. Почерк был мелким, с причудливыми завитушками, и Женевьева, сама не зная зачем, склонилась над страницей, пытаясь разобрать хоть слово.       Сначала буквы не складывались в слова, перед глазами всё плыло, голова кружилась, а кровь из рассечённого виска закапала на край аналоя. Она машинально вытерла лицо рукавом, смазывая алую полосу по щеке, и прищурилась. Буквы дрогнули, замерли и вдруг стали послушными, словно сама книга решила пойти ей навстречу.              …Из сего явствует, что штудии мои над артефактом, каковой я нарёк перстнем Тихеи, вполне могут быть отнесены к «божественному умыслу», как изволили бы выразиться мои досточтимые собратья по магической науке. Обаче я не вовсе с ними согласен.       В предшествующих главах, касающихся истории древних времён, я уже упоминал, что дела обстоят отнюдь не столь гладко, сколь мнится, и что документам нашим едва ли подобает доверяться всецело, ибо мы не можем принять написанное в них без сомнений и во всей полноте. Истина же сокрыта в иных параметрах.       Теогоносы, о коих я веду речь, не были богами в привычном разумении сего слова. Не были они ни бессмертными духами, ни творцами миров, ни хранителями стихий. Они были людьми. Смертными людьми, от жён рождёнными, вскормленными млеком материнским, умиравшими от ран и недугов, подобно всем прочим. Однако ж меж ними и обыкновенными магами пролегала пропасть, каковую я, изучив дюжины источников, склонен объяснять не столько даром крови, сколько иною природою их сознания.       Я полагаю, что теогоносы были истреблены. То была война, о коей не осталось почти никаких записей, но отголоски её доныне можно сыскать в мифах о титанах, гигантах и падших героях. Теогоносы были слишком опасны, чтобы долее их терпеть. Их убивали, искореняли, стирали самую память о них со скрижалей истории. Но некоторые из них, мыслю я, сумели сыскать способ избегнуть смерти.       Перстень Тихеи, как я ныне заключаю, был сотворён именно для сего. Не для того, чтобы дарить удачу или насылать проклятия на ворогов. Для того, чтобы удержать душу теогоноса. Заключить её в темницу, в коей она не сможет переродиться, не сможет возвратиться в мир и продлить своё бытие. Это не амулет удачи. И внутри оного, буде расчёты мои верны, уже обретается некто.       Вопрос лишь в том, кто именно…              «Ёбаный в рот…»       Что-то подсказывало Женевьеве, что, во-первых, её самой здесь вообще не должно было быть, а во-вторых, даже короткий отрывок из этой книги выставляет перстень в откровенно невыгодном свете. А это, как она считала, прямо противоречило тому, что думали о перстне Гриндевальд и его собутыльники. Что там говорила Винда? «Феликс Фелицис» нескончаемого действия, или что-то вроде? Странно было видеть в обители члена Правящей Пятёрки книгу, которая слегка корректирует их собственное понимание артефакта. Ведь, насколько Женевьева поняла, перстень — что-то вроде крестража, но без разрыва души, а полное его «переселение» в предмет.       Она провела дрожащим пальцем по пожелтевшей странице, и чернила, казалось, отозвались на прикосновение лёгким, едва заметным теплом.       «Если Гриндевальд получит перстень и попытается использовать его как талисман удачи, он может пробудить то, что заключено внутри. А если внутри — душа теогоноса…»       Женевьева поёжилась. Она помнила рассказ Винды о них — существах, чья магия была продолжением их воли, которые могли преображать реальность одним желанием. Если такая сущность освободится из темницы, неясно, кто будет более опасен: сам Гриндевальд или пробуждённый древний маг, который может не знать ни жалости, ни сострадания.       Она попыталась вспомнить, не встречала ли она упоминаний о теогоносах в своём времени, но в голове была лишь пустота. Видимо, нет.       «Если Гриндевальд не знает, что перстень — это темница, а не волшебная пилюля, то он либо дурак, либо их намеренно кормят ложью».       Но кто осмелится обманывать самого Господина?       — Мадемуазель Робеспьер. Если вы хотите почитать, то для этого существует библиотека на втором этаже, а не мои личные архивы.       Женевьева вздрогнула так сильно, что едва не опрокинула аналой. Книга покачнулась, страницы сами собой перелистнулись обратно, и том захлопнулся с глухим, утробным звуком, какой бывает, когда падает что-то очень тяжёлое на очень твёрдую поверхность. Она резко обернулась, вскинув руку к карману халата за палочкой, и замерла: пальцы сжали лишь пустоту. Палочка осталась где-то там, в темноте у подножия лестницы.       Фикельмон стоял в нескольких шагах от неё, на одном из трёх мостиков, и смотрел всё тем же пустым, ничего не выражающим взглядом, каким смотрел на неё всегда, с той же всепоглощающей, терпеливой скукой. Одет он был, несмотря на поздний час, всё в тот же безупречный костюм без единой складки, словно и не ложился вовсе. Позади него, на стене, плясала единственная тень — его собственная. Других не было. Он пришёл один.       — Месье Фикельмон… — выдохнула она, чувствуя, как колени вновь становятся ватными — то ли от недавнего падения, то ли оттого, что её застали там, где ей быть не полагалось.       Она машинально вытерла кровь с виска, но лишь размазала её по щеке.       — Я…       — Вы должны были спать, — перебил он. Он чуть склонил голову набок, разглядывая её разбитый висок, ссадины на руках, сбившийся халат, и добавил: — Полагаю, портному завтра придётся не только мерки снимать, но и подбирать тональный крем под цвет ваших синяков.       Женевьева промолчала. В горле пересохло, и она лишь сглотнула, чувствуя, как сердце колотится где-то у самого кадыка.       Фикельмон прошёл мимо неё к аналою, не торопясь. Провёл длинными пальцами по тиснёному корешку закрывшейся книги.       — Вы знали, что первые владельцы этого замка верили, будто книги умеют выбирать себе читателя? Глупое, разумеется, суеверие. Но иногда, — он чуть повернул голову, и его чёрные глаза встретились с её расширенными зрачками, — я нахожу мои книги раскрытыми на страницах, которые не открывал. И думаю: а вдруг?       Она ждала вопросов, допроса, угроз и всего того, чем обычно встречают лазутчиков в стане врага. Но Фикельмон молчал. Он взял книгу с аналоя и перенёс её на один из стеллажей, втиснув в узкую щель между двумя томами в одинаковых тёмных переплётах. Книга встала на место с тихим, почти довольным шорохом, словно вернулась домой.       — Это… ваша книга, — сказала Женевьева. Это был не вопрос.       Фикельмон стоял к ней спиной, поправляя соседний свиток, и его молчание было красноречивее любого признания.       — Вы знаете, что перстень — это темница, — продолжила она, чувствуя, как внутри закипает знакомая смесь страха и злости. — Гриндевальд ведь не в курсе, верно? Вы скрываете это от него.       Последнее слово она произнесла с той же холодной, почтительной интонацией, с какой его произносил сам Фикельмон, и на мгновение ей показалось, что уголок его губ едва заметно дрогнул. То ли усмешка, то ли игра теней.       — Мадемуазель Робеспьер, — произнёс он, наконец оборачиваясь. — Вы задаёте вопросы, ответы на которые вам не понравятся. А я не даю ответов, которые могут быть использованы против меня. Так что предлагаю компромисс: вы забываете всё, что видели здесь, а я забываю, что видел вас здесь. Идёт?       — Не идёт, — выпалила Женевьева, делая шаг вперёд. — Почему вы это скрываете? Чего вы боитесь? Если перстень…       Договорить она не успела. Фикельмон поднял руку и воздух вокруг неё вдруг сгустился, стал плотным, вязким, словно она погрузилась в толщу воды. Она попыталась открыть рот, но не смогла — губы не слушались. Ноги сами собой оторвались от пола, и она поплыла назад, к мостику, которым пришла, беспомощная, как тряпичная кукла в руках невидимого великана.       — Я не задаю вопросов, на которые не хочу знать ответов, — произнёс Фикельмон, следуя за ней на расстоянии нескольких шагов, всё с той же неспешной, почти ленивой грацией. — А вы, мадемуазель, задаёте их с завидным упорством. Это похвально. Но в данный момент неразумно.       Она пролетела над мостиком, над чугунной лестницей и плавно, почти бережно опустилась на паркет у самого выхода. Ноги подкосились, и она рухнула на колени, хватая ртом воздух. Хватка невидимых пут исчезла так же внезапно, как появилась.       — Ваша палочка, — Фикельмон кивнул куда-то в сторону, и из темноты, кубарем пересчитывая ступеньки, выкатилась её палочка, остановившись у самого подола халата. — Советую не терять её впредь. И не бродить по ночам там, где вас не ждут.       Она подняла палочку дрожащими пальцами и заставила себя подняться на ноги.       — Вы… — начала она.       — Спокойной ночи, мадемуазель Робеспьер, — произнёс Фикельмон, и дверь за её спиной сама собой распахнулась. — И постарайтесь не упасть по дороге в спальню. У меня закончились бинты.       Прежде чем она успела ответить, невидимая сила вытолкнула её за порог, и тяжёлая дубовая дверь сомкнулась за ней с глухим стуком.
Примечания:
Отзывы (2)