В каждой из жизней

NC-17
Завершён
466
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
100 страниц, 27 947 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
466 Нравится 23 Отзывы 89 В сборник

Часть 1

Настройки
Сначала он попросту не обращает внимания на пацана, который мелькает вспышкой где-то по периферии зрения. В этом его ошибка. Вот только дело все в том, что Сукуне нихрена не до того. Слишком уж он занят: провел больше сотни гребаных лет, будучи запечатанным, и теперь, когда наконец получил свободу, оказался в теле какого-то сопляка. Тут бы хоть с этим дерьмом разобраться. Но внутри что-то принимается царапаться, одновременно странно и полузабыто, но в то же время знакомо дергаться, вперед рваться, призывать… …посмотри, посмотри, посмотри. Инстинкты начинают сходить с ума, переходят на ультразвук, требуют чего-то; фонят отзвуком и бьют по стали натянутых нитей нервов, все настойчивее твердя, будто с тем пацаном что-то не так, не так, не так – и все это ужасающе отвлекает. Но в то же время у Сукуны попросту нет ни одной свободной долбаной секунды, чтобы собственным инстинктам подчиниться, чтобы прислушаться к ним, чтобы полноценно понять, чего они вообще от него хотят. Потому что, стоит все же начать управлять телом того сопляка, сосуда, в котором Сукуна оказался – как появляется этот щерящийся долговязый придурок с повязкой на глазах, очевидно возомнивший себя нынешним богом. Если бы только у Сукуны была его полная сила – он бы без проблем с этим придурком разобрался. Без проблем низверг бы фальшивого бога с его фальшивого пьедестала. Вот только полной силы у него нет. Есть лишь сила одного съеденного сопляком пальца, и этого ужасающе недостаточно, и как же бесит то, насколько легко и играючи придурок в повязке с ним справляется, кажется, совершенно усилий к этому не прилагая, продолжая и продолжая, сволочь такая, щериться. И Сукуна разозлен. Взбешен. В ярости. Он попросту обязан заставить гребаного придурка пожалеть об этой своей легкомысленной, широкой ухмылочке; о том, что связался с ним, с Рёменом Сукуной… Но затем. Затем. Случается это. Потому что затем Сукуна вдруг оказывается лицом к лицу с ним, встречается взглядом с ним. И вопящие по периферии инстинкты тут же замолкают. И весь окружающий мир, кажется, замолкает, отходит куда-то на второй, десятый, бесконечно неважный план, вовсе переставая иметь значение и для Сукуны существовать. И щерящийся придурок, сидящий у него на спине – тоже существовать перестает. Остается только Сукуна. И сидящий перед ним пацан с широко распахнутыми, огромными, яркими глазищами. Такими знакомыми пронзительными долбаными глазищами, которые преследовали Сукуну веками; которые въелись ему в подкорку – ни выжечь, ни вытравить. Которые и за больше сотни лет заточения совершенно не померкли в воспоминаниях.

***

И мир со своей орбиты к хуям слетает.

***

Слетает точно так же, как слетал и все предыдущие разы, когда Сукуна заглядывал в эти чернющие и мрачные, преисподними сверкающие глаза. Каждый раз, когда резал себя об эти скулы, когда убивался об эти губы. Каждый гребаный раз. Потому что, конечно же, Сукуна тут же его узнает. Не может не узнать, даже если бы захотел. Но нихрена не важно, чего там он хочет или не хочет, потому что Сукуна уверен, что узнал пацана с первой же долбаное секунды, когда тот еще мелькал только по периферии. Когда мозг еще не успел осознать – а инстинкты уже вопили. Благословение Сукуны. Проклятие Сукуны. Центр всего ебаного тысячелетнего существования Сукуны – его смысл и его цель. Пацан, ради встречи с которым он жил с тех пор, как впервые его увидел – и которого надеялся никогда больше, черт возьми, не встретить. Но положено ли тысячелетнему демону в принципе уметь надеяться, а? Может ли его долбаная надежда хоть чего-то стоить? На секунду Сукуне нечем дышать. На секунду Сукуна забывает о придурке, с которым сражается, о сопляке, в теле которого очутился, об окружающем мире, о ярости и злости, в которых его топило с тех пор, как в последний раз эти глаза видел. О самом себе в конечном счете. Забывает тоже. Остаются только эти глаза – и кроющее, укутывающее в себя тотальное облегчение, заставляющее ослабить хватку ржавых зубьев, больше века сжимавших ему внутренности. Заставляющее Сукуну впервые за больше гребаного века по-настоящему выдохнуть.

***

Наконец-то я снова тебя нашел. Наконец-то…

***

Но тут же, стоит этой мысли промелькнуть в голове – и Сукуна моментально ощущает, как позабытая ярость вновь вскидывается в нем, ярче и пламеннее прежнего. Нет уж. Нахуй это дерьмо. Ему хватило и всех предыдущих раз, когда он этого пацана встречал, когда в этого пацана проваливался, когда вся гребаная жизнь из-за этого пацана к чертям переворачивалась, когда из-за этого пацана за ребрами сначала разрастались вселенные. А затем там оставались сплошные руины и черные дыры. Снова проходить через все это Сукуна не собирается – тем более добровольно. Так что он заставляет себя взгляд от пацана оторвать – заставляет, заставляет, заставляет – и вновь возвращается в реальный мир, к битве, пусть даже здравой частью сознания и понимая, что та уже проиграна. Но это не значит, что Сукуна собирается так просто сдаться.

***

…когда Сукуна вновь увидел эти глаза – битва уже была проиграна. Но это не значит, что он собирается. Черт возьми. Так просто сдаться.

***

Так что в этот раз Сукуна решает, что нахуй. Нахуй это дерьмо. Ему действительно хватило и предыдущих раз. Он не настолько мазохист, чтобы проходить через это опять и снова. Не настолько тупой, чтобы надеяться – в этот раз все будет иначе. В этот раз все закончится иначе. В этот раз его не разъебет внутренне на кровавые ошметки, оставив захлебывается пеплом, руинами и яростью. Конечно же, раъебет – уже, черт возьми, разъебывает. С этим пацаном… с Мегуми – в этот раз он наверняка тоже Мегуми, верно? – никогда ведь не бывало как-либо иначе. На грани между исцелением – и разрухой. Где разруха – всегда побеждает. Всегда. Да, Сукуна проигрывает битву с тем придурком в повязке – шестиглазый, сильнейший, фальшивый нынешний бог, бла-бла-бла, – и хоть это бесит до пиздеца, но все же ожидаемо. Заслуга не самого придурка, а исключительно того факта, что Сукуна не мог в полную силу сражаться. Перехватить же контроль над телом сопляка больше не получается – и это, безусловно, бесит тоже, особенно учитывая, насколько редки такие сосуды. Опять же, не заслуга сопляка – он просто таким родился и это нихуя не стоит ему никаких усилий вообще. И, конечно же. Конечно же, блядь, гребаное тысячелетнее везение Сукуна, которое в этот раз, кажется, решило подвести его по всем параметрам, по которым только, сука, можно. Пацан то и дело оказывается где-то рядом. Он – ученик того придурка с повязкой; он – лучший друг сопляка, который стал сосудом Сукуны. Он то и дело мелькает поблизости – знакомо невозмутимый, знакомо спокойный, знакомо тихий, знакомо предпочитающий держаться в тенях, подчиняющихся его пальцам. Но с силой и тьмой, таящимися за этой тишиной. Все еще пацан лет пятнадцати, нескладный, зеленый – но уже упрямый, волевой, с потенциалом, который Сукуна может углядеть без проблем и сейчас. О мощи которого знает так много. Последнее – вечно попадающий в поле зрения Сукуны пацан, – бесит сильнее всего, черт возьми. Остается только раздраженно скрипеть зубами, порыкивать, сглатывать ярость, не имея возможности даже отпустить ее на свободу – но, что ж. Пусть в этот раз удача редкостная сука, повернувшаяся к Сукуне явно не тем местом – зачем тысячелетнему демону вообще гребаная удача нужна? Весь этот расклад вполне можно вписать в его планы. У него все в порядке с терпением, он неплохо умеет ждать и выжидать – уж тысяча лет этому научила. А еще, возможно, ему терпение неплохо прокачал один пацан. Да чтоб его. Поэтому Сукуна решает на время притихнуть. Решает выждать. Решает попросту игнорировать – игнорировать, игнорировать, игнорировать – сам факт существования пацана. Решает притвориться, будто он не имеет значения, будто в нем нет ничего важного, будто на нем одном не зациклилась долбаная тысяча лет существования. Сука. Тем не менее – Сукуна, черт возьми, может выбрать вырваться из этого цикла. Или хотя бы попытаться. Так что он зарывается поглубже в сознание сопляка, больше даже не пытаясь контроль перехватить. В конце концов, Сукуна – тысячелетний демон. Всемогущий, невъебенный и вот это все. Он может подождать, пока сопляк не сдастся сам – а это рано или поздно случится. Так зачем вообще что-то лишнее придумывать? У всех людей, даже тех, которые мнят себя охренеть какими сильными – есть лимит этой самой силы, и по меркам тысячелетней жизни Сукуны, такой лимит. Ничто. Исключение за всю свою жизнь он встретил лишь одно – и нихрена не хочет об этом исключении думать, отказывается, черт возьми, опять в него вляпываться. Гребаный пацан. Так что, да. Сукуна подождет, пока сопляк сам сломается. А в это время будет держаться от всего окружающего дерьма подальше – будет держаться подальше от темноволосого пацана, который столько раз оставлял его с черными дырами внутри. Которого в этой жизни зовут Фушигуро гребаный Мегуми.

***

Конечно же, Мегуми, чтоб его. Конечно же. Благословение. Ну что за ирония, а? Но главный пиздец в том, что в те периоды времени, когда Мегуми был рядом за эту долбаную тысячу лет – да, Сукуна и впрямь соглашался, что он благословение. А затем? Когда внутри оставались разруха, пепел и вой по нему? Скорее уж проклятие – разъяренно думал Сукуна.

***

Личное проклятие для тысячелетнего сильнейшего проклятия.

***

Действительно ведь иронично, а, сукабля?

***

Вляпывается в это снова Сукуна уж точно не собирается. За тысячелетие ему и так хватило Мегуми, хватило той разрухи внутри, которую он оставлял внутри Сукуны после себя. Так что – нет, спасибо, не в этот раз.

***

…то, в чем убедить бы теперь самого себя.

***

И Сукуна терпелив. Сукуна ебать, как терпелив – за исключением того, что, сколько бы ни говорил себе, будто происходящее в реальности ну ни капли его не волнует; сколько бы ни говорил себе, будто его совершенно не интересует, чем там занят Мегуми; сколько бы ни говорил себе, будто куда, блядь, увлекательнее пинать хуи в сознании сопляка… Он все равно то и дело, одним глазом – в реальность подглядывает. И отказывается признавать, что, если, в реальность выглянув, не обнаруживает в зоне своей видимости Мегуми – то тут же скучающе хмыкает и отправляется дальше хуи пинать, без проблем наплевав на происходящее вокруг. А вот если обнаруживает… Ну, что ж. Ладно. Ладно. Возможно, при таком раскладе Сукуна присматривается к происходящему чуть пристальнее. Возможно, тогда он чуть пристальнее присматривается к Мегуми – но это ничего не значит, в этом нет ничего особенного; Сукуне просто любопытно. Любопытно, что пацан представляет из себя сейчас, в этой временной линии, в этих условиях, в которые его закинуло. Сейчас Мегуми, опять же, всего лишь лет пятнадцать – и, наверное, от этого должно быть хотя бы чуточку проще. Потому что это значит – он слишком мелкий, почти ребенок еще. И знакомого кроющего влечения, знакомого голода, жажды, абсолютной, тотальной потребности к нему Сукуна пока что не испытывает. Пока что – пока Мегуми пятнадцатилетний упрямый пацан, все еще зеленый и нескладный, а не сшибающий с орбиты сильный и восхищающий мужчина. Вроде бы, от этого действительно должно быть проще, правда? Вроде бы, это должно стать облегчением, правда? Да нихуя. Потому что, может быть, влечения и нет – но есть все остальное, глубоко укоренившееся, неистребимое. Есть потребность защищать и оберегать; есть потребность видеть его в безопасности, целым и невредимым; есть потребность испепелить к хуям весь мир, стоит увидеть лишь каплю его пролитой крови; есть потребность лично убедиться, что он не забывает есть, не забывает спать, не забывает хоть немного о себе, сволочь такая, заботиться – Сукуна же так хорошо, слишком хорошо знает, насколько склонен он в принципе о себе забывать. Есть вот это все, неистребимое и, сука, укоренившееся, заставляющее Сукуну взбешенно рычать в попытках выкорчевать, отмахнуться, забыть. Но нихрена не срабатывает, конечно же.

***

Нихрена.

***

И однажды, когда Сукуна замечает Мегуми, уснувшего на диване, с оборонительно сложенными на грудной клетке руками, с хмурой складкой между бровей, которая отказывается исчезать даже во сне – то ощущает, как за ребрами что-то сжимается так, как нихуя не должно сжиматься у тысячелетнего демона. Сжимается чем-то отдаленно теплым и нежным, чем-то, максимально далеким от желания, но ужасающе близким к заботе – чем-то, от чего Сукуна тут же отмахивается. Что собирается отрицать до конца своего гребаного существования. Но гораздо сложнее оказывается отрицать потребность укутать Мегуми в одеяло, чтобы не замерз – в комнате довольно прохладно, чего Сукуна до этого даже не замечал; и положить ему под голову подушку, чтобы после у него не болела шея от того, под каким явно неудобным углом она вывернута; и остаться рядом до тех пор, пока Мегуми не проснется. Чтобы ни одна гребная сволочь не посмела разбудить.

***

Сукуна зло отмахивается. Отрицает. Рычит на себя.

***

Но как же бесит то, что он не может просто схватить чертов лежащий рядом плед и все же укрыть Мегуми. Исключительно чтобы перестало мозолить глаза то, как у него, явно замершего, напряжены из-за этого плечи. Совсем не потому, что ему хоть сколько-то не плевать, конечно же.

***

К тому моменту, когда Сукуна уже ощущает себя опасно близким к тому, чтобы рявкнуть на сопляка – но тихонечко рявкнуть, не разбудив при этом Мегуми, – и сказать укрыть уже наконец Мегуми, собственные руки вдруг начинают двигаться. Это сопляк наконец-то – наконец-то, черт возьми! – включил свои полторы извилины и сам подхватил плед, разворачивая его и осторожно опуская на Мегуми. Реакцией Сукуны на это становится что-то среднее между раздражением – и потому, что не в состоянии сделать это сам, так что остается только наблюдать, как его укрывает сопляк; и потому что – да куда этот сопляк руки свои вообще тянет, а?! Но еще – благодарностью, когда у Мегуми спадает крохотная толика напряжения с плеч, а морщинка между бровей становится чуть менее глубокой. А из-за последнего Сукуна раздражается только сильнее. Да какого черта он в принципе может быть за что-то такое благодарен? Ему ведь плевать! Плевать на этого гребаного пацана, существование которого он так старательно игнорирует; плевать, замерзнет ли, околеет ли к хренам от холода.

***

Абсолютно, черт возьми, плевать!

***

И однажды, когда Сукуна замечает, как Мегуми, очевидно истощенный, с тенями под глазами, но упрямо поджатыми губами – потому что он явно пытается свое истощение скрыть, что за идиот – заваривает какую-то магазинную ерунду, которую явно едва ли можно назвать едой. То не выдерживает. Уже не в первый раз он замечает, как Мегуми подобную ерунду ест – и мало того, что вечно выкладывается на тренировках и в битвах с проклятиями, так еще и питаться нормально отказывается! Да каким образом он вообще все еще на ногах стоит-то, а?! Типичный Мегуми, вечно забывающий о себе подумать. Это так, сука, знакомо. Бесит. И даже тысячелетнее терпение Сукуны не настолько терпеливое, чтобы опять промолчать. Так что он показывается ртом из щеки сопляка и цедит ехидно, едва удерживаясь от того, чтобы раздраженно зарычать: – Раз ты себя таким охуенным другом мнишь, сопляк, то, может, сделаешь так, чтобы твой питающийся всякой дрянью друг в голодный обморок не грохнулся, а? Зрелище предстоит явно неприятное, я не хочу становиться его свидетелем. Стоит лишь Мегуми услышать голос Сукуны – как он тут же весь наливается сталью. Его спина выпрямляется железной балкой, в ярких, пронзительных глазах появляется что-то настороженное и острое, как хорошо заточенный клинок, и весь Мегуми начинает выражать собой готовность обороняться, защищаться. Нападать, если придется. А по мере того, как Мегуми слышит, что именно Сукуна говорит – у него также морщинка между бровей становится глубже, челюсти сжимаются сильнее и в нем проглядывает что-то недовольное, будто он готов в любую секунду оспорить предположение о том, что может в голодный обморок грохнуться. И наверняка ведь действительно готов. Сукуна почти фыркает. Еще раз – типичный, такой типичный Мегуми. В общем-то, Сукуна имеет в виду именно то, что говорит – ему абсолютно плевать, что Мегуми ест всякую дрянь, абсолютно плевать, грохнется ли он в голодный, истощенный, еще какой-либо обморок, абсолютно плевать, насколько плевать Мегуми на самого себя. Или как-то так. Просто он действительно не хочет становиться свидетелем всяких там его обмороков и в целом того, как он до тотального износа себя доводит – Сукуна ощущает усталость уже просто глядя на тени под глазами Мегуми. Это, знаете ли, явно не идет на пользу его тысячелетнему существу. Никаких других причин. Нет, совсем он не переживает о Мегуми. Абсолютно. Совершенно… В любом случае – Сукуну, тысячелетнего гребаного демона, уж точно не заподозрят в том, что сказанные им слова могут и впрямь быть вызваны беспокойством о Мегуми. Так что убедить в своем плевать нужно только самого себя. Получается так себе. Бля. Но от этих – провальных – попыток себя убедить Сукуну отвлекает сопляк, который в ответ на услышанное ойкает, кажется, одновременно удивленно и виновато. Глядя его же глазами, Сукуна также может уловить, как он внимательнее присматривается к Мегуми. – Я в полном порядке, и вообще это не твое дело, Суку… – начинает Мегуми холодным и ровным голосом, и впрямь начиная слова Сукуны оспаривать. Ну конечно же. Ну кто бы, черт возьми, сомневался. Вот только пацан его уже прерывает, выпаливая: – Давай я научу тебя готовить, Мегуми! – звуча при это до тошнотворного жизнерадостным и довольным, и Сукуна против воли напрягается, ощущает, как появляется предчувствие некоего грядущего пиздеца. Это – точно не то, чего он хотел! Чего добивался! Выражение лица Мегуми почти неуловимо смягчается, когда фокус его внимания смещается с Сукуны на сопляка – и это, черт возьми, ужасно бесит. И голос Мегуми звучит все еще знакомо ровно, но уже не так холодно, когда он отвечает: – Тебе совсем не обязательно… – Но я хочу! – выпаливает сопляк воодушевленно – но тут же добавляет уже чуть менее уверенно: – Если ты, конечно, не против. Мегуми колеблется всего долю секунды – а затем осторожно отвечает, к ужасу Сукуны: – Я не против.

***

И вот так пиздец начинается.

***

И затем Сукуна наблюдает посторонним, непрошенным зрителем за тем, как сопляк учит Мегуми готовить, как между ними устанавливается теплая, дружеская атмосфера, как обычно закрытый и непроницаемый взгляд этих ярких глаз смягчается еще на крохотную толику больше – не заметить, если не знаешь, куда смотреть. Вот только Сукуна-то знает. Знает, черт возьми. И ощущает, как с каждой минутой, что эти двое проводят вместе, бок о бок на кухне – раздражение в нем все нарастает и нарастает, все накаляется и накаляется. Может, Сукуна и не хочет Мегуми, тот все еще остается зеленым пятнадцатилетним подростком – но это еще не значит, что нравится наблюдать, как он любезничает с этим сопляком! Ну, не то чтобы прямо любезничает – но… не рычит на него, не обдает холодом, отвечает на его бесконечные реплики, пусть даже типично для себя сжато и кратно. Но по меркам Мегуми это вполне на любезничание походит. И Сукуна вдруг жалеет обо всех своих гребаных решениях, принятых за свою тысячелетнюю жизнь.

***

По крайней мере, в тот день Мегуми ужинает нормальной единой вместо всякой покупной дряни. Хоть что-то, черт возьми.

***

Но, вообще-то, Сукуне все еще на Мегуми плевать. Абсолютно. Совершенно. О чем ему очень, очень старательно приходится себе напоминать.

***

И однажды, когда Фушигуро-гребаный-Мегуми в очередной раз швыряет себя в очередную битву – Сукуна особенно отчетливо ощущает себя в сознании сопляка, как в стальной, непробиваемой клетке, будто его вновь запечатали, только теперь все еще хуже. Намного, намного хуже. Потому что теперь он опять может видеть Мегуми, может ощутить грозящую Мегуми опасность – но помешать ему самоубиться о какое-нибудь проклятие нихуя не может. И чертов сопляк, конечно же, тоже не мчится его спасать – по какой-нибудь куче бессмысленных причин. Потому что сам Мегуми этого не хотел бы; потому что и сопляк занят битвами с проклятиями; потому что эти двое на равных, как команда – поровну делят то, что нужно сделать и доверяют в этом друг другу; потому что, может, они и друзья, может, и лучшие друзья, но для сопляка весь мир к одному Мегуми не сводится. Он попросту не понимает. И Сукуне, конечно, нихрена и не нужно, чтобы сопляк понимал – нет уж, спасибо, достаточно и того, что он вечно где-то рядом с Мегуми. Что одновременно и хорошо, потому что так Сукуна может за ним наблюдать – и дико раздражает, ну потому что. Или черт знает, какие еще могут быть причины, которые эти двое когда-либо обсуждали. Которые можно придумать. Но суть в том, что, как бы Сукуна ни бесился – сопляк занят своей частью работы, Мегуми занят своей, если они не отправляются на битву вместе. И Сукуна, черт возьми, даже объяснить вслух не может, из-за чего, собственно, бесится. А Мегуми, этот идиот всегда рвался в битву, в самый центр ада, чтобы спасать других, чтобы обезопасить других – но всегда, снова и снова, забывая о собственной безопасности. И Сукуна ничего и никогда не мог с самим этим фактом поделать – но он, по крайней мере, мог быть рядом. И Сукуна знает, что Мегуми совсем не слаб, знает, что он может за себя постоять, знает, черт возьми. Но он все равно в ебаном ужасе при мысли о том, что с Мегуми может что-то случиться. А его не будет рядом. При мысли о том, что Мегуми всего лишь, черт возьми, гребаные пятнадцать, и, конечно, это не значит, что он слаб. Но пока что и далеко не так силен, как мог бы быть. Даже близко не раскрывает свой потенциал так, как мог бы. Не бежит от битв, от опасности – но бежит от собственной силы, что, в общем-то, тоже изрядно бесит. Сукуна ведь знает, как отлично он умеет своей силой управлять, как хорошо умеет подчинять себе свою внутреннюю тьму, не давая ей собою управлять. И все же, раскрыл свой потенциал Мегуми или нет, принял он свою силу или нет – Сукуна знает, что в любом случае попросту, блядь, не смог бы спокойно воспринимать тот момент, когда он в опасности. Бесит, нахрен. Вот только раньше у Сукуны была возможность хотя бы попытаться его защитить, выворачиваясь ради этого наизнанку, прыгая выше собственных возможностей сильнейшего, чтоб его, проклятия. А теперь…

***

Блядь.

***

Но Сукуне плевать. Конечно же, ему плевать. Он говорит себе, что плевать-плевать-плевать, что тотально, абсолютно похуй – говорит себе снова, и опять, и еще раз. А затем вновь ловит себя на том, что опять наблюдает за Мегуми из сознания сопляка. Что от страха за Мегуми опять фантомно скручивает внутренности.

***

Пиздец.

***

И дело в том, что, может, Мегуми все еще пятнадцать, может, Мегуми все еще подросток, ребенок – вот только это не значит, что он хоть сколько-то как подросток или ребенок себя ведет. Это тоже так, так сильно знакомо. Если, стоит посмотреть на сопляка, и в нем легко угадывается подросток как внешне, как внутреннее, и легко увидеть, насколько как ребенок он порой себя ведет, мыслит – то в Мегуми, кроме внешности, ни подросток, ни ребенок совершенно не угадываются. Ни во взгляде, ни в словах, ни в поведении. Упрямый. Замкнутый. Волевой. С глазами такими невыносимо, страшно взрослыми, с невыносимо взросло и страшно возложенной на свои еще подростковые плечи ответственностью, кажется, за весь гребаный мир – потому что тот факт, что Мегуми еще подросток, не значит, что он собирается себя как подросток вести. Такой знакомый. Такой, нахрен, знакомый. Но в то же время – совсем другой. Как и всегда было. Всегда, блядь. И чем больше Сукуна за ним наблюдает – тем сильнее из-за него бесится. Потому что он знает – лучше всех знает, блядь – на что Фушигуро на самом деле способен. А потому и лучше всех видит, как он себя сдерживает: все еще не боясь сдохнуть к чертям из-за того, что не использует свою силу во всю мощь – но все еще боясь того, что эта самая сила может сотворить, если ее отпустить. И это тоже – очень, очень, сука, знакомое. В каждом своем перерождении Фушигуро был таким – слишком благородный, слишком ответственный, слишком слишком слишком. Он сжимал собственную, живущую глубоко внутри тьму в кулак. И заставлял ее себе подчиняться. А если не был уверен, что может – то талантливо игнорировал ее существование до того момента, пока уверенность к нему не приходила. И это – не дело Сукуны. Ему похеру. Тотально, блядь, похеру. Он не собирается не собирается в это вмешиваться, не собирается в это добровольно вмазываться – ему за ебаную тысячу лет уже хватило. Ну уж нет. В этот раз Сукуна – зритель, который весь спектакль планирует провести, повернувшись к сцене затылком и заткнув уши. Пусть пацан в этот раз сам разбирается. Пусть сам… Сукуна говорит себе, что должен прекратить, что это походит уже на какой-то акт мазохизма – с другой стороны, его отношения с Мегуми всегда некоторым мазохизмом отдавали, учитывая, как именно они каждый раз заканчивались. Учитывая, что каждый раз Сукуна все равно добровольно в это вляпывался. Пиздец.

***

Но не в этот раз. Не в этот, черт возьми!

***

И Сукуна продолжает наблюдать. Изредка. Краем глаза. Оставаясь лишь тенью в глубине сознания сопляка. Но это не продолжается долго. Потому что очень скоро Сукуне предоставляется шанс. Потому что очень скоро, во время одной из битв, все случается именно так, как он и ожидал. Потому что наконец сопляк – до пиздеца испуганный, надломленный – отдает контроль над телом сам. Ха. Сукуна же говорил, да? И это, вообще-то, вполне себе шанс перехватить контроль окончательно. Отправиться сейчас же на поиски остальных пальцев. Поглотить их все и не оставить больше сопляку и шанса Сукуну под себя подмять. Правда, Сукуна в душе не ебет, где эти пальцы находятся. Правда, на хвосте Сукуны будут этот самодовольный мудак Годжо вместе с… Вместе с. Сукуна говорит себе, что это – более чем достаточные причины, чтобы шансом не воспользоваться. Сукуна говорит себе, что Мегуми не имеет никакого отношения к его выбору. Никакого отношения к тому, что Сукуна остается там вместо того, чтобы сбежать. Что Сукуна выбирает сражение с Мегуми – и, черт возьми, как же он по этому скучал. Сражение с Мегуми – всегда как глоток свежего воздуха, как вспышка света в окружающей серой рутине. Конечно, Сукуна предпочел бы, чтобы это было нечто вроде тренировки вместо реальной битвы; конечно, Сукуна предпочел бы, чтобы вместо чистой ярости в Мегуми был знакомый яркий, пылающий азарт, чтобы в глазах его пылали такие знакомые, скалящиеся, но беззлобные бесы; конечно, Сукуна предпочел бы, чтобы оба обладали полной своей мощью – так ведь гораздо интересней. Но и как есть тоже неплохо. И теперь, когда они с Мегуми сражаются, на секунду-другую Сукуна вновь ощущает себя так, будто вернулся в прошлое. Будто опять может дышать. Он помнит каждую их сватку с Мегуми. Каждое движение. Каждый удар. И даже сейчас, когда тот использует только малую толику собственной силы – остается отнюдь не слаб, в конце концов, Сукуна сам тоже обладает силой лишь нескольких пальцев, они даже в почти равных условиях. Но только почти. Просто Сукуна слишком хорошо его знает. Просто Сукуна может предугадать каждое его действие. Просто для Сукуны эта битва больше напоминает танец – но, увы, движения этого танца известны только одному из них. На какое-то мгновение Сукуна увлекается происходящим настолько, что даже забывает, где, и, главное – когда – находится. Но это мгновение быстро проходит. Но это мгновение проходит, потому что Мегуми – все еще пятнадцатилетний пацан и все еще не использует свою силу так, как мог бы. И последнее приводит Сукуна в бешенство. Он ведь прекрасно знает, как силен Мегуми может быть. И разъярен из-за того, какую малую часть своей силы тот использует. Причинять реальный вред Мегуми уж точно Сукуна не собирается – но сам Мегуми, конечно, об этом значить не может. Он не сдерживается, сражается во всю мощь, которой, как думает, обладает – ключевое здесь, как думает. Потому что Мегуми все еще сдерживается – подсознательно, явно не понимая этого, не осознавая, как заковывает собственную силу в цепи. Прямо сейчас он мог бы победить Сукуну с его силой всего нескольких пальцев, даже особенно не запыхавшись – если бы только по-настоящему себя отпустил. И хотя битва с ним все еще остается занятной, хотя даже просто наблюдать за ним, с его полыхающими сдержанной злостью глазами, с его упрямством, с его нежеланием сдаваться, с его силой, которая так очевидна даже в пятнадцать. Даже так Сукуна ощущает, как с каждой секундой бесится все сильнее – потому что Мегуми сдерживается, чтоб его! Мегуми даже близко не раскрывает свой потенциал так, как мог бы. И – какого черта? Кажется, наставник, сэнсэй из Годжо выдался еще дерьмовее, чем можно было бы ожидать – судя по тому, что пользы от него не был нихуя. Он вообще пытался помочь Мегуми со своей силой справиться? Или все эти годы только щерился этой своей фальшивой, раздражающей ухмылкой, и больше не делал абсолютно нихрена? И Сукуна между делом бросает фразу, которая должна за мозг Мегуми зацепиться, там укорениться, помочь ему начать двигаться к тому, чтобы силу свою принять и подчинить – и в конечном счете привести туда, куда нужно Сукуне. Но этого достаточно. Этого пиздецки недостаточно. И, потому что Сукуна взбешен, потому что он слишком хорошо знает все о том, как можно Мегуми спровоцировать: знает, как заставить его наконец задуматься о том, что свою силу он совсем не использует так, как мог бы – и знает заставить его ярость разгореться далеко за тем максимумом, за которым он захочет наконец попытаться полностью свой потенциал осознать и раскрыть. Сукуна делает то, что делает.

***

Сукуна выдирает сердце сопляка. Очевидно важного для Мегуми человека, его лучшего друга.

***

Потому что Сукуна прекрасно, черт возьми, знает, что лучше всего служит для Мегуми триггерами – и заставляет развиваться, заставляет хотеть быть лучше, заставляет подчинять себе собственную силу, последствия которой его пугают. Сукуна, блядь, знает. И он там, напротив Мегуми – выдирает сопляку сердце и безумно скалится. И, да, ладно, может, это так же доставляет Сукуне немного удовольствия именно потому, что сопляк – важный для Мегуми человек. Потому что у сопляка есть то, чего нет у Сукуны – возможность быть рядом с Мегуми самому, а не лишь тенью в чужом сознании; потому что на сопляка Мегуми смотрит без вечной настороженности и опаски, без ожидания мощного удара наотмашь. Потому что рядом с сопляком Мегуми хоть немного позволяет себе расслабиться. И это на самом деле такая гребаная роскошь – Мегуми, который доверяет кому-то достаточно для того, чтобы даже на какую-то тысячную долю позволить себе, черт возьми, расслабиться, а сопляк наверняка даже не осознает, как же неебически ему повезло. В конце концов, Сукуна все равно планирует вернуть сопляку жизнь – на выгодных для себя условиях, – но, конечно же, планирует, в конце концов, он действительно важен Мегуми. А Сукуна никогда по-настоящему то, что ему важно. Но пока что? Пока что он может заставить сопляка немного пострадать. Если уж на то пошло, за благородство из них двоих – всегда, все гребаное тысячелетие отвечал именно Мегуми, но уж точно никак не Сукуна. Конечно же. И в этот момент, когда Сукуна широко скалится и сжимает в пальцах сердце сопляка – Мегуми смотрит на него такими знакомыми разбитыми глазами. А Сукуна всегда ненавидел такой его взгляд. Но сейчас это нужно. Нужно. А значит, он не жалеет о том, что сделал сейчас, на волне своей ярости, взбешенности, потребности заставить Мегуми наконец свою силу принять. Абсолютно точно не жалеет – Сукуна же тысячелетний демон, они по определению не способны о чем-либо жалеть. Но это ведь Мегуми и… Черт. И Сукуна не уверен, насколько добровольно то, что в следующую секунду контроль над телом опять переходит сопляку – да, он все равно планировал это сделать, но не знает, а смог бы, глядя в эти разбитые глаза Мегуми и медленно осознавая, какую херню только что натворил. Осознавая, что стал причиной этой разбитости, этой гребаной боли в его глазах. Но Мегуми уже находит, какими словами до сопляка достучаться – и Сукуна совершенно не удивлен. Совсем не склонный словами разбрасываться, по большей части молчаливый, тихий, сдержанный – тем не менее, Мегуми всегда знал, что и когда нужно сказать. А каждое его слово попадало точечно, прямиком в цель, даже если до этого не было ясно, а где, собственно, эта цель находится. Так что все идет по плану. И контроль переходит сопляку. И сопляк успевает ментально добить Мегуми несколькими фразами прежде, чем рухнуть перед ним мертвым грузом. И все, блядь, по плану.

***

Тогда почему так горчит?

***

Почему выражение боли на лице Мегуми – рикошетит по грудине собственной, стократно помноженной, сука, болью? Эта гребаная укоренившаяся, неистребимая потребность его от боли защищать. А не ее причинять. Потребность, совершенно не утихающая даже из-за того, сколько боли сам Мегуми причинил ему, Сукуне.

***

Блядь.

***

Он же не собирался опять во все это вляпываться. Он же планировал игнорировать. Забыть. Держаться от Фушигуро гребаного Мегуми подальше… И собирается продолжать это делать.

***

Конечно же, собирается.

***

Вырастив для сопляка новое сердце, Сукуна опять затихает. Опять пытается вглубь сознания уползти. Минутная эйфория рядом с Мегуми, из-за компании Мегуми не стоит гребаных последствий. Не стоит отходняка, который потом накрывает мощнее, чем любого наркомана после прихода. Сукуна это нахуй не нужно. Не нужно.

***

Но потом случается Сибуя. Случаются пальцы, которые Сукуне скармливают ручные проклятия Кендзяку. И вместо того, чтобы воспользоваться шансом, вместо любых возможных рациональных планов, способных приблизить к тому, чего он жаждал еще до первого появления Мегуми в своей гребаной жизни, то, что делает Сукуна. Это тут же мчится Мегуми спасать, стоит лишь ощутить грозящую ему опасность. Мчится спасать его теперь, когда заполучил контроль над телом сопляка и наконец может, черт возьми, это сделать. Вот так просто. Вот так, сука, просто. Потому что в теории Сукуна может продолжать снова и снова убеждать себя в том, будто плевать, будто получится игнорировать, будто получится выжечь, забыть… Но – на практике? На практике он, черт возьми, мчится спасать его тут же, стоит только понять, что Мегуми в опасности. На практике он, черт возьми, ощущает, как внутри что-то обрывается, падает, рушится, рушится, рушится, когда видит Мегуми там – окровавленного и едва дышащего, как обычно швырнувшего себя в битву без какого-либо намека на инстинкт самосохранения, как обычно плюющего на собственную долбаную жизнь и легко ею разбрасывающего. Вызвать своего сильнейшего шикигами, которого до него ни один пользовать техники десяти теней не мог изгнать и подчинить – чтобы таким образом убить проклятие, но в то же время и самоубиться самому? План в лучших традициях Мегуми, чтоб его. И Сукуна в гребаном ужасе…. …и Сукуна в долбаной ярости. В ярости, которой накрывается его тут же, уже в следующую секунду; которой перекрывает ужас, боль и рваные ошметки воспоминаний из их прошлого, где окровавленный, едва дышащий Мегуми в руках Сукуны оставлял его в одиночестве, с выжженными пустынями внутри. Потому что – нет. Нахуй. Это не повторится, черт возьми, точно не здесь и сейчас. Потому что Мегуми всего лишь пятнадцать, у него целая гребаная жизнь впереди – и Сукуна не позволит этой жизни оборваться сейчас. Он, черт возьми, не имеет никакого долбаного права сейчас умирать, сволочь такая. Хочет Мегуми того или нет – но он будет, черт возьми, жить. Уж Сукуна об этом позаботиться. У него еще есть время, это еще не конец, и он не собирается так просто сдаваться. Так что, широко оскалившись, Сукуна заставляет себя отвернуться – отвернуться, отвернуться, отвернуться – от Мегуми и поворачивается к его сильнейшему шикигами. Что ж. Это будет весело.

***

…или было бы весело. Если бы не окровавленный Мегуми, остающийся у него з спиной.

***

И вот, наконец, Сукуна выносит Мегуми оттуда, окровавленного и, черт возьми, едва дышащего, такого ужасающе хрупкого в его руках, даже если он на самом деле знает, сколько силы сокрыто в этом теле – и ментальной, и физической, и силы техники. Но сейчас эта сила еще только начинает раскрываться, и Сукуна вновь хочет увидеть, как это произойдет. Хочет пронаблюдать весь этот путь, хочет пронаблюдать за тем, как упрямый зеленый пацан станет сильным, восхищающим мужчиной, хочет позаботится о том, чтобы у Мегуми была целая гребаная жизнь впереди – пусть даже оставаясь для него лишь тенью в сознании сопляка. Лучше так, чем никак. И – игнорировать Мегуми? Забыть его? Выкорчевать? Не вляпывается в это вновь? Какой же гребаный самообман. Стоило лишь почти Мегуми потерять – и до Сукуны наконец дошло, какой он идиот. И он наконец вспомнил, что это попросту невозможно – из себя Мегуми выкорчевать. И за ребрами все еще копошиться ужас из-за того, что едва не случилось – руки Сукуны непроизвольно сжимают Мегуми крепче, но он тут же заставляет заставить хватку ослабить. Лишь бы случайно не причинить ему еще больший вред. Гребаный Мегуми, вновь так знакомо швырнувший себя в битву с заведомо летальным – снова же, для себя, черт возьми – исходом. И Сукуна ненавидит это. Сукуна, блядь, ненавидит это. Ненавидит то, что сейчас заполучил неплохую битву, сражаясь с шикигами Мегуми – но не смог даже толком ею насладиться, потому что рядом лежал сам Мегуми, окровавленный и. Едва. Дышащий. И мысли на самом деле были только об этом, черт возьми. Только о том, что драгоценное время утекает – и нужно действовать быстрее, быстрее с шикигами разобраться, лишь бы успеть, лишь бы не было слишком поздно. Но Сукуна успел. Успел, черт возьми – и только это имеет значение. И он ненавидит то, что опять во всем этом по самую макушку – всегда был, всегда будет, сколько бы ни отрицал. Всегда примчится. Всегда сделает все, чтобы вытащить. Всегда, сука. Мегуми. Его проклятие. Его благословение. Когда Сукуна бережно опускает Мегуми во дворе их школы, рядом с медицинским отсеком – сердце, которое не билось больше сотни нет, грохочет так громко, что он ничего больше за его стуком не слышит. Это приводит в ярость. Ярость, за которой Сукуна прячет все остальное, больное и вновь дышащее теперь, когда вновь Мегуми рядом. Зная, что не сможет выместить эту свою ярость на него – никогда не мог, никогда не смог бы – Сукуна возвращается на место бойни, которую сам устроил. И возвращает контроль над телом сопляка, наслаждаясь его отчаянием. Наслаждаясь его осознанием того, что натворили его же руки. А после…

***

После Сукуна игнорировать уже не пытается. Даже если бы мог из тела сопляка выбраться – он все равно не стал бы, и нихуя не в состоянии больше это отрицать. Не стал бы, потому что ближе, чем этот сопляк, у Мегуми никого нет – как бы сильно это ни злило. А значит, и ближе к Мегуми никак не оказаться. Как бы сильно это, блядь, не злило. И Сукуна следит. Следит за всем дерьмом, в которое Мегуми вляпывается. Следит, готовый в любой момент вырваться на свободу – даже если фактически это практически невозможно. Практически – из-за их с сопляком сделки в обмен на новое сердце для него. Больше не выходит отрицать и то, ради чего, ради кого была то сделка – нет, Сукуна не планирует использовать данные ему шестьдесят секунд возможного контроля, чтобы выбраться из тела сопляка. С другой стороны – использовать их, чтобы при необходимости спасти Мегумич, чего бы это ему, блядь, не стоило? Это уже звучит, как план. И Сукуна все чаще вылезает в реальность ехидными репликами, которые провозглашает из щеки сопляка, из его руки. Требуется несколько десятков раз, чтобы тот перестал себя по щекам-рукам лупить, только голос Сукуны заслышав – что всегда изрядно веселило. Маленькие радости тысячелетнего демона, запертого в теле инфантильного подростка. И все чаще на его реплики отвечает Мегуми. Сначала – коротко, с едва сдерживаемым раздражением. После – ехидно и мрачно, с толикой наслаждения. В конечном счете – к их ободному удовольствию устраивая с Сукуной целые дискуссии, которые заставляют сопляка обреченно скулить и устало вздыхать, подпирая ладонью щеку и ожидая, пока они закончат. И это все так знакомо. Так знаком вот этот, саркастичный, едкий, жесткий Мегуми, легко парирующий все, что может выставить против него Сукуна. Но, в то же время – он другой, другие оттенки сарказма, другие оттенки жесткости. Другая эпоха, другое воспитание, другое окружение, которые внесли свои коррективы. Но не изменили суть. Суть Фушигуро Мегуми не менялась никогда – Сукуна подсел на это слишком давно и слишком сильно, чтобы можно было вылечить. Хотя он также слишком наслаждается, изучая каждый раз эти самые, новые оттенки, чтобы ему излечиваться по-настоящему хотелось. Таким образом они начинают общаться, их поначалу переполненные сарказмом и едкостью перепалки постепенно становятся почти беззлобными. Почти дружескими. И поначалу, когда Сукуна принимался швыряться репликами в его адрес – Мегуми раздраженно зыркает, сдержанно цедит ответным ядом, уходит заранее в оборону и пытается сходу холодно и жестко обрубить всю возможность для разговора-перепалки-срача. Но постепенно. Постепенно. Он принимается не просто отвечать многословнее, с каждым разом на одну крохотную, почти незаметную долю охотнее – но также его напряжение понемногу, шаг за шагом становится меньше. Если не знать Мегуи – наверное, это невозможно заметить. Вот только Сукуна-то знает. Так что он замечает, как плечи Мегуми со временем перестают тут же вытягиваются в стальную линию, стоит ему услышать голос Сукуны; замечает, как глаза Мегуми, моментально мрачнеющие, стоит Сукуне о себе напомнить – постепенно начинают едва уловимо, но со временем на толику ярче, и ярче, и ярче загораться от этого напоминания. Замечает, как Мегуми тоже начинает их перепалками наслаждаться. Замечает, как иногда у него принимаются уголки губ дергаться на каких-нибудь особенно удачных репликах Сукуны. Замечает. Замечает… Замечает, конечно же, черт возьми, замечает, выхватывая абсолютно любые, мельчайшие изменения в поведении Мегуми – и наслаждаясь ими, и упиваясь ими. И. Гребаный пиздец. Как Сукуна мог хоть на секунду допустить, будто способен его существование игнорировать? Будто смог бы абстрагироваться от него, держаться от него на расстоянии, не позволить ему перемолоть себя в гребаный фарш? Нет уж. Мегуми – и лишь ему одному – Сукуна всегда, всегда позволял. Позволял абсолютно все, о чем бы тот ни попросил – а он так ужасающе редко просил; все, чего бы Мегуми ни захотел. Лишь бы только он хотел. И всегда Сукуна был готов стать ему кем угодно, кем бы ни захотел Мегуми – только бы в принципе в его жизни быть. Так и сейчас он готов оставаться просто ехидным голосом, периодически вырывающимся из руки или щеки сопляка; голосом, который постепенно заставляет Мегуми хмыкать, закатывать глаза, дергать самыми уголками губ. Когда Мегуми впервые улыбается из-за его слов – все так же самыми уголками губ, почти незаметно, но искренне, по-настоящему, вырывая землю из-под ног. Сукуна одновременно ощущает себя таким счастливым, каким его всегда заставляли чувствовать себя лишь улыбки Мегуми – но в то же время абсолютно обреченным и планомерно к хуям, до самого своего основания рушащимся. Осыпающимся пеплом. Потому что к этой улыбке, к цели добиться этой гребаной улыбки – кажется, сводится гребаный мир.

***

Потому что в этой улыбке, кажется. Весь мир.

***

Все существование Сукуны тысячу лет строилось вокруг Мегуми – так почему в этот раз должно было стать иначе? И, что гораздо важнее. А хотелось бы ему на самом деле, чтобы было иначе?

***

Гребаный пиздец.

***

Но проблема в том, что постепенно, с нарастанием и изменением их перепалок к едко-дружеским, с изменением их взаимодействия от просто-врагов до дружески-настроенных-врагов-или-что-то-вроде-того. Также проходит время. И в течение этого времени Мегуми – меняется. Взрослеет. Постепенно из упрямого, сильного и волевого, не по годам взрослого, но все же подростка, даже ребенка – превращается в того упрямого, сильного и волевого, абсолютно восхищающего мужчину, которого Сукуна когда-то знал. Которого знал снова и снова. В которого снова и снова, черт возьми, вляпывался. Вот проходит год, проходит второй, проходит третий. Вот Мегуми шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Вот вытягивается он сам, вот раздаются вширь его плечи, вот его еще по-подростковому неуклюжие конечности становятся уверенным и сильными, вот бицепсы наливаются мышцами, вот узкие бедра длинных ног становятся крепкими и залипательными. Вот остреют черты его лица, теряя остатки детскости. Вот остреют эти охуенные скулы, о которые Сукуна столько раз себя резал, подушечками пальцами благоговейно ощущая их мягкость; вот остреет линия его челюсти, наливаясь упрямой, непоколебимой силой; вот остреет изгиб его поджатых губ, вкус которых Сукуна не смог бы забыть, даже будь у него для этого не одна тысяча гребаных лет. Вот Фушигуро Мегуми, пятнадцатилетний подросток – превращается в Фушигуро Мегуми, двадцатилетнего мужчину. А вот он, Рёмен Сукуна. Пропадает к хуям. Как пропадал каждый гребаный раз, когда Фушигуро Мегуми появлялся в его жизни.

***

Пятнадцатилетнего Мегуми хотелось оберегать, защищать, заботиться о нем. Двадцатилетнего Мегуми… Хочется. Так до одури, во всех чертовых смыслах хочется.

***

Сукуна обречен на это, верно? Попадать в ловушку Фушигуро Мегуми снова, и снова, и снова. Снова, и снова, и снова вляпываться в него, пропадать в нем, отдавать ему все, что только в Сукуне найдется – и намного, намного больше. Звезды с неба, галактики и вселенные. Только бы хотел. Только бы. А взамен…

***

…а взамен получать разруху и руины за ребрами. Блядь.

***

Блядь.

***

Вот так в перепалках, спорах и медленном сближении – проходит несколько лет. И Сукуна вполне осознанно остается там, где он есть – в теле сопляка, тенью в глубине его сознания, потому что так проще всего за Мегуми следить, Мегуми оберегать, а ни на что большее он и не претендует. Жалкий ли Сукуна? До пиздеца жалкий. Но он выбрал это, выбрал Мегуми тысячу лет назад – и как бы ни пытался временами, в периоды своей разрухи, убедить себя в обратном, на самом деле никогда об этом выборе не жалел и жалеть не собирается. Мегуми – в принципе единственное, что стоило, кто стоил тысячу лет долбаного существования. И по истечении этих лет Сукуна вновь приходит к тому, к чему не мог не прийти – к голоду, к потребности, к абсолютной нужде, направленным на одного лишь Мегуми. На одного лишь Мегуми, который вновь, как и каждый чертов раз. Оказывается долбаным совершенством.

***

И Сукуне начинает казаться, что иногда – лишь иногда – когда контроль над телом сопляка принадлежит ему, когда они с Мегуми рядом вот так, физически, а не только словесно, он видит в глазах напротив… Что-то. Что-то, чего никогда не видит в этих глазах в адрес сопляка. Что-то, постепенно нарастающее теперь, когда перед Сукуне – не подросток больше, мужчина. Что-то, напоминающее тот голод и жадную, жаждущую тьму, которую Сукуна видел в этих глазах когда-то. Что-то, резонирующее с его собственным все нарастающим голосом теперь, когда перед Сукуной больше не пятнадцатилетний, черт возьми, ребенок. Когда перед Сукуной, черт возьми, мужчин. И он говорит себе, что надумывает. Что видит то, чего нет. Что лучше ни на что невозможное не рассчитывать, не надеться – он же гребаный тысячелетний демон, какая, к хуям, надежда. Но Сукуна не может также отмахнуться от того, что испытывает сам. И все действительно было проще, когда Мегуми оставался пятнадцатилетним подростком, которого Сукуна отчаянно хотел защитить и уберечь – но которого, черт возьми, хотя бы не желал. Было сложно и раньше – но теперь становится едва выносимо. Едва выносимо – и, в то же время… Сукуна скучал по этому желанию. Потому что никого и никогда не хотел так, как Мегуми. Тысяча долбаных лет – а это всегда был он. Один только Мегуми. И Сукуна вылизывает взглядом острые скулы и широкие плечи, и Сукуна проваливается к хуям в яркие пронзительные глаза, и Сукуна очень, очень старательно заставляет себя не вспоминать, каково – быть с Мегуми, целовать его, касаться его, ощущать на себе его клеймящие, восхитительные касания. Каково это – ловит губами его редкие рычащие стоны и пробовать их на вкус. Каково это – самому стонать из-за него. Каково это – быть в нем, ощущать его в себе, видеть на своем теле метки от его зубов, его пальцев, его ногтей. Каково это. Каково… Черт возьми. Сукуна не вспоминает, очень, очень старательно не вспоминает – но вот они с Мегуми вновь рядом и что-то между ними вспыхивает, что-то между ними электризуется. И он старательно убеждает себя, что лишь кажется, кажется, кажется. Убеждает себя, не думая о том, каково это – быть объектом желания Фушигуро Мегуми. Убеждает себя. И старательно держит себя на чертовом, все крепнущем поводке.

***

Но лучше так – на расстоянии, на поводке, лишь бы вновь рядом. Лишь бы Мегуми был в его существовании. Лишь бы

***

А затем, однажды – Сукуна опять спасает Мегуми жизнь. Для него самого – не новость и не открытие, что он на это пошел. Для Мегуми в принципе Сукуна пошел бы на все – буквально на все, проверено времени, проверено долбаной тысячей долбаных лет. У них с сопляком за время сосуществования в одном теле установилось что-то вроде… договоренности, пожалуй – как только дело доходит до опасности, угрожающей Мегуми, сопляк без проблем отдает контроль над телом Сукуне. Поражающая наивность и глупость – очень в стиле сопляка. Потому что Сукуна легко мог бы таким случаем воспользоваться. Мог бы пустить реки крови течь по улицам, мог бы отыскать оставшиеся пальцы, мог бы позаботиться о том, чтобы вернуть контроль обратно сопляк уже не смог бы… И ничего из этого Сукуна не делает. Конечно же. Потому что, во-первых – опасность угрожает Мегуми, а это значит, что абсолютно все остальное, власть над миром, реки крови, трон из черепов, перестает иметь хоть какие-то гребаное значение. Ну а во-вторых – потому что Сукуна уже годами находится именно там, где хочет находиться, ближе всего к Фушигуро Мегуми, и ради этого можно потерпеть даже такое сомнительное соседством, как с сопляком в одной голове. Но сопляк-то этого не знает!.. Не знает – но, очевидно, даже он, с его тупость и наивностью, заметил то, что отказывается замечательно проницательный, наблюдательный, умный Мегуми: что Сукуна ради него, ради Мегуми, ради его спасения, пойдет буквально на все, и можно абсолютно не переживать о том, что он натворит какой хуйни. Как минимум – потому что Мегуми ему хуйни не простил бы, а это абсолютно точно аргумент. И даже гребаный Годжо, со всей его шестиглазостью и самомнением уровня фальшивого бога, смотрит сквозь пальцы или сквозь свою ебучую повязку на то, что сопляк периодически вполне осознанно отдает контроль над телом Сукуне. Только ухмыляется особенно ехидно, когда Сукуна в очередной раз впрягается, чтобы не позволить Мегуми об очередное проклятие самоубиться. И не то чтобы Сукуне не верит в силы Мегуми в его способность сражаться – о, еще как верит, всегда верил больше, чем во что-либо еще; он снова и снова, на протяжении тысячи лет в этой силе восторженно убеждался; он на протяжении последних пяти лет наблюдал за тем, как Мегуми свою силу принимал и учился уживаться с ней, управлять ею. Он уже не тот пятнадцатилетний подросток, который не боялся драться до полного износа – боялся того, на что сам может натворить, если силу свою примет. Нет. Теперь Мегуми – мужчина, в глазах и под пальцами которого пляшут послушные тени, полностью ему подчиненные. А наблюдать за ним, дерущимся – это особенный вид наслаждения для Сукуны. Всегда был. Но есть и то, в чем он Мегуми совершенно не доверяет – в том, что касается спасения его собственной жизни и хоть какого-то инстинкта самосохранения, с которым у него всегда, и в пятнадцать, и в каждый раз в течении веков были проблема. И который за прошедшие годы, кажется, окончательно отбило к хуям. Поэтому, да, как только Мегуми начинает угрожать опасть, реальная опасность, от которой он, конечно же, не станет себя защищать – Сукуна попросту не может оставаться в стороне. Так случается и в этот раз. И, вроде бы, этот раз не отличается от уймы раз до этого; и, вроде бы, в нем нет ничего особенного. И ответная реакция Мегуми на собственное спасение – ярость, и это для Сукуны тоже… …не новость и не открытие, ну да.

***

Это тоже вполне вписывается в привычный сценарий. Вот только…

***

Когда они возвращаются в школу – Мегуми тут же вдруг просит у сопляка, успевшего вернуть контроль над телом, позволить ему поговорить с Сукуной. А вот это уже выходит за рамки привычного сценария. И ярость Мегуми, сдержанная и холодная – она все еще здесь, восхищающе тлеет, льдом обмерзает в его глазах. И обычно он эту ярость сглатывает, пережидает, не позволяет ей на свободу вырваться. Но в этот раз… В этот раз, кажется, что-то идет не так. И глубоко в сознании сопляка – Сукуна ментально замирает, расплывается в предвкушающем, сытом оскале, принимаясь выжидать. К чему бы все это ни шло – будет наверняка любопытно, занимательно. Речь ведь о Мегуми – когда с ним было иначе? А прямо сейчас речь и еще и о разъяренном Мегуми, а его ярость для Сукуны всегда была чем-то восхищающим, оправдывающим ожидание и предвкушение. Даже если обрушивалась на него самого. И он может ощутить, как в ответ на просьбу Мегуми – которую он явно очень старательно заставляет прозвучать именно просьбой, а не требованием, – сопляк округляет глаза; может услышать, как сопляк чуть нервно хмыкает, прежде чем ответить: – Судя по тому, сколько раз он тебе спасал жизнь, здесь опасаться нужно только за его сохранность. И не то чтобы это неправда – но… Кажется, Сукуна был дохуя снисходительным по отношению к нему, памятую о том, что он лучший друг Мегуми и ему дорог – и теперь наглость сопляка что-то начала зашкаливать. За такое бы вмазать, конечно – как минимуму ментально. С другой стороны – у Мегуми в ответ на это брови хмуро сходятся к переносице, а в глазах его отражается что-то настороженное и непонимающее. И Сукуне, может, и тысяча лет, и Сукуна, может, и сильнейшее проклятие, и Сукуна, может, не способен сделать это физически – но внутреннее он все же закатывает глаза. Это тоже – такое знакомое. Мегуми, внимательный и проницательный, который замечает все… кроме того, что творится прямо у него под носом и касается его самого. Может, ему и неплохо бы услышать это – пусть даже озвученное тупым сопляком. Который, тем не менее, дошел своими тремя извилинами за эти годы до мысли о том, что рядом с Сукуной опасность, которая угрожает Мегуми – меньше, чем нулевая. В том числе и при таком сценарии, где Мегуми решил бы его прикончить. Сукуна позволил бы. Ему, ему одному – позволил бы и прикончить, черт возьми. Не то чтобы Мегуми нужно его позволение, конечно – но мысль ведь не в том. В любом случае прежде, чем он успевает отреагировать как-либо еще, кроме этих своих хмурых бровей и чертова непонимания, осевшего в радужках – сопляк уже подчиняется. Закрывает глаза. А открывает их Сукуна. Мегуми дезориентирован только пару секунд, все еще явно пытающийся осмыслить то, что сказал сопляк – но Сукуна видит, как его взгляд долю секунды скользит по нитям проявляющихся татуировок, по черным ногтям, по глазам, которые затапливает алым. И тут же Мегуми быстро берет себя в руки, возвращается в реальность. Непонимание быстро вымывает из него, а ярость вспыхивает с новой силой – теперь больше огонь, чем холод в ярких, пронзительных глазах. Он весь напрягается, настораживается, вытягивается острой, стальной струной – Сукуна едва удерживается от того, чтобы поморщиться от разочарования. Может, Мегуми и стал чуть более расслабленным, менее напряженным, если они говорят в то время, когда телом все же управляет сопляк – но стоит самому Сукуне перехватить контроль и оказаться рядом? Он тут же получает от Мегуми настороженность, опаску, готовность в любую секунду начать защищаться и, если понадобится – нападать. Конечно же, его нельзя за это винить. Сукуна все еще – тысячелетний демон, а Мегуми слишком умен, чтобы вот так легко начать ему доверять. На самом деле, куда больше удивило бы, даже насторожило, останься Мегуми таким же расслабленным, как в компании сопляка – при таком раскладе уж точно что-то было бы не так. Но все же удержаться от некоторой толки разочарования Сукуна не может. Помнит ведь, каким Мегуми может быть рядом с ним; помнит его улыбки, и его смех; помнит его рядом с собой расслабленным и сытым, как довольный, ленивый хищник; помнит его яркие, голодные взгляды, направленные на самого себя, его дрязнящие укусы на собственной коже… Черт. Все эти годы Сукуна запрещал себе об этом думать – и сейчас, черт возьми, тоже запрещает. Есть тот Мегуми, который здесь и сейчас – и этот Мегуми не умеет смеяться рядом с Сукуной, каждая улыбка этого Мегуми, короткая и почти незаметная, стоит ему тонны усилий. И эти усилия всегда окупаются. Так было всегда. Все это – было, потому что Мегуми не из тех, кто легко дарит свое доверие, Сукуне всегда нужно было выцарапывать его, заслуживать снова, и снова и снова. И он не против. Это справедливо. А Мегуми тем временем простреливает его своей яростью – огнем приятно лижет позвонки – и произносит своим спокойным, сдержанным голосом, в который еда уловимо пробиваются рычащие нотки: – Какого хуя ты сегодня сотворил? Бровь Сукуна сама собой взлетает вверх. Разве не очевидно? На самом деле, сам себе он кажется таких дохуя очевидным – вон, даже сопляк кое-что понял, а это о чем-то, да говорит. Но Мегуми… Как и всегда. Умен и проницателен – но самого очевидного не замечает. И не то чтобы это первый раз, когда они срутся из-за того, что Сукуна в очередной раз полез Мегуми спасать – да, свою ярость он обычно сглатывает и пережидает. Но после, когда вновь возвращает пошатнувшийся контроль – высказывает все, что о Сукуне думает. В этот же раз он почему-то – почему-то – решает высказать сразу. Когда он все еще распален и разъярен. И Сукуна ничего, абсолютно нихуя не может поделать с тем, как внутри скручивается что-то благоговейное и восторженное – всю тысячу лет поделать с этим нихуя не мог. Так с чего бы сейчас что-то должно поменяться? Ощущая, как собственные губы расплываются в оскале – Сукуна мурлычет: – Поговаривают, у мешков с костями принято говорить «спасибо» за спасение их никчемной жизни, – подкидывая тем самым дров в огонь ярости Мегуми. Раз уж выпала возможность с этой яростью лоб в лоб столкнуться… Что ж. Сукуна не собирается свой шанс упускать. Сукуна собирается каждой долбаной, выпавшей ему секундой наслаждаться. В ответ Мегуми рычит. А Сукуна скалится шире.

***

О да.

***

Какое-то время они спорят. И это оказывается тот редкий случай, когда они в каком-то смысле будто меняются местами. Потому что обычно сам Сукуна – тот, кто в ярости, в бешенстве, кто рычит и полыхает огнем, готовым к хуям испепелить весь мир; в то время, как Мегуми – тот, кто обычно по-холодному спокоен и сдержан, чья ярость закована в лед и в твердые интонации голоса. Но сегодня? Сегодня Мегуми – полыхает и рычит, его ярость то и дело прорывается сквозь ровные интонации, сквозь привычную невозмутимость, холодность взгляда, сквозь саму его ауру, сильную и обычно спокойно-уверенную. Сукуна же сам себя удивляет тем, что отвечает ему предельно сдержано и ровно, лениво скалясь и насмешливо мурлыча. По крайней мере, поначалу. Но, что бы там Мегуми ни говорил, насколько бы в ярости ни был – Сукуна знает, что поступил правильно, он ни о чем не жалеет и никогда не пожалеет. И все же, ебаный нахуй, как же этот гребаный пацан бесит. Как бесит то, насколько мало он ценит собственную жизнь – как мало всегда ее ценил. Как бесит его уверенность, что тысячи безликих незнакомцев стоят больше, чем он. Как же, сука, бесит. Да даже миллиарды его не стоили бы, блядь! Но Сукуна и за все прошлые жизни не смог втолкнуть такую простую мысль в эту умную – но парадоксально тупую голову, если речь заходит о жизни самого Мегуми. Какие шансы есть сделать это сейчас?! Так что постепенно сдержанность Сукуны сходит на нет. Так что постепенно он ощущает, как сам начинает сбиваться в рычание, как внутри него медленно просыпается и разгорается злость, как все сильнее хочется заорать на Мегуми, чтобы уже наконец заставить его понять… Вот только Сукуна слишком хорошо знает, никакой крик, никакое рычание, никакие гребаные аргументы здесь не помогут – а что поможет? Вот как раз этого-то он, черт возьми, и не знает! Так что постепенно их перепалка становится все злее и разгоряченнее, так что с каждой секундой они рычат друг на друга все яростнее и отчаяннее, так что Сукуна ощущает, как пламя внутри него, разрушительное и мощное – разгорается все сильнее. Но все равно знает, что оно, пусть может испепелить весь мир – не причинит Мегуми никакого вреда; никогда бы не причинило. Черт. В какой-то момент они оказываются настолько близко, что начинают рычать слова друг другу практически в губы, обдавая их горячим дыханием – и это изрядно Сукуну отвлекает. Но Мегуми вдруг глухим шепотом выплевывает: – Юджи говорил мне – тебе что-то от меня нужно. Давно говорил. Но с тех пор прошли годы. Годы, блядь. Но ты все еще ничего не потребовал. Вместо этого ты снова и снова, раз за разом продолжаешь спасать меня, когда я об этом нихрена не прошу. И я не понимаю, какого хера… И это неплохо так в реальность Сукуну возвращает. Заставляет его сконцентрироваться на долбаной реальности – той самой, где Мегуми действительно не понимает, где Сукуну вдруг накрывает воспоминаниями о долбаной тысяче прошедших лет. О всех тех разах, когда его пальцы были перемазаны кровью Мегуми, неспособные удержать ее в его теле. О всех тех разах, когда… Когда… И где-то в этот момент Сукуна, разъяренный и отчаянный, ощущающий, как его накрывает мощным приливом боли от этих гребаных воспоминаний – вдруг совершенно не контролирует себя и не успевает остановить, когда срывается, когда рычит в ответ: – Да потому что я пиздецки устал наблюдать за тем, как ты умираешь у меня на руках! На какое-то время они замолкают. Оба тяжело дышат, будто десяток марафонов пробежали… ну или, по меркам Сукуны с его тысяче-сука-летием – оббежали всю вселенную. А потом до него медленно начинает доходить, что именно он ляпнул. Ярость немного притихает, приглушая накатившим ужасом. Блядь. Бля-я-ядь! Часть его надеется, что Мегуми не обратит внимания на оговорку. Что спишет ее на косноязычность Сукуны – которой он никогда не страдал. Что решит – эта фраза всего лишь относится ко всем тем разам, когда Мегуми почти на руках Сукуны умер. Но на самом деле он знает – нихуя подобного не случится. Мегуми попросту слишком умен и слишком внимателен, чтобы не акцентировать внимание, чтобы вот так просто все Сукуне спустить. И, конечно же, он не спускает. И Сукуна видит, как огненная ярость в его глазах приглушается, как в них вновь разливается непонимание, но теперь… теперь приглушенное чем-то подозрительным. Настороженным. Нечитаемым. – Что значит «умираешь у меня на руках»? – наконец спрашивает Мегуми голосом неожиданно тихим, контрастно спокойным на фоне предыдущей бури. – Думаю, если бы я на твоих руках умер хоть один раз – не стоял бы сейчас здесь. Ощущая себя неожиданно уязвимым, Сукуна сглатывает и отворачивается, борясь с желанием отступить. Черт. Это же нужно было так проебаться-то, а! И он не знает, что на это ответить. Не знает, как из этой херни выкрутиться. Или, может быть… Может быть, часть его и не хочет выкручиваться. Может быть, часть его хочет, чтобы Мегуми понял, чтобы догадался – вот только Сукуна уверен, что ни к чему хорошему это все равно приведет. В конечном итоге – не приведет. В конечном итоге – все закончится также, как и всегда. Разрухой, болью и кровью – кровью Мегуми. Худший из возможных раскладов – и, кажется, тот, которого попросту невозможно избежать. Бля. Когда несколько секунд Сукуна так ничего и не говорит – попросту не знает, что, бля, сказать – хмурая складка между бровей Мегуми становится глубже, подозрение и настороженность в его глазах сгущаются, а то нечитаемое, что Сукуна не мог понять… Кажется, начинает формироваться во что-то, похожее на смутную, мрачную догадку. Вот черт. – Сукуна, – в конце концов, заговаривает Мегуми сам все еще тихим, чуть хриплым, но твердым и уверенным голосом. – Мы знакомы больше пяти лет – и на протяжении всех этих пяти лет ты снова и снова мимоходом говорил в мой адрес что-нибудь… странное. «Ты всегда был таким упрямцем». «Я и забыл, как иногда ты меня бесил». «За тысячу лет я должен был привыкнуть, но ты все равно умеешь восхищать меня, как в первый». Что-то внутри Сукуны обрывается, пока он слушает, как Мегуми с непроницаемым лицом его цитирует. Какого хуя? Так сегодня Сукуна не впервые оговорился – просто впервые это заметил? Он же действительно не замечал! Ни разу за гребаные пять лет! …зато Мегуми – замечал. Запоминал. Мегуми, который каждый раз восхищает, как в первый. Какой же пиздец. Как же Сукуна влип. Потому что теперь Мегуми швыряет в него его же словами – и что за нахуй с этим делать? И как это объяснять-то, а?! И вдруг становится понятно, почему в этот раз он не удержался, почему начал этот разговор сразу вместо того, чтобы переждать свою ярость, дать ей погаснуть, как это бывает обычно. Как давно у Мегуми назревали вопросы из-за всех фраз, которые Сукуна неосторожно, не замечая этого ронял? И не стало ли сегодняшнее спасение тем катализатором, из-за которого Мегуми наконец не выдержал, решив их озвучить? Но, может, Мегуми все же спишет это на случайности. Может… – Каждый раз это звучало все страннее и все меньше похоже на то, что говорят едва знакомому человеку. …не может. Пока Мегуми произносит все это с совершенно спокойным лицом, совершенно спокойным голосом – Сукуна ощущает, как внутри него разгорается что-то, похожее на панику. Лишь похожее – потому что он же гребаное тысячелетние проклятие. Тысячелетние проклятия не паникуют! Ну, или очень даже да. – Вряд ли нас можно назвать едва знакомыми, мы знаем друг друга уже больше пяти лет, – хмыкает Сукуна, старательно пытаясь выдержать свой голос спокойным и ровным, замаливая при этом остаток фразы… …по крайней мере, в этой твоей жизни. Но Мегуми никогда, никогда за тысячу лет на его дерьмо не велся – так что, конечно же, не ведется он и сейчас. Абсолютно невпечатленно смотрит на Сукуну, сухим голосом произнося: – Сукуна. В этом имени, сказанном хрипловатыми, твердыми интонациями Мегуми – сокрыто так много. Он всегда умел произносит имя Сукуны так, как никто больше не умел – так, что оно, не скрывающее в себе ничего особенного, вдруг чем-то особенным начинало звучать. Так, что одним этим именем – да в принципе одним словом – умел передать до пиздеца всего. При этом ничего толком не сказав. Вот и сейчас – тоже. Одно лишь «Сукуна» – а Сукуна слышит и… Хватит косить под идиота. И… Хватит принимать меня за идиота. И… Хотя ты действительно идиот, но прекрасно знаешь, что я имею в виду. И – да. Да, Сукуна действительно знает. Но в следующую секунду Мегуми уже говорит: – Так что все это значит, Сукуна? – произнося этот вопрос, ровно и невозмутимо, но в ушах Сукуны он все равно как чертов приговор ему. И догадка в ярких глазах напротив сияет все мощнее. Все сильнее оформляется во что-то… Определенное. Шумно втянув носом воздух – Сукуна наконец отвечает хрипло и так же тихо, как Мегуми, ощущая, как собственный яростный огонь внутри окончательно гаснет до чего-то панического и треморного: – Это значит именно то, что ты слышал. – Сукуна… – Блядь, – глухо рычит Сукуна, не давая Мегуми продолжить. Потому что одного этого «Сукуна» в его исполнении – вновь более, чем достаточно. Потому что понимает – так легко уйти от этого разговора уже не выйдет. Может, до этого Мегуми и списывал случайные фразы Сукуны на, ну, действительно случайность, то после сегодняшних вырвавшихся слов… Черт. Резко обернувшись к Мегуми, Сукуна выплевывает – пытается яростно, получается как-то слишком ранено. – Ты не хочешь слышать эту историю, Фушигуро Мегуми, ясно? Глаза Мегуми чуть сужаются. В них вспыхивает знакомое упрямство и решимость, которым – Сукуна слишком хорошо это знает – противостоять попросту невозможно. Он никогда не умел. И он уже проиграл. Он проиграл ровно в тот момент, когда вновь увидел эти яркие глазищи в тот день пять лет назад – а может быть, и в тот день, тысячу лет назад, когда увидел их впервые. Лучший проигрыш в жизни Сукуны. Тот проигрыш, который стоит куда большего, чем любая победа – и о котором Сукуна никогда не жалел, сколько бы ни убеждал себя в обратном. Сколько бы боли он ни приносил. Сукуна проиграл Фушигуро Мегуми многие века назад. И ничего прекраснее – ничего ужаснее – с ним не случалось. – Думаю, я сам в состоянии решить, что хочу знать, а что не хочу, – произносит Мегуми с этой своей упрямой решительность – и Сукуна сдается. Конечно же, черт возьми, сдается. – Хорошо. Отлично, нахуй! – взрывается Сукуна. А затем в пару шагов преодолевает успевшее вновь установиться между ними расстояние, подаваясь так близко, что их разделяет расстояние выдоха, и зло шипит Мегуми в губы: – Хочешь знать? Тогда слушай. Я устал наблюдать за твоей смертью, потому что видел ее слишком много раз. Потому что снова и снова, на протяжении ебаной тысячи лет, я встречал тебя – и я терял тебя. Сколько бы я ни пытался тебя спасти, сколько бы раз ни спасал – в конечном счете мы приходили к этой точке, в которой ты истекаешь кровью на моих руках. Потому что ты, Фушигуро Мегуми – ебаный благородный больной ублюдок, который всегда, раз за разом, в каждой из своих жизней выбирал не меня. Ты выбирал свое благородство, свои принципы, выбирал ебаное спасение всего ебучего, прогнившего мира, но. Не. Меня. И мне приходилось с последствиями твоего выбора сталкиваться. И я пиздецки, пиздецки устал наблюдать за твоей смертью, блядь, и каждый раз умирать вместе с тобой – но оставаться жить, ненавидя эту ебаную жизнь. Тысяча лет, Мегуми. Это слишком мало, даже чтобы пережить одну твою смерть – но переживать их снова и снова? Ха. Не советую тебе узнавать, какого это. Так что – иди нахуй, Мегуми, со своими рассказами о том, что я должен или не должен делать. Иди. Нахуй. К концу своей речи Сукуна сбивается в сиплый шепот, в котором ярость поровну мешается с болью, и он наблюдает за тем, как нетипично для него расширяются глаза Мегуми. Как в них отражается смесь из удивления, боли, непонимания, отчаяния… И тысячи тысяч других эмоций, которых Сукуна не в состоянии сейчас разобрать. Лишь в одном он уверен точно – какого бы ответа Мегуми ни ожидал. Точно не такого. И Сукуна никогда, никогда за все предыдущие жизни Мегуми не рассказывал, что уже встречал его раньше, что уже терял его раньше, и сейчас это ощущает, как содрать в себя кожу, как разрезать себе грудину и продемонстрировать внутренности. Ответа Сукуна не дожидается. Он не уверен, что вывезет. Не уверен, блядь. Поэтому отступает на шаг – игнорируя то, как за ним тянется рука Мегуми, как бы отчаянно нутри ни потянулось ей навстречу. Закрывает глаза.

***

И отдает контроль над телом обратно сопляку.

***

А следующие несколько недель Сукуна игнорирует Мегуми. Игнорирует требования Мегуми поговорить с ним. Игнорирует сопляка, который сам пытается отдать ему контроль над телом. Игнорирует, блядь. Он не хочет слышать – не в состоянии слышать, что Мегуми собирается ему сказать. Не хочет слышать ни недоверие, ни отвращение, ни равнодушие. Нахуй. Сукуне это не нужно. Он ошибся и сорвался – не нужно было все это говорить, но теперь уже поздно. Зато не поздно игнорировать ситуацию, пока оно само не рассосется. Конечно, веками наблюдая за людьми, Сукуна убедился, что этот вариант нихуя не рабочий – но в этот раз он определенно планирует проверить его не-рабочесть на собственной шкуре. То, что не удается мешкам с костями – вполне может удаться тысячелетнему всемогущему демону, а? Он также может игнорировать ситуацию до тех пор, пока Мегуми просто не… Сдастся. Вот только за тысячу ебаных лет Сукуна еще никогда не становился свидетелем того, как Мегуми сдается – одна из бесконечных причин для восхищения им. Дерьмо. Ладно. В конце концов, Сукуна еще может игнорировать ситуацию попросту до тех, сука, пор, пока Мегуми опять не самоубьется об какое-нибудь проклятие, ради какой-нибудь благородной цели – до чего вряд ли придется долго ждать, зная Мегуми. Вот это уже звучит, как действенный вариант, а? За исключением того, что одна только мысль о снова погибающем Мегуми рушит что-то внутри Сукуны. Что ж. Похоже, план с игнорированием тотально провальный, с какой стороны на него ни посмотри – но никакого другого у Сукуны все равно нет. Так что, да, он продолжает Мегуми игнорировать. Продолжает избегать разговоров с ним, даже если это выжигает что-то внутри него – по пальцам пересчитать можно те случаи за тысячу ебаных лет, когда это Мегуми пытался поговорить с ним, а Сукуна игнорировал. Обычно все ровно наоборот. И добровольно лишать себя компании Мегуми, разговоров с Мегуми… ну, к этому разговору Сукуна нихуя не готов – и будь у него еще тысяча лет. Едва ли подготовился бы.

***

Но затем его охуенный – вообще нет – план с игнорированием идет по пизде. Вполне предсказуемо.

***

На самом деле, это даже поражает. Пять лет Сукуна вполне добровольно отказывался от попыток обрести свободу – только бы быть Мегуми ближе. А затем свобода вдруг сама пришла к нему. Ворвалась с кучкой тупых проклятий, которые попытались повторить сценарий Сибуя – и скормить ему оставшиеся пальцы. В каком-то смысле это даже немного разочаровывает – и подобные повторения. Можно же было что-то покреативнее придумать, а? И тот факт, что им в принципе удалось так легко эти пальцы заполучить – ну, или не совсем легко, пять лет все-таки прошло. Но Сукуна все же думал, что Годжо уж подумает об этом и как-нибудь устроит так, чтобы до этих пальцев добраться было посложнее. А тут вдруг – это. Опять же, разочаровывает. К тому моменту, когда контроль над телом вновь переходит от сопляка к Сукуне – ему скармливают все пальцы, кроме одного. Учитывая, как невъебенно он за такое охуенное и долгожданное одолжение благодарен и как сильно его хотел – настолько сильно, что и думать об оставшихся пальцах уже забыл, – Сукуна тут же свою пламенную благодарность демонстрирует. И одним махом убивает всех, кто до этого его удерживал, планируя сделать из него свое ручное тысячелетнее проклятие. Разочаровывающе. Скучно. Сукуна даже не размялся толком. И вот он стоит там, последний палец валяется у его ног. Медленно наклонившись, Сукуна поднимает его. Рассматривает скучающе. Краем глаза он улавливает подоспевшего Годжо, который уже явно готов на Сукуну напасть – но игнорирует его. Потому что куда сильнее волнует тот, кто подбегает с противоположной стороны. Мегуми оказывается на месте почти одновременно с Годжо, обгоняя его всего на каких-то несколько секунд – но все же слишком поздно для того, чтобы происходящее остановить. И Сукуна отрывает взгляд от пальца. Смотрит на Мегуми. Когда они встречаются глазами – мир, конечно же, не переворачивается; вселенные, конечно же, не рушатся. Ну, для всех остальных. Но для Сукуны? Вполне очевидно, что Мегуми тоже готовится напасть, если понадобится – и Сукуна ловит себя на том, что это совсем его не злит и не разочаровывает. Очень даже наоборот. Тени покорно пляшут под пальцами Мегуми, пляшут в его глазах бок о бок с оскалившимися бесами и преисподними, бок о бок с полыхающими решимостью, упрямством и силой. Весь он воплощает собой силу, вся его аура выражает ее, спокойно-уверенную и твердую. Мрачную и хитрую. Умную. Мегуми никогда не использует только чистую силу – его сила также в его мозгах, и он прекрасно знает, когда и как их использовать. Восхищающий. Да, за последние годы определенно Мегуми изрядно прокачал свою технику, научился ее применять, ее использовать, ее контролировать. Никем и никогда за тысячу лет своего существования Сукуна не гордился так, как заставлял его раз за разом гордиться собой Мегуми. Никто и никогда не заставлять его так собой восхищаться, как заставлял Мегуми. Сильный и упрямый. Отказывающийся сдаваться. И Сукуна уже неоднократно видел, как хорошо научились за это время работать в команде Годжо и Мегуми, к чему явно готовятся и сейчас – если он сейчас съест последний палец, даже с одним из них было бы непросто. А уж с двумя… Но все равно у Сукуны немало шансом. Съесть сейчас палец – и вновь обрести свою полную силу. Подчинить себе сопляка – после чего уничтожить в его собственном сознании. Пустить реки крови по улицам человеческих городов. Абсолютная власть. Сила. Могущество… Хах. Сжав палец в кулаке, Сукуна делает шаг по направлению к Мегуми. Ни он, ни Годжо, почему-то все еще на него не нападают – хотя это именно то, что на их месте сделал бы сам Сукуна. Но он пользуется этим моментом непонятного бездействия – и сокращает расстояние между собой и Мегуми. Смотрит в его настороженные упрямые глаза, сверкающие одновременно подозрением и чем-то, чего Сукуна понять, прочитать не может. Но что он прочитать и понять может, что нутром ощущает – так это как Мегуми ждет какого-нибудь пиздеца. Из-за этого Сукуна мысленно хмыкает. Мегуми всегда был умен. И все-таки – все-таки – он до сих пор почему-то не нападает. Есть часть Сукуны – тупая, бессмысленная, может, даже наивная часть, хотя он и не подозревал, что на гребаную наивность способен – которая, сука такая, какого-то хуя хочет надеяться, будто это что-то значит. И не просто что-то – а что-то хорошее. Разве ж не пиздец, а? Несколько секунд они продолжают смотреть друг на друга – Сукуна рушится в преисподние Мегуми, так знакомо и так незнакомо. Так по-родному и так по-новому. Он знает Мегуми, знал его, изучал его снова и снова на протяжении тысячи ебаных лет – но каждый раз находил что-то новое, что-то, достойное восхищения и благоговения, что-то, опрокидывавшее его ментально на колени снова и снова, раз за разом. На самом деле, Сукуна бы и буквально преклонил перед ним колени, как пред своим личным божеством – единственным богом, в которого когда-либо верил. Которому когда-либо поклонялся. Возвел бы ему алтарь и гребаные колени сбил бы в молитвах ему. Но Мегуми это не понравилось бы, Мегуми никогда ничего подобного от него не требовал, Мегуми никогда не хотел на коленях его видеть, никогда не хотел его подчинять, на поводок сажать. Сукуна знает – если сейчас на колени перед ним рухнуть, Мегуми и теперь это не понравится. Сукуна знает его – и не знает его. Каждый раз находит что-то новое, что-то прекрасное – но есть и то, что не меняется. Это Мегуми. Он слишком благороден, слишком принципиален, слишком честен, чтобы хотеть видеть кого-то пред собой на коленях; чтобы набрасывать на чужую покорную шею ошейник с тянущимся от него поводком. Так что и сейчас Сукуна тоже на колени пред Мегуми не рушится – по крайней мере, не буквально, как бы ни восторгался и ни благоговел. Вместо этого лишь вытягивает руку. Берет ладонь Мегуми в свою. Кладет в нее последний палец. А затем бережно сжимает пальцы Мегуми, накрывая их своими. И вдох стопорится от того, что он, все еще настороженный, подозрительный, опасливый, готовый защищаться и атаковать, все это позволяет. И вдох стопорится от того, что ощущается ладонь Мегуми в собственной хватке – сильная и широкая, когда-то детально изученная, с этими длинными и музыкальными, мозолистыми пальцами, которые Сукуне всегда так нравилось согревать поцелуями. И вдох стопорится т того, как после того, что сделал Сукуна – настороженность сменяется ошарашенностью в глазах напротив, где тьма зрачков затопила свет радужки. А в следующую секунду Сукуна закрывает глаза – и проглатывает свой застопорившийся вдох. После чего отдает контроль над телом сопляку.

***

Наверное, этот выбор должен был стать одним из самых сложных в гребаной тысячелетней жизни Сукуны – но на самом деле совсем нет. На самом деле это всегда было невероятно просто. Снова и снова выбирать Мегуми.

***

…даже если он по итогу в ответ не выбирал Сукуну.

***

– Знаешь, Мегуми. С одной стороны я удивлен тому, как все обернулось – а с другой стороны не удивлен совершенно. – Ты несешь бессмыслицу, Юджи. – Знаю, – легко фыркает в ответ сопляк. Этот разговор Сукуна слушает чуть позже, когда они уже вновь находятся в школе, а палец Сукуны спрятан подальше от самого Сукуны – пожалуй, он бы очень озадачился и, может, даже разочаровался, поступи Мегуми как-то иначе. Ладно, последнее – полный пиздеж. Потому что представить вселенную, в которой Мегуми вообще мог бы его разочаровать, Сукуна нихрена не в состоянии. И это он утверждает с учетом опыта в несколько Мегуми-реинкарнаций, через которые прошел. А тем временем Сукуна ощущает, как сопляк чуть морщится, после чего медленно, задумчиво продолжает: – Просто… Это всегда был ты, понимаешь? С тобой он говорил, когда давал о себе знать. Тебя он снова и снова спасал там, где я не мог – и отдавал контроль над телом ему. Из-за тебя я был уверен, что действительно могу отдать в такие момент контроль ему – и он будет слишком занят твоим спасением, чтобы даже задуматься о захвате мира или еще что. Из-за тебя он будто переставал походить на монстра из сказок, живущего в моем сознании, и становился кем-то… На секунду сопляк замолкает, явно подбирая слова – Сукуна почти слышит, как скрипят его шестеренки, – а затем наконец говорит: – Ну, все еще ублюдским, но более человечным? Так что, да, я удивлен – потому что он все еще жаждущий крови тысячелетний демон и попросту мудак. Но вместе с тем – я не удивлен абсолютно. Если так это обретает какой-то смысл, – фыркает он напоследок. В ответ на это Мегуми молчит. Из-за того, что завалившийся на спину сопляк смотрит в потолок над собой, Сукуна не может уловить выражение лица Мегуми. И знает, что если попробуется высунуться из щеки или руки сопляка, чтобы проверить – Мегуми наверняка заметит и поймет. Он всегда понимает. Поэтому Сукуна не рискует. Несколько секунд тишины длятся, как гребная вечность, в которой он задыхается – хотя ему даже дышать, бля, не нужно. В конце концов, Мегуми тихо просит: – Дай мне поговорить с ним. Только после этого сопляк наконец поворачивается к нему. Взгляду открывается профиль Мегуми, который так же, как сопляк только что, смотрит в потолок перед собой – его взгляд сосредоточенный, хмурый и почти, почти нечитаемый. Но из того, что Сукуне прочитать все же удается… что ж, по крайней мере, кажется, Мегуми не в ярости. То есть, да, он в восторге от ярости Мегуми – но прямо сейчас сраться и взаимно рычать ему совершенно не хочется. А хочется… другого. Того, чего Мегуми едва ли когда-нибудь позволит. Хочется его улыбок, его смеха, мягкости в его глазах, его доверия. Хочется укутать его в себя – или же самому укутаться в Мегуми. Любой из вариантов Сукуну устроил бы – но любой из них ему не доступен. И прямо сейчас, когда он смотрит на точеный, острый профиль Мегуми, состояний из резких, сильных граней и твердой решимости – кажется невозможным, что в принципе мог бы быть хоть когда-то доступен. Если бы Сукуна не был уверен, что его тысячелетний ублюдский мозг попросту не способен на такое – решил бы, что, может, он лишь выдумал все те моменты, когда в тысяче лет его существования присутствовал Мегуми. С другой стороны – светлое, теплое и прекрасное, с ним связанное, уравновешивалось ломающим и рушащим до самого основания. Справедливо, а? Пиздец. Несколько мгновений сопляк продолжает рассматривать профиль Мегуми – из-за чего Сукуна получает возможность с упоением делать тоже самое. А затем сопляк вздыхает и наконец говорит: – Если он согласиться. И закрывает глаза.

***

И Сукуна мог бы продолжить играть в свое игнорирование, мог бы продолжить избегать Мегуми, мог бы… да нихуя он не мог бы. Даже те дни игнорирования едва вывез же, бля. Да, Сукуна все еще понятия не имеет, что Мегуми хочет ему сказать – и все еще нихуя не знает, как с этим справиться, потому что все тот же ублюдский тысячелетний мозг не в состоянии подбросить сценарии, в которых все идет хотя бы относительно терпимо для него самого. Но, в то же время…

***

В то же время он попросту не может заставить себя продолжить игнорировать.

***

Попросту не может и дальше убегать, когда Мегуми – тот, кто сам. Сам. Хочет с ним поговорить.

***

Тысяча лет – а все равно не притихло, не ушло, не истлело. Лишь разгоралось все сильнее, и сильнее, и сильнее, согревая и исцеляя Сукуну тогда, когда Мегуми был рядом – и испепеляя к хуям, когда его рядом не было. Когда его терял. Но Сукуна все равно это ни на что не променял бы. Но Сукуна все равно, будь у него и впрямь выбор, возможность все переиграть – вляпался бы в Мегуми тогда, в первый раз, и вляпывался бы все сильнее и сильнее с каждой новой встречей, на протяжении тысячелетия. Или нескольких. Или вечности.

***

И как Сукуна может добровольно от него отказываться. Когда Мегуми сам разговора с ним ищет?

***

Черт возьми.

***

Так что Сукуна, сглотнув всколыхнувшуюся не-панику – потому что тысячелетние демоны не-паникуют, бля – тут же почти судорожно цепляется за нить, протянутую ему сопляком. И открывает глаза в его теле. Мегуми даже не оборачивается, чтобы убедиться, здесь ли Сукуна – но тот уверен, что ему это не нужно, что он знает и так. Каким-то образом Мегуми знает всегда. По периферии зрения Сукуна видит его, спокойного и уверенного, лежащего в считанных футах – и на расстоянии световых лет. Между ними повисает плотная вязкая тишина, в которой Сукуна пялится, пялится, пялится в потолок, пытаясь сглотнуть песок в горле и одновременно испытывая отчаянную потребность на Мегуми посмотреть. И не зная, как посмотреть на него, не разрушившись. Но не то чтобы ему не привыкать из-за Мегуми рушиться. В конце концов, именно Сукуна первым повисшую над ними не выдерживает, спрашивая с иронией, за которой кроется что-то куда большее и которая звучит слишком расколото и хрипло, чтобы даже самому в нее поверить: – Опять спросишь, почему? – Опять ответишь, что я не хочу знать? – спокойно парирует Мегуми, и Сукуна сипло фыркает. А затем все же поворачивает голову, чтобы бросить взгляд на его выточенный в мраморе холодный профиль, от вида которого у Сукуны веками во внутренностях тысячу лет идет не затихающая война. И рушится. Рушится. Рушится. Рушится лишь сильнее, когда Мегуми лишь спустя какую-то долю секунды поворачивает голову тоже, почти синхронно с Сукуной – но будто давая ему фору на эту чертову долю секунды. Проходит мгновение. Другое. Они смотрят друг на друга – и Сукуна рушится, но дышит. Ему кажется – на протяжении своей гребаной тысячи лет он в принципе дышал лишь тогда, когда рядом был Мегуми. А в остальное время. Задыхался. У Мегуми глаза – яркие и внимательные, забираются под кожу, добираются до позвонков и подцепляют их, точечно, прицельно. Больно. Сукуна не против. Пусть лучше болит, когда Мегуми рядом – чем болит куда страшнее, когда его рядом нет. – Привет, – вдруг, совершенно неожиданно, выдыхает Мегуми на грани слышимости – и Сукуна удивленно моргает. А затем, вдруг ощутив, как уголок губ непроизвольно дергается – выдыхает ответно: – Привет. И это так глупо – здороваться, когда они уже только что обменялись репликами. Здороваться, когда сегодня они уже виделись. Здороваться, когда Сукуна по определению уже присутствует рядом, когда сопляк находится в компании Мегуми. Но все же есть что-то в этом моменте. Что-то в том, как Мегуми смотрит – все еще немного напряженный, как и всегда рядом с Сукуной, но с чем-то важным, неуловимым в глазах, за что отчаянно хочется зацепиться. И есть во всем этом что-то хрупкое. Что-то ценное. Что-то, что страшно случайно разрушить одним неосторожным словом, вдохом – и если Мегуми хорош в том, чтобы рушить Сукуны, сам того не желая и к тому не стремясь. То Сукуна по определению хорошо в этом – в разрушении. Так что пытается даже не дышать. В конце концов, когда Мегуми наконец вновь заговаривает – его слова оказываются последнее из того, что Сукуна мог бы ожидать. Он может изучать веками Мегуми. И все равно тот каждый раз находит, чем его удивить. – Если то, что ты рассказал мне – правда, – голос Мегуми звучит уверенно – но сипло, сильно – но хрупко, на сплошных восхитительных контрастах, и в глазах его вспыхивает что-то серьезное и острое, когда он продолжает: – Я не тот, кого ты знал когда-то. Сукуна моргает. О. О-о-о. Это одновременно последнее, чего он ожидал – но в то же время понимает, что если бы задумался, если бы хоть на секунду допустил, что Мегуми и впрямь ему поверить… на самом деле последняя фраза – она очень в его духе. Она настолько Мегуми пропитана, что Сукуна вдруг не знает, как. Черт возьми. Мог ее не ждать. – О, поверь мне, я знаю, – хмыкает Сукуна он, удивляясь мягким ноткам, скользнувшим с собственный осипший голос и ощущая, как уголок губ дергается. Он не думал, что Мегуми в принципе ему поверит – а потому не думал и о том, что именно, какие именно слова могут за такой верой последовать. Но это еще не значит, что Сукуне нечего на это ответить. На самом деле, прямо сейчас, когда он смотрит на Мегуми – такого знакомого и незнакомого. Такого родного и чужого. Со всеми спрятанными за его ребрами вселенными, на изучение которых Сукуна потратил тысячу лет – и все равно даже не приблизился к тому, чтобы сказать, будто знает о них всех. На изучение которых мог бы потратить всю вечность – и все равно было бы недостаточно. И все равно хотелось бы еще и еще… Он вдруг точно знает, что ответить должен. Не головой – а тем, что дальше и глубже, тем, что безоговорочно принадлежало одному лишь Мегуми тысячу прошедших лет, и будет принадлежать следующую тысячу, и тысячу за ней, и когда мир закончится. Все, что в Сукуне только отыщется, все его гребаное нутро, каждая чертова кость. Будет лишь Мегуми принадлежать. – Ты всегда другой, – говорит Сукуна, и слышит, как собственный голос становится еще чуть мягче, как собственная улыбка становится еще чуть шире. – Меняется эпоха, в которой ты живешь. Меняется окружение. Меняется воспитание. Это не может не наложить свой след – поэтому, конечно же, что-то в тебе обязано становиться другим. И одним из моих любых занятий всегда было изучать и узнавать твои новые оттенки. Но это всегда был ты. Что-то за ребрами царапается – болезненное и нуждаясь, отращивает клыки и вгрызается ими в нутро. Такие страшные слова, разрывающие Сукуну в клочья.. …то всегда был ты. …всегда. …ты. …ты. …ты. И в то же время – не страшные абсолютно. Абсолютно правильные. Разбирающие – и ту же исцеляющиеся. Ласково льнущие к изодранной изнанке и останавливающие кровотечение. И Сукуна продолжает – тяжело и легко. Страшно и целительно. – Суть твоя, твой стержень никогда не менялся. Волевой. Упрямый. Сильный. Один из немногих… – на секунду он притормаживает и тут же исправляется: – Нет, единственный, кто мог противостоять мне, глядя прямиком в глаза, на равных. В тебе, в любой из твоих версий всегда была тьма, сопоставимая с моей – но ты всегда держал ее под контролем. Твой осознанный выбор, твоя сила воли и упрямство всегда оказывались сильнее этой тьмы. И даже я никогда не мог заставить тебя выпустить ее на свободу. Такой благородный и принципиальный, что бесил. Сукуна не знает, когда именно его голос понизился до шепота. Не знает, когда успевает вытянуть руку вперед – и осторожно коснуться кончиком пальцев мраморной щеки Мегуми. Не знает, когда именно тысячелетнее демонское сердце рухнуло – и разбилось. Наверное, тысячу лет назад. Когда Сукуна впервые заглянул в те глаза, в которые смотрит сейчас. И он хрипит – так искренне, как всегда умел быть искренним рядом лишь с одним человеком: – И я всегда этим восхищался. Глубокий и сильный выдох Мегуми он ощущает подушечками пальцев, все еще прижатых к его скуле. В его глазах – что-то странное и прекрасное, там клубятся тьма и свет, смешиваются и вспыхивают до рези ярко, но даже вероятность ослепнуть не заставила бы Сукуну взгляд отвести. Несколько секунд Мегуми вглядывается в него – знакомо пристально, знакомо препарирующе до глубины внутренностей. А затем говорит твердым сильным голосом: – Отдай контроль Юджи. Это, не требование, Мегуми никогда ничего не требует – лишь просьба. А еще это, блядь, последнее, чего сейчас хочет Сукуна, и он ощущает, как что-то внутри обращается пеплом и развеивается по ветру, и рушится, рушится. Так знакомо из-за Фушигуро Мегуми рушится. Будто он распанахал себе грудину, вытащил сердце – и протянув его Мегуми, а тот поморщился и отмахнулся, мол, нет уж, спасибо, как-нибудь обойдусь. Хах. Учитывая, что однажды Сукуна буквально вырывал сердце сопляку… звучит, как ебаная карма, а? Он сказал что-то не так? Сделал что-то не так? Это было слишком для Мегуми? Нельзя его винить, если действительно слишком… Вывалить на него всю эту херню – и ждать… Чего ждать-то, собственное? Вот нахуя Мегуми все это дерьмо нужно, а? Все логично, последовательно. Так что, пусть это и последнее, чего Сукуна хочет, пусть Мегуми и не требует – просит, он, конечно же, подчиняется.

***

Подчинился бы, даже попроси Мегуми разъебать самого себя о стену. Подчинился бы – и был бы счастлив от того, что Мегуми хоть о чем-то попросил. Что Мегуми в принципе его существование замечает. Пиздец ли?

***

Еще какой.

***

И все же Сукуна стискивает зубы и закрывает глаза. А в следующую секунду уже со стороны слышит отчаянный, решительный голос Мегуми – сейчас сопляк смотрит прямиком на него, но вот Сукуна вдруг сил в себе на это не находит. Ему одновременно отчаянно хочется на Мегуми посмотреть – всегда же, сука, хочется, – и в то же время он до пиздеца боится того, что может сейчас в выражении его лица увидеть. Но затем… Что ж. Затем Мегуми опять, в очередной чертов раз – его удивляет. И удивляться самому этому факту уже, пожалуй, давно не стоит – но Сукуна все равно удивляется; в ахуе самым охуительным образом. Потому что затем вместо всех разрушительных, убивающих вариантов того, что Мегуми мог бы сказать. Он вдруг говорит тихим, сиплым. Уязвимым голосом: – Я хочу его, Юджи. Я так сильно его хочу. И Сукуна тут же распахивает глаза. Тут же принимается отчаянно в Мегуми вглядываться – и прямо сейчас у него нет тела, прямо сейчас он лишь голос в голове сопляка, тень сознания в его мозге. Но все равно – ощущение, будто дыхание перехватывает. Но все равно – ощущение, будто сердечный ритм сбивается к хуям в ритм истерики, хотя какой, нахрен, сердечный ритм, тысячелетним демонам по определению сердца не положено, даже если технически оно и существует, как орган, предназначенный качать кровь. Но все равно. Все равно. Неужто, Сукуна сейчас и впрямь услышал то, что услышал? Или попросту ебнулся окончательно? Или его тысячелетний ублюдочный мозг все же добрел до той точки, где оказался в состоянии выдумать подобное? Вот только Сукуна вглядывается в Мегуми, вглядывается и вглядывается – и что-то внутри страшно и сладко сжимается от того, что он видит. Потому что в глазах Мегуми – тихое, хрупкое отчаяние. Но не плохое отчаяние, не вызванное болью, страхом, ужасом – а отчаяние, которое отдаленной тенью резонирует с тем, что испытывает сам Сукуна Отчаяние голода. Отчаяние потребности и нужды. То отчаяние, когда хочется потянуться, коснуться, ткнуться носом в висок, дышать, дышать, дышать тем, кому все нутро, все существование принадлежит. И Сукуне не позволял себе надеяться. И Сукуна заставлял себя думать, будто те направленные на него самого голод и жажда, которые он иногда отдаленной вспышкой улавливал в глазах Мегуми – лишь мерещатся, лишь желаемое-за-действие. Но вот он, Мегуми, здесь и сейчас – смотрит в глаза сопляку и говорит, что его, Сукуну, хочет. Говорит это с таким отчаянием, с такой разбитостью в глазах, будто сдохнет, если не… Если не получит. И Сукуна думал – из них двоих только он один такой, но здесь и сейчас… здесь и сейчас он вспоминает то время, когда Мегуми хотел его. Когда его хотел этот абсолютно восхищающий мужчина. Бог Сукуны. Вселенная Сукуны. Все, чего Сукуна когда-либо хотел сам. Вспоминает мрачный голод в его глазах, вспоминает клеймящую жажду в его касаниях. Вспоминает, как охуительно это ощущалось – быть тем, кого Мегуми хочет. Как охуительно это ощущалось. Быть с ним. И он уверен – желание Мегуми лишь тысячная доля того, что испытывает сам Сукуна, но этого более чем достаточно. Это все же желание, сам факт наличия которого уже сносит с места самым охуительным образом. В ответ на такое заявление сопляк только хмыкает и заявляет с нотками веселья: – Знаешь, я удивлен – но в то же время, сам понимаешь. И тут же вновь серьезнеет, глубоко вдыхает и заглядывает Мегуми в глаза, и Сукуна может уловить, как сопляк отметает любые колебания, как собирается со своей решимостью, когда предельно твердо заявляет: – Я доверяю тебе, Мегуми. Так что… – тут же истерично хихикает. – Но не хочу потом знать никаких подробностей! Серьезно, Мегуми, ты мне – как брат, а знать такие вещи о своих братьях… Фу. Пока Сукуна пытается осознать, что это заявление значит – у Мегуми ощутимо смягчается взгляд, потому что он явно уже все осознал; потому что он, кажется, не просто констатировал факт того, что хочет Сукуну, но также и спрашивал… кажется, разрешения? Дернув уголком губ, Мегуми подается вперед, обхватывая сопляка за затылок и прижимаясь лбом к его лбу. Шепчет сдавленно: – Спасибо. Сопляк кивает, глубоко вдыхает – и закрывает глаза.

***

А в следующую секунду, когда глаза открывает уже Сукуна. Мегуми больше не медлит. Лежавший на боку Сукуна тут же оказывается вновь повален на спину, когда Мегуми седлает его. Когда сжимает своими сильными, охуенными ногами его бедра. Когда нависает над ним, упираясь ладонями в пол по обе стороны от его головы. И вот он, знакомый голод, вот она, знакомая жажда, вот они, знакомые преисподние, растекающиеся по ярким радужкам чернотой затапливающих их зрачков. Абсолютно, нахрен, идеально. И как же неебически Сукуна по этому скучал. И он, глядящий на Мегуми снизу вверх восторженно, недоверчиво, пытается поверить в реальность момента. Как же ему хочется позволить сейчас Мегуми все – абсолютно все, чего бы тот ни захотел, лишь бы только хотел, лишь бы, лишь бы, черт возьми. Но тот вдруг застывает. Моргает, будто приходя в себя от этого секундного порыва – и Сукуне почти хочется заскулить от разочарования. От кольнувшего за ребрами страха. А вдруг больше не хочет? А вдруг передумал? А вдруг… Но Мегуми не пытается отстраниться или подняться – только взгляд его немного проясняется, становится осознаннее, и на самом его донышке вдруг начинает проглядывать что-то… настороженное, кажется? Или, может быть, даже… неуверенное? Это не имеет никакого гребаного смысла. С чего бы Мегуми – и вдруг быть неуверенным? Не тогда, когда Сукуна только что высказать ему столько всего, тысячелетие копившегося за ребрами – хотя это все еще малая часть того, что он сказать хотел бы, что сказать мог бы. Не тогда, когда Сукуна, как ему самому кажется – в принципе был таким дохрена очевидным. Но, тем не менее, ему все же кажется, что он эту гребаную неуверенность в прекрасных глазах напротив видит – и от этого неприятно сжимается горло, отдавая легкой горечью. Потому что это так неправильно. Потому что Мегуми в принципе никогда не должен выглядеть неуверенным – но тем более, если дело касается его, Сукуны. Но пока он судорожно думает, что сказать, как это исправить – Мегуми вдруг подается вперед. Ближе и ближе. Все гребаные мысли тут же вышибает из головы. Долбаный тысячелетний демон – но мозг нахрен отключается, стоит лишь лицу Мегуми оказаться в считанных дюймах от его лица. Стоит лишь глазам Мегуми вдруг оказаться так близко, близко, близко, что можно рассмотреть все оттенки затопившей их черноты, можно пересчитать эти длинные, охуенные ресницы или крапинки, плавающие в яркой радужке, обнимающей зрачок каймой, с каждой секундой все более тонкой. И у Сукуны в глотке – мили и мили гребаной пустыни. И у Сукуны сердце ебашит в ребра, совсем обезумевшее. И Сукуна забывает, как дышать-то, нахрен, нужно – но забывает не тем обреченным, к хуям разрушенным образом, каким забывал больше сотни лет без Мегуми. А приятным, целительным, охуительно сводящим с ума образом. Взгляд против воли опускается на губы Мегуми – эти тонкие, охуенные губы, вкус которых Сукуна за тысячу лет не забывал ни на секунду – и ту тоже вновь поднимается к его глазам. Сукуна с силой сглатывает. Мегуми подается еще ближе – и… …и все, что он на самом деле делает – ласково касается скулы Сукуны самыми кончиками пальцем, и это могло бы быть дохрена разочаровывающим, учитывая, что ожидания были… что ж, другими. Но на самом деле совсем нет. Абсолютно ничего разочаровывающего быть попросту не может, когда Мегуми касается вот так – мягко и бережно, как чего-то ценного, как кого-то важного; так, как касался когда-то. Восхитительно знакомо. И в то же время – совершенно, но также восхитительно по-новому. И Сукуна, в моменты, когда внутренним воем особенно мощно раздирало глотку, когда разъеб и разруха внутренностей достигали своего пика, думал: может, все же померещилось, может, все же приснилось, может, все же лишь придумал, что Мегуми мог хоть когда-то касаться его вот так? Но, тем не менее, здесь и сейчас убеждается – нет, не мерещилось. Нет, не приснилось – тысячелетним проклятиям в принципе сны не снятся. Нет, не придумал. Сукуна попросту не способен что-то такое прекрасное придумать. Под этим касанием он разбивается, разбивается, разбивается – но самым охуительным, прекрасным образом разбивается. И невольно подается ему навстречу. И едва удерживает рвущийся наружу скулеж. А Мегуми, глядя напряженно и все еще, черт возьми, неуверенно – но голодно, жаждуще, кажется, с чем-то упоительно мягким, проглядывающимся среди тонн оттенков его удивительных глаз. Спрашивает хриплым, ломким голосом: – Можно? О. О-о-о. Так вот, почему он остановился. Так вот, откуда эта гребаная неуверенность. Мегуми и впрямь не знает. Не понимает… В целом – его нельзя, наверное, за это винить. В конце концов, у него-то не было долбаной тысячи лет. Что-то внутри отзывается, сжимается одновременно нежностью и раздражением – потому что Мегуми совершенно определенно не нужно у него ничего спрашивать, и это кажется Сукуне таким абсолютно очевидным, он сам кажется себе таким абсолютно, нахрен, очевидным. Но это настолько в духе Мегуми. Все-таки спросить. – Со мной тебе можно все, чего ты только захочешь, Мегуми, – беспомощно и благоговейно сипит Сукуна в ответ. И это все, на что его хватает. И он пиздецки надеется, что этого будет достаточно. Надеется…

***

…и этого действительно оказывается достаточно.

***

И напряжение тут же уходит из глаз Мегуми, и неуверенность растворяется в преисподних его глаз. И на их месте остаются только голод, и жажда, и что-то глубже, что-то светлее, что-то теплее, что-то за темнотой зрачков, за разливающимися преисподними, за спинами оскаленных, прекрасных бесов. Что-то, ужасающе – потрясающе. Похожее на нежность. Но Сукуна не успевает на этом сконцентрироваться, чтобы проверить, чтобы убедиться – потому что в следующую секунду Мегуми уже на него набрасывается. Будто тормоза и предохранители окончательно срывает. Будто от последних слов Сукуны их окончательно сорвало. И – вау. Вау. В происходящее Сукуна проваливается тут же, сходу, с первой секунды, с первого ощущения жара чужого дыхания на коже, с первого касания губ к губам. Проваливается, как в пропасть – но только в небо. Как падать. Но только лететь. И последние предохранители Сукуны – срывает следом, когда он в отчаянии навстречу Мегуми подается, готовый и желающие отдать ему все, чего бы не захотел. Пусть только хочет. Пусть. Поцелуи Мегуми – жадные, голодные, жаждущие, будто не только Сукуна здесь тот, кто ждал больше гребаной сотни лет. Будто не один он ощущает себя так, будто сдохнет к хуям, если они остановятся. Это ощущается также прекрасно, как помнилось – и намного. Намного прекраснее. Как что-то, чего стоило ждать и сотню лет, и тысячу, и всю гребаную вечность. И Сукуна ловит его поцелуи отчаянно и нуждаясь. И Сукуна тут же подхватывает заданный Мегуми ритм, притягивает к себе еще ближе, заставляя на себя наваливаться. Они моментально разгоняются с нуля – и куда-то далеко за максимум скорости, и Мегуми опирается на локоть одной руки, забираясь ее пальцами Сукуне в волосы, а второй скользит ему под футболку, клеймит горячими касаниями. И это потребность. Это нужда. Чтобы его касания действительно клеймом остались. Клеймом на коже, клеймом на самом нутре Сукуны – чтобы след Мегуми всегда, всегда и всегда был здесь, с ним; чтобы всегда, всегда и всегда показывал, кому Сукуна принадлежит. Всегда принадлежал. Всегда будет принадлежать. И Сукуна сам прижимает его ближе, с упоением проходится ладонями по этому сильному торсу, по очертаниях сухих, отточенных мышц. И это горячо, и это с оттенком грубости, и это откровенно грязно – и это охуенно, абсолютно идеально. И как вообще удалось без этого больше сотни лет прожить – Сукуне в душе не имеет. Впрочем, ему и не удалось. Ему никогда не удавалось нормально жить, хоть как-то жить – лишь едва существовать, на сплошной ярости, в которой топил боль, на фундаменте из разрухи, в которую превращались внутренности. Но Сукуна резко себя одергивает. Нет. Не сейчас. Сейчас он не будет об этом думать – когда Мегуми вновь в его руках, когда так голодно и идеально целует, когда так очевидно его хочет. А Сукуна ведь даже не надеялся. Не позволял себе надеяться. Они так и не доползают ни до кровати, ни до хоть какого-то дивана, оставаясь на полу – ни у одного из них не хватает на это терпения. Ни один из них, кажется, не вспоминает существовании такой полезной хуйни, как кровати и диваны. Сукуна вот едва ли может вспомнить значение этих слов, когда Мегуми целует его вот так. Сукуна вот едва ли вообще хоть о чем-то, блядь, может вспомнить; едва ли может вспомнить о существовании окружающего мира, когда Мегуми целует. Его. Вот так. Кому вообще нужен гребаный мир, если Мегуми – так бесконечно его ценнее? Ценнее все долбаной вселенной? Если Мегуми – гребаный космос, в котором Сукуна себя теряет. И находить не хочет. И есть часть Сукуны, которая все еще пытается поверить в то, что это реально, что это не сон, не мираж, не трип, что Мегуми действительно здесь, в его руках – что Мегуми действительно его хочет. Вновь – хочет. Даже звучит ведь слишком прекрасно, чтобы правдой быть. Но сам Мегуми в реальность заставляет поверить лучше, чем что-либо еще. Он слишком живой, слишком яркий, слишком отчаянно-жаждущий для сна. Таких снов просто не бывает. Такое воплощение жизни и яростного голода попросту не может быть сном. И Сукуна – тысячелетний демон. Ему ведь не снятся сны. Так что это – и впрямь реально. И Мегуми действительно здесь, в его руках. И они лихорадочно срывают друг с друга футболки, и Сукуна прижимается ласково-нуждающимися поцелуями к острым ключицам Мегуми, и скользит ладонями по его сильной спине, по выпирающим лопатками, и вспоминает, как всегда казалось, что из них должна расти крылья. Как также кажется сейчас. Когда они на секунду прерываются, все еще соприкасаясь губами и сбито, тяжело в них дыша – Сукуна открывает глаза, понятия не имея, когда успел их закрыть. И смотрит на Мегуми. Смотрит на Мегуми, с его горящими преисподними, окончательно потемневшими глазами; с его зацелованными, припухшими, прекрасными губами; с его взъерошенными руками Сукуны волосами. Дыхание перехватывает к хуям. Он нависает на Сукуной, как приговор. Как проклятие, Как благословение. Как самое прекрасное, что в жизни Сукуны было – и на секунду ему кажется, что он и впрямь видит растущие из лопаток Мегуми, раскрытые за его спиной крылья: то ли белоснежные и идеальные, как самый яркий день, то ли черные и мрачные, как самая темная ночь. И на секунду ему кажется, что он видит над головой Мегуми то ли светящийся нимб, то ли пару выглядывающих из его взъерошенных волос рогов. Мегуми – то ли ангел, то ли демон, то ли все это разом, оставаясь при этом человеком. То ли ангел смерти. Личный ангел смерти Сукуны. И он ждет, жаждет, почти готов умолять, чтобы тот наконец его забрал – чтобы наконец забрал его вместо себя, потому что Сукуна не может, просто не может вновь потерять Мегуми, лучше пусть это будет он сам, лучше пусть тем, кто уйдет будет он сам, пожалуйста. Пожалуйста. Но прямо сейчас Мегуми все еще – в его руках. И Сукуна вновь отмахивается, отмахивается от херни, в голову лезущей – потом, для этого будет время потом, потом будет время для разрухи. А прямо сейчас разрухи нет. Есть исцеление. И Мегуми, с его светом и его тьмой, ангел, бес и человек, и самое прекрасное, что с Сукуной случалось – и Сукуна подается вперед, вновь его целуя, одновременно жадно и ласково, желая выпустить наружу не только голод по Мегуми, но и нежность, тысячелетие копившуюся в нем к Мегуми. И только к нему одному. И с этого момента в их поцелуи, все еще голодные и жаждущие, начинают вплетаться новые оттенки – более мягкие, более нежные, более ласково. И это немного иначе – это также охуенно охуительно. И это также совершенно. И когда Мегуми кусает его шею жадно и ласково – но предельно осторожно, явно так, чтобы не оставить следов, из Сукуны вырывается сорванный, восторженный выдох. Ему вдруг хочется, чтобы Мегуми прокусил до крови, до самого основания; так, чтобы этот след остался клеймом на нутре также, как хочется, чтобы остались касания. Но Мегуми – осторожен. И он уже ласково зализывает место укуса, а его восхитительные длинные пальцы оказываются у Сукуны в штанах, скользят под резинку трусов, сжимают член – из-за чего сам Сукуна беспомощно подается вперед бедрами, и из его горла вырывается рычащий, нуждающийся стон. А следом за ним – хриплое, искренне и отчаянное: – Я так долго ждал, – выдыхаемое в губы Мегуми, пока Сукуна лихорадочно вглядывается в его затопленные чернотой зрачка и голода глаза. – Я так блядски долго ждал. Прошла гребаная тысяча лет – а Мегуми так и остался единственным, кого он когда-либо хотел. И Сукуна ни одной гребаной секунды об этом не жалеет. – Я знаю, – сипит Мегуми в ответ. И опять Сукуну целует. На этот раз нежности и мягкости в поцелуе больше, чем голода – и это охуенно контрастирует с тем, как жестко и грубовато, но вместе с тем осторожно движется рука Мегуми на члене. Сукуна тонет. Сукуна никогда больше не хочет оказывается на поверхности. И на секунду он выпадает из реальности – но затем все же включается обратно достаточно для того, чтобы ответить Мегуми тем же. На самом деле, как бы от его касаний ни крыло – но обратно включиться совсем не сложно, потому что доставлять Мегуми удовольствие Сукуне всегда нравилось едва ли не больше, чем получать его самому. Так что Сукуна тоже залезает ладонью ему в штаны, обхватывает пальцами член, который помнит таким же идеальным, как и все остальное в Мегуми; который настолько идеальным и ощущается, даже если Сукуна сейчас не может его видеть. Который ощущается такой приятной тяжестью в ладони. И оказывается вознагражден рваным выдохом Мегуми, который жаром прилетает в губы. И оказывается вознагражден тем, что с восторгом наблюдает, как глаза Мегуми темнеют еще сильнее – хотя это казалось попросту невозможным. Они продолжают лежать там, на полу, целоваться и дрочит друг другу – и это хаотично, это горячо, это попросту охуенно. Ни на что другое Сукуна это не променял бы.

***

А позже, побывавшие в душе – совместном – они наконец оказываются в кровати и теперь, когда первый пыл утих, просто лежат там, на расстоянии выдоха друг от друга, и друг на друга смотрят. И Сукуна знает – он не сможет насмотреться. Никогда не сможет. Ему не хватило для этого тысячи лет и всех предыдущих жизней Мегуми – так с хули должно хватить здесь и сейчас, а? В этот раз Мегуми тот, что заговаривает первым. Его ладонь лежит на челюсти Сукуны, а большой палец водит по губам. И Сукуна чуть-чуть подыхает к хуям под этими нежными бережными касаниями. Он думал, что никогда больше их не почувствует. Он боялся, что – не почувствует. И Сукуна чуть-чуть подыхает к хуям от глаз Мегуми, в которых наконец при взгляде на него появляется что-то мягкое, теплое, абсолютно восхитительное, но совершенно не кажущееся чем-то новым. И вовсе не потому, что Сукуна уже такой взгляд Мегуми обращенным на себя видел – а он видел, видел далеко не единожды за тысячу лет и каждый раз был в восторге. Но и потому, что он также не ощущается чем-то абсолютно новым для здесь и сейчас, для этого времени – будто это тепло и мягкость вовсе не здесь и сейчас в Мегуми появились. Будто на самом деле он просто уже какое-то очень, очень хорошо их скрывал. А в этом Мегуми всегда был невероятно хорош. В сокрытии эмоций. – Думаю, меня всегда тянуло к тебе, – тихо и задумчиво произносит он, пока Сукуна благоговеет под касаниями его пальцев, нежно и рассеянно принимающихся скользит по нитям татуировок. – Раньше, чем я это осознал – и был готов принять. Поначалу – почти незаметно, но все сильнее и сильнее с течением времени, когда мы начали общаться и друг друга узнавать. Это всегда казалось странно знакомым – и наши постоянные перепалки, как ты раз за разом спасал меня, как ты бесился, что я вечно бросаюсь в какое-то самоубийственное дерьмо. Даже просто твое присутствие казалось знакомым. Чем-то, из-за чего к тебе цепями тащило. Чем больше я узнавал тебя – тем только сильнее тащило. Я не понимал и не хотел этого. То есть… Юджи – он лучший друг. Ничего такого я даже близко никогда к нему не испытывал, – и Мегуми морщится, будто представляет себе обратный вариант – и тут же на корню его отвергает. Что-то внутри Сукуны расслабляется и теплеет, а из горла вырывается мягкое фырканье. Не то чтобы он думал, будто Мегуми мог бы захотеть его из-за того, в чьем теле Сукуна находится – это же Мегуми, до бесячего благородный и принципиальный. Если бы он хотел сопляка – то так и сказал бы, но никогда не попытался бы заполучить его с помощью Сукуны. И все же что-то внутри – расслабляется и теплеет, и тепло это становится лишь интенсивнее, нежнее, когда Мегуми продолжает со смягчившимся выражением лица: – Вы с ним абсолютно разные, несмотря на одно тело, и дело совсем не в твоих татуировках, алых глазах или этом пафосном черном маникюре, – фырканье Сукуна становится громче, он пытается выглядеть возмущенным. Вот только ловит себя на том, что слишком широко для этого улыбается. В глазах Мегуми на секунду вспыхивают эти веселящиеся бесы, которые всегда восторгали Сукуну – но в следующее мгновение он вновь серьезнеет и смягчается, продолжая: – Я просто никогда и ни за что не смог бы вас перепутать. Когда я смотрю на тебя в его теле – то вижу только тебя. Иногда кажется, я в принципе во всем мире одного тебя вижу, – ох, если Мегуми хочет прикончить его словами и тем, как именно их говорит, уверенно и мягко, твердо и нежно. То он на верном пути. Что-то внутри Сукуны обрывается – то самым охретильным, прекрасным образом. – Ты поэтому поверил, когда я тебе все это рассказал? – осторожно спрашивает Сукуна, надеясь, что не обидит своим вопросом Мегуми. Не то чтобы его так просто обидеть – но все же. Но, как и ожидалось, обиженным или оскорбленным Мегуми совсем не выглядит – лишь, кажется, всерьез задумывается на мгновение-другое, а говорит спокойно: – Ну, мне понадобилось некоторое время, чтобы все сказанное тобой обдумать, но в конечном счете это кое-что объяснило. Многое объяснило. Будто части пазла, которых отчаянно не хватало, наконец оказались на своем месте. Или хотя бы некоторые из них. И затем тебе в принципе о таком врать? – пожимает он плечами, а затем взгляд Мегуми едва уловимо смягчается, когда он добавляет: – Да и ты совсем не выглядел так, будто лжешь. Я знаю, что ты можешь быть хорошим актером, когда захочешь, но это… даже для тебя было бы слишком. Ох. Ну, да, Сукуна в тот момент плохо себя контролировал, нихрена не был в состоянии удержать тысячелетие копившуюся в нем боль – поэтому предполагает, что в тот момент его выражение лица и его глаза отлично подтверждали то, что он говорил. Что довольно пиздецово, конечно – но если это помогло Мегуми поверить… И в целом уж он-то точно заслуживает гребаной честности, даже если та будет стоить Сукуне выжженного нутра – его и куда более ужасающим способом из-за Мегуми выжигало. Так почему бы и да? – А ты не думал, что я поверю? – осторожно спрашивает Мегуми следом, и секунду Сукуна не знает, что на это в принципе можно ответить… Но затем вспоминает собственные мысли – честность. Мегуми заслуживает честности, черт возьми. – На самом деле сам не уверен, чего ожидал в ответ, – говорит Сукуна, потому что так оно в целом, и есть – а затем фыркает и все-таки добавляет: – Но испуган был твой возможной реакцией просто до пиздеца, поэтому и отказывался сначала с тобой разговаривать. – Тысячелетний демон – и вдруг чего-то боится? – дразняще произносит Мегуми, и от того, как уголки губ у него дергаются – у Сукуны за ребрами что-то восторженно сжимается. Черт. Улыбка Мегуми, даже вот такая, почти незаметная – никогда не прекратит на него действовать? Не то чтобы Сукуне действительно хоть сколько-то хочется, чтобы это прекратилось. Нет уж. Пусть улыбка Мегуми продолжает так восхитительно сносить его мир с орбиты. – Единственное, чего я когда-либо по-настоящему боялся – терять тебя, – вдруг вырывается из него необдуманное – но все еще дохрена честное, и Сукуна замирает, будто со стороны это услышав. Тут же о сказанном жалеет. В глазах Мегуми в ответ на эти слова вспыхивают боль и намек на вину, осевшую на дне радужки – и, бля, вот этого Сукуна совершенно точно не хотел. Совершенно точно не планировал. Технически, можно было бы подумать, что он боялся Мегуми потерять из-за всего, что ему рассказал – и это, конечно, действительно было. Но Мегуми, очевидно, слишком умен, чтобы не услышать и другой заложенный в них смысл. Куда более ужасающий и горький. – Но вдруг выяснилось, что ты тоже меня хочешь – так что все неплохо получилось, а? – хмыкает Сукуна, пытаясь исправить момент, пытаясь прогнать боли и вину из глаз Мегуми. И тот, очевидно, понимает, что именно он делает. Потому что, хотя взгляд его вновь восхитительно смягчается, когда Мегуми тоже хмыкает и отвечает: – Думал, я нахрен отбитый больной ублюдок, раз тот, кого я хочу – это сумасшедший тысячелетний демон. И, очевидно, именно такой я и есть. Просто это длится уже не одну жизнь – что, опять же, многое объясняет, на самом деле. Последние слова он произносит одновременно серьезно – и вновь со вспышкой этих веселящихся, пляшущих по краю радужки бесов. Тихо, хрипловато рассмеявшись – и сам удивившись звуку собственного смеха, слишком давно его не слышал, с прошлого раза, когда Мегуми в его жизни был – Сукуна тянется вперед и прижимается губами к его губам. Окончательно контрастно мягко и нежно на фоне того голодного и отчаянного, что было до этого. Но также охуительно. – О да. Ты тот еще больной ублюдок, – мурлычет Сукуна, чуть от Мегуми отстранившись, заглядывая ему в глаза и бережно убирая волосы с его лба. – И это одна из вещей, которые я всегда в тебе любил. Эти слова вновь вырываются изо рта Сукуны непроизвольно, безумно. Такие честные, искренние, вырванные откуда-то из-по ребер слова. Слова, как фундамент всего его тысячелетнего существования. Слова, которые так долго рвались в нем наружу. Слова, которые. Нахрен. Ужасают. Не потому, что не являются правдой – а потому, насколько они правдивы. Потому… Осознавая, что именно сейчас ляпнул – Сукуна замирает. Ощущает, как улыбка, которую до этого даже не осознавал, медленно стекает с его губы. Блядь. Бля-я-ядь. Он и так сегодня дохрена всего наговорил Мегуми – гребаное чудо, что тот до сих пор его не послал. Но после таких гребаный заявлений? Это же явно слишком. Это же явно чертовски рано. Это же для Сукуны все длится гребаную тысячу лет – но для Мегуми!.. Вот только Мегуми вместо того, чтобы обматерить его, или послать его, или попросту встать и уйти прямо сейчас – что сделало бы большинство здравомыслящих людей, когда сумасшедший тысячелетний демон признается им в любви. Вместо всего этого Мегуми вдруг опять оказывается на Сукуне – и тот успевает заметить, как ярко и восхитительно искрят глаза напротив прежде. Чем Мегуми опять его целует.

***

А Сукуна опять в него падает.

***

В тысяча тысячный раз за тысячу лет. В Мегуми падает.

***

Какое-то время все так и продолжается. Сопляк периодически отдает контроль над телом Сукуне – со временем все чаще, остальные привыкают к его присутствию и начинают воспринимать, как ручную псину Мегуми – на что Сукуна только плечами пожимает. Ему это нечем оспорить. И только Годжо периодически поглядывает подозрительно – Сукуна почти ждет разъяснительной беседы отца с ухажером сына, где будут участвовать угрозы и, может, дробовик, просто для наглядности, хотя Годжо он без надобности для весьма убедительных угроз. Такая мысленная сцена – прямиком откуда-то с экранов тупых фильмов, которые Сукуне пришлось смотреть, потому что их смотрит гребаный сопляк. Ну пиздец. Но вместо всего этого Годжо только один раз со слащавой улыбочкой говорит Сукуна обманчиво дружелюбным тоном, приторно при этом улыбаясь: – Сделаешь моему ребенку больно – и я сделаю с тобой то, на что оказались неспособны сильнейшие шаманы все разом. После чего пару раз похлопывает по плечу – и спокойно отходит. Сукуна хмыкает. Не то чтобы он не верит – как раз очень даже верит. Ради остального мира ебанутый Годжо выложиться на максимум своих возможностей, ебаные шаманы с их принципами. Но ради Мегуми? Ради Мегуми он перепрыгнет куда выше этих возможностей и даст им пинка. И это, пожалуй, то немногое, в чем они с Годжо сходятся – так что Сукуна не против. Если он сделает Мегуми больно – значит, он заслужил, чтобы его расчленили в лучших садистских декорациях. Он годами наблюдал за тем, как эти двое, Мегуми и Годжо, старательно делают вид, будто им друг на друга плевать, и снова и снова убеждался, насколько оба люто в этом плане пиздят. Пусть они и не связаны кровью – но все равно остаются самой странной, и в то же время самой настоящей семьей, которую Сукуна за тысячу лет встречал. И пусть иногда непонятно, кто из них родитель, а кто ребенок – учитывая, насколько Мегуми всегда был не по годам взрослым, и насколько Годжо обожает корчить из себя безответственного придурка… Главное, что для них двоих это работает. Главное, что Сукуна знает – он может доверить Годжо безопасность Мегуми и будет знать, что тот сделает все ради его защиты. Кажется, это работает в обе стороны – потому что иначе Сукуна уверен, что Годжо выдал бы ему что-то по-серьезнее этого короткого предупреждения. Может быть, серьезнее настолько, что до летального для Сукуны исхода. Хах.

***

И все в порядке. Все хорошо. На самом деле, все настолько охренительно, что поверить сложно, и Сукнуа все ждет какого-то подвоха, ждет, что все к чертям развалится, ждет разрухи. Ждет…

***

…и однажды, когда Сукуна рассеянно и нежно перебирает пальцами волосы Мегуми – он вдруг ловит себя на том, что задумчиво говорит: – Тебе очень шли длинные волосы. Его тут же затапливает, с головой накрывает воспоминаниями. Воспоминаниями о Мегуми с длинными волосами, в кимоно, с катаной наперевес. С холодной, сдержанной яростью, полыхающей в ярких глазищах, сквозящей в каждом отточенном движении, фонящей от каждого его выдоха. Воспоминаниями о Мегуми, таком восхищающее сильном и невозможно красивом. Воспоминаниями о собственном благоговейном восторге, с которым Сукуна за ним наблюдал, попутно забывая, как дышать-то. Как. – Хочешь, чтобы я вновь их отрастил? – хмыкает в ответ Мегуми, и хотя он пытается звучать с невозмутимой, спокойной насмешкой – Сукуна слишком хорошо его знает, чертово тысячелетие его знает, так что может уловить нотки чего-то напряженного в его голосе. Тут же непроизвольно нахмурившись, ощутив, как что-то неприятно царапнуло по изнанке – Сукуна чуть отстраняется от Мегуми, чтобы перехватить его взгляд. И улавливает в этих ярких, прекрасных глазах напротив то же напряжение, которое услышал в голосе. Секунду-другую он просто непонимающе на Мегуми смотрит, ощущая, как нарастает беспокойство и пытаясь понять, что именно сказал или сделал не так. Но затем в голове эхом проносятся недавно сказанные слова Мегуми… …я не тот, кого ты знал когда-то. И до Сукуны наконец-то доходит. Вот черт. Ну что он за придурок, а. Отстранившись от Мегуми еще немного, Сукуна осторожно и бережно берет его лицо в свои ладони, заглядывает в его настороженные, внимательные, цепкие глаза. – Мегуми. Мне не нужно, чтобы ты был каким-то другим, не нужно, чтобы ты подстраивался под меня и что-либо в себе менял, – серьезно и твердо произносит Сукуна, не отводя от Мегуми глаз, желая убедиться, что он услышит, что он поймет. – Конечно, тебе очень шли длинные волосы – точно также, как тебе идут и короткие. Мне плевать на длину твоих волос, Мегуми. Плевать, во что ты одет, плевать на другие подобные неважные атрибуты внешнего мира. Потому что не они делают тебя тобой. Только ты сам. И ты… Предложение против воли обрывается. Сукуна стопорится. Захлебывается словами. Уголки губ непроизвольно тянет вверх, пока пальцы ласково оглаживают скулы Мегуми – упоительно острые на вид, упоительно мягки на ощупь, – и голос сбивается в беспомощный, благоговейный сип, когда Сукуна говорит нежно и уверенно: – Ты восхитительный, Мегуми. Весь ты. Каждая часть, каждая твоя составляющая, каждое твое воплощение – восхитительны. В тебе нет абсолютно ничего, от чего я мог бы не быть в восторге. Я в восторге, когда вновь нахожу в тебе то, что давно знал – и в восторге, когда нахожу что-то совершенно новое, чего не знал никогда. Я в восторге от тебя, когда ты до ужаса меня бесишь. Я в восторге, потому что ты – это ты, Мегуми. Всегда был и всегда будешь. Я не вижу в тебе никого другого и не хочу, чтобы ты кем-либо другим был. Я хочу – и всегда хотел – только, чтобы ты был самим собой. И только тебя одного вижу. Всегда видел. И я лю… На секунду Сукуна тормозит, стопорится, а затем решает – к черту. К черту. Он уже говорил эти, страшные и прекрасные слова – и Мегуми пока что за них не врезал, не послал. А если уж быть честным – так целиком и полностью. Если уж отпускать на волю то, что у него к Мегуми, то, что там, в подреберье, копилось и нарастало тысячу гребаных лет. Так целиком и полностью. – Я любил тебя тысячу лет назад – и я тысячу лет назад думал, что любить сильнее уже невозможно, – хрипит Сукуна разбито и нежно, с царапающей глотку горечью и светом, прошибающим его до позвонков. – А затем всю тысячу лет убеждался в том, какой же я ничего не понимающий идиот. Потому что с каждым днем, с каждой проведенной с тобой секундой – я любил тебя лишь сильнее. Сильнее. Сильнее. И сейчас я тоже люблю тебя только сильнее с каждым гребаным днем, хотя до сих пор не понимаю, как такое вообще реальность. Как может быть еще сильнее – но с тобой только так и может быть. Ты восхитительный. Ты сильный, яркий и прекрасный. Ты упрямый, раздражающий, принципиальный, благородный. Ты знакомый и незнакомый. Абсолютно родной, даже когда чужой. Я любил и люблю всего тебя, люблю знать тебя до каждой крохотной мелочи, и одновременно не знать совершенно. Ты – такая огромная, прекрасная вселенная, Мегуми, и я потратил тысячу лет, чтобы тебя изучить, но все еще не могу сказать, будто даже приблизился к тому, чтобы о тебе знать все. И я люблю тебя. Я люблю в тебе абсолютно все. Ты – это ты, Мегуми. Всегда был и всегда будешь. Нет никого другого. Только ты. В каждой из жизней, прошедших и будущих. И я так, так сильно тебя люблю. Эти слова так долго копились внутри Сукуны, гребаное тысячелетие, и отпустить их наконец на волю – как освобождение, как полет, как одна из самых правильных вещей, что он за всю эту тысячу лет делал. И Сукуна ощущает, как уголки губ тянет улыбка. И Сукуна не ждет никаких признаний в ответ. И Сукуна понимает – даже если Мегуми… не равнодушен к нему, он не испытывает того же. Попросту не может. Для Мегуми они знаком всего лишь пять лет, из которых первые годы Сукуна был для него врагом, всего лишь тысячелетним проклятием, рядом с которым всегда нужно быть начеку, ожидая удара в спину, предательства. Ведь Мегуми не мог, попросту не мог знать, что Сукуна никогда ни за что его не предал бы. Только не его. Попросту не мог знать, что он – единственный, кому Сукуна в принципе когда-либо был предан, по-настоящему, как оскаленный, покорный цербер у ног Мегуми. Попросту не мог знать, что ради него Сукуна – на все и намного. Намного больше. И лишь в последние годы из этих пяти лет они начали медленно сближаться, через глупые перепалки, которые из едких и яростных постепенно становились дружескими и беззлобные; через все те разы, когда Сукуна мчался Мегуми спасать, даже если спасение ему на самом деле не было, лишь ощутив грозящую ему опасность; через редкие столкновения лицом к лицу, когда сопляк отдавал контроль над телом. Когда, медленно, постепенно, уже после того, как Мегуми окреп и вытянулся, оброс сталью, превратился из подростка в мужчину – что-то между ними начало нарастать, накаляться, искрить. Что-то, во что Сукуне так страшно было поверить. Но суть в том, что для Мегуми их знакомство длится лишь пять лет. А для Сукуны? А для Сукуны это долбаное тысячелетие. Долбаное тысячелетие, в течение которого его чувства к Мегуми росли, росли и росли, обрастали новыми гранями, не сводящими к одному лишь желанию – которые о потребности оберегать, защищать, заботиться, о нежности и мягкости. О всем том, к чему Сукуна считал себя не способным до того, как узнал Мегуми. Так что, конечно же, это попросту невозможно, чтобы чувства Мегуми к Сукуне могли бы хоть приблизиться к тому прекрасному, пугающему и необъятному, что сам Сукуна испытывает к Мегуми. И это нормально. И все в порядке – ну, то есть, правда в порядке. Сукуна понимает. На самом деле, он считает чудом то, что Мегуми в принципе что-то светлое к нему чувствует, что Мегуми его хочет, что Мегуми смотрит на него с этой прекрасной, убивающей нежностью в глазах, что Мегуми способ улыбаться ему этой своей искренней, разрушительно-прекрасной улыбкой – каждый раз, в каждую из его реинкарнаций чудом считал. Как в принципе Сукуне мог хоть на секунду подумать, будто способен просто игнорировать Мегуми, будто способен добровольно исключить себя из его жизни? Будто способен в него не вляпаться – тогда как вляпался еще тысячелетие назад? Будто способен не заботиться о нем, не защищать его, не нуждаться в том, чтобы быть рядом-рядом-рядом, хотя бы на расстоянии вытянутой руки, оберегая и восторженно наблюдая – только бы сам Мегуми это позволял? Ну что за придурок, а? Так что, да – Сукуна ничего не ждет в ответ. Но все же получает – то, как в ответ Мегуми мягко, немного сдавленно выдыхает: – Ох, – и смотрит при этом с тысячей тысяч эмоций, ярких, мощных, кроющих и прекрасных. Смотрит глазами теплыми и разбитыми, но по-хорошему разбитыми, разбитыми схожим с тем образом, каким сам Мегуми восхитительно разбивает Сукуну уже самим фактом того, что он, вот такой совершенный, существует. А затем эта разбитость становится менее теплое – более болезненной, острой, и от этого Сукуна ощущает укол боли ответной, укол беспокойства. И все же не успевает ничего спросить, когда Мегуми выдыхает все еще мягко. Но с оттенком боли. Грусти. Даже, кажется, вины. – И ты снова и снова видел, как я умирал, – не вопрос – утверждение, сиплое, тихое, чуточку обреченное, и Сукуна едва удерживается от того, чтобы не дернуться, когда болью тут же прошибает до позвонков. Вот только, видимо, проконтролировать выражение своего лица до конца ему не удается – потому что боль, грусть и вина в глазах Мегуми сгущаются еще сильнее, становятся еще отчетливее. И. Черт возьми. Это совершенно не то, чего Сукуна хотел… – Я бы не выдержал, – прежде, чем он успевает среагировал, выдыхает Мегуми еще тише, еще болезненнее, и в этот раз ответ вырывается из Сукуны прежде, чем он успевает осознать: – Выдержал бы. Ты всегда был сильнее меня. Истина. Абсолютная и незыблемая – хотя Сукуна видит, как морщинка между бровей Мегуми становится глубже, выражая его явное несогласие. Ожидаемо. Это ведь Мегуми – он всегда себя недооценивал. Но Сукуна знает. Он знает силу Мегуми, знает, сколько в нем стали, упрямства и решимости, он восхищался этим тысячу лет, не переставал восхищаться даже тогда, когда бесился. Даже тогда, когда это причиняло боль. В боли топило. И дальше Сукуна не контролирует то, что вырывается из его рта. На самом деле, он не хочет этого говорить – но, кажется, начав выпускать словами то прекрасное, что есть у него за ребрами, Сукуна позволил выйти на первый план чему-то уязвимому в самом себе и больше уже неспособен остановить рвущиеся наружу слова. Вот только теперь эти слова не о том ярком и прекрасно, что у него к Мегуми. Теперь эти слова – о том болезненном и страшном. Что осело внутри. – Когда я потерял тебя в первый раз… – больным хрипом выдыхает Сукуна, и он знает, что должен остановиться, знает… но нихрена не в состоянии это сделать. – Я был в такой ярости. Пытался сжечь в ярости боль. Тогда я еще не знал, что вновь тебя встречу. Я хотел, чтобы всему миру было также больно, как мне. Я искал смерть – а нашел бессмертие, потому что жизнь та еще сука, которая никогда не давала мне того, чего я хотел. Но в то же время я не знал, смогу ли найти в смерти тебя. Потому что тебе-то – определенно дорога в рай. А мне? Хах. И я боялся смерти ровно настолько же, насколько ее хотел. Хотел – потому что это была надежда вновь тебя отыскать. Боялся – потому что это был страх больше не отыскать никогда. И в результате я просто… Вся та кипящая в боли ярость, которую я обрушивал на мир… Из Сукуны вырывается шумный, сломленный выдох, когда он вспоминает это, вспоминает всю ту боль и всю ту ярость, вспоминает разруху за своими ребрами, которую воплощал вокруг себя – но она все равно даже близко не могла сопоставиться с тем, что творилось внутри него. Вспоминает, как отчаянно искал, искал и искал – зная, что не найдет; как отчаянно нуждался, нуждался, нуждался – зная, что нет больше того, в ком нуждается. Зная – как бы обреченно, мощно и надрывно нутро ни тянулось, оно не дотянется. Больше – нет. Потому что Мегуми. Больше. Нет. И на самом деле Сукуне уж точно совсем не хочется, чтобы Мегуми знал об этой, худшей его стороны; не хочется самому все это ему говорить. Но, в то же время… Мегуми заслуживает знать. И он ведь так умен, слишком умен, чтобы заблуждаться в Сукуне и не понимать, с кем имеет дело, даже без таких признаний. Подтверждение этому он видит в глазах Мегуми, где – ни тени удивления. Но, как ни странно – осуждения тоже нет. Есть боль, есть тоска, есть грусть. Есть… – Я могу понять. …есть понимание. Голос Мегуми – сиплый и мягкий, и в нем тоже ощущается боль и грусть, и при этом нет ни удивления, ни осуждения. Но в следующую секунду что-то в глазах его заостряется, становится жестче и тверже, равно как и в голосе, когда Мегуми произносит: – Я не одобряю и не оправдываю, – а затем – более тихо, сипло и вновь чуть мягче, болезненней, тоскливей, когда он ласково касается подушечками пальцев скулы Сукуны: – Но я могу понять. Сукуна едва удерживает больной, сломленный скулеж. Или, может, все же не удерживает. – Единственное хорошее в том, что тебя не было рядом – то, что ты этого не видел, – хрипит Сукуна, но в то же время заканчивает мысленно: …хотя, если бы был – ничего из этого не происходило бы. Но Сукуна уверен, что такие слова лишь усилят вину в глазах Мегуми – а этого совсем не хочется. Так что их он замалчивает. Вот только замолчат остальное у него не выходит. Подавшись вперед – Сукуна зарывается носом в ладонь Мегуми, прижатую к своей скуле, и продолжает беспомощным, ломком хрипом: – Даже когда я терял тебя и рушился из-за этого – все равно не мог тебя ненавидеть. Все равно не мог не восхищаться твоими ебаными принципами, твоим ебаным благородством, твоей ебаной силой, даже когда изнутри превращался в долбаное кровавое месиво без тебя. Ты подарил мне столько прекрасного – и в то же время столько боли, из-за тебя за моими ребрами появлялись галактики – а затем ты же их испепелял, когда истекал кровью на моих руках. А я все равно любил тебя – и люблю тебя за все это. Даже за гребаную боль. И когда встретил тебя в этот раз – я пытался убедить себя в том, что не собираюсь опять во все это вляпываться. Что буду просто игнорировать тебя, потому что с меня хватит. И это был такой гребаный пиздеж. Думаю, я всегда знал, какой это пиздеж, в том числе и пытаясь убедить себя в обратном. Когда я смотрел на тебя, еще пятнадцатилетнего упрямца, когда ты оставался подростком, ребенком, несмотря на свои слишком, страшно взрослые глаза – я, конечно же, совсем не желал тебя так, как сейчас, как мужчину, видя лишь подростка и ребенка. Но все равно отчаянно нуждался в том, чтобы защитить тебя, уберечь, позаботиться о тебе, и игнорировать это оказалось попросту невозможно. Это глубоко в моих костях, Мегуми. Ты – глубоко в моих костях. Тобой пропитано все мое нутро. И даже если бы я хотел тебя выкорчевать, выжечь – не смог бы. Но я на самом деле и не хочу. Ты – мое все, Мегуми. Ты – все. И без тебя ничто не имеет смысл. Из легких вырывается шумный, сиплый выдох. Сукуне кажется – он физически ощущает, как что-то внутри него начинает крошиться, но Мегуми смотрит мягкими, грустными глазами, с их болью и их виной, с их преисподними и их вселенными, с их невозможной силой. И Сукуна сам находит в них силу – всегда находил. И этой силы достаточно, чтобы он еще смог выдохнуть сипло и сломленно напоследок: – Потеряв тебя впервые, я не знаю, что смогу вновь тебя найти – но я нашел. А затем вновь потерял. Вновь нашел – и вновь потерял. Вновь. И вновь. И… Голос сбивается. Сбиваются орбиты. Сбиваются вселенные. Руки Мегуми скользят ему на загривок, ласковые и сильные – и притягивают ближе, ближе и ближе, обхватывают поперек спины, укутывают в объятия, и Сукуна ощущает, как рушится в этих объятиях, как к хуям разваливается на куски. Но руки Мегуми, надежные и безопасные – его держат. Держат. Держат. В этот раз Сукуна совершенно определенно скулит, надрывно и жалко, утыкается носом Мегуми в ключицу и выдыхает в нее сломанным хрипом: – Я не могу опять тебя потерять. Я не могу, Мегуми. Я не… …он не выдержит. Не сможет. Не знает, как выдерживал раньше – да ведь и не выдерживал, черт возьми, учитывая эти всплески ярости, которые обрушивались на мир, когда Сукуна терял Мегуми. С ним – мир яркий, насыщенный и реальный. Без него. Серая картонка. Гниль. Смрад. Жажда испепелить его, никогда Мегуми не заслуживающего, не тоскующего по нему, отдавшему за него жизнь так, как он того заслуживает. Выдержать это снова. Нет. Пожалуйста, нет. На это Мегуми ничего не отвечает – лишь притягивает ближе, продолжает держать, держать и держать своими надежными, крепкими руками, гладит вдоль спины осторожно и ласково, позволяя Сукуне впервые за тысячу лет отпустить свою скопившуюся боль не в приступе ярости, а вот так, рушась и разваливаясь на куски в его объятиях. Но в то же время – эти надежные и крепкие руки удерживают Сукуну цельным, собирают его обратно, заботливо и нежно, не давая сдохнуть здесь и сейчас. Мегуми. Мегуми. Мегуми. Весь мир Сукуны – один лишь Мегуми. Мегуми, такой невозможно сильный, достаточно сильный для того, чтобы выдержать его тысячелетнюю боль, ласково держа ее, пульсирующую и кровоточащую, в своих руках. Невозможный. Восхитительный. Был ли у Сукуны хоть единственный шанс не пропасть в нем впервые, встретив тысячу лет назад? Были у Сукуны хоть единственный шанс не пропадать в нем все сильнее, все мощнее, все тотальнее снова и снова, снова и снова его встречая? Ответ очевиден. Нет. Но хотел ли Сукуна по-настоящему такой шанс хоть одну гребаную секунду за всю эту долбаную тысячу лет, смысл в которых был лишь тогда, когда рядом оказывался Мегуми? Ответ очевиден.

***

Конечно же, нет.

***

Когда Сукуне вновь удается взять себя в руки, перестать на куски разваливаться и заново научиться дышать легкими, переставшими ощущаться, как легкие – он вновь смотрит на Мегуми, который продолжает бережно и надежно его держать. Вновь проваливается в его восхитительные, пронзительный глаза. И думает – что все это, вся тысяча лет, вся боль, вся разруха, весь внутренний пепел, которым он захлебывался, стоили того. Они стоили бы тог даже ради секунды Мегуми в его жизни. Собственная боль – не самое страшное, на самом деле. Куда страшнее то, как мало Мегуми ценит свою жизнь, как легко ею разбрасывается ради мира, который нихуя это не оценит, но вместе с ним ничего от него взамен и не ожидая. И – потерять его вновь? Вновь увидеть, как он истекает кровью за этот чертов гнилой мир?

***

Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста.

***

Пожалуйста. Нет.

***

Какое-то время они больше на эту тему не заговаривают – Сукуна уверен, что у Мегуми есть вопросы, но он ведь Мегуми. Он никогда не лезет ржавым гвоздем во внутренности из чистого любопытства, если в этом нет острой необходимости. И Мегуми явно дает Сукуне возможность самому говорить столько, сколько он готов сказать. Тогда, когда он готов сказать.

***

Но еще Мегуми бывает убийственно честным, и его терпение нихрена не безгранично.

***

И тогда, однажды. Они лежат в одной постели, и Мегуми скользит пальцами по нитям его татуировок – а Сукуна под его касаниями мурлычет и плавится. Так ровно до тех пор, пока Мегуми не говорит спокойным ровным голосом: – Ты говорил, что я никогда не выбирал тебя. Но спрашивал ли ты когда-нибудь, хочу ли я тебя выбрать? В первую секунду Сукуна попросту не осознает, что именно сейчас услышал – но затем медленно, постепенно, до него начинает доходить. Он замирает под пальцами Мегуми. Что-то внутри тут же вскидывается. Остреет. – Я не хочу об этом говорить, – произносит он сипло, с силой сглатывая и ощущая, как старые, так и не затянувшиеся на его изнанке шрамы вновь принимаются кровоточить, когда Сукуна вспоминает. Вспоминает каждый раз, когда Мегуми терял. Вспоминает кровь Мегуми на своих руках, когда не успел ее появление предотвратить, когда Мегуми вновь и вновь отдавал жизнь за свои убеждения, за свои принципы, за весь чертов мир. Когда вновь и вновь выбирал не Сукуне. Когда вновь и вновь Сукуна не успевал – а затем оставалось лишь с отчаянием и ужасом, с яростью оглушительной, накрывающей с головой боли пытаться удержать жизнь Мегуми, пока та утекала сквозь пальцы вместе с его кровью. Черт возьми. Черт. Очевидно, Мегуми замечает его реакцию – потому что взгляд его смягчается, а пальцы становятся еще ласковей, зарываясь Сукуне в волосы. Но в глазах его остается твердость, когда он произносит, отказываясь отступать: – Значит, не спрашивал, – констатирует Мегуми, и Сукуна крепче стискивает зубы. Ему нечем это оспорить. И Мегуми лишь понятливо кивает – а затем продолжает спокойно: – Боялся спросить? Думал, я выберу не тебя – а не ты не выдержишь это услышал? Был не готов получить подтверждение своих страхов, уверенный, что именно это и случится?.. Каждое слово – прилетает пулевым. Навылет. До кровавого месива внутри. Сукуна знает – Мегуми не пытается сделать больно осознанно, он наверняка просто хочет понять… Вот только больно-то все равно, черт возьми. И Сукуна, понимая, что еще немного – развалиться к хуям на куски. Обрывает Мегуми, беспомощно, жалко выдыхая: – Не надо. В ответ глаза напротив смягчаются еще сильнее, в них появляется сожаление и что-то, похожее на вину – что совершенно несправедливо, потому что Мегуми ни в чем не виноват. Не виноват и он сам, не сделавший ничего из того, от чего Сукуне больно; не виноваты и его реинкарнации – Мегуми всего-то делал то, во что верил, за что боролся. Он всего-то, черт возьми, совершенно о себе не думал. Так в чем его вина перед Сукуной, а? Тем не менее – Мегуми больше ничего не говорит, лишь притягивает Сукуну ближе, укутывает его в объятия, позволяя зарыться лицом себе под подбородок. И Сукуна выдыхает. И Сукуна ощущает, как боль медленно отступает, потому что здесь и сейчас Мегуми – вновь рядом, вновь с ним, вместе со своими ласковыми и сильными руками, вместе со своими надежными и безопасными объятиями. И когда наконец находит на это силы – Сукуна выдыхает Мегуми куда-то в ключицу: – Хуже всего не то, что ты не выбирал меня. Хуже всего то, что ты не выбирал самого себя. Это правда. Да, было больно и разрушительное, что Мегуми не выбирал его, Сукуну – но это Сукуна мог бы понять, с этим Сукуна мог бы справиться. Но вот то, что он не выбирал себя? То, насколько Мегуми всегда было на самого себя плевать? Как справиться с такой болью и таким ужасом Сукуна и за гребаную тысячу лет не понял. В ответ объятия Мегуми на секунду становятся крепче – но затем вновь расслабляются, надежные и безопасные. Он ничего не отвечает.

***

И уже позже, на грани сна и яви – Сукуне кажется, что он слышит хриплое: – Может быть, тебе стоило спросить. Но уже отрубается и почти уверен – это только послышалось.

***

На какое-то время они оставляют тот разговор в стороне и больше на эту тему не заговаривают – и Сукуна не знает, испытывает ли облегчение или разочарование из-за этого. Не знает, действительно ли ему просто послышались те, последние слова Мегуми. Или все же нет. Но затем, в одну из ночей, когда Сукуна вылизывает и покусывает шею Мегуми, полностью в своем занятии пропадая, тот вдруг говорит: – Новое тело – это ведь то, чего ты от меня хотел, да? Настроение тут же смахивает, как и не было. Сукуна замирает. Напрягается. Отрывается от шеи Мегуми и выпрямляется. – Это не имеет… – пытается он, но Мегуми, с этим его внимательным проницательным взглядом, уже продолжает, не слушая: – В твоих руках был последний палец. Ты мог получить все. Полный контроль над телом Юджи. Власть и силу, которых всегда хотел… – Ты не знаешь, чего я хотел, – рычит Сукуна в ответ, вдруг ощущая вспышку злости, и резко вскакивает, садясь на кровати рядом с Мегуми, отворачиваясь от него. Блядь. В какой момент все пошло по пизде? Поняв, что игнорировать Мегуми для него не вариант – Сукуна стал игнорировать реальность. Игнорировать понимание того, к чему все идет, к какой внутренней разрухе – вновь – его приведет. Это будет потом. Потом, блядь. Потом он будет ненавидеть и себя, и Мегуми,и весь ебаный мир, потом он попытается утопить весь этот мир в крови, чтобы миру был так же больно, как и ему самому. Потом, чтоб его! А сегодня у него есть здесь и сейчас. Минуты, дни, недели рядом с Мегуми. Призрачный рай, который развеется, стоит только сделать слишком сильный вдох. И Сукуна планировал взять от своего рая все, что мог – но теперь Мегуми заводит этот чертов разговор, и… Блядь. Бля-я-ядь. – Я всегда хотел только одного – и раз за разом это терял, – хрипит Сукуна и сам слышит, насколько бессильным и жалким его хрип выходит. А затем он улавливает шорох позади себя – и в следующую секунду уже ощущает тепло тела Мегуми рядом с собой. Ощущает его губы, разбивающе ласково прижимающиеся к плечу. Ощущает – не столько слышит, сколько ощущает его голос. – Я мог бы создать тебе тело. Я мог бы. – Только если ты идиот, а идиотом ты никогда не был, – хмыкает на это Сукуна. – Палец был в твоим руках. Все было в твоих руках. Но ты все равно отдал его мне. И я не собираюсь спрашивать, почему – потому что, думаю, я и так знаю. Теперь знаю. Сукуна не понимает, что злит его больше – то ли слова Мегуми, то ли его абсолютно уверенный, твердый голос, будто он ни секунды не колеблется в том, что говорит. Впрочем, это Мегуми. Если он принимал решение – то никогда не колебался. Ощутив вспышку ярости – Сукуна резко оборачивается и заваливает Мегуми на кровать. Сжимает пальцами его запястья в капканы и наклоняется ниже, скалится ему в лицо. Выплевывает зло: – Не недооценивай меня. Ты не представляешь, на что я способен, тупой пацан… – Ну так вперед. Делай со мной все, что хочешь, – совершенно спокойно отвечает на это Мегуми, ни единая мышца на его лице не вздрагивает. – Но и мои запястья ты сейчас сжимаешь так, что, я уверен, там позже не останется даже синяков. На это Сукуна может только бессильно зарычать. Потому что Мегуми прав. Чертов Мегуми всегда прав. Сукуна сколько угодно может ему угрожать – но на деле он не сделает ничего, что причинит Мегуми вред. На деле он будет преданной псиной у его ног, привязанный не цепями – а лишь собственной потребностью, нуждой, преданностью. Отпустив запястья Мегуми, Сукуна тычется ему носом в плечо, делает глубокий вдох и хрипит беспомощно: – Чтоб тебя, Мегуми. Чтоб тебя. Но Мегуми осторожно и ласково отрывает его лицо от своего плеча, ласково обхватывая его ладонями – и, когда они вновь встречаются взглядами, сипло говорит с этой смесью твердости и мягкости, которая свойственна лишь ему. – Спроси меня, Сукуна. Наконец спроси. И хотя Мегуми ничего больше не объясняет – Сукуна понимает, о чем он. Понимает, черт возьми. Так, выходит, те тихие слова Мегуми на грани сна и яви все же не померещились ему, верно? Сердце срывается с ритма. Дыхание стопорится. Сукуна отчаянно в Мегуми вглядывается – но тот смотрит уверенно, так, будто имеет в виду именно то, что говорит… Черт. И Сукуна наконец хрипло выдыхает: – Ты прав. Я хочу, чтобы ты сделал мне новое тело. Только одно «но». Назад пути нет. Это не первый раз, когда подобная мысль мелькает у Сукуны в голове – но раньше он старательно ее от себя гнал, а теперь…. Теперь уже поздно. Слишком поздно. И он, не давая себе толком обдумать то, что собирается сказать, отрывается от плеча Мегуми и вновь заглядывает в его глаза. – Сделай меня смертным. Я знаю способ. Ты сможешь. И, наблюдая за тем, как шире распахиваются глаза Мегуми, как бесы пляшут в его радужках – тут же продолжает лихорадочно, спешно, боясь не успеть, боясь остановиться раньше, чем закончит – боясь, что его остановит Мегуми. – Но только если потом ты поедешь вместе со мной. Куда-нибудь далеко. Подальше от всего этого шаманского дерьма. И от проклятий. От этой вечной войны, которая никогда не закончится и у которой не будет победителей. Я тысячу лет наблюдал за ней, Мегуми. Я знаю, что говорю. И я тысячу лет наблюдал, как ты на этой войне умирал – за других безликих людей. И никогда – за себя. Хватит, Мегуми. Пожалуйста. Хватит. Я не могу больше хоронить тебя. Выбери меня. Всего один раз. Меня – и себя тоже. Я хочу наконец умереть сам – рядом с тобой. Больше мне ничего не нужно, Мегуми. Пожалуйста. Просто проживи тупую смертную жизнь вместе со мной, подальше от той херни, которая тысячу лет нас преследует. В огромных, ярких глазах Мегуми – тысячи оттенков и тысячи миров. Они всматриваются в Сукуну лихорадочно и пристально – а Сукуна ощущает, как внутри него все напрягается струной, готовое лопнуть и разлиться реками крови, если только Мегуми скажет «нет». Если только Мегуми… – Готов променять власть и силу тысячелетнего демона на то, чтобы стать жалким мешком с костями? И прожить жизнь с еще одним таким же мешком? Уверен, что не пожалеешь об этом? – Мегуми явно пытается звучать насмешливо, но глаза у него при этом слишком тревожные и серьезные, но голос у него при этом незнакомо ломкий, неуверенный – и Сукуна хмыкает. И Сукуна наклоняется вперед, трется носом о нос Мегуми и говорит так мягко, что сам себе удивляется – и в то же время не удивляется совершенно. Его мягкость всегда лишь для Мегуми существовала. Всегда. – Для обмена на чашах весов должно лежать что-то равноценное. А власть, сила и тысяча лет существования даже близко не подберутся к одной жизни с тобой, – а затем он кладет ладонь на скулу Мегуми, нежно ее оглаживает и говорит так уверенно, как может. – У меня была тысяча лет, чтобы все подумать и понять, Мегуми. Я знаю, чего хочу, и мне не о чем жалеть. Самое удивительное в том, что Сукуна понимает, в сказанном – ни слова лжи. Он знает, чего хочет. Слишком хорошо знает. Ему не о чем жалеть. Несколько секунд Мегуми смотрит на него своими внимательными, препарирующими глазами, в которых сила мешается с уязвимостью, где бесы пляшут в потоках тьмы и света – а затем говорит сипло: – Ты прав в одном – я не могу выбрать себя. И не выберу. Но, с другой стороны – выбрать тебя это почти то же самое, что выбрать себя. Потому что это, наверное, самое эгоистичное, что я мог бы сделать. То, чего я сильнее всего хочу. Тебе нужно было спросить давным-давно Сукуна. Тысячу лет назад. Может быть, дело не в том, что я не выбирал тебя – может быть, я просто не знал, что ты хотел бы, чтобы я выбрал тебя. Внутри Сукуны недоверие мешается с надеждой, он не может дышать, едва может существовать, может только смотреть, смотреть и смотреть в яркие, сильнее даже в своей уязвимости глаза Мегуми. А затем его губы растягиваются в короткой улыбке, а глаза затапливает нежностью и решимостью: – Тебя выбрать очень просто, Сукуна. Если все это действительно то, чего ты хочешь – я тоже этого хочу. После чего – коротким выдохом. Благословением: – Да.

***

А Сукуна впервые отчетливо осознает, что это такое. Счастье. И почему мешки с костями так на многое ради него готовы.

***

Это звучит, как план. Это звучит, как мечта. Это звучит, как гребаная надежда, которая наконец вот здесь, прямо в руках Сукуны, хрупкая и теплая, отогревающая его оледеневшие пальцы – или оледеневшую душу, которая лишь рядом с Мегуми ощущается реальной. Которая лишь рядом с Мегуми существует. Которая, на самом деле. Сам Мегуми вот уже тысячу лет. Мегуми – душа Сукуны, сердце Сукуны. Так было с первой их встречи, а может, так было всю гребаную вечность, еще до того, как они познакомились, до того, как Сукуна в эти удивительные глаза провалился. Сукуна всегда принадлежал Мегуми, дольше, чем существует вселенная – данность. Аксиома. Фундамент его мира. Душа Сукуны – Мегуми, и на протяжении тысячи лет его душу снова, и снова, и снова разрывало в клочья, кровавыми реками по полотну мира, океаном боли в подреберье, которая яростью вырывалась наружу, готовая испепелить весь гребаный мир. Чтобы ему было также больно, как и Сукуне. Потому что – какого хера ему не больно, когда самое прекрасное из этого мира исчезало? Но – вот. Здесь и сейчас – чертова надежда, что, может быть, лишь может быть, в этот раз у них все же есть шанс. Что, может быть, лишь может быть – в этот раз все закончится иначе. По-хорошему иначе. И, может быть – лишь, черт возьми, может быть, – в этот раз душа Сукуна не будет искать кровью у него на руках, чтобы вновь оставить его в разрухе, выть под тоннами и тоннами спресованной боли. Эта надежда – такая хрупкая, такая уязвимая, и ее так страшно случайно разбить грубыми пальцами тысячелетнего демона, привыкшими рушить, но совсем не привыкшими к нежности. Вот только, когда Мегуми рядом, когда это для Мегуми – нежность Сукуне почему совсем ничего не стоит, совсем не требует от него усилий. Надежда отогревает оледеневшую душу Сукуны – но на самом деле душа Сукуны совсем не оледеневшая. Его душа живая, дышащая и пламенная. Его душа смелая, сильная и такая невозможно упрямая. У его души самые восхитительные, пронзительные глаза, какие только можно вообразить. Его душа – лучшее, что когда-либо существовало в этой чертовой вселенной, настолько лучше самого Сукуны, что никаких слов мира не хватит, чтобы это объяснить. И он совсем свою душу не заслужил – Сукуна знает это, всю тысячу лет знал. И так отчаянно хочется сберечь ее своими грубыми, привыкшими лишь рушить руками тысячелетнего демона. Но вот же, его душа – Мегуми – смотрит на него уверенно и решительно. Но вот же, его душа – Мегуми – выбирает Сукуну. И надежда – искрит и греет. Потому что – может быть. Лишь может быть…

***

…но тысячелетним демонам надежды не положено. Сукуна не должен был об этом забывать. Никогда.

***

Блядь.

***

Какое-то время они тратят на приготовление – на самом деле, Сукуна безоговорочно доверяет Мегуми, знает, что у него все получится и готов воплотить задуманное ими в любую секунду. Но вот сам Мегуми, всегда осторожный, если только дело не касается его самого – предпочитает убедиться, что у него все получится прежде, чем использовать свою технику на Сукуне, прямо говоря, что не хочет случайно ему навредить. От чего внутри Сукуны – острая смесь из раздражения и отчаянной нежности, приятно зажимающей сердечную мышцу тисками. Раздражения – от того, что Мегуми хоть на одну чертову секунду сомневается в себе. В своих способностях. Нежности – от того, как от этого всего фонит заботой Мегуми о нем, Сукуне. Наверное, он никогда к этому не привыкнет – к заботе Мегуми, к неравнодушию Мегуми, к нежности и ласке Мегуми. За тысячу лет так и не привык, каждый раз в течении тысячи лет пребывает в приятном, но все же ахуе, когда ощущал нежность Мегуми, направленной на себя – и сейчас осознает, что, наверное, попросту всегда сомневался, что этого заслуживает. Даже не так – попросту всегда понимал, что не заслуживает нихрена. Но, тем не менее, по какой-то причине – Мегуми снова и снова… выбирал его. Черт. Ведь выбирал же, на самом деле! Нечестно говорить, что не выбирал – да, в конечном счете он умирал за мир, за который боролся, в которых верил, даже прекрасно видя всю его гниль. Вот только до этого – он ведь действительно выбирал Сукуну, обнимал его, целовал его, смотрел на него с ласковым раздражением, улыбался ему в губы. Восхитительно брал от него столько же, сколько восхитительно отдавал сам. И какого-то хуя Сукуна осознает это лишь, черт возьми, сейчас – насколько несправедливы, наскольк эгоцентричны были адресованные Мегуми слова о том, что тот его не выбирал. И вдруг, стоит осознать – Сукуна ощущает острую потребность сказать это самому Мегуми. И он говорит. Он говорит, когда лежат рядом, переплетясь конечностями, и пальцы Мегуми ласково перебирают его волосы, и Сукуна довольно мурлычет ему в ключицы – но затем поднимает головой, ловит взглядом глаза Мегуми, пропадая в них тепле и нежности. Ощущая, как горло сдавливает виной – и выдыхает: – Прости. Брови Мегуми тут же сходятся к переносице, между ими появляется знакомая хмурая морщинка – и Сукуна тут же тянется к ней большим пальцем, ласково разглаживая; в восторге от того, что может, что имеет право это сделать. И с благоговением наблюдает за тем, как морщинка под его пальцем действительно исчезает. – За что? – спрашивает Мегуми тихим спокойным голосом, и теперь хмурится уже сам Сукуна. Но раз он начал говорить, то должен продолжить, тем более что Мегуми заслуживает это услышать. – За то, что говорил, будто ты никогда не выбирал меня. В конечном счете – да, ты выбирал благородное дерьмо со спасением мира, но до этого ты был со мной. Ты выбирал меня. Ты целовал меня, обнимал меня, улыбался мне, смотрел на меня с этой гребаной нежностью, от которой меня восхитительно в клочья рвет. И вновь делаешь это сейчас. Ты вновь выбрал в этой жизни тоже, хотя я ничем этого не заслужил – никогда не заслуживал. Секунду-другую Мегуми просто смотрит на Сукуну с той самой нежностью, от которого – в клочья, в клочья, в клочья, и это восхитительно. А затем вновь принимается ласково перебирать пальцами волосы Сукуны, пока второй рукой тянется к его скулам, оглаживает их так мягко, что выть благоговейно хочется – и говорит спокойным, твердым голосом, в котором тоже сквозит что-то ласковое, мягкое и нежное: – Это неважно, заслуживаешь ты или нет. Это просто ты. Сложный и многогранный, в котором намешано всего, и плохого, и хорошего тоже. И ты мне нужен. Вот и все. Ох. Ох. Все-таки Мегуми профессионально умеет его рушить – и для этого ему даже не нужно на руках Сукуны умирать. Вот только разрушения бывают разными – и когда Мегуми рушит его вот так, как сейчас… Сукуна не просто не против. Он очень, очень за. Но внутри вдруг что-то сжимается – что-то почти незнакомое, что-то, отдающее горечью и страхом. Тысячелетние демоны страха не знают. За исключением того, что за Мегуми ему всегда было страшно. Страшно вновь его потерять. Страшно. Страшно… Вот только сейчас Сукуна ловит себя на понимании, что дело не в это – ну, или не только в этом. И прежде, чем он успевает до конца понять, в чем тогда – уже говорит сиплым, ломким голосом: – Ты уверен в том, что сделал правильный выбор? Что не пожалеешь? И только услышав это, озвученное собственным голосом – Сукуна понимает, в чем дело. Черт. Ему совершенно определенно нужно заткнуться вот прямо сейчас. Ну какого хуя он все портит? Мегуми выбрал его, выбрал его вместо всего остального мира. Заткни пасть и радуйся, Рёмен, чтоб тебя. Какого хуя с тобой не так? Но все же… Да, Сукуна безусловно до одури боится вновь Мегуми потерять; да, он готов буквально на все, чтобы его спасти, чтобы зацикленная трагедия их тысячелетия не повторилась вновь, послать нахрен этот чертов цикл – но мысль о том, что Мегуми пожалеет о своем выборе, что в конечном счете этот выбор сделает его несчастливым. Что в конечном счете Сукуна не сможет сделать его счастливым, не будет стоить того, чтобы выбрать его вместо гребаного мира… Живой Мегуми? Безусловно охренительно – но все-таки недостаточно. Потому что живой Мегуми также должен быть счастливым Мегуми. Тогда все это будет иметь гребаный смысл. Блядь. Но Сукуна не знает, что будет делать, если Мегуми сейчас скажет, что передумал, что и впрямь жалеет, что все это того не стоит, что Сукуна того не стоит. Безусловно, Сукуна останется рядом и будет наизнанку выворачиваться, чтобы пытаться его защитить, какой бы выбор Мегуми ни сделал; даже если Мегуми… если Мегуми больше не будет с ним – Сукуна готов остаться посторонним, чужим ему зрителем в его жизни, пусть и пропустит этим самого себя через мясорубку. Лишь бы иметь возможность быть поблизости и защищать. Лишь бы. Но всю прошедшую тысячу гребаных лет защита Сукуны по итогу не стоила ни хрена, по итогу он снова и снова проебывался, по итогу он снова и снова Мегуми терял. И вот к этому Сукуна готов нихрена. Пусть Мегуми не будет с ним, будет не будет его – но лишь бы он в принципе был. Здесь, на одной с Сукуной земле. Дышащий и реальный. Лишь бы. Лишь бы… Сам Сукуна – он всегда будет Мегуми принадлежать. В молчании проходят считанные секунды, за которые Сукуна уже ощущает себя близким к панике – тысячелетние демоны не паникуют, но сукабля – вот только взгляд уже серьезнеет и твердеет, вот только Мегуми уже отвечает уверенным голосом, в котором нет ни проблеска сомнений: – Я не пожалею, Сукуна. И что-то внутри тут же отпускает, расслабляется, растекается по венам теплом облегчением. Потому что Сукуна доверяет Мегуми. Ни секунды не сомневается в том, что он не лжет – а его абсолютная уверенность и твердость лишь подтверждают то, что подтверждать и не нужно. Но так-то Сукуна должен был знать, какой получит ответ. Это ведь Мегуми. Он не разбрасывается словами, он не делает необдуманных выбором. А если уж что-то выбрал – то абсолютно в своем выборе уверен и так просто от него не откажется. Уголки губ дергаются в улыбке – той искренней, настоящей улыбке, которая всю тысячу лет существовала у Сукуны для одного лишь Мегуми. А затем он получает улыбку в ответ – короткую, искреннюю, светлую и рушащую до основания, чтобы тут же собрать обратно, цельнее и реальнее прежнего. За эту улыбку Сукуна испепелял бы мира – вот только Мегуми это совсем не нужно. Потянувшись вперед, он пробует улыбку Мегуми на вкус. Восхитительно, как и всегда. И все хорошо. Все хорошо. Все хорошо сейчас – и все будет хорошо.

***

Ведь будет же, да?

***

Наконец, наступает день, когда они решают воплотить свой план в жизнь. Когда Мегуми наконец признает, что, пожалуй, быть готовым еще сильнее, еще лучше свою технику отточить он попросту не сможет. Сопляк согласился на все это без вопросов, без колебаний доверяя Мегуми и свою безопасность – хотя ему в любом случае ничего не угрожает, разве что в обморок грохнется, даже если допустить, что Мегуми и впрямь может в чем-то ошибиться, хотя Сукуна совершенно в такой вариант не верит. Но также сопляк не ставит под сомнение и сам план, при котором у Сукуны окажется новое тело. Опять же – безоговорочно Мегуми доверяя. И, по крайней мере, за это безоговорочное доверие Сукуна может тупого сопляка уважать – Мегуми целиком и полностью заслуживает, чтобы ему вот так доверяли. Помимо них единственный, кто также присутствует на безлюдном пустыре, где все будет происходить – это Годжо, которому Мегуми, конечно же, все рассказал. Чтобы рядом был кто-то, кто сможет подстраховать, если он что-то сделает не так – таким образом Мегуми все объяснил. На какую-то долю секунды в голове Сукуны мелькнул вопрос, не присутствует ли Годжо здесь для того сценарий, где это не Мегуми делает что-то не так – где это Сукуна все же решает, что хочет все же власти над миром и рек крови, а не свою смертную жизнь с Мегуми. Но тут же себя одергивает. Во-первых – даже будь все так, он не стал бы Мегуми винить за подобную перестраховку. В общем-то Сукуна до сих пор остается тысячелетним демоном – и ничего удивительного, если Мегуми все еще не до конца ему доверяет. А во-вторых… Ну, Сукуна почти уверен, что такой вопрос Мегуми бы оскорбил, даже не подай он виду. Потому что это Мегуми – будь у него такая мотивация, он бы прямо это и сказал. Прямо признал бы, что, да, все еще не доверяет Сукуне до конца. Вот сам Годжо, может – почти наверняка, – и не доверяет Сукуне, но на это абсолютно плевать. Так что он почти… нет, абсолютно уверен – Годжо здесь не по причине недоверия Мегуми к нему, к Сукуне. Может, он действительно частично перестраховывается на случай, если в чем-то ошибется – эти его дурацкое сомнения в самом себе. Но также Мегуми, пожалуй, попросту не мог не рассказать Годжо об всем. Они оба все еще будут отрицать это вечность – но дорожат друг другом до пиздеца сильно, и наверняка Мегуми не захотел бы Годжо обманывать. В общем-то, Сукуна совершенно не против. Пусть. Если вдруг что-то и впрямь пойдет не по плану – точно не по вине Мегуми и не потому, что Сукуна вдруг вновь захочет власти над миром, но могут ведь быть и другие причины, – по крайней мере, Годжо сможет Мегуми защитить. Но ничего не может пойти не так, верно? Все будет в порядке. Будет. Обязательно. Сукуна повторяет себе это снова, и снова, и снова – но какое-то тошнотворное, неприятное предчувствие с каждой секундой все настойчивее вгрызается в ребра. Нет, он не сомневается в Мегуми, он доверяет Мегуми так, как никогда никому не доверял, в том числе и себе. Тогда в чем его гребаная проблема?! Но вот Мегуми уже подходит к нему, и улыбается немного наряженной – но искренней, прекрасной улыбкой. И весь он выражает решимость, непоколебимость и твердость. И когда Мегуми прижимается этой своей улыбкой к губам Сукуны – тот выбрасывает всю лишнюю чушь из своей головы, в поцелуе растворяясь. А затем, прежде чем отойти – Мегуми шепчет ему в губы мягко и уверенно: – Встретимся на той стороне.

***

И Сукуна, восторженный и благоговейный – оказывается не в состоянии ответить, но он думает: Обязательно. Обязательно встретимся. Игнорируя то, как предчувствие пиздеца принимается раздирать ему изнанку в мясо.

***

…позже он будет проклинать себя за то, что игнорировал.

***

Поначалу все идет хорошо, потому что, как и следовало ожидать – Мегуми более чем успешно использует свою технику для того, чтобы создать Сукуне новое тело. И вот, впервые за пять гребаных лет – Сукуну наконец вырывает из остопиздившего сознания сопляка. И вот, Сукуна чувствует, как его окутывает техникой Мегуми. И вот, Сукуна уже ощущает как тени перекатываются в костях его нового тела, ощущает силу своих новых мышц, ощущает себя готовым глотнуть воздух своими новыми легкими, ощущает себя в секунде от этого… А затем то-то идет не так. По пизде идет. Но совсем не по вине Мегуми – конечно же, нет. В этом и не было никаких сомнений.

***

Сукуна даже не понимает, что именно происходит до тех пор, пока это не заканчивается. Попросту оказывается не в состоянии на окружающем мире сконцентрироваться, хоть что-то, чего возьми, заменить – потому что именно в этот момент у него формируется новое смертное тело, и сражаться он не в состоянии, не состоянии даже толком соображать. А еще – в этот момент Сукуна открыт и уязвим. В этот момент его легко убить. Вспышку чужой техники он лишь краем своего нового, еще размытого зрения – и он, блядь, не успевает даже целиком и полностью осознать, что именно происходит. В голове лишь мелькает оторопелое, едва ли осознанное, проносящееся за считанные доли секунды: Так вот, каким будет твой финал, Рёмен Сукуна. Забавно. Хотя я предпочел бы умереть от руки Мегуми. Вот только, конечно же. Конечно же. Происходящее успевает заметить – и отреагировать Мегуми. Мегуми, выжатый и истощенный, тратящий все свои силы и всю свою проклятую энергию на Сукуну. Мегуми, который в другом ситуации наверняка мог бы чужую технику отразить – но прямо сейчас попросту не в состоянии это сделать. Мегуми, который должен был. Должен был. Просто остаться стоять там, где, черт возьми, стоял, и позволить произойти тому, что могло бы произойти. Позволить Сукуну убить… Но Мегуми не позволяет. Мегуми не состоянии отразить технику, не в состоянии себя защитить – поэтому он, смертный шаман, попросту принимает удар на себя. Становится между Сукуной. И атакой чужой техники. А в следующую секунду все заканчивается. У Сукуны новое тело, в котором он наконец делает свой первый вдох, постепенно фокусируясь на мире вокруг – но Мегуми не успел довести их план до конца. Поэтому тело это не смертное; поэтому сила Сукуны – все еще с ним. Сила, которая нахрен ему не нужна. Краем глаза он замечает, как разъяренный Годжо уже расправляется с несколькими проклятиями, заявившимися на поляну. Откуда они взялись? – оторопело думает Сукуна. Об их плане как-то узнали? Или эта атака просто ебаное совпадение? Не то чтобы сейчас это хоть сколько-то, сука, важное. Потому что в следующую секунду его зрение наконец проясняется достаточно, чтобы он сумел сфокусироваться на единственно важное. Алое. Кровь. Кровь Мегуми. Кровь Мегуми, лежащего у его ног. Мысли – рваные и смазанные, проносятся вспышками в сознании, и Сукуне требуется еще мгновение, чтобы осознать… …а в следующее он уже рушится на колени. …а в следующее он уже притягивает к себе на руки Мегуми – окровавленного Мегуми, едва дышащего Мегуми, умирающего Мегуми. …а в следующее он уже судорожно пытается зажать рану, судорожно пытается остановить кровь. Но уже знает, черт возьми, знает, насколько любые его попытки бесполезны. Ужас разливается за ребрами, топит грудную клетку, топит мир. Блядь. Блядь. блядь блядь блядь Какого хуя? Все должно было оказаться не так! Вся суть происходящего здесь, на этой ебаной поляне была в том, чтобы не привести их опять к этому долбаному сценарию… Но вот – Сукуна вновь здесь, в этой точке, судорожно цепляется за умирающего Мегуми на своих руках. Ощущает, как сквозь пальцы просачивается его кровь – просачивается его жизнь. А Сукуна нихрена не в состоянии удержать. Вот только теперь Мегуми умирает не за этот уродливый, гнилой мир, не за толпу серых, бессмысленных людей, которые даже этого не оценят – теперь Мегуми умирает за него, Сукуне. Ну и как, Рёмен? Лучше тебе от этого, Рёмен? Оценил изменения в сценарии, Рёмен? Доволен, что теперь Мегуми выбрал умереть не за мир – но за тебя, а, Рёмен? Гребаный бы ублюдок. И нет, нет, Сукуна не доволен. Нет, Сукуна нихуя не оценил. Нет, пожалуйста. Пожалуйста. Можно переиграть? Можно забрать его вместо Мегуми? Пожалуйста. Пожалуйста. Умоляю, кто бы ты там ни был – бог, дьявол, хохочущий над происходящим больной, наглухо отбитый сатир. Забери меня вместо него. Забери, чтоб тебя! Но ничего не меняется. Сценарий продолжает разыгрываться. И Сукуна ощущает, как внутри него все обрушивается, как войны за его ребрами сметают и крушат все в руины, как руины обращаются пеплом, как пепел истекает кровью. И Сукуна прижимает Мегуми к себе – рвано дышащего, моргающего расфокусированными глазами. И Сукуна прижимается лбом ко лбу Мегуми – и шепчет разбито, лихорадочно. Со злым отчаянием: – Ты не мог так поступить, Мегуми. Блядь. Не снова. Только не снова… – В этот раз я выбрал тебя, – хрипит Мегуми в ответ бледно-алыми губами, и черт знает, откуда этот восхитительный упрямец берет силы на уверенность, которую выцарапывает из собственных последних выдохов. – Они убили бы тебя, а я не знаю, был ли у меня шанс снова тебя найти. Но ты… Фраза Мегуми прерывается на полуслове. Его окровавленные пальцы тянутся к Сукуне, оставляют убийственно-ласковый, алый след на скуле, а губы тянет в таком же алой улыбке. В разломе закатного солнца, свет которого выжигает Сукуне внутренности. – Ты ведь найдешь меня снова, правда? – продолжает Мегуми мягким хрипом. – Я всегда к тебе возвращаюсь, Сукуна. Всегда. И я снова к тебе вернусь. Тебе нужно только еще раз дождаться. Ты ведь дождешься? Черт возьми. Черт. Гребаный Мегуми и его гребаное благородство. Гребаный Мегуми, совершенно не ценящий собственную жизнь – и с такой готовностью отдающий ее за остальной мир. С такой готовностью, без сомнений. Отдающий ее за жизнь Сукуны. И это не то, о чем Сукуна хотел знать. Это не то, что Сукуна хотел увидел. Он хотел бы сам отдать за Мегуми жизнь – это было бы честно, это было бы справедливо, это… Это было бы до эгоистичного упоительно. Наконец прекратить свое построенное на боли по Мегуми существование, отдав за него свою гребаную тысячелетнюю жизнь, смысл в которой всегда был один. Мегуми. Но это было бы слишком хорошо, верно? Но такого Сукуна не заслужил? Вместо этого он должен вновь, вновь, вновь наблюдать за тем, как умирает Меугми – теперь умирает за него, Сукуну. И этом нет ни капли чего-либо эгоистичного, Мегуми вновь нихрена не делает для себя и ради себя, и Мегуми, вот он, дарит свои последние выдохи Сукуне, лишаясь их ради него. И от этого нихрена не лучше, от этого так пиздецки, пиздецки хуже. Потому что – нахрена ему эта жизнь, если в ней нет Мегуми? А значит – и смысла нет? Но Мегуми говорит… …я снова к тебе вернусь. И Сукуна точно знает – вернется. Уж такой упрямец, как Мегуми, точно вернется. И Сукуна совершенно не хочет, совершенно не готов его вновь терять – но вместе с тем готов пообещать ему все, что угодно. Но вместе с тем готов ждать его, сколько понадобится, готов ждать Мегуми веками, тысячелетиями, вечностями. Готов снова, и снова, и снова рушиться ради него, из-за него – тем более, если это значит вновь встретить его. Ради Мегуми – все, что угодно. Все, о чем ни попросил бы. Беспомощно и ласково потершись лбом о лоб Мегуми, Сукуна надломленно, но уверенно хрипит, ощущая незнакомое горячее жжение в глазах: – Конечно, я тебя дождусь, Мегуми. А ответ вновь получает улыбку – все еще окровавленную и менее яркую, более слабую, но все еще убивающе-искреннюю, грустно-светлую. – Только попробуй не уничтожить весь мир, – шепчет Мегуми, сипло фыркнул. – Нам еще где-то жить нашу смертную жизнь. И не создавай им проблем, – после чего взгляд его открывается от Сукуны и скользит куда-то ему за спину, и хотя это уж точно последнее, чего ему хочется, Сукуна все же отрывает на мгновение взгляд от Мегуми, чтобы увидеть Годжо. Годжо, стоящего рядом. Годжо, который смотрит на Мегуми с таким ужасом, болью и разломом в глазах, что Сукуна вдруг осознает – не только его собственный мир сейчас рушится. Может, для Годжо он рушится иначе – как для родителя, теряющего ребенка. Но все же – рушится. И когда Сукуна возвращает взгляд Мегуми – тот все еще смотрит на Годжо, и в глазах его появляется отчетливая вина, когда он хрипит: – Вы ведь справитесь со всем, правда? В этот раз Сукуна больше не отводит от Мегуми глаз – попросту не в состоянии это сделать, не хочет терять ни одной долбаной секунды, пока еще может на него смотреть – но слышит сиплый, надломленный выдох Годжо прежде, чем тот хрипит: – Ради тебя – конечно, несносный ребенок. Уголок губы Мегуми дергается, в глазах плещется вина и тепло семейной привязанности – а затем он вновь смотрит на Сукуну. И вина из его глаз никуда не уходит, но семейное тепло трансформируется в ту страшную, прекрасную нежность, что предназначена лишь Сукуне, что рушит сейчас его тотальнее, чем когда-либо прежде. И он знает – знает, знает, черт возьми, знает, – что в этот раз гребаный прогнивший мир будет в безопасности по крайней мере от него, от Рёмена Сукуны. Просто потому, что Мегуми об этом попросил. А он ведь так редко о чем-либо просит. Разве может Сукуна не выполнить? Даже если вот прямо сейчас он уже ощущает, как отчаянно хочется растущую боль в ярости утопить – но… нет. Ради Мегуми. Нет. А затем он замечает, как бок о бок с виной и нежностью в прекрасных глазах напротив вспыхивает знакомое упрямство, знакомая сила. И эта сила, это упрямство ощущаются в голосе Мегуми, когда он шепчет: – Я совсем не хотел, чтобы все так закончилось – но я не жалею о том, что сделал, Сукуна. И я бы сделал это снова. Отдать за тебя жизнь – также просто, как выбрать тебя. Что-то внутри Сукуны – ломается, крошиться, рушится, рушится, рушится. Ему вдруг хочется, чтобы Мегуми никогда. Никогда. Никогда его не выбирал. Но он выбрал – и он не жалеет. И теперь они – здесь и сейчас. И Сукуна сломленно хрипит: – Ты такой восхитительный, но такой придурок. Из Мегуми вырывается сиплый, болезненный смешок – и Сукуна прижимает его к себе теснее, и Сукуна почти рычит ему в губы, отчаянно. С яростью боли: – Я дождусь. Я дождусь тебя, Мегуми. И я не трону мир, позабочусь ради тебя о том, чтобы он тебя дождался. Чтобы нам было, где жить нашу смертную жизнь, – хрипит он, повторяя недавние слова Мегуми, которые звучат гребаным обещанием, таким желанным, таким нужным. – И только попробуй не вернуться, – добавляет Сукуна чуть рычаще, чтобы звучать тверже, чтобы попытаться скрыть пепел в собственном голосе, но понимая, что совершенно в этом проваливается. – Я все равно тебя найду. В любом из миров. И он найдет. Он, черт возьми, найдет, прогрызет себе путь из ада в рай – но, черт возьми, найдет, если Мегуми не… если не… – Я обещаю, что вернусь, – уверенно шепчет Мегуми в ответ. И эти слова, эта уверенность – не облегчение, это не может быть облегчением, когда он, черт возьми, умирает на руках Сукуны, внутренности которого топит болью. Но речь ведь о гребаном Мегуми, который не разбрасывается словами и обещаниями. И Сукуну знает – если он сказал, то выполнит. Обязательно выполнит. Так что, нет, это не облегчение – но это вера. Вера в Мегуми. А затем что-то в его глазах смягчается, оплывает этой страшной, прекрасной нежностью, и пальцы его вновь оглаживают ласково скулу Сукуны, оставляя на ней алые росчерки – как в последний раз, потому что это и есть гребаный последний раз, приходит страшное осознание. После чего Мегуми шелестяще и мягко, но уверенно произносит: – Я тоже тебя люблю. В любом другой ситуацию эти слова стали бы гребаным концентратом прекрасного, сияющего счастья, сделали бы Сукуну самым счастливым мудаком в мире – но прямо сейчас они оседают болью и рушат. Рушат. Черт возьми, рушат. И Сукуна подается к Мегуми ближе. И Сукуна ощущает, как горькая соль затапливает ему глаза – а он смаргивает ее, смаргивает снова и снова, чтобы смотреть, и смотреть, и смотреть на Мегуми, чтобы не пропустить ни секунды, пока тот еще может смотреть своими прекрасными глазами в ответ. Чтобы шептать ему в губы. Лихорадочно и отчаянно. Пытаясь наверстать вечность, которой у них не будет. – Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Люблю. Люблю. Люблю. И Сукуна продолжает шептать до тех пор, пока все не заканчивается. Пока свет не гаснет в восхитительных и пронзительных глазах Мегуми. А потом Сукуна остается там. Вновь с разрушенным нутром, вновь с телом Мегуми в своих руках, вновь с отчаянным воем, рвущимся из глотки.

***

Вновь ждать. Ждать. Ждать.
466 Нравится 23 Отзывы 89 В сборник
Отзывы (23)