Бегонии. Верховенский/Могилев
8 июля 2024 г., 16:48
Примечания:
Метки: серая реальность, элементы романтики, студенчество, ER
около-студенческие русреальные тяньшани, Шань работает, а Тянь, сбежавший от семьи и поселившийся у него под крылом, учится
Зеленые стены. Начирканные маркером "сука" "пидор" и "сам такой". А еще сердечко. Стойкий запах спирта. И ссанья.
Подоконник. С отколотым краем, потрескавшийся – изнутри уже наверняка сгнил. Но еще держится на весу. Перевернутая пепельница, бычки от сигарет на ней, полупустая бутылка "пяти озер". Бегония в синем горшке.
Шура читал когда-то, что они, бегонии, только на свету растут. Получше условия любят, неженки, епта. А эта вон – ниче, и в падике "хрущевки" растет. Даже цветет по весне. Цветки такие крупные, красные - как бадяга отчима. Жить наверное хочет.
Все они здесь – жить хотят. И плешивая Жучка, которую Мо кормит костями да остатками супа. Шерсть у нее по бокам скатывается, слеживается – слишком часто лежит у огромных батарей внизу падика. И бабулька с пятого, стерва старая, ругается – почем свет стоит. И гоповатой наружности парочка с третьего. И он, Шура Могилев
Окна забитые ватой, замерзшие. С другой стороны на них мороз плюется, слюной узоры рисует. На улице колотун – зубы мерзнут, когда открываешь рот, чтобы сигарету схватить. Дрянь, а не погода. И это за неделю до нового года.
Лифт не работает, как всегда. Приходится с двумя авоськами на четвертый своим ходом переть. А че ему, в прочем, молодой еще. Подохнет на этой лестнице – тут и оставят. Свалят только может в угол. Органы для приличия надобные вызовут, помолятся-покрестятся, авось и водой святой в рожу плеснут.
Тамбур открыт. Сука, настучать ей по лампе что ли. Водишь к себе мужиков, так будь добра – хоть дверь за ними закрывай. Шлюха крашенная. Хотя ладно. Тамбур открытый – это еще не смерть цивилизации. И стонов ее картонных через стенку практически не слышно. Особенно, если чайник поставить.
Ключ заедает в замке, Могилев механическим движением пинает дверь, чтобы та поддалась. Наконец, заходит внутрь квартиры. Авоська рушится на пол, и ему пиздец как сильно хочется упасть так же. Но нет. Не сегодня. Он – живет. Он – бегония.
– Не сдох ещё? – у Шуры хватает сил крикнуть погромче. Тот ведь спит наверняка. После восьми всегда вырубается. Снять шапку, шарф, куртку. Последнее надеть обратно. И че за дубак в квартире? Только не говорите ему, что опять трубы замерзли, и отопление отключили. Перед Новым годом, сука.
– Да нет наверное – великий и могучий русский язык. Выползает из спальни-гостиной. Чудовище. Косматое, сонное, идиотское. В пушистом колющемся свитере с оленями, мать у Могилева связала на прошлые праздники. Носки, сверху еще одни – вон, выглядывают из закатавшейся штанины.
– Батареи сдохли – с зевком открывает глаза, протирая те кулаками. На впавшей щеке красный отпечаток стола, волосы вздыблены, всклокочены. Опять за конспектами уснул. Студент хренов. Поправляет штанину второй ногой, опирается на дверной косяк плечом, шею вытягивает – пытается в пакет заглянуть.
Шура скользит взглядом. Синяки под глазами с красноярскую область, свалявшиеся угольные волосы, сухие губы, одежда фасона "бабка отправила копать картошку". Вот он, наследный принц гимназии через пару лет. Стоит в заледеневшей двушке хрущевки, на кулаки замерзшие дует.
– И еще воды горячей нет – добавляет, растирая лицо обеими ладонями. Черный лак на ногтях потрескался, практически слез. А года два назад он даже маленькой трещинки бы не допустил.
– Догадался в чайнике вскипятить - помыться? – Могилев наконец решается стянуть куртку. В конце концов, на нем фуфайка, под той еще одна олимпийка. А че, зимняя вечерняя смена на охране – это вам не хихоньки. Поднимает пакеты, по узкому коридору тащит те на кухню.
– А что у тебя там? – наконец не выдерживает, спрашивает. Рыжий даже улыбается краешком губ. Вот она, подкупающая наивность. Пакеты валятся на стол, а он, Шура – на стул. Движением кисти подзывает к себе заинтересованного Тимура. Тот с недоумением заглядывает в один. С еще большим – поднимает взгляд на Могилева. Затем вновь в пакет. И вновь на Могилева.
– Это че? – спрашивает глухим голосом, потрескивающим, как дрова в печки. Эх, им бы сейчас такую. Или хотя бы обогреватель.
– Мозги окончательно заморозил? – рыжий гаденько лыбится. Для него это – способ самозащиты. – Гранаты это. Ты же любишь –
– И где ты их взял? – Верховенский растерянный, Верховенский – почти что смущенный. Сжимает в длинных ладонях - музыкальных пальцах красный фрукт с фиолетовым боком. И смотрит как на сокровище. Блять.
– А где по-твоему их обычно берут? – Шура плюется усмешкой. Шура встает, просто чтобы не смотреть – хоть куда-нибудь деть глаза. К рукам своим, к чайнику, к полупустому холодильнику. Только бы не в чужие счастливые глаза. У Рыжего вообще на счастье аллергия. Плохо ему от него. – В магазине, придурок –
– Они же дорогие – больше всего этот "принц" в непарных носках сейчас на лягушку похож. Глаза изумленно выпучены, кожа зеленая. К их питанию за пару лет он так и не привык – похудел, и явно не доедал. Но что поделаешь.
– Новый год на носу – Могилев пожимает плечами, деловито вынимая из холодильника сковороду с пельменями. Ну и что, что жаренные, что на развес в ларьке купленные. Зато – пельмени, зато – с мясом.
– Нужно как-то себя радовать–
– Только не говори, что в этих двух пакетах вся стипендия – Тимур зарывается в полиэтилен носом. Выгружает, как фокусник, оставшиеся гранаты, мандарины. А еще вырезку, сыр с сложным названием, маслины, муку, яйца, селедку, свеклу. И с каждым новым продуктом его брови ползут все выше и выше, а глаза становятся все шире и шире.
– Не стипендия – премия из продуктового – Шура предусмотрительно нагибается, ожидая как минимум свеклы в затылок. Из них двоих "не жмот, а экономный" всегда он был. Тимур поначалу цену деньгам вообще не видел: одна тушь за косарь какой ругани ему стоила. А щас наблатыкался видать.
– Да ты ебанулся – манеры покидают Верховенского, когда последние продукты вынуты из пакета. Рыжий глухо кряхтит – смеется – помешивая начавшие потрескивать от масла пельмени. На секунду поворачивается на Тимура с хитрым: – Смотри не обольщайся, не на один вечер брал –
– Пиздец – сакраментальное. Пока Рыжий лопаткой подцепляет пельмени, отправляя их в рот, Верховенский по-хозяйски раскладывает покупки, что-то бурча себе под нос. От горячего бульона горло жжет. И глаза слезятся. Зато согревает.
– Заметет нас с тобой завтра – Могилев присвистывает, глядя на дрожащую оконную раму. Ветер беспощадно бьют в ту, заряжая кулаками по стеклу, завывая, как собака брошенная. Кажется, еще пару таких порывов – и окно сорвет к хуям. Дрянная погода.
– Да ладно – совершенно по варварски принимается за гранат. Кое-как разрезает на половинки ножом, им пользоваться он до сих пор не научился, дальше просто руками разламывает. На скатерть, на стул, на потрескавшийся лак и светлые запястья, на рукава – везде брызгает красный сладкий сок. Убирает белую пленку и впивается зубами, прям так. А ведь раньше по семечку ел. Вот она, сила привычки
– Че, даже чистить не будешь? – издевается. А тот в ответ лишь бошкой мотает. Улыбается, довольный – как стадо слонов. Зубы все розовые, губы, щеки, кончик носа – все в соке. Локтем двигает тарелку к Могилёву. Делится.
– Не, это твои все – Шуре хочется подойти и уебаться об стену. Ну он же обещал себе. Еще тогда обещал. Не влюбляться слишком сильно. И хуйни не творить необдуманной. А что теперь? Урод влюбленный. Смотрите на него, гранаты покупает, лыбится, – смерть человеческая. Фу. Ручки потирает, скалится – муха поганая.
– Замерз? –
С первым гранатом быстро покончено. Тимур вытирает лицо и руки салфетками, даже скатерть вытирает. Вот он, нечеловеческий уровень осознанности.
Рыжий кивает, всматривается в его лицо: скуластое, вытянутое. Нос острый, брови смольные, глаза – угли в печи или бок темной кошки. Такой красивый, что дух захватывает – и на кой Могилеву такое счастье сдалось?
– Так пойдем, я тебе погрею –
Буднично так произносит, обыденно. А чего стесняться то, в принципе. Не дети малые. Три года вместе. Во всех смыслах вместе.
– Угу – Рыжий кивает, наблюдая, как Тимур ставит тарелку в раковину. Стоит ему наклониться – сразу оголяется полоска кожи на спине. Светлая, практически белая. Прижаться бы к ней губами. А лучше зубами. – Только сковороду помою–
Верховенский что-то смазано бормочет и исчезает в дверном проеме. Ноги у него заплетаются. Совсем с этой учебой последние дни из дома не вылезает. Его б на улицу, к воздуху свежему. На каток может. Или вообще на природу. Мотнуться на выходных в деревню к бабушке. Она рада будет внука увидеть.
"Ему бы счастливым побыть" – проскальзывает предательская, гадкая мысль, когда Могилев берется за железную губку – "Хотя бы чуть-чуть".
В том, что Тимур здесь, с ним, вряд ли счастлив, сомневаться не приходилось. Наверное с тех пор, как он в восемнадцать поссорился с отцом и ушел из дома, у него не одного хотя бы на половину радостного дня не было. Да и что на что он поменял!
Богатую жизнь наследника крупной компании, без пяти минут обучение в Оксфорде, в конце концов, мясо каждый день. И получил двушку в хрущевке, холодные батареи, прохудившийся матрас, учебу в местном универе – "филькиной шаражке». И его, гопника рыжего, который в шараге то едва отучился, в придачу. Тут то конечно, ебать развеселишься.
И Шура тоже по свински поступил. Испугался. Что пропадет, что забудет, что исчезнет – мелькающее счастье чужих черных волос на своей подушке. Не отговорил, не отправил к отцу, не напугал в конце концов. А ведь мог бы – запросто. Да хоть бы в квартиру не пустил тогда.
Но ведь это Тимур. Упертый, как баран. В холоде засыпал, на работах упахивался, в вуз с боем поступил, кипятком из чайника мылся, на диете из дошика сидел, стены кулаками от злости бил. Плакал. И хоть бы раз пожаловался, хоть бы раз упрекнул.
Но нет. Продолжал выживать, продолжал умирать на подработках, продолжал за обе щеки жрать пустую гречу "безничего". Придурок гребанный. Замашки свои королевские сменил постепенно. Сначала пропали ванны, затем дорогая одежда, привычка пить латте по утрам, уход за волосами, подведенные нижние веки и прокрашенная слизистая.
Зато и мина кислая пропала. Когда дел дохуя и думаешь, как бы ночью от холода не сдохнуть, на тоску времени просто физически не хватает. Так и лежишь ночью, и слезы сами собой катятся. Зато – не один лежишь, зато – бошка чужая рыжая под боком. Счастье, епта.
Рыжему иногда до жути страшно становилось, – так, что в глазах темнело. Что не выдержит, что уйдет, что не сможет – сорвется. Что ничего стоящего ему Шура дать не может, и никогда не мог. Что жизнь испоганил, и продолжает поганить. Что по его вине Верховенский теперь с неряшливым хвостом из челки, с конспектами в руках, пьет, морщась, соседский самогон – чтобы согреться.
Что он получил в замен на комфорт и достаток? Рыжего матерящегося повара в синих адиках? Хватит ли этого ему, чтобы быть счастливым. Не поймет ли он, что зря просрал четыре года, жопу морозя в хрущевке. Да когда-нибудь точно поймет. И возненавидит. Вот только не будет ли тогда слишком поздно?
Шура этого момента боится, остерегается. Каждый малейший жест чужой читает, каждую новую морщинку выслеживает. Ждет, как притаившаяся кошка. Хочет понять – когда они подойдут слишком близко к грани, когда отведенное им время кончится. Чтобы если что готовым быть. Сердце дырявое – это всегда больно, но если заранее знать – так эту боль на время растянуть можно. И тогда будет проще. Должно быть проще.
– Ты там что, всю кухню на ночь глядя отдраить решил? – когда он включает свет в спальне, кокон из одеял шипит и втягивает поглубже темную макушку, будто большая черепаха.
– Задумался – Могилев скользит к шкафу. Точными, доведенными до автоматизма движениями открывает тот, доставая свитер – даже не смотрит. По-армейски быстро переодевается, не растрачивая секунды на лишние движения руками. Наконец, переодевшись, ныряет в постель, стараясь побыстрее спрятать босые пятки.
– У тебя еще есть силы думать – кокон из одеял медленно разворачивается, двумя худыми руками хватая его за плечи и втягивая внутрь. Тимур обвивается вокруг него огромной змеей, или ласковой собакой. Прижимает головой к груди, обхватывает руками и ногами. Шумно дышит, прижавшись губами к затылку. Нелепая пародия на нежность. Такая, что челюсти сводит – слишком хорошо.
– Ты теплый – Шура осторожно заползает носом под чужую футболку. Обхватить его поперек туловища руками и вжать в себя так просто. И без того был худой и длинный – как прут ивовый – а тут и еще пару кило скинул на нервах от сессии.
– А ты – ледяной – Верховенский тыкает его пальцем в плечо, тихо посмеиваясь. От этого Рыжему и самому вдруг резко смеяться хочется. Вот только мысли не дают. Ползают в голове, как черви гнилые, копошатся.
– Расскажи, как день прошел – у Шуры потребность, Шуре мало. Ему хочется знать все его дела поминутно. Слушать этот спокойный хриплый голос, рассказывающий о том, как он курил, как ел, как спал, как встретил котят возле трубопровода. Все проблемы, все дурные мысли улетучиваются, стоит только ему достигнуть его ушной раковины. Успокаивает не хуже таблеток.
И Тимур действительно рассказывает. И о том, как встал в девять, как воевал с микроволновкой, чтобы та отдала ему завтрак, как объяснял нерадивому школьнику, что такое интеграл, как кормил котят возле подъезда у универа, как выбирал гирлянды.
– Кстати, нам Лидия елку отдала. Живую, прикинь –
Рыжий уже почти засыпает, убаюканный чужим голосом, внезапным теплом и пальцам, перебирающим корни волос. Даже новость о елке его напрягает лишь чуть-чуть, пробегаясь где-то на периферии сознания
– Какой-то ухажер сбагрил. А у нее то ли аллергия, то ли просто не охота с ней возиться–
Он пожимает плечами в ответ на удивленный взгляд.
– Встретила меня в коридоре и всучила в руки, а еще говорит – должно же быть в вашей хате хоть что-то натуральное –
– Ну и куда ты ее дел? – Рыжий едва губами шевелит. И то скорее за тем, чтобы мазнуть по чужой груди, прикусывая влажную кожу. Тимур шумно дышит и будто ненарочно прижимается сильнее:
– В коридоре пока оставил. В вазе. А то иголки осыпятся по всей квартире –
– Ебать ты осознанный – Шура смеется и уже без разбору сыпет поцелуями на чужое тело: ленивыми и влажными, словно сонными
– Преисполнился после сессии – Верховенский послушно подставляет худые ребра под чужие сухие губы, и хихикает на ухо: глупо и влюбленно
– Слышь, Тимк – Рыжий вдруг понимает, что вопрос нужно задать прямо здесь и прямо сейчас. Именно так, сжимая его со всех сторон собственным телом. Чтобы если что не убежал так сразу.
– М-м? – тот замирает, будто заподозрил скрытую серьезность чужого тона.
– Тебе со мной хорошо..? Или тяжело? – Рыжий шумно сглатывает: – Ты вообще счастлив?–
– Ну, тяжело и хорошо – это ведь не антонимы – Верховенский задумывается на пару мгновений. Даже его рука замирает в чужих волосах, сжав пару прядок меж пальцев: – Мне и тяжело, и хорошо–
– Это как? – Шура чертовски нетерпелив
– Тяжело, потому что вторую неделю нет горячей воды, потому что не привык жрать гречку, потому что хочется вскрыться после зимней сессии. Да и вообще, сам знаешь, я так жить никогда не умел–
Тон голоса у него по-прежнему спокойный, мягкий:
– Но и в тоже время хорошо. И в последнее время я гораздо счастливее. Потому что я с тобой живу, понимаешь? –
Рыжий хочет сказать «спасибо».
Рыжий хочет врезать ему.
Рыжий хочет заплакать.
Но по итогу просто целует в уголок рта, цепляясь за отросшие волосы на затылке.
– Я тоже тебя…– ему по-прежнему нелегко говорит это вслух, приходится вживаться в самое чужое ухо: - это, того... ну..-
– Знаю – в глазах у Тимура жидкое серебро. В темноте оно блестит, как самый ласковый свет. Они так и засыпают, укутавшись, спрятавшись друг в друге. И кажется, что вдвоем все можно пережить и переждать. И даже зацвести - совсем как бегонии в такую свирепую зиму.