Любовь долготерпит, милосердствует;
Человеческие боги собакам – чужды, и Гриша Рыкова – не исключение. Те редкие воскресные службы, те зябкие рассветные патрули у церквей и неказистый хор, наполненный сонными сонатами – Гриша не понимала этого. Звериный склад и такое же сердце не бились трепетно, не сжимались, не внимали богам людским, не возносили молитвы даже в самые покинутые дни, даже на дне отчаяния и в омуте собственных задушенных слёз.…любовь не завидует;
Собаки на то и собаки, себе на уме, но вместе с кем-то. Гриша – себе на уме. И одна. Сама выбрала, сама гордится, сама блюдёт те крохи свободы, того не замечая. Выбор – это роскошь, от которой она отказалась, которую выскребли из неё зубья строгого ошейника на полигонах Брюхоненко (Гриша бездумно чешет когтями отросшими блёклые шрамы-напоминание). И тем не менее, выбор – то, к чему вся её суть была устремлена инстинктивно, по-собачьи.…любовь не превозносится, не гордится;
Щёлкают зубы, крепкие и острые, Гриша рычит нечеловеческим рыком, хрипит и кашляет, а красное знамя всё не уходит и не уходит. Горячка от пулевого ранения потными руками сжимает шею, гладит лопатки, рёбра, оставляя душные следы и кляксы хвори, а в голове лишь красное марево, много красного. И нарастает воскресный хор, нестройный, любительский. Подай, Господи, прости вся согрешения, вторит затуманенный разум. Сердце щемит. Уже кровь – не краска – стекает по стенам палаты (или тюрьмы? чёрт разбери, одинаковы совершенно с этими побитыми белыми плитками) в лихорадочном бреду, и Гриша скулит, размазывая ваксы собственные бездумно, пачкая выцветшие простыни и чей-то пыльный халат.…не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается;
Резкий запах акрила, порыв ветра, хлопанье крыльев, грязные голубиные перья опадают на плоской, почти полностью разрушенной крыше. Такой же убитой, как и конституция Гришиного сердца: собачье, преданное и наивное внезапно оборачивается страшным, щетинящимся, рычащим. Последняя точка, дата и подпись – красные, слишком яркие для тонкой и дешёвой бумаги. И.В. Зильберман. Эвтаназия – не приговор, приговор – вот он, в подписи и расшифровке, зияет клыкастой ухмылкой по-кошачьи, словно смеётся над Рыковой, почти хохочет. Хор в голове нарастает.…не мыслит зла, не радуется неправде;
Бога нет, сардонически всплывает мысль, глаза еле удаётся открыть, чтобы ощутить желание никогда больше их не открывать – «УБИЙЦЫ ГРИГОРИИ РЫКОВОЙ БУДУТ НАКАЗАНЫ». Их силуэты, видит Гриша, на фоне красного зарева вместо рассвета, огонь и дым, крики и стенания вместо утренних птах, бетонная крошка и потрескавшиеся плиты вместо летней веранды где-то в глуши. И Гриша понимает, что всё неправильно. Романтика не такая, взгляд Ильяны не такой, её запах, движения, обстановка – всё не так. Она вспоминает высокие церковные потолки, расписанные всякими библейскими канонами, вспоминает сквозь шум бреда запах ладана, благовоний, кадила, что дымом священным признано отгонять и очищать скверну в сердцах человеческих и умах. А в собачьих? Поможет ли собаке?…а сорадуется истине;
Гриша устало вздыхает и морщится от боли, пытается заснуть, убежать, не чувствовать. А мозг упорно работает, призвание у неё всё-таки такое – работать вечно и на работе, видимо, умереть. А ведь, думает Гриша, она первая меня убила. Сон глотает её целиком, без остатка, клацает сомкнувшимися зубами и проталкивает как можно глубже в горло.…всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит.
Ильяна растирает меж пальцев кудрявые и уже лощёные русые волосы, растирает и говорит, что Гриша – как бархатцы . Горькая, маленькая, но незаменимая, такая родная, совсем из детства её третьей или четвёртой жизни. Стройными рядками эти цветы росли у бабушки на даче, пахли и, по своему устройству, отгоняли вредителей, сохраняя нежнейшие пионы и яркие тюльпаны. Ильяна говорит, что никогда ей не нравились бархатцы, пока она не выросла и не поняла, какие это замечательные цветы. Просто своим присутствием они оберегают своих собратьев, ничего не требуя взамен, просто сосуществуя рядышком. Такие небольшие бутоны, такой острый запах, но такие шелковистые лепестки, такая яркая пыльца. Гриша не понимает, зачем Ильяна говорит все эти вещи, не понимает, где они и почему пахнет древесиной и слышится стрёкот кузнечиков. Отблеск чего-то позолоченного на пальце привлекает её уставший взгляд, но она резко просыпается и видит потолок с обсыпавшейся штукатуркой и треснутые белые плитки на стенах.Любовь никогда на перестает,
хотя и пророчества прекратятся,
и языки умолкнут,
и знание упразднится.
Собачье сердце кровью обливается, а Гриша – слезами. Так просто, одной пули было достаточно. Звериное внутри скребётся и под руки ластится, внемлет инстинктивно седьмому и шестому чувствам, поддаётся, шерсть на загривке опадает, и чья-то длань, бледная и аккуратная, поглаживает сосредоточение всего Гришиного, что в ней есть. И принципы, и рефлексы, и взгляды, и отказ от свободы, и, о, ужас, снимает строгий ошейник, что сросся с шейными мышцами. Гриша плачет, волосы липнут к вискам, дышать тяжело и невмоготу, душный и затхлый запах помещения не идёт ни в какое сравнение с тем, сонным и желанным, древесным и напитанным солнцем, что ей привиделся в бреду. Она лежит и плачет, почти воет побитой собакой, а чья-то рука отбрасывает ошейник подальше. И дышать больно, непривычно и тяжко, и пыль забивается в лёгкие, и хочется закашлять. Так пахнет освобождение? Ради этого её подстрелили? Мутнеет взгляд от слёз, пространство мажется и стекает по стенам, как та треклятая краска стекала по домам и оседала в умах славгородцев. Но потолок не белый более. Гриша с ужасом наблюдает, как распускаются цветы. Бархатцы, пионы, тюльпаны, чайные розы, жасмин и анютины глазки. Лепестки дрожат, опадая. Гриша не дышит, не моргает, молчит. Человеческие боги чужды собакам, а Гриша Рыкова что ни на есть собака, рычащая, со своим норовом, пусть и забитым. Надёжная, как ледокол, сейчас плачет на грязной кушетке, в маленькой комнате, с кровавым боком и такими же руками. Плачет и думает, что в богов она не верит. Но она верит этим рукам, что меньше и нежнее её собственных, верит этому прищуренному вкрадчивому взгляду, верит ласковому кошачьему тембру. Верит и раствориться хочет в этом особенном, Ильянином запахе, в стрекотании вечерних сверчков и отблеске потёртого кольца. Человеческий бог не подходит зверю. Зверю нужен зверь, и Гриша такого себе выбрала, выбрала и поверила.