Семейные традиции

Горячая работа
NC-17
В процессе
111
3
Размер:
планируется Макси, написано 179 страниц, 62 978 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
111 Нравится 64 Отзывы 42 В сборник

12. Сталь.

Настройки
Меропа Гонт была дамой из благородной семьи. Семьи, которая никогда её не принимала. Которая была готова отречься от неё, даже не соверши она худшее из предательств — предательство крови. Она сидела за праздничным столом, и свет хрустальных канделябров дробился на тысячи мелких искр, падая на белоснежную скатерть. Где-то в конце зала играла тихая музыка: струнный квартет, нанятый для сегодняшнего вечера. Её вечера. В честь её повышения. Бокал с эльфийским вином был наполнен до половины, но Меропа почти не пила. Она смотрела на своих мужчин: на мужа, который что-то негромко говорил ей, и сына, который делал вид, что слушал с той особенной, почти хищной внимательностью, что всегда заставляла её сердце биться быстрее. В такие моменты она думала о прошлом. Она никогда не считала себя лучше магглов. Порой, в самые тёмные часы, она считала себя хуже. Намного хуже. Та, кто предала свою кровь ради любви. Та, кого отец вышвырнул из дома под аккомпанемент летящих заклинаний: бронзовых, зелёных, оставляющих на коже ожоги, которые заживают неделями, но рубцы остаются навсегда. Она помнила, как впопыхах хватала самые ценные вещи — флаконы с зельями, фамильные украшения, старые письма — одной рукой, потому что другая прикрывала живот, где росла новая жизнь. Та, чей брат, идеальный чистокровный наследник с налётом того безумия, что веками передавалось в роду Гонтов, лишь глазами молил о прощении, не смея вмешаться в расправу отца. Она до сих пор видит его взгляд. Морфин стоял в дверях, сжав кулаки так, что костяшки побелели, и в его глазах было то, что она не могла выносить — любовь, которая не смеет обернуться действием. Любовь, которая наблюдает, как тебя убивают, и не делает ничего. Потому что долг важнее крови. Потому что честь семьи важнее сестры. Она уходила с вещами, сжимая живот, и клялась себе, что её сын никогда не узнает, каково это: когда самые родные смотрят на твою боль и отворачиваются. Морфин не был плохим братом. Но он был верен идеалам, которые она предала. Он не принял её после смерти отца. Не пришёл, не позвал, не протянул руку. Но его любовь к ней выразилась в главном — он принял её сына. Меропа до сих пор помнит слезы, накатившие на глаза, когда ей передали письмо: Морфин Гонт официально назвал Тома наследником. Завещал ему поместье. Говорят, в тот день Меропа долго сидела у окна, не в силах вымолвить ни слова. А потом разрыдалась в истерике. Она догадывалась, что именно её трагичная судьба заставила брата отказаться от брака. Он не хотел быть таким отцом, как Марволо, но был обязан. И долг перед родом Гонтов он исполнил, не исполнив долга перед собственным сердцем. Однако вино, музыка и тепло камина сегодня не дарили полного покоя. Потому что в глазах её мальчика, там, в глубине, горел тот самый огонёк. Знакомый до боли. Она видела его в себе, когда смотрела на супруга: тёмный, ненасытный огонь, который не просит, а берёт. И этот огонёк, честно говоря, пугал, если смотреть со стороны. Но Меропа давно решила: она примет сына любым. Всегда. И она бы повторила все свои ошибки снова — каждую, до единой, снова отреклась бы от крови, снова позволила бы отцу швырять в неё проклятия, снова терпела бы молчаливое предательство брата, если бы это означало, что сегодня она сидит за этим столом с любимыми мальчиками. В конце концов, время притупляет многие вещи. Делает острые грани камней боли лишь гладкими напоминаниями о прошлом, которое привело их в счастливое настоящее. Быть может, всё началось не с родителей и не с супруга. Быть может, движущей силой стал он — её малыш, её маленькая прелесть, тот, кто никогда не откажется от неё и не бросит. Когда Том Риддл-старший — её Том, не сын, а муж, прекрасный и пугающий в своей холодной красоте, сбежал от неё, испугавшись приворота, она осталась одна. Беременная. Уязвлённая. И, что было хуже всего, без галлеона в кармане. Она вспоминает те дни — дни, когда сжимала в руках флаконы с зельями, понимая, что если продаст их сейчас, до срока, получит в три раза меньше. Дни, когда выбирала между едой и тёплой одеждой и каждый раз выбирала еду для того, кто рос внутри. Дни, когда проклинала себя за слабость, за веру в любовь, за то, что поверила, будто можно заставить человека полюбить себя. «И из-за чего? — думала она тогда, стоя на пустынной улице, прижимая к груди сумку с последними ценностями. — Из-за того, что я люблю его?» Она не хотела привязывать его навсегда. Она хотела лишь подтолкнуть. Он же испытывал к ней интерес — она знала. Иначе зачем бы он сбегал к ней по ночам, чтобы рассказывать о звёздах или о книгах, которые прочитал? Он хотел её общества. Просто не в том качестве, которое желала она. А когда она подтолкнула, а он испугался. Заперся в семейном доме. Оставил её одну. Не дал объясниться. И отвратительные законы, которые она нарушила однажды, имея деньги и связи, мешали возможности решить всё разговором сейчас, когда не было ничего из этого. Меропа признавала свои ошибки. Она честно пыталась дать ему время на осмысление, чтобы они поговорили как взрослые люди, которых связывает не только общая история, но и ребёнок. Она ждала: день, неделю, месяц. В какой-то момент она перестала ждать и начала выживать. Лишённая доступа к семейному хранилищу, брошенная на произвол судьбы, она продала почти всё, что имело цену. Некоторые вещи было так горько отдавать — не потому что они были дороги как предметы, а потому что они держали тепло рук родных, потому что на них ещё оставался их запах, потому что в них была память о тех ночах, когда Том был рядом, и мир казался возможным. Расставаясь с ними, Меропа не плакала. Она окропляла их своей болью: вкладывала в эти безмолвные вещи всю тоску, всю горечь, всю ненависть к себе и к ним и к миру, который сделал её такой. Она не знала, что это значит. Она просто чувствовала: если не сделает так, если не отметит эту потерю, то треснет сама. Расколется на части, как старая ваза, которую уже не склеить. Некоторые из этих вещей, говорили потом, были прокляты. Человек, купивший на барахолке её свадебную шкатулку, две недели не мог спать — ему снилось, что его душат. А торговец, заполучивший платок, который когда-то принадлежал Тому Риддлу-старшему, поклялся, что больше никогда не возьмёт вещи у женщин с такими глазами. Слишком много в них было боли. Слишком много того, что не должно храниться в бездушных предметах. Но Меропа не знала об этом. Или не хотела знать. Она понимала одно: нужно выжить. Не ради себя, а ради ребёнка. И тогда она снова нарушила закон. Не один, с десяток предписаний. Использовала магию перед магглами, колдовала в запрещённых зонах, проникала в закрытые архивы, чтобы найти способ получить деньги на еду. Но первым, что она сделала, нарушив закон — вернула мужа. Плевать на то, что написано трусливыми волшебниками, если на кону стоит её семья. Пусть они приходят, пусть судят, пусть бросают в Азкабан. Но сначала… сначала её сын должен родиться. Должен быть сыт и должен быть в тепле. Это была сила материнской любви. Тёмная, иррациональная, готовая на всё. Она спасла жизнь не только ей, но и новорожденному Тому, которого первым на руки взял его отец. Меропа глотала слёзы предательства от самых близких людей, но продолжала улыбаться миру. Старалась не думать об отце, который осыпал её проклятиями, пока она уходила. О брате, который не сказал ни слова в её защиту. О муже, который не захотел её слушать. Но эти раны не заживали. Они просто становились частью её, как шрамы на коже, как рубцы на сердце, как те проклятые вещи, которые она отдала чужим людям, а те потом не могли спать по ночам. И иногда, в минуты самой откровенной честности с собой, Меропа признавалась: даже если бы она дала Тому больше времени и её супруг отрёкся от неё, она бы снова опоила его зельем. Однако, она доводила себя мыслями, рядом с мужем, лежавшим под боком, о том, что могло бы случиться, если бы она предоставила ему право выбора, если бы он выбрал её по своей воле. Потому что она любила его больше всех и хотела того же. Потому что любила его больше, чем себя. Но не больше сына. Да, именно Том сподвиг её на самые важные решения. И одно из них — сегодняшнее повышение до главы отдела магического правопорядка дабы поменять саму суть законодательства Магической Британии. Которое они сейчас празднуют. Она подняла бокал, поймав взгляд сына. В его глазах горел тот самый огонёк одержимости, тёмной и прекрасной, той, которую она когда-то вложила в свадебную шкатулку, которую продала на барахолке. И Меропа улыбнулась. Пусть горит. Она примет его любым. Даже если однажды этот огонь сожжёт её саму.

***

Кухня Поттеров утопала в сумерках. Окно было распахнуто, и занавески из тонкого ситца шевелились от слабого ветра, принося запах вечернего сада: влажной земли, увядающих фиалок и чего-то тяжёлого, похожего по аромату на полынь. Свет настольной лампы выхватывал из полумрака лишь половину стола, половину лица Гарри, половину чашек с давно остывшим чаем. Гнетущая тишина давила на плечи. — В конце концов, они никогда не проявляли свои чувства на публике, — заметила Джинни. Её голос прозвучал ровно, слишком ровно. Она сидела напротив мужа, сложив руки на коленях, но кончики её пальцев едва заметно дрожали. Гарри нервно провёл рукой по волосам, оттягивая их у корней — жест, который Джинни знала наизусть. Этот жест означал, что он пытается удержать мысли от того, чтобы разбежаться в разные стороны, как тараканы на свету. — Они жили вместе, Джин, — он сделал глубокий выдох, и этот выдох вышел прерывистым. — Мы были в гостях. Видели его вещи. Джинни резко вскочила: рванула вперёд, сделала один торопливый шаг, а потом замерла, словно наткнулась на невидимую стену. Её руки дёрнулись, будто она хотела обхватить себя за плечи, но сдержалась. — Мы не знаем, в каком качестве, — возразила она, и в её голосе звенела тонкая, почти невидимая нить надежды. — Мы знаем об их отношениях только со слов Рона. Что-то внутри Гарри взбунтовалось. Он вскочил следом так, что стул жалобно скрипнул по полу. — Это потому что Гермионе несвойственно болтать о таком! — выпалил он. — Да и вы не лучшие подружки! Джинни стремительно приблизилась к нему. В два шага. В её глазах полыхнуло не пламя, но тот опасный, предгрозовой отблеск, от которого Гарри всегда хотелось отступить. — А Рону, судя по его словам и их отношениям, не должно было быть свойственно нападать на неё! — Она вцепилась ему в плечи. Крепко. До боли. — Ты понимаешь, что он пытался сделать? Ты вообще осознаёшь, о ком мы говорим? Она говорила быстро, но каждое слово было выверено, как удар. Вся эта ситуация была отвратительна. Джинни знала этих людей миллион лет. Она знала Гермиону. Знала своего брата. Знала Гарри. Думала, что знает. Но единственное, в чём она была уверена сейчас, — жертву насилия нельзя обвинять во лжи. — И если ты не перестанешь вести себя как мудак, у неё не будет не только лучших подружек, — она повысила голос, хотя и без того в тишине кухни её слова звучали как удары хлыста, — но и лучшего друга. «Одного она уже потеряла» — осталась невысказанной мысль Джинни, но она была уверена, что Поттер прочитал её в глазах девушки. Гарри выдохнул — тяжело, протяжно. Откинул голову назад, глядя в потолок. Его кадык дёрнулся, и Джинни видела, как он пытается сглотнуть ком, который не может проглотить. — Но… она отрицает их отношения. Быть может… Джинни поднесла руку к его губам. Встала на цыпочки потому что его голова была высоко запрокинута, и прижала пальцы к его рту. — Дело не в отношениях, Гарри, — сказала она тихо, но твёрдо. — Если они и были, в чём я теперь не уверена, её мозг может просто отрицать этот факт. Травма. Она опустила руку, схватила его за подбородок требовательно, почти грубо, и заставила наклонить лицо так, чтобы их взгляды встретились. — Дело в том, чтобы поддержать подругу, которая пострадала от… Джинни запнулась. Не смогла произнести вслух. Она вообще не хотела произносить это вслух. Потому что вслух это становилось слишком реальным. Гарри взял её лицо в свои руки бережно, почти умоляюще. В его зелёных глазах плескалась такая растерянность, что у Джинни сердце сжалось. — А что, если пострадавший — Рон? — прошептал он. — Что, если это… Джинни оторвала его руки от своего лица. Резко. Бесповоротно. — Не смей быть мудаком, — сказала она. — Хоть раз выбери её, Гарри. Она замолчала на секунду, давая словам осесть. Потом добавила, уже тише: — Даже если ты сомневаешься — на что имеешь право, подумай, что будет, если Рон действительно это сделал. А ты отказался от неё. Если не волнуешься за её состояние — задумайся о своём, когда это вскроется. Гарри отвёл взгляд. Отвернулся. Подошёл к креслу и опустился в него так, будто ноги больше не держали. — Мне не всё равно на состояние Гермионы, — сказал он в пустоту. — Просто… чёрт… Слишком много пауз. Слишком много неловких остановок для одного разговора. — Как ты можешь так не верить в него? — выдохнул он наконец. — В его слова? Он твой брат. Джинни грустно хмыкнула так, как когда человек знает правду, но не может заставить другого её увидеть. — Да, он мой брат. Тот самый, который напивался и находил неприятности особенно активно в последнее время, — сказала она. — Но дело не в нём. Мы говорим о Гермионе. Дело лишь в ней. Она ждала. Тишина. Она вглядывалась в лицо Гарри, пытаясь найти хоть намёк, хоть тень того, что происходит у него в голове. Ничего. — Я не уверена, были ли у них отношения, — продолжила Джинни. Плечи её опустились, голос стал тише. — Я думала, что были. В письмах она не отрицала. Но отрицает сейчас. И если это не говорит о травме — зная нашу Гермиону… Лицо Гарри скривилось, будто он укусил лимон. Джинни узнала этот признак. Он сдерживал слёзы, которые лишь слегка наполнили глаза, те самые, что никогда не проливаются. Ему нужно было о многом подумать. Она оставила его в тишине кухни, где догорал вечер и шумел ветер в занавесках. Не из-за Гарри, из-за себя. Ей нужно было спрятаться куда-то от этого разговора.

***

Прошла неделя. Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов. Десять тысяч восемьдесят минут. Том не считал. Он вообще не из тех, кто считает. Но он заметил. На следующий день после их разговора он отправил Гермионе описание ритуала — подробное, с ссылками на источники, с выдержками из древних фолиантов, с комментариями на полях, которые должны были показать ей, насколько серьёзно он к этому относится. Он был уверен — она погрузится в изучение немедленно. Засядет за книги, заварит свой бесконечный чай, будет делать пометки, сверяться с первоисточниками. К третьему дню он ждал ответа. Его не было. К пятому дню Том почувствовал что-то, отдалённо напоминающее нетерпение. Он сидел в своём кабинете, перебирал бумаги, слушал отчёты Эйвери и Лестрейнджа, но мысли его были далеко. В маленьком кабинете в Министерстве, где девушка с каштановыми кудрями, должно быть, уже выучила всё наизусть. »Повлияло ли на моё решение изощрить её тёмной магией желание приблизить её могущество к моему?» Он хмыкнул. Вслух, для пустоты кабинета. Этот звук отразился от стен и утонул в тяжёлых портьерах. «Абсолютно точно нет.» Не потому что он считал её недостойной, он был уверен, что достойнее Гермионы Грейнджер не существует никого. Просто он считал это невозможным. Он был уникален. И прекрасно знал об этом. Но мог признаться себе в том, чего не сказал бы никому: его слабость — первая и единственная в жизни, именуемая Гермионой, сподвигла его на этот шаг. Он увидел её перемену после той ночи, когда порошок похоти и его победа над ней наконец-то дали ему то, чего он хотел: её тело, её стоны, её податливость. И понял, что не хочет опускать её так, как его мать опустила отца. Гермиона ценила знания и силу. Она была умной. Любознательной. Достойной большего, чем просто зелье и изменённая память. Но не могущественнее его. «Никто не был могущественнее его.» Однако сколько возможностей открывалось благодаря его предложению. Первый и самый очевидный — соблазнение. Второй — возможность быть с ней самим собой, не сдерживаться, не носить маску. Действовать открыто. А из этого вытекало столько приятных «зачем» и «почему», что он перестал их считать. Но вот прошло ещё три дня. А ответа не было. Она изучила все материалы за одну ночь, он знал это, потому что наблюдал через зеркала, когда она засыпала над книгами. Или почти засыпала. В какой-то момент он сам провалился в дрёму, прислонившись лбом к холодной поверхности зеркала там, где её отражение приоткрыло губы во время чтения. А когда проснулся заметил, что стопка материалов аккуратно сложена на краю её стола. А сама Гермиона собирается на работу. Мужчина нахмурился. «Решил же подождать ещё», — сказал он себе. — «Она заговорит. Она не может молчать вечно». Но дни летели. И тогда он поменял решение. Старый, проверенный способ. Он записался к ней на консультацию. Это было деликатно. Это было неизбежно. Это не оставляло ей возможности проигнорировать его вновь: потому что если бы она проигнорировала сейчас, это было бы уже не просто невнимание. Это было бы оскорбление. А оскорбления Том не прощал. Но сейчас было не время придумывать способы экзекуции в случае её отказа. Сейчас было время действовать. Он опоздал ровно на девять минут. Ни секундой дольше. Достаточно, чтобы она успела подумать, что консультация отменяется. Достаточно, чтобы в её груди шевельнулось крошечное, почти незаметное облегчение. Но не на минуту больше — потому что если бы он опоздал на десять, у неё было бы официальное право его не принять. Он вошёл без стука. По-хозяйски. Дверь открылась с тихим, почти неслышным скрипом, и Том переступил порог так, как переступают порог собственного дома. Он ожидал увидеть её взволнованной. Напряжённой. Хотя бы чуточку застигнутой врасплох. Но она не дрогнула. Даже тени удивления не промелькнуло на её лице. Том нахмурился: незаметно, на долю секунды, прежде чем невозмутимое выражение вернулось на место. Гермиона, напротив, улыбнулась. Полно. Открыто. — Приветствую, Том, — промурлыкала она. Голос её был мягким, но в этой мягкости чувствовалась сталь, что его завораживала. Впрочем, как и многое из того, что он за ней наблюдал и приписал её образу сам. Он поднял бровь и направился к её столу медленно, с расстановкой, давая ей время ощутить его присутствие, его близость, его тяжесть. — Ты ждала меня? — спросил он, и в его голосе не было вопроса. Была констатация факта. Гермиона пожала плечами — неопределённо, плавно. — Скорее, ожидала, что ты так сделаешь, — ответила она. В её глазах блеснуло что-то — вызов? Игривость? Он не мог разобрать. И это отсутствие ясности было одновременно раздражающим и пьянящим. В его груди вспыхнуло. Впервые за долгое, очень долгое время, он почувствовал себя не хищником. Добычей. Это не было приятно. Но из-за новизны, из-за остроты этого ощущения, Том не отшатнулся. Он впустил это чувство в себя, облизал его со всех сторон, как пробует новое вино — и решил, что, в целом, ему не помешает побыть в этой роли. Недолго. — Тогда перейдём сразу к делу, — сказал он и наклонился над столом, опираясь на руки. Его тень накрыла её, как крыло хищной птицы. — Что тебя не устроило в ритуале? Он навис над ней. Близко. Очень близко. Достаточно, чтобы она почувствовала парфюм, что он использовал сегодня: древесный, пряный, с нотками можжевельника. Достаточно, чтобы от её дыхания колыхнулись волосы у его виска. И в этот момент в самодовольном выражении её лица что-то дрогнуло. Совсем чуть-чуть. Едва заметно. Как рябь на воде от упавшего листа. Но Том это заметил. И по его груди разлилось приятное тепло. Гермиона аккуратно отодвинулась. Увеличила расстояние. Всё ещё выглядела уязвимо — и эта уязвимость, этот её страх, который она так старательно прятала, был для него слаще мёда. — Я просила всю информацию, — сказала она. Голос её звучал легко, почти беззаботно. Но она поднялась из-за стола, обогнула его, чтобы встать напротив. Не спиной к двери, нет, она была умнее. Она встала так, чтобы видеть его всего. И выход — чтобы видеть. Том шагнул следом. Наклонился к её лицу. Посмотрел в её глаза — в эти карие, тёмные, глубокие, в которых он хотел утонуть навсегда. Его дыхание коснулось её кожи: тёплое, размеренное. — И я предоставил тебе всё по ритуалу, — сказал он. — И даже больше, Гермиона. Он сделал паузу. Снисходительно посмотрел на неё, как смотрят на ребёнка, который не понял прочитанную книгу. Но Том знал — это не про неё. Она поняла всё. Значит, дело в другом. — Или ты просто боишься, Гермиона? Её имя на его губах. Он любил, как оно звучит. Больше, чем ему полагалось. Больше, чем он готов был признать. Но больше этого, ему нравилось только одно — как звучало его имя в её устах той ночью, когда она стонала, когда её тело выгибалось под ним, когда она просила, умоляла, отдавалась. Гермиона не отвела взгляд. — Ты предоставил материалы по ритуалу, — произнесла она. — Но не всю информацию, Том. Его имя в её устах сейчас не было нежным. Не было благовейным. Оно было холодным. Клинком, занесённым для удара. — Ты так и не ответил на вопрос, — она посмотрела прямо в его глаза, и в её взгляде не было страха. Не было мольбы. Не было ничего, кроме ровного, спокойного, ледяного требования. — Чего ты хочешь взамен? Тишина. За окном Министерства догорал день, и последние лучи заката просачивались сквозь пыльные стёкла, ложась на пол золотыми полосами. В этой тишине было что-то первобытное, как напряжение перед бурей, затишье перед битвой. Том смотрел на неё и улыбался. Улыбка его была острой, как лезвие ножа. — Слишком хороший вопрос, — сказал он тихо. — Для твоего же блага. Он сделал шаг назад: давая ей воздух, давая ей иллюзию свободы. — И я отвечу на него, Гермиона. — Он развернулся, не спеша направился к окну, встал так, чтобы свет падал на его лицо, делая его ещё более прекрасным. — Но не сегодня. Она молчала. Он чувствовал её взгляд на своей спине: сердитый, вопросительный, требующий. — Сегодня… — он обернулся через плечо, и в его серых глазах плясали закатные блики, — сегодня я хочу просто побыть рядом с тобой. Гермиона не дрогнула. Но её пальцы там, на столе, где она всё ещё держалась, чуть заметно сжались. И Том это увидел.
Примечания:
111 Нравится 64 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (4)