Университет
31 августа 2025 г., 17:51
Антон Григорьевич полностью и безоговорочно оправдывал своё имя — и то, как его коверкали, дразнясь, злопыхатели.
В масштабе Вселенной он, безусловно, не был таким уж плохим человеком, однако для своих студентов стал не иначе как проклятием, а всё потому, что предмет «Философия» в программе психологического вуза он считал одним из основополагающих — в отличие от тех, кто пришёл туда «закрывать гештальты за деньги».
Особенно активно раздражали преподавателя выскочки с насмешливыми улыбками, хитрым взглядом и наглостью, хлещущей через край.
— Томашевский, силлогизм, полагаю, вам под силу только в столовой?
А тот лишь сверкал глазами в ответ, растягивал рот в усмешке — надменной и мерзкой, — а потом потел над пересдачами, когда Антон раз за разом отшвыривал его работу и дёргал бровью:
— Потрудитесь пояснить, почему в вашем реферате абзац о логике предикатов повторяется трижды? Редактура — слишком сложное понятие для первого курса?
Смешливые выскочки с напускной наивностью раздражали чуть меньше, но тоже, как назойливые летние мухи, портили настроение.
— Онтология, Гараев, значительно отличается от онкологии, — вещал он гнусаво. — Наука о сущем и раздел медицины похожи примерно так же, как равны мильфей и картофель.
Но сильнее всех раздражал преподавателя Даур Хециа.
И можно было сказать, что это лишь речи дерзкого парня с чёрными пронзительными глазами выводили из себя, а может, и терпкий, выделяющийся на общем фоне акцент, но стоило Антону Григорьевичу лишь бросить взгляд на последнюю парту — в груди закипала такая ярость, от которой самому делалось страшно.
А всё потому, что за приметной внешностью, с этим острым подбородком и вечно усмехающимися губами, таилось наглое, хамоватое начало.
От него — пусть и полный язвительности, но всё же воспитанный московской интеллигенцией Антон — был готов скончаться у кафедры, не находя подходящих и соответствующих своему статусу слов, чтобы усмирить наглого студента.
Собственная дерзость робела под внимательным, не по годам взрослым взглядом, ладони вмиг становились липкими, словно это не он препарировал аудиторию громкими и едкими тезисами, а чернобровый кавказец чуть не срывал с него кожу лишь одной своей молчаливой усмешкой.
Томашевского и Гараева можно было пришпилить, унизительно вывернув в сторону философии их немыслимые шутки, чтобы остаться не просто при своём, а на пьедестале для остальных студентов.
Но с Хециа всё было гораздо сложнее.
Сначала Антон был уверен, что молодой слушатель просто его недопонимает, ну не дано обладателю загадочной улыбки разобраться в вопросах морального нон-натурализма.
Однако довольно быстро философ в своей позиции засомневался: уж слишком эта улыбка много в себе таила.
А уж после того, как он впервые столкнулся с Хециа в коридоре и тот, словно невзначай, шепнул ему на ухо:
— Априорно или интуитивно, вопрос открытый? — Антон однозначно уверился: нормальной работы на этом курсе ему не видать.
Столкновения с парнем в коридорах и столовой вуза участились, что невольно породило непрошеные слухи.
Если до него шептались по углам о том, что Антон просто скотина редкостная, ненавидящая молодёжь не иначе, как из зависти к цветущему, то теперь к таким настойчивым, разоблачительным шёпоткам добавились и другие.
Преподаватель не просто гнида, он ещё и голубой.
Не даёт такому задроту никто — вот он и бесится.
Скрыться от нежелательных разговоров в вузе у Антона не было возможности, на каждом шагу поджидали шипящие:
— Что, Гондон Григорич снова буйствует? Трахаля бы ему…
— Прикинь, мне Гондон Пидо́рич пару влепил за то, что я поржал, типа Кант — это что-то из ПиДиДи! Он вообще в курсе, как cunt переводится, а?
Эти реплики выводили до зубного скрежета и головной боли, так что удовольствия от некогда любимой работы не осталось и в помине.
«Спасибо, господин Хециа, — закипал лектор. — Если б не вы…»
Антон не всегда был таким.
Философией как наукой он увлёкся уже после вуза, отправившись работать на кафедру и проводя обеденные перерывы с учёными светилами своего университета.
Пока вся молодёжь сбегала покурить у ближайшего «Макдональдса», Антон подсаживался к старшему поколению с кружкой чая и пакетом домашнего печенья и слушал — слушал запоем, как лучшие умы говорят о мире, о вселенной, о высоком.
Потом была научная работа, развитие, много учёбы…
И вот наконец его позвали в альма-матер, на родной факультет.
Его преподаватель ушёл на покой, место пустовало, а первый курс нельзя было оставить без предмета.
Антон, воодушевлённый и напитавшийся наукой, ликовал: вот она — возможность поделиться знаниями, подарить другим то, что он сам получил хитростью и терпением, а теперь готов раздать даром.
Только хватай!
Кто бы ему предложил такое!
Однако молодой преподаватель встретил лишь уныние, скуку и скептическую задумчивость, разве что в паре лиц увидел отклик.
Разочарование пришло не сразу.
Год за годом выходя к кафедре, поправляя узкий ворот неизменной водолазки и очки в металлической оправе, он улыбался стыдливо, потому что смущался, и произносил заученные до автоматизма слова своего предшественника, что, по заветам Менделеева, он так же готов поддержать студентов в смелых попытках движения знаний вперёд.
Ответом же было только бессмысленное шуршание тетрадных листов, тихий шёпот и тотальное безразличие.
Он пытался привлечь их интересными заданиями, фактами, даже шутить пробовал — пусть и неумело, — но публика оставалась холодна ровно до первой сессии.
Там студенты, словно преобразившись, улыбались, совали ему в руки рефераты и заверяли, что философия для них почти жизнь, — тыча следом зачётки.
Антон воодушевился, но лишь на время, пока не понял: эйфория эта связана не с его предметом, а лишь с оценкой.
Год за годом апатия от собственной педагогической никчёмности вкупе с отсутствием поддержки со стороны окружающих сделали из горящего идеей молодого дарования Антона Григорьевича Маркина грозу всего курса, придирчивого Гондона Пидо́рича, предмет студенческих насмешек и недоумённого шёпота коллег.
Антон не обращал внимания.
Старательно не обращал внимания, пусть и не всегда мог оставаться к этому равнодушным.
Он всё сильнее закрывался ото всех, отгораживался скепсисом, язвительностью, сарказмом — хоть и считал его низшей формой юмора.
Если поначалу Антон ещё пытался объясниться, что-то доказать, то спустя годы и сотни незаинтересованных, пустых студентов понял одно: философия здесь никому не нужна.
Понять его никто не способен, а заинтересованный взгляд он может поймать разве что в зеркале.
Удовольствие от работы угасало с каждой новой лекцией, где очередной Томашевский отпускал шутки про «дно рождения», а боящийся лишний раз поднять глаза Мальцев строчил одинаковые, переписанные вдоль и поперёк рефераты в надежде просто сдать экзамен, даже не пытаясь подумать, что тем самым отсутствием инициативы, творчества ещё сильнее раздражает мыслящего преподавателя.
А кроме них, везде и всюду ему попадался невыносимый Даур Хециа — с этой назойливой ухмылкой, чёрными глазами и многозначительными вздохами вместо ответов.
От этих вздохов становилось только хуже: ответить на них было нечего, чтобы оставить за собой последнее слово, а не выглядеть перед аудиторией обиженным педиком.
… — Невозможно, — выдохнул Антон, отшвырнув очередной бумажный провал и потерев переносицу. — Бред.
Он простонал протяжно, откинул голову, упершись тощими плечами в жёсткую спинку старого стула, и на миг представил, как хочет оказаться не в пустом лекционном зале, а дома — на скрипучем диване, с чашкой чая и книгой.
Мысли о доме тут же омрачил телефон, неустанно пиликающий новыми сообщениями в чате по капремонту:
«Вот так хранят строительный материал, купленный на наши деньги. Неудивительно», «вчера кто-то посмел стукнуть молотком в часы тишины»,
«скажите, вот в доме 31 сейчас штукатурят стены на сетку. А потом чем закроют? У нас так же планируется делать?»
Сосед Артемий не унимался, забрасывая переписку всё новыми обвинениями, и Антон с тоской подумал о том, что покоя дома он, увы, тоже не найдёт.
Стоит только вернуться пораньше, с радостным предвкушением заглянув в «Красное&Белое» за сладким рулетом к чаю, — и тут же, минуя с опасливой оглядкой взъерошенных панков, стреляющих сигареты и взгляды, он слышал, как рабочие самозабвенно штробят стены, раскурочивая панельные швы.
А потом — эти бесконечные восточные мотивы, эти громкие, звонкие речи, что врываются в открытую навстречу лету форточку, раздражающие до зубного скрежета, неизменно напоминающие о надоедливом студенте Хециа.
Покоя не было нигде.
Голова начала болеть уже при выходе из аудитории, когда за спиной вновь зашептались сгрудившиеся у окошка студенты.
— Вы поздно, Го… Антон Григорич, — протянула одна из девушек, а остальные кисло захихикали.
Антон повёл бровью, перехватил поудобнее строгий портфель с бумагами и смерил их холодным, полным презрения взглядом.
— Чужая бездарность требует времени, — ответил он сухо. — Если бы студенты тратили чуть больше усилий на учёбу, мне не пришлось бы задерживаться на работе.
— История не терпит сослагательного наклонения, — с важным видом крякнула вторая.
— История учит лишь тому, что она никогда ничему не научила народы, — буркнул Антон и, торопливо кивнув, добавил: — Благо, моё рабочее время вышло. Всего доброго, дамы.
И заторопился прочь от неприятного продолжения разговора, под аккомпанемент очередного ядовитого хихиканья.
Георга Гегеля и его цитаты Антон любил с особой нежностью — они придавали сил продолжать работать, несмотря на отношение окружающих.
«Независимость от общественного мнения есть первое условие совершения чего-либо великого и разумного» — напоминал он себе, когда натягивал водолазку, гладил брюки так, чтобы о стрелки можно было порезать палец, надевал хорошие дорогие кожаные туфли, купленные на первую зарплату в вузе, и брал в руки портфель, где неизменно лежали механический карандаш, блокнот и таблетки от аллергии.