Энигма

R
В процессе
86
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 137 732 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник

Глава 20. Аппасионата

Настройки
Примечания:
Жизнь Нормы Нойманн всегда подчинялась определенным регламентам. Распланированная, в ней не могло быть внезапных решений и перемен, таких, каких нельзя было предвидеть. Например, Норма не была наивной и всегда знала, что когда-нибудь состарится, поэтому морально готовилась к увяданию и не расстраивалась из-за новых морщин. Собственное лицо волновало её настолько, насколько публичным оно являлось. Аккуратный, ухоженный вид — это больше для тех, кто будет смотреть, кто будет слушать и на кого необходимо произвести стратегически полезное положительное впечатление. Математически выявлено, как визуальная составляющая необходима в их прогрессивный XX век. Потому Норма педантично наносила макияж и подкручивала волосы, не особо-то в этом нуждаясь. Возможно, в этом нуждались знакомые из NS-Frauenschaft, которые всегда отмечали, кто как одет и соответствует ли чужой внешний вид предписаниям партии, и которые ставили Норму в пример новым участницам их движения. Вероятно, в этом нуждалась страна, в которой каждая женщина быть образцом порядка и потому обязывалась ухаживать за собой, но в меру, не увлекаясь. Чтобы, опять же, соответствовать, быть лицом будущего Тысячелетнего рейха. Красота и ухоженность Нормы Нойманн в меньшей степени волновала ее саму и уж тем более — ее супруга. Альберт в принципе не был особо придирчивым и требовательным. Порой Норме казалось, он смотрит на нее, но не видит. Ему все равно, во что одета его жена, как накрашена и накрашена ли вообще, как уложена ее прическа. Альберту неважно, использует ли супруга те дорогие духи, которые он подарил ей на юбилей, или обычные 4711, носит туфли на каблуке и красит ли ногти. Рассматривая свою ладонь, вытянутую вверх, очерченную по краю желтоватым расплывающимся ореолом от лампы на потолке, Норма с сожалением подумала, что ногти она в последний раз красила семь лет назад в тот злополучный день, когда, казалось, все тоже должно было подчиняться правилам. После не было ни сил, ни желания, ни надобности, хотя, вообще-то, красный маникюр сначала успел стать знаком статуса, а уже потом приобрел не самую положительную славу. Но в NS-Frauenschaft с завистью смотрели на тех женщин, кто ещё мог позволить и достать себе Revlon. Норма могла — но уже не желала. Она многого уже семь лет не желала. Просто не было сил. Лежа в давно остывшей ванне, Норма лениво рассматривала, как с уже третьей тлеющей сигареты в ее пальцах ссыпается пепел и оседает на поверхность мутной мыльной воды. Она понимала, что табаком пропахнут полотенца, что курить надо возле открытого окна или на балконе, обязательно имея при себе пепельницу, что мыться полагается в горячей воде, а не в ледяной, и уж точно не откисать в ней по часу, рискуя после простыть. И это при её и без того слабом здоровье. По настоятельному совету участниц женской организации Норма сходила провериться, ее осмотрели «Шарите́» и прописали двухнедельный больничный. А еще таблетки от шума в сердце. Доктор, даже на медицинском халате носящий партийный значок, в тонких квадратных очках на цепочке Норма знала, как было «правильно» и обычно так и поступала. Ей было не привыкать покоряться логике и здравому смыслу. Разве что в тот день просто не было сил. Да и поводов. Альберт в отъезде, в женской организации ее не ждут ещё две недели. Предоставленная самой себе, Норма не знала, чем заняться, потому то бессмысленно играла на пианино до зуда в пальцах, то оттирала несуществующую грязь. Которой становилось лишь больше. Из серого — отвратительно, тошното-серого, который закрасил все, от собственного лица и теней под глазами до воды в реке, — Норме все отчетливее стал видеться вокруг жёлтый цвет. Он стал словно заметнее, ярче, хотя, без сомнений, присутствовал в ее жизни и раньше. Где-то на фоне, ведь жизнь в Берлине не была слишком солнечной, особенно для Нормы, которая из всех остальных цветов видела чаще серого, пожалуй, лишь красный. Сначала в глазах появилась сепия: все предметы вокруг покрылись тонким слоем золотой пыли, клавиши стали выцветать, хотя Норма знала — ясной и теплой погоды в Берлине этой осенью не было, да и женщина следила за инструментом. Точно ничего на него не проливала, не рассыпала и не красила рядом, чтобы случайно запачкать. Сначала белый цвет стал слегка кремовым, на что Норма не обратила внимания, подумав, что это только игра света или у нее устали глаза, вот и кажется всякое. Но после желтизна лишь усилилась, въелась в поверхности. И не только в клавиши. Норма заметила, что тарелки с обратной стороны тоже стали отдавать желтизной, но, проморгавшись и несколько раз умывшись холодной водой, она поняла, что странный цвет исчез, а вместе с ним и недоумение. Но ненадолго. После из крана полилась ржавая вода. Норма пропускала ее несколько раз, кипятила, и та становилась обычной, прозрачной, но, что странно, накипи после себя не оставляла. Несколько полотенец тоже вдруг пожелтели, хотя это изменение Норма списала на игру воображения, так как, вынеся их после стирки на балкон, она увидела, как ткань стала прежнего цвета. Перед тем, как наполнить ванну, Норма смотрела в зеркало. Она обычно не рассматривала своего лица очень пристально, цепляясь разве что к выбивающимся деталям: криво накрашенным губам, когда дрожали руки, отпавшей ресничке, прилипшей к щеке, но в то утро она увидела, что ее глаза изменили цвет. Радужка была точно зелёной, хотя Норма всю жизнь, все свои шестьдесят три года не сомневалась в их оттенке. Как у всякой истинной арийки, какую ставили в пример остальным не только из-за поступков, но и по такому субъективному показателю, как внешность, у Нормы Нойманн были холодные, почти прозрачные голубые глаза. Как и у ее прошлого, да и нынешнего супруга. Как у погибшего сына. Точно никакие не зелёные. Не имеющая особых медицинских знаний, но тем не менее убежденная, что радужка в человеческом глазу, очевидно, не может внезапно сменить свой пигмент, Норма подумывала о том, что стоит сходить во время своего больничного ещё и к окулисту. Возможно, она так и сделает, если сил будет достаточно. Чувствуя себя в последние дни заторможенной и странно уставшей, хотя особых причин для такого состояния не было, Норма думала, что до записи ко врачу может и не дойти. Можно было, конечно, позвонить служанке и попросить ее заняться этим вопросом, но что-то останавливало, хотя Марта отлично справлялась со своими обязанностями. Она приходила несколько раз в неделю и помогала с домашней рутиной: стирала, мыла полы, ходила в магазин и в аптеку. Не хотелось посвящать ее в проблемы собственного здоровья, а себе — давать послабления. Если Норма пока не работает, она должна больше времени уделять своим прямым обязанностям: поддерживать дом в порядке. Самостоятельно. Как делают это остальные домохозяйки, не прибегая к покупной помощи. Даже если через силу, она обязана себя заставить, встряхнуть. Нечего ей раскисать, отлеживаться в холодных ваннах и стоять по полчаса у парапета на набережной, рассматривая собственное утонувшее отражение в черной воде. Таким не занимаются разумные люди, которым есть, о чем переживать помимо своей внезапно накатившей хандры, совершенно беспочвенной и беспричинной. Сейчас ведь у Нормы все хорошо. У нее все в порядке: она ни в чем не нуждается, не бедствует, у нее есть муж с высоким званием и заслугами перед их великой страной. Она им гордится, а он ее уважает. В их браке все стабильно и без эксцессов уже семнадцать лет: ни ссор, ни измен, ни уж тем более мыслей о разводе. Два настолько безразличных и бесчувственных человека замечательно подошли друг другу. Он иногда называл ее «дорогой», заботился, как умел — Норма это ценила. Сама она старалась не мешать Альберту и чувствовала, что тот благодарен ей за понимание. В жизни ее все было слишком хорошо, чтобы теперь о чем-то печалиться. А все те прошлые ее стремления — что ж, время показало, что стране ее старания в предложенном ключе были не столь и необходимы. В Третьем рейхе каждому отведена своя роль и не стоит даже пытаться из нее выбиться. Ведь это все равно, как если бы женщины вдруг отправились служить, а мужчины — сидели бы дома с детьми и стирали белье. Противоестественно в их правильной и распланированной системе. Норме потребовалось восемь лет, чтобы это понять. У Нормы были большие планы. Скрученные, связанные морским узлом с одиночеством и желанием не сойти с ума. Норма всю жизнь работала, безделье было ей отвратительно, потому выйдя во второй раз замуж, за человека военного и подающего надежды на новом поприще разрастающейся партии, в которую они оба вступили едва ли не с первых дней, фрау Нойманн не собиралась быть домохозяйкой. На том они и сошлись. Вообще-то. Альберт подошёл к предложению о женитьбе со всей ответственностью, обдумав все преимущества и возможные недостатки. Он понимал, что Норма деятельна, при этом исполнительна и ответственна, а ещё до сих пор переживает личное горе. Она в свою очередь осознавала, что у будущего мужа тяжелый характер, но его карьера устойчива даже в их непростое время. Причин для брака нашлось куда больше, чем препятствий. Норма бы не сказала, что полюбила его, но если и был человек, за которого она ещё могла выйти замуж, то, пожалуй, только такой, как Альберт. Он не сковывал ей движения, не мешал, не требовал сверх меры того, чего она не была в силах сделать. А ещё совершенно точно не настаивал на продолжении рода. За это Норма была благодарна мужу сильнее всего. В 1923-м году она, чуть успокоившаяся, но все еще скорбящая из-за гибели сына, была в глазах новой партии идеальным примером страдающей матери, просящей, — нет, требующей! — отмщения. Не просто бинтов для ноющих ран, а возражения прежнего величия и даже большего. Нового, прекрасного и крепкого мира, которого заслужили все те, кого уже нет, кто его никогда не увидит. Который будет стоять, когда не будет уже не фюрера, ни его приближенных, ни Альберта, ни самой Нормы, но будущие поколения... К которым бы принадлежал Рольф, его дети, его потомки — для них было бы построено то достойное будущее, в котором каждому нашлось бы свое место. Подобные речи окрыляли. Давали надежду на то, что не все потеряно, что после Вельткрига ещё есть, зачем жить. Норма была активной партийной участницей. Выступала с речами, поддерживала и сама предлагала, как ей казалось, стоящие идеи. И каждый раз голосовала за НСДАП. Ей казалось это правильным и значимым, своей новой деятельностью она хотела заглушить, забить ту дыру в сердце, которую оставила смерть сына. Всю жизнь она только и делала, что нагружала себя работой, чтобы вымотаться до предела, чтобы только упасть на постель и уснуть, ни о чем больше не думая. Лучшей работой для Нормы мог бы стать завод, но душа, ещё не полностью выцветшая и прожженная сигаретами, хотела чего-то нематериального. Духовного. Неосязаемого. С юности занимавшаяся музыкой, она выбрала себе профессию относительно по душе. Учителем в музыкальной школе. «Вам никогда не хотелось чего-то большего? — спросил ее как-то Альберт, открывая для Нормы дверь своего Мерседеса. Того самого, на котором он ее чуть не сбил в гололёд. — Ваш талант не заслуживает того, чтобы его зарывать». «Если так вы пытаетесь польстить мне с какой-то целью, то оставьте эту затею, герр Нойманн, — ответила ему Норма, опустившись на пассажирское сиденье и пристегнув ремень. Тогда она позволяла ему подвозить себя до дома после собраний, которые порой затягивались допоздна. А потом и встречать с работы. Носить свою сумку с нотами. Помогать надеть пальто. Прикуривать сигареты. И покупать их ей в аптеке. Даже когда она не просила. — Комплиментами вы меня не задобрите, а чего-то большего желать мне некогда — я работаю». «А когда не работаете? — коротко спросил он, включая фары и заводя мотор. Его автомобиль, ставший спустя время семейным, пусть Норма и не водила, вполне нравился ей. Это тоже казалось чем-то правильным: человек на солидной должности, его должны окружать соответствующие вещи. Дорогие и надёжные даже во время кризиса. — С вашими умениями можно было бы давать концерты в филармонии. Или преподавать в консерватории». «И вы бы пошли на мой концерт? — усмехнулась она тогда, ни на что особо не надеясь. — Не думала, что вы, такой практичный человек, окажетесь таким фантазером». Он правда ходил. Чтобы забыться, перестать думать о прошлом, Норма вцепилась в идею о консерватории ногтями, которые в то время ещё были накрашенными. Красными, яркими. Альберт был прав и убедил ее саму: Норме Нойманн, уже не вдове, а жене офицера, нужны новые горизонты, высоты, которые предлагает их партия и ее идейный вдохновитель. Потенциал у нее самой очень большой, достойный кафедры теории и истории музыки в университете на Фазаненштрассе. Норма могла бы стать профессором. Читать лекции, преподавать не школьникам, на которых было больно смотреть, ведь в каждом втором мальчишке со светлыми волосами ей виделся десятилетний Рольф, завороженно смотрящий на маму, играющую по вечерам менуэты, а студентам, взрослым. Почему-то в молодых людях увидеть знакомые черты было сложнее. Сын переворачивал ей ноты, тянулся к подставке, а когда Норма не видела, жал на педали так, словно пианино было гоночным болидом с первой полосы отцовской газеты. Студенты таких глупостей не вытворяют, они прилежнее, собраннее, ведь идут получать высшее образование. Они точно не смогли бы напомнить Норме о чем-то, о чем вспоминать не хотелось. Норма восемь лет потратила на то, чтобы дохромать, доползти, цепляясь ломанными ногтями со стершимся лаком до той злополучной комиссии. Часы тренировок, стертые в кровь пальцы, онемевшие руки, одубевшие, неразгибающиеся локти. После стопок проверенных домашних работ. Соседи, сошедшие с ума от занудной классической музыки с раннего утра перед работой и в то время, когда нормальные люди уже готовятся лечь спать. Поначалу они приходили жаловаться, но после смирились, узнав, что творчество женщины одобряется высшими чинами СС в лице ее недружелюбного и нелюдимого супруга-офицера. Норма работала ночами, до сведенной судорогой спины, обычно прямой, засиживаясь над научной работой. Все, только бы думать о чем угодно, кроме... Похоронить себя под формулами, под нотами, сложными терминами и упражнениями, под заученными наизусть скучнейшими вещами Баха и Шуберта. Норма напрягала пальцы даже лёжа в постели, перед сном представляя, как играет полифонию, прокручивая в голове аппликатуру своего выступления. Тонические движения, нарочно выполняемые в любое удобное время, пока под руками не было инструмента: по дороге, сидя в трамвае, намывая посуду или готовя обед, превратились в простые судороги, контролировать которые Норма могла с трудом. Они до сих пор иногда дёргают, внезапно и без причины. Мешая играть, что теперь даже не раздражало. У Нормы Нойманн застоявшийся, застарелый мышечный ревматизм из-за столь усердной подготовки. Врачи помогли, чем сумели, но вылечить ее до конца уже были не в силах. Задубевшие, твердые плечи, уже не способные расслабиться, узловатые пальцы, на которые уже не нанесешь кричащий красный Revlon. Получилось бы не с первой попытки, руки дрожали. Теперь Норма с трудом может снять обручальное кольцо. Оно свободно сидело, ходило вдоль первой фаланги до сустава, но стащить его выходило разве что с мылом. Когда у жены обнаружилась подобная проблема, Альберт лишь едко отметил, что подобной супружеской верностью можно лишь восхищаться. Норма не ждала от него большей поддержки. Не теперь. Норма стирала руки об «Крейслериану» Шумана, выстукивая по несколько раз одни и те же нечётные части. Фантазии давались ей так тяжело, словно она бежала марафон. После игры чувствовала, как со лба течет, хотя она просто сидела на стуле и перебирала клавиши. Спина была мокрой, а руки немели, но Норма все упорнее и упорнее старалась, изводя инструмент. А потом лихорадочно, со злостью протирала клавиши спиртом. Из слоновой кости, они блестели точно новые вставные зубы, и Норма не могла позволить, чтобы рояль, — продолжение ее рук — стоял неухоженный. Так, казалось, она благодарит инструмент за службу. После сама Норма отмачивала руки в кипятке, растирала спиртом суставы. Чтобы победить Ференца Листа с его «Мазепой», Норме пришлось прибегнуть к помощи мужа. Альберт ничего не смыслил в музыке, у него совершенно не было слуха, хотя он понимал, где супруга ускоряется или наоборот замедляет темп, но сказать, хорошо это или нет, посоветовать играть иначе, естественно, он не мог. Альберт предпочитал не лезть туда, в чем не разбирался, потому что толку из этого все равно бы не вышло. Норма не требовала. Она и сама понимала, просить от него сверх возможностей неразумно. Так что супруг занимался тем, что временами заводил, переключал метроном, доставал с полки новые нотные книги, говорил «на сегодня достаточно» и растирал ей руки. Альберт многое для нее сделал. Действительно. Со стороны могло показаться, что супруг ее — холодный и безразличный, что ему чужда забота или участие, но Норма знала, что Альберт на самом деле способен на очень глубокие чувства. У него были свои пути выражения, не как в романах, не картинно, но Норме этого не было нужно. Они работали над общим делом, Альберт прилагал много сил, чтобы ей помочь, и эта помощь была ценнее любых возвышенных слов. Норма Нойманн отчётливо чувствовала, что супруг дорожит ей, он ее уважает, может, не влюблен без памяти, чтобы носить на руках и дарить цветы, но к чему этот фарс в их-то годы? Пожаловаться было решительно не на что. «Еще раз». «Медленее. Метроном на 72. Сегодня быстрее не надо». «Спина, Норма. Не выпрямить — расслабить». «Перерыв. Через 10 минут заново. Сходи покурить». «Закрывай инструмент — достаточно». Она сама попросила о помощи. Норма знала, что Альберт не откажет, но, как и ей самой, ему необходимо говорить прямо. Никто не обязан гадать, что случилось и как облегчить другому страдания. Если бы это была мелочь, с которой можно справиться самой, Норма не стала бы утруждать — ее супруг ещё тогда был человеком очень занятым. Но консерватория.. Казалось, он тоже горел этой идеей. Сам же ее подал, сам же всячески содействовал тому, чтобы жена продвигалась в оттачивании концертной программы, чтобы ничего по возможности не мешало ей писать научную работу. Сначала первую, а потом — хабилитацию. Ради такого дела Альберт даже пошел на жертву — поспрашивал у знакомых офицеров, а те уже в свою очередь поспрашивали своих приятелей и родственников, таким образом Норме открылся доступ к нескольким частным коллекциям, а круг общения стал на пару голов больше. Голова старого профессора из Ванзе, пенсионера, выращивающего на своем загородном участке цветы и вишню, оказалась особенно ценна. Отошедший от музыкальных дел старик, любивший цитировать Бисмарка, с разбитыми артритом пальцами, едва ли не затворник, не сразу разрешил Норме даже близко подойти к своим сокровищам. Пришлось обивать порог его дома и наматывать круги вокруг, пока профессору это вконец не надоело. А ещё пока ему не показалось, что надоедливая фрау, не понимающая с первого раза, покушается на его вишню. Что было, естественно, не так, но Норма не обиделась, когда столь образованный человек заподозрил её в таком низком поступке. Она не обиделась даже тогда, когда этот образованный человек взялся за ружье и пригрозил в нее выстрелить. «Уходите! Что вас всех сюда мотает?! — недовольно кряхтел он, держа оружие дрожащими руками. — Клара не для того полжизни отдала этому саду, чтобы всякие тут его топтали! А вы — взрослая женщина, и все туда же! Постыдились бы!» Норма тогда медленно повернулась, посмотрела через плечо, окинув его взглядом, недоуменным и безразличным, но не сдвинулась с места. Ягоды вишни тем майским днём 1927-го интересовали ее меньше всего. Она не вспомнит, заметила ли их тогда вообще, или они пронеслись фоном, как и многое в жизни, что не касалось зоны ее интересов. Профессор фон Штайниц, — именно так именовался тот почтенный господин с ружьём, — невзлюбил нарушительницу идиллии в своем саду с самого начала знакомства. Произведя не самое приятное впечатление, Норма не удостоилась его почтения будучи даже женой офицера. По правде говоря, статус супруга незванной гостьи профессор ни во что не ставил. Увидев ее мужа однажды на служебной машине у дороги перед собственным домом, фон Штайниц понял, что просто так он от своих навязчивых гостей не отделается. Пришлось пустить. Но при этом коситься, чтобы не протоптали цветы и не оборвали от скуки вишни. Человеком он был просто невыносимым. От него шарахались соседи, его дом обходили за две улицы. Прослыв нетерпимым и истеричным маразматиком, бывший профессор отпугивал своим поведением всех людей, нечаянно попавшихся ему на глаза. Дети перестали забавы ради ползать к нему на участок после случая с Гансом — пареньком, в которого фон Штайниц таки выстрелил. Выстрелил и попал. Хорошо, что хоть солью, а не настоящими пулями. Дело дошло до полиции, но профессор отделался штрафом, а парня и его дружков заставили извиниться. Норма всего этого не знала. Она шла к нему с намерением одолжить пару книг, а столкнулась с несговорчивым и склочным человеком, одержимым своим садом. К самой Норме профессор относился с нескрываемым презрением и даже насмешкой, считая ее потуги попасть на преподавательское место в консерваторию блажью женщины при влиятельном муже. Ей нечем заняться, ведь вопрос о том, что их семья будет есть на ужин, не среди самых срочных. «Увлечение» Нормы, для которого она так настойчиво порывалась попасть в личный архив профессора, совершенно его не впечатляло. Он раздражался, считая, что давно решённые и устоявшиеся порядки, ставшие отныне чем-то вроде шутки, вполне отражали принцип, кому чем заниматься. Но эта настырная жена очередного офицера, которые все еще почему-то не передохли после Вельткрига, все не понимала столь прозаичных и фундаментальных вещей. Ей подавай Баха и его труды. Полифонию она изучает, надо же! В конце концов профессору надоела Норма, каждый день приходящая к нему на порог и говорящая все одни и те же слова. Ему надоела она в своей светлой одежде и шляпке, надоели ее подвитые волосы и накрашенные красные ногти. Надоело то, как она аккуратно, чтобы ничего не задеть, идёт по мостовой к его дому, как открывает калитку, у которой все недосуг было починить замок. Как стучится и терпеливо ждет, когда из-за двери донесется скрипучий раздраженный голос. Однажды, вместо постоянного: «Уйдите», Норма услышала совершенно противоположное слово. А затем скрежет ключа в замке и скрип несмазанных петель. «Садитесь». Без приветствия или объяснения профессор впустил ее. Указал рукой внутрь комнаты, и если бы Норма промедлила, не проследила, не вгляделась, она могла бы ошибиться с самого начала. Хотя ошибок в ней самой и в том, то она делала, профессор фон Штайниц увидел немало. Он приказал, — да, именно не попросил, не пригласил, а жёстко припечатал, как бумагу прокалывает к доске объявлений канцелярская кнопка, — сесть за рояль. Не в кресло или на стул — за инструмент и с порога. Норма повиновалась. Она почти не была удивлена. Все, что ее волновало, находилось так близко, совсем рядом — глупо было потерять такую возможность. «Так, значит, вы готовите программу для выступления на защите? — спросил он своим неприятным сыпучим голосом, отходя, чтобы раздернуть шторы. До того темная, погруженная в искусственный мрак комната отлепилась ярким утренним светом. У Нормы в глазах забегали разноцветные круги, она поспешила проморгаться, рассмотреть обстановку получше. — И что играть будете? Какую-нибудь «Лорелею»? Или простенький заезженный вальсик? Легче бросить это дело и не позориться, только время зря свое тратите». «Я уже поняла, что вы обо мне невысокого мнения, — ответила Норма совершенно невозмутимо. Сидя на низком табурете, ногой она успела проверить, далеко ли до педалей, а глазами присмотреться к роялю. Такой марки она не видела — заграничный. — Можете впредь не усердствовать. Для образованного и воспитанного человека стараться поддеть незнакомую женщину — неблагодарное дело». «А для незнакомых женщин — верх наглости приставать со своими просьбами, ошиваться тут уже неделю каждое утро, топтать своими каблуками чужой сад, так ещё и иметь дерзость читать морали, — заявил он. Профессор ходил с клюкой и стучал ей не только по полу, но и по всему что попадалось в порыве раздражения. — Открывайте крышку. Поживее. Играйте, чем вы там собираетесь блистать перед комиссией?» Норма не планировала напрашиваться к профессору на частные уроки. Ее интересовали его архивы, в которых женщина планировала отыскать что-нибудь ценное. С ним самим общаться хотелось мало. Хотя терпеть его было можно. В конце концов, Норме не привыкать находиться в обществе не самых дружелюбных людей. Норма неспешно открыла крышку рояля, про себя подумав, что его наверняка давно не использовали. Слой пыли скопился порядочный, механически захотелось ее стереть. Нажав на пару клавиш, она с первых нот убедилась, что играть будет крайне непросто. «У вас инструмент расстроен, — сказала она совершенно серьезно. И чуть отодвинулась, давая понять что играть не намерена. — Я бы не стала рисковать. Лучше вызовите настройщика». Профессор на ее замечание лишь сдвинул брови к переносице и буркнул что-то вроде: «Ну ещё бы. Вас увидел, вот и опечалился». Норму его попытка сострить не задела. Он заставил играть. На неисправном инструменте. Это было ещё тем издевательством. Норма начала «Аппассионату» неспешно, размеренно, как делала это сотни раз дома. Она не рассчитывала на особый восторг, прекрасно слыша, как фальшивят растянутые струны. Под пальцами проминались клавиши, затертые и шероховатые, видевшие не одну пару рук. «Надо же, на кого замахнулись! — скептически прохрипел профессор, постукивая тростью опасно близко к ножке инструмента. — Вы хоть демпферную педаль иногда отпускайте — не на машине газуете». «Будь ваш рояль в подобающем состоянии, газовать бы не приходилось» — ответила Норма, но на педаль постаралась нажимать реже. Она доиграла еле-еле, вновь чувствуя тянущую боль в плечах. Профессор лишь сухо кивнул чему-то своему, даже не взглянув на гостью. Уже уходя, Норма думала, что действительно зря потратила время, стараясь добиться невесть чего. Может, у него ничего ценного и не было! В конце концов, не только у этого человека может быть своя частная коллекция. Конечно, он остановил ее. У профессора была странная и опасная манера использовать свою клюку не по назначению. Вместо указки или собственного голоса. Он звучно стучал ею об пол, призывая к вниманию, тыкал набалдашником Норме между лопаток, заставляя выпрямиться. Щиколотки ее снесли не один удар, прежде чем профессор убедился, что она подружилась с отсутствием средней педали, которой не было на старом рояле. Профессор все же пригласил мастера. Тот привел инструмент к более-менее удобоваримому состоянию. Было слегка обидно в свои почтенные пятьдесят чувствовать себя школьницей. И пусть Норма не показывала этого, на своего внезапного преподавателя очень сердилась. Практически ненавидела, хотя думала, что столь яркие чувства испытывать уже способна не будет. После гибели Рольфа все как померкло, обесцветилось. Этот хрыч воистину смог вывести из себя даже такого спокойного человека, как Норма Нойманн. «Переделайте». «Пишите заново. Со страницы 50 и по… вот, вот это все никуда не годится». Он бросал записи Нормы в камин так легко и небрежно, словно они были специально принесены для растопки. «Ваши «труды» ещё и горят хуже некуда, даже для печки не годны». К ее игре у профессора тоже были свои претензии. Норма думала о том, чтобы раз и навсегда перестать сюда ездить. В конце концов, он даже не ее научный руководитель! Какое право этот овдовевший старик со своей клюкой имеет хоть что-то ей предъявить, а уж тем более бить по ногам и спине? Норма подобное терпеть не собиралась. «Разберитесь уже со своей левой рукой, Норма. С такой аппликатурой вас в профессора вряд ли возьмут». Норма говорила себе, что перестанет. Что оставит этого ужасного, придирчивого человека с его клюкой и вишнёвым садом. Что ей не нужна такая помощь, что терпеть такое отношение она впредь не будет. Не будет мучиться и каждый раз чувствовать себя униженной. Но, странное дело, каждый раз возвращалась. После язв и придирок фон Штайница ее работа правда двигалась, улучшалась, а в университете Берлина ее черновики принимали с охотой и даже некоторым нетерпением. От Нормы Нойманн, обычной преподавательницы музыки, неожиданно стали ждать едва ли не научного открытия. Что, конечно, было не совсем в силах женщины, но ее записи и анализ музыки, которой было уже больше двухсот лет, находили поразительно свежими. Откровенно говоря, ее хвалили, и подобное отношение делало жизнь вполне упорядоченной и понятной. Альберта повышали, а новость о том, что его жена скоро не много не мало, а станет преподавать в консерватории, придавала ему дополнительный вес в глазах членов стремительно растущей партии. Ведь мало кто из его коллег мог похвастаться тем, что живёт не просто с красивой и удобной фрау, выполняющей истинный долг настоящей женщины, а с человеком учёным и образованным. Конечно, Норма не жаловалась и тогда, когда исправно выполняла этот самый долг, не жалуется она и сейчас, но… Когда-то у нее были собственные стремления и амбиции. Когда-то она нашла в этом смысл, который позволил терпеть фон Штайница и ненадолго отвлечься от горя. Не забыть, естественно, но свыкнуться. Отодвинуть, отстраниться, завалить себя делами, чтобы захлебнуться в них и не глотать собственных слез. «Завтра ваша защита, Норма. Вы сделали все, чтобы в следующем году занять то место, на котором когда-то был я». Это была единственная похвала, которую Норма услышала от профессора фон Штайница за те шесть лет, которые она провела, готовясь отстоять свое право преподавать в консерватории. Она билась над хабилитацией так усердно, что посадила здоровье. Руки ее, ставшие узловатыми и исторчившимися, спина, закаменевшая от ревматизма. Ненавистный фон Штайниц, который за это время стал привычным, но до сих пор не до конца понятным…. Норма узнала, что инструмент он не открывал со смерти жены. Своей Клары, которая возвела сад. Своей Клары, которая погибла сестрой милосердия на чужой земле. А он вот погибнуть сам не осмелился. Отсиделся, не пошел. «Вы знаете… Будете отрицать, но мы ведь с вами похожи, — как-то заговорил он, стоя в том самом саду. Профессор таскал Норму за собой, за время их общения вернувшись в учительскую роль. Которая, без сомнения, ему нравилась. Нравилось садистски поучать и в то же время наблюдать за результатами, наблюдать, как из жены офицера, которая помимо почтальона со счетами ещё единственная, кто к ему приходит, рождается настоящий профессионал. — Давайте начистоту: вы меня ненавидите». «Раз уже начистоту, — начала Норма, остановившись возле дерева, у которого в их первую встречу она стояла, когда на нее направили ружье. — Вы сделали все, чтобы к вам именно так относились». «Хорошо». «Что же хорошего в ненависти? Вам нравится, когда ученики желают пробить вам голову вашей же тростью? — удивилась Норма. За шесть лет она так до конца и не поняла его, хотя и признавала — вклад он внёс в ее карьеру непомерный. — Занятные у вас предпочтения». «Так не привяжетесь. Уйдете, защитите свою работу, а сюда не вернетесь. И не из-за того, что много дел, заняты — охоты не будет, желания. — сухо ответил он, по-прежнему опираясь на трость. Они не сели. В саду было место для скамейки, но самой её там уже не стояло. Только ножки торчали из земли, без сиденья. — Не поймите неправильно, Норма: моя нелюбовь не адресована лично вам. Любой, кто сунулся бы ко мне тогда, да и после вас тоже, получил бы такой же прием. Не считайте мое отношение персональной заслугой — у меня и более нерадивые ученики были. По правде говоря, я хотел, чтобы вы ушли. Чтобы не выдержали, сорвались. У вас были все основания не возвращаться. Я вел себя с вами отвратительно, как последний негодяй, не скрываю. Не хотел даже возможного хорошего отношения». Норме захотелось курить. Она курила уже давно, врачи говорили, ей, что для нервов полезно. Они с Альбертом смолили на пару столько, сколько было знакомы. Но в саду она не смела. Негласный запрет. «Вы посчитали, что так будет легче? Безопаснее? — спросила она, поправляя подол. Норма понимала: она вряд ли ещё хоть когда-либо заговорит с профессором настолько открыто и откровенно. — Отчего же тогда сами не выгнали? Помогали, вложили столько труда, если настолько дорожили одиночеством?» «Потому что, на удивление, вы оказались достаточно здравомыслящим человеком. Для женщины. Да и в принципе, ладно. Посчитал, что вышло бы несправедливо: со своей посредственностью, но с потугами на что-то большее вы бы не дошли дальше университетской курилки шесть лет назад. Не пустили бы, уж я их знаю. Сейчас же вы можете побороться за звание преподавателя. Не скрою, это будет непросто, вы и я сделали все возможное. Не обольщайтесь, не ради лично вас я тратил свои нервы и вырывал последние седые волосы. Ради знания. Оно должно жить, чьи бы уста его не передавали. Понадеемся, что они будут вашими». Норма понимала, эта встреча последняя. Он более не хочет ее видеть, не желает, чтобы приезжала, стучала в дверь и топтала сад. Чтобы бренчала по его роялю, — как выяснилось, венгерскому, — без средней педали, листала книги, писала при нем или стучала пальцами с красным лаком по кнопкам печатной машинки. Чтобы забывала свои карандаши или ручку, — одну из них она таки оставила, но вернуться за ней не посмела, — напоминая тем самым о себе. Зная, больше возможностей не будут, Норма тогда сказала ему: «Вы правы, мы с вами похожи. Мы оба от чего-то бежим. Стараемся жить так, чтобы меньше раниться, — кивнула она самой себе, смотря на небо. Норма так часто делала, когда в груди начинало щемить. — Хотим спрятаться и не думать, забыть. Вот только ни Клара, ни Рольф нам уже благодарны не будут. И это, по большому счету, все бесполезно. То, что делаете и вы, и я. Я больше не посмею вас беспокоить, как вы того и желаете». «Писать мне тоже необязательно. Можете не оповещать о том, как комиссия восприняла вашу работу». За те шесть лет они не стали друзьями. Не стали даже коллегами, на что Норма поначалу надеялась, но после разочаровалась в подобной идее. Профессор фон Штайниц никого не хотел подпускать к себе. Закрылся, заморозился, но обладал такими знаниями, за которые его характер приходилось терпеть. Говорили, во времена своей карьеры он был ещё ничего — с ним можно было даже поговорить, не услышав о себе с десяток «хвалебных» слов. Конечно, Норма понимала: он такой от горя, которое до сих пор не может отпустить. Болит. И каждый человек, подобный Норме, напоминает ему о жене. Которая осмелилась, занялась не своим делом, хотела прыгнуть выше головы. И не смогла. И поплатилась. Лучше бы Клара занималась садом, в Норма Нойманн — собственным домом. «Лучше бы Норма Нойманн занималась собственным домом», — эти слова читались на лице референта министерства образования, человека тихого, неприметного, сидящего в стороне и поначалу молчащего. Норма его и не сразу заметила. Она надела чёрное платье, словно на похороны. Норма считала это своеобразным ритуалом, который наконец освободит ее от тоски и скорби. Она станет профессором, самой себе докажет, на что способна. Сыграет все то, чего не услышал Рольф, чего никогда не услышит, ее заслуги признают и.. И тогда, может, сердце наконец успокоится. Ей будет гордиться Альберт, который тоже немало сделал, ее признают в научных кругах… Этот день должен был стать счастливым. Но с утра, как нарочно, небо было неприветливо пасмурным. И это летом, в июле! Норма вышла засветло, придерживая сумку с работой на болящем плече. Альберт предлагал подвезти — отказалась. Этот день странным образом хотелось присвоить только себе одной. Не делить ни с кем, никого не посвящать. Возможно, подобными настроениями Норма заразилась от профессора фон Штайница. Она была великолепна. В своем черном платье и с красными ногтями, Норма величественно восседала перед роялем, поставив ногу в туфельке на каблуке между правой и левой педалью. Свет прожектора падал на нее, подвитые волосы прятали в тени усталость. Она нанесла макияж, подвела глаза, сделала прическу. Шла на защиту с уверенностью человека, готовящегося много лет выйти на ринг, чтобы нокаутировать противника первым ударом. Чувствуя дрожь в руках и вдруг схватившую за сердце многолетнюю боль, она понимала: с последним пассажем, последней октавой все будет кончено. Ноты неслись перед глазами, отпечатанные на обратной стороне век. Лист — метроном в руках мужа, его ладонь на уставшем плече. Окурки в пепельнице и принесенные из библиотеки книги, которых было так много — Норме рук не хватало носить их самой. Когда под вечер после занятий и проверки домашние работ у нее уставали глаза и она не могла читать, Альберт брал занудные книжонки жены и служил для нее диктором. Ничего не понимая из того, что читал, он произносил незнакомые слова коряво, ломал их в хребте, перешагивая и тихо ругаясь. Но Норма слушала с благодарностью. Он носил ей кипяток и спирт для рук, клал компрессы на голову. Она иногда целовала его в благодарность, хотя за свою помощь Альберту ничего не было надо. Бах, Брамс и Бетховен — это был уже совсем другой разговор. Грандиозный и болезненный. С синяками на лодыжках — Альберт не знал, конечно. Ему ни к чему были лишние расстройства. И шесть лет борьбы. Казалось, Норма боролась со всем миром, с придирками, отказами, ожиданиями и требованиями партии, о которой в последнее время из-за работы стала забывать, боролась до сорванных красных ногтей, чтобы стоять на той сцене и протягивать свою работу председателю. Норма проиграла в этой битве, только дотронувшись до последней клавиши и встав в своем черном траурном платье перед длинным столом оценивающих ее мужчин. «Ваше исполнение соответствует всем необходимым стандартам, фрау Нойманн. Поздравляю, вы продемонстрировали высокий уровень мастерства, чего мы и ждем от потенциальных кандидатов, — сказал ей господин, сидящий в самом центре. Норма знала его. Декан, герр Шульте, руководил консерваторией с тех пор, когда она из нее выпускалась. — Приятно видеть знакомые лица». Конечно, не лицо ее он узнал, а диплом, приложенный к внушительной папке с документами. На некоторых заключённых найдется не настолько подробное личное дело, как было у Нормы об ее учебе и научной деятельности. Альберт бы подтвердил. «Позвольте спросить, фрау Нойманн, — высунулся тот самый неприметный мужчина. Норма только потом, когда все закончилась, поняла: он один за столом сидел с приколотым к лацкану партийным значком. Может, если бы и она нацепила его на платье, все обернулось бы иначе? — в вашей программе концерта указан Ференц Лист и… Не могли бы вы обосновать нам столь специфический выбор композитора?» Норма правда была удивлена этим выпадом. Она ждала вопросов о технике, о том, что делать со студентом с зажатым запястьем, может, как научить левшу использовать правую руку, как устроена полифония с математической точки зрения, но… Но она явно не было готова к тому, что ей придется объяснять, почему она выбрала «Мазепу». Потому что не могла взять в толк, с каких пор классический композитор вдруг стал «специфическим выбором». «Это произведение часто используется в преподавании как пример технической и структурной сложности, полезной для развития студента, — собралась Норма с мыслями и ответила, как ей показалось, достаточно неплохо. В конце концов, она стерла об Листа руки и замучила мужа — это ли не косвенный показатель сложности? — Я рассматриваю это произведение как средство формирования технической дисциплины, его изучение позволит сохранять ясность при предельно быстром темпе без разрушения артикуляции. Я считаю его вполне уместным». «Вы правда думаете, что произведения космополита и предателя родины способны воспитать в подрастающем поколении дисциплину и привить национальную идею? Занятно, — произнес тот тихий человек и поспешил записать что-то в свою неприметную книжечку. — Допустим. А что касается вашей игры? Не кажется ли вам она несколько устаревшей и тяжеловесной?» «Мне кажется, с подобными вопросами вам следует обратиться не ко мне, а к тем господам, что написали этот, как вы выразились, «устаревший и тяжеловесный», материал, — сказала Норма, отмечая, как этот неприметный с виду инспектор опять тянется к блокноту и что-то в нем чиркает. — Что касается репертуара: в музыке для меня важнее содержание, а не национальная принадлежность автора». Ещё одна торопливая запись. Норма уже тогда предчувствовала, что пора перестать говорить, ведь эти чиркушки в блокноте непременного человека отдаляют ее от консерватории все сильнее. «То есть, вы хотите сказать, что национальная идея для вас не столь важна?» — Норму уже начинал раздражать этот господин, словно нарочно искавший, к каким словами прицепиться. Она ему чем-то не понравилась, или в чём могла крыться причина такой въедливости? Норма не помнила, чтобы он был в штате университета. Имел ли тот инспектор музыкальное образование? Как позже выяснилось — нет. И оно ему не было необходимо, чтобы отправить Норму с ее многолетним трудом, с посаженным здоровьем, с узловатыми руками и развивающимся ревматизмом в утиль. Его не волновала техника, не интересовала гармония или составляющие полифонии. «Еще один вопрос, если позволите, — Норма помнила, как тот представитель министерства старался выглядеть вежливым и даже сочувствующим. Напускное сострадание и понимание совершенно не шло настолько принципиальному человеку. — Как вы оцениваете целесообразность своего нахождения на посту преподавателя в консерватории? Не поймите превратно, не хотелось бы принижать ваших заслуг, но… Ваш муж ведь служит на благо Рейха? Да, мы позволили себе смелость навести справки. Так вот, поскольку ваш супруг занимает достаточно привилегированное и высокое положение, материальная необходимость в государственной должности у вас отсутствует». Норма тогда ещё плохо чувствовала, к чему все идет. Занятая последними доработками своей работы, весной она почти не появлялась на собраниях партии, а когда появлялась, слушала внутренний голос профессора фон Штайница, даже в мыслях отчитывающего ее. Апрельский ««Закон о восстановлении профессионального чиновничества» был для нее формальностью, как и прочие, которые пришедшие к власти партийцы штамповали едва ли не каждый день. Такой беспорядок, столько циркуляров и бюрократии. Норме некогда было этим заниматься. Альберт не знал. Вернее не думал, как признавался много позже, что это нововведение заденет и его жену. Мужа мало волновали поправки в системе культуры и образования, ему некогда было заниматься ещё и этим. Ведь для всего в их новом и молодом государства теперь есть свое подразделение, а каждый из них — отдельный кусочек огромного механизма. «Я хочу донести до вас простую мысль о том, что в нынешних обстоятельствах предпочтение должно отдаваться кандидатам, для которых преподавание является экономической необходимостью, — неприметный человек даже встал. Он только распалялся, приводя все новые и новые доводы. — Подумайте, уважаемая фрау и коллеги, как это непатриотично и даже эгоистично получится; при двойном доходе, о котором, к слову сказать, четко написано в июньских дополнениях, занимать рабочее место, на которое мог бы устроиться отец семейства с детьми, которые, как вы понимаете, будущее нашей прогрессивной страны. Оно, это будущее, не должно страдать из-за чьих-то амбиций и прихоти! При всем уважении, фрау Нойманн, позвольте каждому заниматься собственным делом». «Позвольте, почтенный, — вступился господин Шульте. Его ремарок Норма ждала меньше всего, уже ни на что не надеясь. — Университету нужны кадры, кандидат полностью соответствует требованиям…» «И все же попрошу учитывать, — нагло перебил инспектор, уже полностью слившись с отведенной ему ролью, — Назначение замужней женщины на постоянную государственную должность в настоящий момент представляется нецелесообразным. Кто, как не декан столичной консерватории должен быть уведомлен о новых предписаниях? Коллеги, попрошу, довольно препираться, у нас регламент». Так Норма и ушла, сопровождаемая сочувствующими взглядами. Унесла свой труд, который отдали ей в ее же коричневом бумажном конверте, накинув сумку на больное плечо. Бесполезно. Не хотелось просить, приводить аргументы, доводы. Она понимала, что это бесполезно. Все эти предписания, законы — новые правила звучали разумно. Действительно, в период кризиса работа нужнее молодому человеку, встающему на ноги, а не ней, стоящей на них вполне крепко. Нечего отнимать костыли у хромых, нечего занимать чъе-то место. Ведь место самой Нормы — дома, в окружении семьи и внуков. Которых нет. Нет даже детей, которые стали бы строить то самое будущее, оно будет отдано им беззаветно и до остатка, выжато, чтобы взяли полностью. А труд самой Нормы, ее старания, ее работа, ее ревматизм и дрожащие руки — все это рассыпается белым вихрем, уносится, раскиданное, подхваченное ветром. Нотные листы плыли по Шпрее, их хватали прохожие. Макулатуры вышло много, под триста страниц. Ее труд тогда оценили разве что полицейские — выписали штраф в тридцать рейхсмарок за нарушение общественного порядка. И имя ещё записали. На всякий случай. Оно ведь были в то время нервными, им положено запоминать всех подозрительных и истеричных. Норма тогда добралась домой, доехав на первом попавшемся трамвае и, кажется, даже не заплатив контроллеру, — или же его там не было вовсе, — без криков и слез. Зашла в магазин по дороге, купила продуктов, мысленно думая, что будет варить на ужин. Она даже не взяла чего-то, чтобы напиться с горя — перед Альбертом неудобно было. Пьяные женщины не слишком красивы, а пьяные плачущие женщины, с растекшимся макияжем, с красными глазами и растрепанной прической — тем более. Да и ведь… это даже не назвать крахом. Как можно назвать рациональные и правильные вещи, о которых по своей же глупости не подумал, чем-то возмутительным? На подобные правила даже злиться нельзя, запрещено. Ведь не злится Норма на то, что дорогу надо переходить, останавливаясь на светофоре, не бежит же, даже когда спешит, автомобили вот тоже не газуют, хотя у них, может, дела и поважнее. Но все ведь слушаются. Вот и Норма должна слушаться, быть примерной женой — с матерью ведь не вышло. Дать дорогу молодым и амбициозным, достойным, тем, кому нужнее. Нечего так много о себе думать… Потому Норма не напилась. И не расплакалась. Она занималась привычными делами по дому. Лишь изредка к ней приходили странные мысли: вот она протирает до скрипа зеркало. А по нему бы хотелось с размаха ударить чем-нибудь тяжелым, чтобы разлетелись осколки, чтобы они, падая, поцарапали ей руку. Или вот на верхней полке стоит коробка с зимней обувью — своротить бы ее оттуда, раскидать, разодрать в кусочки. Как и вещи на столе — лежали до того аккуратно, так бы подойти и смести их одним махом. До чего же могло быть хорошо. Норма ничего из этого не сделала. Сухо сказала Альберту, что не вышло, не разрешили, не взяли. Вот и весь разговор. Он не стал уточнять, сам после поняв, в чем было дело. После того злополучного дня в 33-м году жизнь Нормы стала сухой и правильной. Обычной и распланированной. Фон Штайниц вскоре умер. Норма узнала случайно. Как и обещала, не стала навязываться, рассказывать. Сад его вскоре тоже завял, его снесли, признав государственной собственностью. Она не решилась съездить в Ванзе — опасалась пораниться. Из школы ее, конечно, тоже вскоре уволили. Как и нескольких ее коллег. Все из-за тех же июньских поправок. Для них отдельное направление открыли, придумали. Если так хочется работать, то вот, пожалуйста, дамы, общественная деятельность, занимайтесь... Все они там оказались… Норма была с партией с самого ее основания. У нее даже был почетный значок. Который был единственной ценностью, подаренной лично ей. Нехорошо, нельзя так говорить, но от него хотелось избавиться. Лежа в ванной уже второй час и куря очередную сигарету, Норма думала, что этот значок тоже хотелось выкинуть в Шпрее. Она не сделала этого, чувствуя и осуждая себя за какую-то ненормальную, патологическую потребность засорить заполнить чем-нибудь национальную реку. Если бы кто-то узнал и доложил, Норма не отделались бы штрафом в тридцать марок. В глазах становилось только желтее, на раковине стояла банка таблеток. Она принимала их по назначению, но чувствовала себя только хуже. В столичной поликлинике ей прописали качественное лекарство. Наверное, проблема в самой Норме и ее замедляющемся сердце. И в ее глазах, которые, видимо, стали отказывать и сдавать. Либо же это вокруг нее все портилось, гнило и старело, как и она сама. В воде холодно. Норма уже не первый раз и не первый год съезжает спиной по эмалированной чаще ванны, подгибая ноги. Она не вдыхает специально, не задерживает дыхание. Волосы липнут к лицу, развеваются, намокшие и тяжёлые. Глаза закрываются, устав видеть противный желтый цвет. Норма осознанно выжидает, когда в груди начнет жечь. Легкие распирает, словно в ним насыпали стекла. Хочется поддаться агонии. Женщина представляет, что это Шпрее забирает ее, что утягивает на дно, а ей нечем дышать. Все кончается: нет того инспектора из прошлого, нет красных флагов и парадов, нет маршей и «правильной» музыки для воспитания патриотического духа потомков. Нет жёлтого цвета и таблеток, нет многолетней боли в плечах. Ни Рольфа, ни Альберта, ни коллег из NS-Frauenschaft, сочувственно смотрящих и то требующих отчетности, то выгоняющих на больничный. Норма боялась подобного перерыва, поскольку теперь ей освободилось время, освободилась возможность почувствовать боль в плечах и суставах, подумать о том, как могло быть иначе. И не стало. Уже никогда не станет. Серая и правильная, регламентированная жизнь Нормы так и закончится. Но не сегодня. Воздух кончается, и она с громким вздохом выныривает, не решается. В который раз не решается отдать себя воде. Альберт слишком хорошо к ней относился, столько сделал, не заслужил подобного. Пусть он после 33-го года стал более сдержанным, — казалось, он чувствовал некоторую ответственность, словно сам был виновен в ее неудаче, — но все же был достаточно внимательным и обходительным. Норма ни в чем не нуждалась, чтобы так благодарить мужа за семнадцать лет спокойного и обеспеченного брака. Потому она, откашлявшись, смахивает прядь волос с лица, хватается за грудь, тяжело дыша. Смотрит в потолок — неизменно желтоватого цвета, отвратного и тошнотворного. Чувствует, как сердце теплится еле-еле. Для того, чтобы покончить с собой, у нее решительно нет причин. Хотя бы ради того, чтобы не бросать тень на идеальный и незыблемый образ истинной арийки и лично на мундир Альберта. Что про него скажут коллеги, когда откроется, что натворила его с виду примерная жена? Так вести себя — непозволительно. Потому Норма вытаскивает затычку из слива, тушит о воду дотлевающую сигарету и ступает на махровый ковер, вся мокрая. В конце концов, не все цветы ещё пересажены, не вся одежда ещё перестирана. Надо перевесить шторы. Норме ещё есть, чем заняться в своем незапланированном отпуске.
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (10)