***
— Прикиньте, их в итоге тридцать три всего осталось! Забавно, а? — хлопнул Вилли по плечу один из его товарищей, Рудольф, да так сильно, что бедный парень едва не улетел солдатам под ноги и не пропахал носом асфальт. — Считайте, мы символически выполняем заветы великих. — И ты считаешь это победой? — взъелся третий, Генрих — тоже друг Вилли, кстати. — Ты, кажется, забыл, сколько их там всего должно быть? Нам всем крупно влетит, если мы не найдем к утру хотя бы кого-то! Нам всем башку оторвут — ну, возможно, кроме нашего золотого мальчика, который сегодня очень удачно весь день отирался вокруг начальства. Что, Вилли, доволен, да? Медаль теперь дадут, может, даже повысят. Будешь теперь не только бумажки приносить, но ещё и офицерские ботинки натирать! Неплохое карьерное достижение! Вильгельму прилетел дружеский удар в бок, и, может, несколько часов назад или с утра он было бы рад получить такой тычок, ответить, что-то такое ляпнуть, чтобы было смешно, но сейчас... Несмотря на свое геройство, Вильгельм чувствовал себя не человеком, гордо несущим имя великих, — кайзера там или Вильгельма Завоевателя,, да и мало ли ещё было таких важных людей с таким солидным именем, — а тем самым Вилли-пароходиком. Роб один раз вот брякнул, так к памяти прилипло. Хорошо хоть перед другими его так не позорил! В любом случае Вилли теперь как раз именно так себя и ощущал. Пароходиком. Маленьким таким, нарисованным. И у пароходика что-то прогнило, сломалось, внутри и само по себе, — нельзя обвинить ни механика, ни конструктора, никто не врезался ему в борт и не пробил дно, судно не село на мель или напоролось на айсберг, — просто... Прохудился сам и сейчас утонет. Как в воду опущенный, Вилли плелся, хотя должен был шагать первее всех и строить своих компаньонов, которых он ещё утром хотел считать друзьями. Хотел, ведь на самом деле его самого всерьез особо не воспринимали. Возможно, теперь зауважают. Или возненавидят. Спас ведь такого человека, целого штандартенфюрера! Повезло всего-то. Или выделывается. Или мало чего ещё этот Вилли на самом деле хотел... Только вот он еле ноги переставляет, а ведь для настоящего солдата на службе это неприемлемо. Только дисциплина, муштра, приказы. Вилли же это умел, знал... Он бы с постели вскочил, если бы потребовалось, крикнул бы заученное «Хайль!», промаршировал бы босыми ногами! Сделал бы все, был бы самым прилежным! Только бы ни в кого не стрелять... Никого не ловить, не преследовать. Ведь для парней — для Рудольфа и Генриха, — это забава, но вместе с тем и обязанность. Они знают: не справятся — утром на разборе полетов им всем шеи ещё как намылят. Но им действительно весело. Наверное, так ведут себя на охоте, на которой Вилли никогда не был. На самом деле, он бы не смог. Вспомнил, как записался в вожатые Юнгфолька на грядущее лето. И вспомнил, как сам, будучи ещё мальчиком, видел: старший в песочной рубашке свернул шею еле дрыгающейся курице. А потом протянул новую, живую, знакомому Вилли — попробовать. «Представь, что тебе в руки попался еврей. Давай потренируемся. Итак, что ты с ним сделаешь? Покажи». В теории, все было несложно. В теории Вильгельм бы не задумываясь на месте того мальчика из прошлого свернул бы шею курице и пристрелил бы всех бегущих от пожара. И сейчас, в теории, он бы с радостью присоединился к восторгу своих предположительных друзей, поддался бы общему энтузиазму, отпустил бы парочку шуток про жидов, про пожар, про то, как они перестреляют и переловят их, словно разбежавшихся на ферме куропаток. В теории, он с этим всем даже согласен! Вилли ведь был... Был готов кошмарить детей байками про евреев с рогами и хвостами, которые придут ночью в субботу, украдут, зажарят с яблоком и заколют вилами всех непослушных детей, если те не лягут спать раньше одиннадцати! Он бы с упоением придавался рассказам о службе, о том, как спас из пожара целого штандартенфюрера из столицы! Вот это была бы история! Всё бы со стульев попадали, зауважали бы! Но вот стрелять... Действительно убить, вот так, на совсем, не как он играл во дворе в войнушку в детстве, где вместо ружья — палка, а вместо пули звуковое сопровождение «тыдыщ!», или «подбит!», ну или на худой конец «ты уже труп! Тебя грохнули в начале — лежи и не высовывайся!», а на самом деле... Как того мужчину в кузове грузовика — совсем рядом. Или как тех, кого оставили на дороге. Потом кому-то придется убирать тела... Вот так Вилли не смог бы выстрелить никогда... У него бы сразу парализовало руки, они бы отнялись, и все! Винтовка бы упала под ноги, а сам Вилли, возможно, отвернулся как тогда он не смог смотреть на бедную курицу, да и есть ее после не отважился, или вовсе бы убежал! Ни за какую медаль, даже за самую красивую! Даже если на ней будет выбито его имя! И даже если золотыми буквами! И если после такого его имя увековечится, и будущие дети Германии будут знать, кто такой Вильгельм Мюнстерберг и что он успел наделать!... Нет, теперь Вильгельм отчётливо понимал: он бы не хотел прославиться именно так. Чтобы все знали, тыкали в его черно-белый портрет за стёклышком или в его лицо, хвалили, но он сам ведь знает: для кого-то он, может, и герой, истинный ариец и смельчак, а для себя... Предатель. Убийца. С запятнанными руками. Нет, Вильгельм, может, и был наивен, но совсем уж на дурачка не тянул. По крайней мере, медицинские исследования, которые в обязательном порядке проходят все желающие послужить Фатерлянду, тому свидетели и подтвердят, если надо — у Вильгельма с головой все нормально. Потому парень понимал: они живут в непростое время. Многие мужчины на войне. А на войне убивают. Если бы на ней не было жертв, не было оружия и пуль, крови, убитых, это была бы уже не война, а поездка за границу какая-то! Только не на поезде или машинах с открытым верхом, а на танках и бронетранспортерах. Так что да, на войне нельзя просто отсидеться, затаиться и ни разу не выстрелить, не убить кого-то. Иначе тебя самого зашибут! Но ведь это... Это точно совсем другое! Да, там опасно, но на линии фронта силы хотя бы равны! Более менее. Могут убить тебя. А поторопишься, может, и пронесёт. Так же и с другой стороны. А тут... Ну что Вильгельму сделает какой-нибудь еле ковыляющий дедок, может, из последних сил ринувшийся на свободу и нашедший себе недолгое убежище? Их все равно рано или поздно найдут, вычислят: евреи пусть и хитрые, пронырливые, как говорят по новостям и в газетах, но все же довольно немощные и хилые, без документов, еды, жилья — прятаться им недолго. Отыскать сбежавших — способ реабилитироваться в глазах начальства, натренироваться, ну и... Численно избавиться от «рассыпавшегося груза». Все таки сто десять сбежавших евреев — прокол ещё какой. Глобальный. В их стране подобных ошибок быть не должно. Это непозволительно! Каждый теперь должен выложиться на пределе возможностей, если ещё собирается называть себя солдатом! С молчаливого одобрения — ведь незнание — это почти одобрение? — столичного офицера и Штицхена, отправившихся депортировать священное число жидов во Францию на работы, была принята игра. Ее предложил один из друзей Вилли — Франц, в прошлом он с особым энтузиазмом использовал считалочку для отбора. Слушаясь приказа отыскать и ликвидировать всех евреев, которым удалось сбежать, команда из пятнадцати вооруженных солдат, — плюс подкрепление, вызванное господином штандартенфюрером по телефону из кабинета смотрителя станции, — договорились между собой на небольшое соревнование. Чтобы все было честно, каждый участник обязывался срывать с убитого им лично жида жёлтую звезду. У кого больше звёзд, тот и выиграл. Хорошо, сказал Франц, что все те убитые, которых застрелили на Химмельштрассе, уже не помогут сжульничать — или сгорели, или обуглились. Про звёзды их и думать нечего. А приз-то какой придумали, красота! Победителю все скинутся на «пропуск» — любые любовные прихоти в том очаровательном заведеньице на целый месяц, куда они всей толпой ходили по выходным, а Вилли ещё — по пятницам. Подобная награда всех сильно вдохновила и дала стимул бежать быстрее, а стрелять — точнее. Ведь, если не страсть, то деньги лишними уж не бывают, а зная расценки мадам Шпильрейн... Обогатиться на полсотни рейхсмарок никто бы не отказался. Даже Вилли, который в развернувшейся забаве участвовать хотел меньше всего. Он вмиг почувствовал себя каким-то заболевшим. Простывшим, с температурой и ангиной. В детстве, чтобы откосить от школы, в начальных классах он грыз грифель — только Вилли за этим занятием быстро поймали. Сейчас тоже захотелось никуда не идти. Колени дрожали. Вилли бы радоваться: он ведь герой, он молодец, его похвалят! Наверняка утром упомянут его заслуги. Может, действительно медалью наградят. А уже как-то и не надо... Отстав от Рудольфа с Генрихом, парень шел вперёд, смотря себе под ноги. Сапоги пинали мелкие камешки и притоптанные пожухлые листья. Одни мокрыми тряпками липли к земле, другие — лёгкими и хрустящими пластами скребли по асфальту, шуршали, гонимые ветром и ленивыми пинками. Вильгельму хотелось выкинуть винтовку, куда-нибудь зашвырнуть ее, переломить об колено. Он опасался смотреть по сторонам, ведь думал, ему из подлости повезет. Вилли верил в судьбу и ее иронию: он никого не ищет, не хочет найти, и поэтому обязательно какой-нибудь нерасторопный еврей вылетит прямо ему навстречу. Едва ли сам под дуло не подставится, и вот что тогда Вилли делать? Ведь как нарочно! Он не сможет, не выстрелит, не принесет ни одной звезды!.. Всеобщий позор, засмеют, выговор выставят. Любитель евреев... Лучше уж тогда просто растяпа и неудачник, который проворонил вообще все на свете и не нашел ни одного сбежавшего жида! А может, и вовсе взашей прогонят.... Засомневаются и будут правы! Что это за солдат, истинный патриот, у которого руки дрожат тогда, когда надо исполнять свои прямые обязанности? Свой долг! Истинный ариец должен быть идеальным воином, беспощадным к врагам Рейха, а не забившимся под куст цыпленком, боящимся даже рискнуть, отважиться, перебороть себя! А вдруг его обвинят в пособничестве унтерменшам! Или вообще к ним приравняют! Отправят в лагерь, из-за него родителям будут плевать и свистеть вслед на каждой улице. Воспитали бракованного... Позорище... Нет, их тогда всех вместе ликвидируют! Тихо, без свидетелей. Как Вилли стирал неугодные оценки в тетрадках, царапая ножом по странице — вот и их соскребут! И по его же вине! Даже памяти не останется... Гонимый подобными мыслями, уже совершенно перепуганный Вилли, готовый молить прощения перед родителями за то, что их отпрыск на самом деле оказался таким слабовольным трусом, вдруг резко застыл, услышав позади странный звук. Подумалось затаиться. Может, если не двигаться, этот кто-то просто незаметно проскочит за спиной, спрячется так, чтобы его уже не нашел ни Вилли со своей обострившейся удачей, ни Рудольф с Генрихом! Для верности бы ещё и глаза закрыть. — Опа, это я удачно вылез... — раздался за спиной хриплый и низкий голос. На свой страх и риск Вилли обернулся, все же перехватив винтовку покрепче — насколько это было возможно сделать дрожащими пальцами. Все же не зря она прилагалась к каждому солдату — может, он хоть ей угрожать попробует! — Как знал прям, что вечер прибыльным выдастся. Перед ним стоял сурового вида мужчина. Отросшие волосы свисали ему на глаза, одежда волочилась по дороге. Ботинки разваливались: один был уже без подошвы, второй — на подходе, торопился разойтись следом. Хотя самое, пожалуй, страшное заключалось даже не в его внешнем виде, а в предмете, который он держал в руках. Сгнившая, ржавая, но внушительного вида водосточная труба, которой мужчина постукивал по раскрытой шершавой ладони. Вилли оторопел и хотел было попятиться, но вовремя вспомнил, что имел при себе винтовку, и что, вообще-то, преимущество по всем правилам на его стороне. Должно быть. Хотя Вилли за этот вечер успел несколько раз разубедиться в том, что на самом деле способен с кем-то расправиться. Так что даже наличие оружия ему на руку не особо играет. Немая сцена. Вилли представил, как это смотрелось со стороны. Он, весь трясущийся, едва не роняющий из дрожащих пальцев винтовку, и сурового вида оборванец с трубой в руках. И с заветной жёлтой звездой на одежде. Уже почти коричневой от грязи, потрепанной, но желанный трофей в ней угадывался. И Вилли, по всем правилам, должен не мешкая расправиться с проклятым жидом за какую-то тряпку. Два треугольника, сшитых вместе. Вот она — цена чьей-то жизни? — Стоять! — Вилли хотел, чтобы его голос звучал угрожающе, но получилось как-то задушено и даже жалко. Тон преступно треснул на выкрике. Ему бы такими командами гонять школьников, рисующих на стенах, а не останавливать всяких неадекватных, вооруженных ржавыми трубами.— Ни с места! Незнакомец даже не дрогнул. Но сжал трубу мозолистыми пальцами только крепче. Вилли, конечно, послышалось, будто под натиском такой силы металл продавался и с обрывочным звуком треснул. Не могло же быть такого, но накативший на бравого солдата горячий страх подсказывал: этот мужчина, вероятно, бандит, злой и мечтающий лишь о том, чтобы свернуть шею всем, кого только встретит, к горлу Вилли потянется с радостью. Без жалости припрет, позвоночник переломает. — Сам-то себе веришь? — хмыкнул незнакомец. Он осклабился, обнажив ряд кривых, серых и некоторых отсутствующих зубов. — Вон как тебя мандражит, сейчас ещё винтовку из рук уронишь. Вилли не успел ничего ответить, возразить, даже поднять оружие, когда на него резко замахнулись трубой. Удар едва не пришелся по голове — если бы парень вовремя не прикрылся винтовкой, ему бы разнесли голову. — Вы что, совсем спятили! — возмутился Вильгельм, неэлегантно уклоняясь от нового удара. Его уверенно теснили к стене, парень это понимал. Ему бы стоило выстрелить, стоило выполнить свой долг, доказать, что он настоящий мужчина, ариец, истинный солдат. Он не колеблется, не трепещет перед каким-то оборванцем с ржавой трубой! — Успокойтесь! Мы можем договориться мирно! — О чем ещё с тобой, гнидой, договариваться, грёбаный нацист? — в ответ на Вилли вновь замахнулись и чуть не протаранили голову. Вновь спасла винтовка, которой парень пользовался не по назначению. Ему бы вспомнить, что она предназначена для стрельбы, а не для того, чтобы защищать его пустую дурную башку от все новых и новых посягательств. Честно, Вилли хотел бросить винтовку, поднять руки и признать полную капитуляцию перед ржавой трубой и ее владельцем. Чем больше он присматривался, осознавал, проникался реальным положением дел, тем сильнее ему хотелось... Взять и сбежать. Да, вот так трусливо, совершенно не патриотично, не выполнить долг каждого немца, солдата, а... Отпустить. Не стрелять. Просто спрятаться где-нибудь подальше, чтобы не выбирать и не быть виноватым. Никакой у него гордости. Позорище... Облитый стыдом с головы до ног, Вильгельм только уворачивался, что, казалось, соперника лишь распаляло. Его теснили к стене, и парень беспомощно отходил к ней, уже представляя, как его голова будет надета на наконечник трубы и вывешена на всеобщее обозрение на месте сгоревшего юденхауза. На самом деле, Вилли сейчас больше всего хотелось безвольно и жалко расплакаться. Как не подобает мужчинам, как стыдно и унизительно, как ему бы точно никогда не простили. Недостойный выкидыш совершенной системы... Он умело прикидывался, а как дошло до дела — готов прыгнуть в кусты. Вот в пожар бросился не раздумывая, а тут мнется, как девственница... — Да подождите вы, хватит! — крикнул Вилли, уже окончательно забитый в угол. — Я... Я предлагаю договориться! Послушайте только! Мужчина на момент задумался, застыл, замахнувшись трубой. После крика Вилли в подворотне стало мертвенно, холодно тихо. И только пара выстрелов вдалеке рассекли ее стеклянным звоном. — Тихо... — Вильгельм все же поднял вверх руки, но винтовку не выпустил. Его всего трясло, он боялся сорваться на вопль и привлечь ещё больше внимания. — Тихо... Послушайте, за сбежавшими евреями отправили солдат, они станут стрелять... — Да что ты! А я-то, дурень, сам не догадался! — сплюнул незнакомец, вновь поднимая свое оружие. — Вас тут теперь шляется, как собак нерезаных, никуда не деться! Вилли согласно кивнул. Он понимал, что поступает крайне непатриотично, соглашаясь со столь лестным высказыванием, но вообще... Он ощущал странное согласие к подобной резкой фразе. А себя ощущал как раз такой нерезаной собакой, которую спустили с поводка, поддав пинка сзади. Натравили, чтобы она кусала и рвала, чтобы не думала, не сомневалась. У него есть приказ, и все, точка. Никаких мыслей, чувств и размышлений. Размышляют те, кто держатся двумя ногами в институте, а не кого можно натренировать только бегать и лихо вскидывать руки. А Вилли.. он же послушный, услужливый мальчик. Ему что не прикажи, он сделает... Он так хотел медаль, место в Берлине... Теперь он к своей мечте гораздо ближе, чем ещё даже утром. Этот свирепый мужчина с трубой и с жёлтой звездой на одежде — его шанс, его спасение. Выстрелить. Просто нажать на курок. Не придется даже пачкать руки. Просто сорвать нашитую тряпицу с горячего трупа, подпнуть тело прочь с дороги, переступить... Такого ждут от настоящих арийцев. Настоящие арийцы не трепещут от страха, не трясутся, боясь справедливо наброситься на унтерменша. Который ничего Вилли не сделал. Разве что с трубой набросился, но ведь то защита. Встреть его парень днём на улице, в очереди, в трамвае на специально отгороженной лавке — разве нашлась бы у него причина поднять винтовку, наставить? Нет, Вилли — трус, потому опускает взгляд. Пристыжено, чувствуя вину уже не перед Рейхом — перед ним будет позже, привитая, вшитая под кожу, она жжёт отравой и клеймом, — а перед... Словно перед всем человечеством разом, перед всем родом людским. Вилли слишком мал и ничтожен, не знает, имеет ли право вообще ощущать что-то столь всеобъемлющее, но он... Вдруг ярко понимает, изнутри словно на себя смотрит чужими глазами. Потухшими глазами убитых, которые видят в нем лишь палача. Глазами их родственников, которые готовы закопать его, гада, заживо. И глазами своих же родителей. Матушка спросит, как прошел день. Заботливо и тепло потреплет его по волосам, отец приглушит радио. Они все втроем сядут за поздний ужин. Дома Вильгельма любят. Дома им гордятся, ставят в пример, хвастаются знакомым. Вилли у них — мальчик хороший, порядочный. Образцовый... Добрый, заступится, постоит за слабого, ведь именно этому его так усердно учили — товариществу. Не струсить, не спасовать. Подставлять плечо, быть верным своим. Поэтому Вилли, как последний трус и предатель, лихорадочно шепчет, не замечая, как глаза его уже намокли и он плачет совсем как девчонка: — Уходите. Спрячьтесь. Уведите как можно больше... Я отвлеку их, скажу, у этих домов все обыскал, нашел одного недалеко от канализации... Тело сбросил туда же — сразу же искать не ринутся. Туда пойдут лишь под утро, пожалуйста... Дайте мне свою жёлтую звезду, — Вилли говорил это так скоро, запинаясь, хлебая слова, что мужчина с трубой в руках странно скосил глаза. Наверное, решил, что солдат от страха ополоумел. — Надо же. А ты, стало быть, любитель жидов? Такое в рядах партийных бывает? — усмехнулся тот. — Тебе-то какая выгода? Да и чем докажешь, а вдруг специально меня дуришь? Прикидываешься тут добреньким, а на деле... Вилли все же жмёт на курок. Он не может медлить. Он слышит, как на соседних улицах стучат набойками сапоги, как вдалеке гудят моторами мотоциклы. Отдача бьёт по рукам, а Вилли чувствует себя настолько слабым, что готов сложиться от нее пополам. Выстрел в воздух. Мужчина дёргается, шаг назад. Испуганный, привычный. Жителя юденхауза видно издалека: все они шарахаются, все озираются, опасливо смотрят по сторонам. И все готовы бежать, хотя понимают: бесполезно, прилетит в спину. — Больной какой-то! — выдыхает он, видя, как бедный Вилли побледнел. Его едва ли не тошнит от происходящего. Ещё чуть-чуть, и позеленеет, пойдет кожа пятнами. — Подавись ты, только отвали! Крепкие нитки трещат, от одежды отпарывается кусок ткани. Лохматый и бахромистый, он валится на землю, в грязь, под ноги. Куда вскоре осядет главный предатель и любитель евреев, позор семьи и нации, обманщик и трус — Вильгельм, Пароходик, который опять не смог свернуть шею курице. Слабовольный, слабохарактерный и в то же время спасший настоящего штандартенфюрера из Берлина. Такой шанс, такая возможность, за нее бы цепляться зубами... Ведь хотелось медаль, призвание, так блестели глаза у него от мысли, что возгордятся, к награде приставят... А Вилли почему-то выворачивает на обочину до хрипа, до кашля, так, что дышать нечем. Потом он, конечно, отряхнет свою с утра идеально чистую форму от пыли, сотрёт с лица болезненное выражение, встанет в строй, поднимет руку и выкрикнет заветные слова, которые теперь вместо любой любезности уместны. Но будет знать: того праведно, справедливо злого и дикого человека он оставил в живых. Может, тот ему не поверил, хотя насчёт канализации Вилли не соврал — в нее сунутся в последнюю очередь. Проточная, она идёт к реке. Искать сбежавших в потемках в воде бессмысленно — это делают с берега, с фонарями. Поджидают на месте, в котором канавы и трубы сливают нечистоты, перехватывают. Вилли не знал, как бы он, будучи евреем спасался дальше, но ночь бы так смог переждать. А на утро уже решил бы. Вилли даже в душе понадеялся на то, что сбежавшие будут посообразительнее своих тюремщиков — что-нибудь выдумают. Ему же самому остаётся пересказать Рудольфу и Генриху свою придуманную историю, показать оторванную не своими руками звезду, сказать, что обыскал все вокруг колодцев и водостоков начисто, и что соваться туда повторно, перепроверять — только время зря тратить, и что, вероятно, изголодавшие и тощие жиды при всем желании не смогут поднять своими немощными руками тяжёлый чугунный люк. Не сплоховать, не сбиться. Вилли должен очень качественно похоронить в своей открытой душе предателя и пособника унтерменшей. Закопать его, засыпать землёй, чтобы даже ушей не торчало. Плевать на медаль, этой ночью он получил что-то гораздо весомее. Это бомба, которая ни за что не должна сдетонировать.***
По всем правилам логики жизнь Реймунда, — теперь-то его зовут по фамилии, а в дальнейшем, вероятно, по шестизначному номеру, но в более спокойное время все окружение его предпочитало не ломать язык. Никаких «герр» или «господин», соответственно, — должна была протекать скучно и уныло. Ничем не примечательный, никому особо не сдавшийся, к своим шестидесяти пяти годам не женившийся и не обзаведшийся оравой детей, Реймунд был, пожалуй, последним человеком, по душу которого можно было прийти. Но пришли же. Не то, чтобы он не замечал происходящего, не понимал, не чувствовал, как воротник рубашки превращается в петлю, нет, но.. Судьба, в которую Реймунд не верил и с которой, как мог, воевал, распорядилась иначе. Кидала из стороны в сторону, мотала и все ждала, когда от него, как от тряпичной куклы, что-нибудь оторвётся. Голова, например. Как бы Реймунд не подходил по внешности в категорию «жид типичный, физиономия выразительная», — его пару раз обозвали Зюссом, когда несчастный обивал пороги в поисках пусть неофициальной, но все же работы, — зажиточным евреем он не заделался. Накоплений и раньше особо не имел, а уж теперь все его богатство хранилось в подкладке пальто. Немного, но и то оттягивало. Реймунд боялся, что его тряхнут как следует и поймут, что он с собой что-то тащит. Этого чего-то у него было не так много, но среди прочего имелся школьный учебник с картой, несколько рейхсмарок на совершенно черный и единственный день, который, Реймунд надеялся, никогда не наступит и... Чертов нож Деймона, который оказался у старика совершенно случайно! Привыкнув прятать все ценное не в карман, а понадежнее, Реймунд бесхитростно убрал самый ценный из имеющихся у них на троих предмет, а потом также бесхитростно говорил, что не знает и не видел никакого ножа... Может, верни он его Деймону вовремя, все бы ещё обошлось?.. Этот нож теперь как жег изнутри. Когда приказали спрыгнуть на землю из кузова, — и это Реймунда с его коленями! Он едва ли не развалился! — толкали в деревянные вагоны, трамбовали так, как порой вещи в чемодан не пихают, злополучный инструмент, такой дорогой для Деймона, колотил по ноге сквозь полу одежды. Реймунд чувствовал незримый укор. А вдруг все могло быть иначе?.. Вдруг один этот злополучный нож изменил бы все, Деймон каким-нибудь хитроумным способом, которых у него было десятки, отбился бы, справился? А Реймунд по своей же пустоголовости — старый кретин! — лишил его шанса спастись?.. Эта мысль жужжала в голове громче возгласов, громче выстрела и влажного шлепка окровавленного тела, выброшенного на дорогу. Рациональная часть сознания говорила, что все это напрасно, приводила доводы, обосновывала, что, даже имея нож, против винтовок не попереть, но... Если Реймунд во что и верил, то в человеческий разум и изворотливость. Находчивость, способную толкнуть к спасительному решению. И даже если у Деймона на самом деле не было той кучи планов, на которую они так надеялись с Примой... Деймон успел бы их придумать, а теперь у него нет даже шанса... Это неразумные мысли, но иные не шли, когда дверь вагона закрыли и оставшиеся тридцать три еврея оказались в тесноте и мраке. Прижатый к стене, деревянной и колючей от торчащих заноз, Реймунд чуть оживился, поняв, что не уследил, куда делась Прима. Он опасался, что девчонка от горя наделает глупостей, бросится на солдат, специально попробует заставить их и ее прикончить... С нее станется. Совершенно разумный и правильный смысл толкал старика защищать ее. По крайней мере так, как было в его силах. Досмотра не было. Реймунд вытягивал шею, чтобы понять, что происходит, когда их не торопились спешно погрузить в один состав. Этот Штицхен — пособник Деймона, человек подозрительный, но учитывать его присутствие и вмешательство приходилось. Все же он рисковал всем, чтобы защитить несколько человек, — о чем-то говорил с солдатами, в результате чего двери вагона открыли, а всех евреев, толкая в спины стволами винтовок и ручками от дубинок, загнали внутрь. Наверное, если бы у Реймунда нашли злополучный нож, его на месте им бы и прирезали. Возможно, не его одного — все жители юденхауза со временем поняли, что гораздо разумнее не оставлять ценных вещей где попало. У всех были тайники в одежде, в обуви, где только не догадались прятать ещё оставшиеся небольшие богатства. Один так вообще избавился от половины зубов, — они на деле сами выпали, сгнили или их выбили, но очень для того умника удачно — чтобы во рту было побольше места. Он за щеками чего только не прятал... У них всех, если постараться, встряхнуть за шиворот посильнее, чего только не найдешь... За такое можно положить всех одной автоматной очередью. — Прима! — позвал ее Реймунд, стараясь протиснуться между бывшими соседями и попутно прося прощения, если вдруг толкнул кого-то или нечаянно наступил на ногу. Им, конечно, было уже все равно, они не обращали внимания на подобные мелочи и не слышали извинений. — Да куда ты делась... Простите, я не хотел вас заде... Ох! Поезд резко дёрнулся и поехал. Людей качнуло, кто-то повалился на пол. Этим кем-то был Реймунд, который не успел схватиться за кого-нибудь в темноте и плашмя свалился остальным под ноги. По нему, естественно, успели потоптаться. — Да твою ж!.. — недовольно прохрипел он, безуспешно стараясь подняться. Поезд двигался урывками, обманчиво то останавливаясь, то набирая скорость. Реймунд потонул в потоке звуков: люди кричали, не понимая, куда их везут и зачем, били по стенам, требовали их выпустить. Поезд стучал колесами о рельсы, на полу этот безразличный металлический отзвук было куда слышнее. Топот ног, плач, тихой шепот — кто-то вспомнил молитву, — на все голоса раздавался, казалось, не внутри запертого вагона, так похожего на подгнивающий гроб, а уже внутри головы. Резонирует. Вдруг поезд опять затормозил. Все резко подались вперёд, на бедного старика опять наступили. Он безуспешно старался встать на ноги, но все попытки его были тщетны. Вдруг дверь открыли, отодвинули железный ржавый заслон. Показалась голова солдата в каске. В своей графитово-зеленой форме он бы мог смешаться с асфальтом. Разве что винтовка в руках выдавала его. Которую он без предупреждения наставил на толпу, тут же примолкшую, скучковавшуюся в глубине вагона. По привычке все подняли руки. Реймунд, растянувшийся на полу, был скрыт от глаз солдата, но посчитал, стоит перестраховаться. Решив оторвать ладони от пола, он шарящим движением провел по доскам и... Ощутил, как одна из них хлипко ходит, продавливается под запястьем. Выстрел. Без предупреждения, без угрозы. Словно это была обыденность, на которую тратить внимание глупо. Снова на пол падает тело. Люди визжат, но в момент немеют, когда солдат не убирает оружие. Он пристально смотрит через прицел, пока вагон не погружается в гнетущую, траурную тишину. — Угомонились! — рапортует солдат, опуская винтовку. Получив команду, которую теперь было отлично слышно в осевшем на лёгких молчании, парень задвинул дверь. Оставив все ещё теплое, мертвое тело внутри вагона. Весь трясясь, Реймунд беспорядочно шарил по полу. Немой ужас, крик застыл у него в горле и душил, как и всех уцелевших. От упавшего тела отступили, насколько то было возможно — никто не решался его трогать. Стыдно было думать о том, что вместо скорби и ужаса Реймунд вдруг воодушевился. Панически боялся потерять ту самую доску, которая просела под онемевшими руками, упустить момент, который, может, ещё позволит умереть хотя бы честно, а не быть застреленным, как собака. А ещё Реймунд запоздало подумал о том, что на месте убитого могла быть и Прима. Которую он так и не отыскал. Поезд вновь тронулся. Медленно, качаясь, вагон катился в неизвестность, освещенный ночным грунтовым небом, льющимся из затянутого колючей проволокой небольшого окошка — отсутствовавшей сверху доски. Реймунд так и не встал с пола — никто не заметил, не толкнул, не помог подняться. Выжившие, казалось, завидовали мёртвому, с откинутой назад окровавленной головой смотрящему в пустоту. Ему уже не больно и не страшно, ему не томиться в неизвестности... По вагону пронеслась шепотом заунывная, протяжная молитва. Она давила на виски, хотелось выброситься под колеса. Под колеса... Это была неплохая идея. Если постараться, если попробовать... Если у Реймунда ещё хватило бы смелости. В своей жизни он не совершал ничего отважного, хотя по молодости и мечтал о большом будущем. Но как-то все оно шло наперекосяк, а ведь как начиналось: выучился, был талантливым. Мечтал стать химиком, производить лекарства, на старейшем в Европе заводе зарекомендовал себя, как старательный и башковитый сотрудник, все чего-то писал, придумывал... А в итоге производил баллоны с отравляющим, с горчичным газом, с хлором... Взрывчатые вещества ещё... Испытания проводил, подсчитывал, с какой мощностью рвануть должно, сколько голов оторвёт. Он бы тогда уволился, ушел, да куда было деваться? Тогда любой работе радовались, а подобную считали почетной и полезной. С заводом он сросся накрепко. Тот тянул из него все силы, как присосавшаяся пиявка тянет кровь. Тянул здоровье, нервы, оставшиеся силы делать хоть что-то, производить. В итоге и их не осталось. Презрение, гнусность стала для Реймунда второй кожей. Понимал, чему пособничал, невольно задумывался о том, сколько конкретно десятков, тысяч полегло по его косвенной, но все же вине... Благодетель... Чуть с ума не сошел, а после войны деться опять было некуда. Как не порывался он мысленно бросить все к черту, не выходило. Бедность с гиперинфляцией подкосили. Оставалось держаться за старое. С приходом красных флагов Реймунд понимал, что ни к чему хорошему это не приведет. Эти ребята крайне опасны, пусть и стараются казаться компанейскими, своими. Так много они обещали, загребая себе толпы в последователи. Реймунд понял, что припекает, когда начальник завода позвал его к себе на очную ставку и сделал отметку о работающем на него еврее. Уже в роли бухгалтера, ведь после хлора находиться на производстве было невыносимо. Как и в лаборатории, о которой до того Реймунд грезил. Его поместили в кабинет, потом — в маленькую комнату без окна и с тусклой, свисающей с потолка лампочкой. А потом урезали зарплату. В Германии становилось жить страшно, ведь ни с того ни с сего на него, казалось, ополчились едва ли не все знакомые. Стали обвинять, мол, вот, все вы, жиды, виноваты — Реймунд не мог понять, каким боком и когда он поспособствовал тому, чтобы война была проиграна? А ещё, конечно, чесалось вытянуть язык и напомнить, что на химзаводе Merck он производил не одни порошки от головной боли... В пятьдесят семь жизнь менять неразумно. Поздно и уже не за чем. Разочаровавшись почти во всем на свете, Реймунд не сопротивлялся, когда его заставляли ходить отмечаться в полицейский участок, хотя он ни в чем не был виновен: всегда уступал место в общественном транспорте и переходил дорогу исключительно на зелёный сигнал. Его не в чем было заподозрить, уличить, на месте бухгалтера он вел себя образцово, ничего не приписывал лишнего, не урезал, исправно платил налоги. Но ведь нашли, к чему прицепиться. К тому, за что просто так не извиниться, не исправить, не сказать, мол, так и так, виноват, что родился евреем, минутку, господа, сейчас все будет, все переделаем. Ехать было некуда, бежать — тоже. Корни в Дармштадт вросли крепкие, не выкорчевать. Переставали пускать в некоторые магазины, в трамваях для таких, как он, сделали отдельные места за заграждением. А потом и маркировку — звезду, — своими руками к пальто пришил. Возмущаться — бессмысленно, паковать чемоданы... Страшно. Отправляться куда-то, уезжать из города, из страны, в которой родился... Для Реймунда, тихого, а после и вовсе забитого, решиться на подобное было не по силам. Если бы не Деймон, так удачно встретившийся ему заводчанин, Реймунд загнулся бы ещё в 38-м. Доброта у парня была необъятной и бескорыстной, а сердце — большим и ... Поэтому он, достав нож, начинает расшатывать доску в полу, подковыривает ее с краю в попытках вытащить. Сам слабо верит в то, что получится, но... Все лучше, чем поддаваться унынию и покорно отправляться на казнь. Все знают: деревянные вагоны не возвращаются. За людьми могут прийти вечером, посадить в машину, и их больше не увидеть. Мало кто знает, куда они деваются. — Эй! Эй, ты что делаешь! — Реймунда дёргают за плечо, отрывая от его занятия. — Ты правда думаешь, что сможешь?.. Да нас тут всех расстреляют, если узнают! — Вот в том-то и дело! Если такая участь вас не прельщает, может, помочь изволите? — огрызнулся он, возвращаясь к доске. Она поддавалась с трудом, но Реймунду казалось, что чуть-чуть, но щель стала шире. — Ну чего застыли? Выворачивайте карманы, наверняка у кого-то есть что-то острое! Быстрее! Реймунд не видел в себе командира, никогда бы не подумал, что сможет кем-то помыкать и кому-то указывать. Эта роль всегда отводилась Деймону, старик был верным исполнителем, но не более, а сейчас... Заменить Деймона некому... — Ты что, правда думаешь, что так мы ещё сможем спастись? — вдруг послышался задушенный, тихий голос. Примы. Пришедшая в себя, дрожащая и растерянная, она показалась из-за чужого плеча, с недоверием посмотрела. — Доски слишком широкие, чтобы их отломать — бесполезно. Аж злость из-за нее взяла! Не время было сдаваться, опускать руки, даже не попробовав! Хуже, чем им уготовано, уже явно не будет. Поезд продолжал набирать скорость, вокруг отходящей доски собрались те, кто нашли у себя в карманах и прочих тайниках что-нибудь, что могло сгодиться для вскрытия. В скором времени Реймунд еле двигал рукой — сил пилить и отковыривать от спасительной доски по щепке больше не было. Суставы болели, пальцы не гнулись. Один из соседей предложил свою помощь. Так дело пошло быстрее. Ни у кого не оказалось с собой часов, сказать точно было нельзя, но по ощущениям, работа шла уже час. Успешно была отогнута одна узкая половица, общими усилиями, прыжками и ударами выломана и сброшена на рельсы. Вот только этого было мало. Не пролезть. Это понимали все. А ещё понимали, что прыгать придется, и лучше бы поезд замедлился или остановился. Иначе пользы от их побега... Отдав нож более сильному товарищу по несчастью, Реймунд отошёл к окну с проволокой, кинул быстрый взгляд на труп, все ещё лежащий с ними на полу. Его старались игнорировать, делать вид, что тут нет его вовсе. Хотя кровью запах пропитался изрядно. Прима тоже смотрела на тело. У нее был пустой и остекленевший взгляд. Казалось, она совсем не воодушевилась от идеи побега — напротив. — Думаешь, правда получится? — безучастно спросила она, не отрывая взгляда от пробитой пулей головы. — Он нас не спас, а сами так вылезем? Сказать было нечего. Хотелось безучастно и трусливо отвернуться, опустить голову, ведь Приму понять несложно, но... Ее хотелось растолкать и первым же делом, только путь к отступлению будут готов, пихнуть на свободу. Это будто бы было делом чести, хотя сам Реймунд никому ничего не обещал.***
Сквозь прорезь в полу стало видно рельсы. Они страшно, угрожающе мельтешили в темноте, чуть посверкивая, иногда — искря. Сразу думалось, каково это: вот так на них оказаться? Быть раздавленным, перерезанным? Мучительнее ли это расстрела? Да, должно быть. Прима так и продолжала стоять в углу, совершенно не увлеченная всеобщим занятием. Она не чувствовала в себе тяги к жизни, к спасению. Даже если из мести, из чувства справедливости, продолжения дела Деймона. Все в момент стало бессмысленным и серым, скупым на ощущения. Двое убитых словно прошли мимо нее, не задели и не шокировали. Что в их новом, страшном и красно-кровавом мире способно ещё испугать? Если даже Деймон не справился... Им и пытаться не стоит. Сил уже нет бороться. Если до выстрелов она ещё думала про то, что будет с честью и упорством отставить, с пеной у рта кричать, то сейчас... Избавиться от человека очень просто. Вот так, как сделали с лежащим рядом телом. С Деймоном было также... Так чего стоят старания, если даже самого выдающегося, самого потрясающего можно превратить в мешок с костями одной пулей? Особо не стараясь, вычеркнуть... Реймунд ещё надеется, пыжится... Какой в этом всем смысл?.. Затея Реймунда казалась бессмысленной и даже наивной. Ну сделают они дырку в полу, ну вылезут. А дальше? Куда бежать, где скрываться? Да и надо ли? Если их все равно ждёт один и тот же финал, просто с отсрочкой на пару дней, стоит ли все это таких усилий? Был бы рядом с ними Деймон... За ним бы она пошла, в так... Ненадёжно, почти бесполезно. У подобной затеи хорошего финала не выйдет. Уже хотя бы потому, что ее предложил не Деймон, а в том ноже от него самого слишком мало, чтобы все прошло гладко. Не напитаться от предмета его удачливостью, его везением... Без Деймона они откровенно пропали... — Поезд замедляется! — командует Реймунд, до этого дежуривший у окна с проволокой. Через него старик старался хотя бы примерно высмотреть, где они едут. — Надо поднажать, скорее! — С ума сошел? — ответил ему мужчина, господин Крёгер, которому Реймунд отдал нож. — Чтобы нас в тишине услышали и всех тут же пришили? — Другого шанса может не быть! Откуда знаешь, может, мы почти приехали? — вступилась за Реймунда соседка по юденхаузу, фрау Зайберг. В своих запасах полезных вещей она нашла шпильки для волос и штопор, так как была выпивохой, и тоже усердно помогала, как могла, отломать третью доску. Осталось совсем чуть-чуть, и сквозь образовавшуюся дыру в полу можно будет протиснуться. Господин Крёгер был прав — шумели они достаточно для того, чтобы при остановке солдаты могли захотеть их проверить. Пилили, резали и кромсали по швам пол они ещё как усердно. Должно быть, прошло уже несколько часов, все, кто помогал побегу, изрядно устали. За окном с проволокой были одни деревья. На станцию было не похоже... Вдруг поезд накренился назад, неспешно стал ползти на возвышенность... Может, это и правда их последняя возможность. Если поезд разгонится и больше не встанет вплоть до конечной остановки, спрыгни кто-то — разобьётся... А если услышат шум, заподозрят, то... — Давайте, кромсайте быстрее! — скомандовал Реймунд. Ему было непривычно отдавать указания, но что ещё оставалось? Словно он один тут не хотел умирать! — Ломайте, ну же! Все, подключайтесь скорее! Прима, и ты тоже сюда, не стой там, как приклеенная! Надо успеть, пока поезд не поднялся! — Но ведь услышат... — Пойте. На Реймунда уставились, как на больного. Причем все и сразу, даже те, кто опасался приближаться к дыре в полу или стоял в стороне и беззвучно плакал. И Прима тоже. — Ну давайте уже! Что-нибудь заунывное и длинное, что там есть из молитв? Ни черта не знаю сам, так кто-нибудь затяните! Реймунду хотелось чуть ли не рвать на себе волосы, но он держался. Понимал: паниковать он будет после, когда, — если, — выберется. И вытолкнет отсюда Приму.***
Нестройный хор охрипших, севших голосов давил на уши. Они затянули что-то нескладное, на языке, которого Прима не знала. Не знал и Реймунд, но тем не менее старался, как мог, поддерживать. Кряхтел и кашлял, мучился, нервно прожигая взглядом упрямую третью доску. Что ещё оставалось? В этом нестройном песнопении, рядом с мертвым, окровавленным телом находиться было невыносимо. Пугающе. Она почти растворилась в кошмаре, став его частью, но тут окликнули, дёрнули: — Прима, иди сюда! Ты полезешь первой! Больше не отогнуть! Ее подтолкнули к получившейся в полу дыре. Если две другие палки были отсыревшими и слегка гнилыми, то последняя — слишком прочная. Ее расковыряли так, чтобы, придерживая ее изнутри вагона, кто-то небольшого роста и комплекции сумел бы протиснуться на свободу. Прима застыла, не зная, что делать. Под пение, кривое и скорбное, отвлекающее немцев от подозрительного шума, ей казалось, что это — не путь на свободу, а яма. Могильная. И ее отпевают. Или не ее, а Деймона. Или тех двоих убитых? Ничего не было понятно. Ее подняли, схватив под руки, насильно толкнули к дыре. В нее, словно в бездну, засасывало. В нем шевелилась дорога, медленно мелькали шпалы... Голова кружилась. — Не тормози, ну же! Ее толкнули в плечо и со злобой стали проталкивать на свободу. Ноги ударились об землю, ветер прошёлся по щиколоткам. Локти царапали щепки пола. — Прыгай! Прима сорвалась, увидела, как на нее смотрят сверху вниз, услышала приглушённое замогильное пение. Завывание. Реймунд впопыхах всучил ей в онемевшую руку нож. Земля. Она ударила в лицо запахом, заколола кожу травой и гравием. Грохота более сильного Прима ещё никогда не слышала. В темноте сначала неспешно, а потом разгоняясь над ней понеслось, по краям застучало, так, что она поучаствовала себя запертой в громыхающем ящике. Над головой мелькали прицепы, по бокам — колеса и их резкий, оглушающий грохот. Все тряслось, то светилось, то погасало. А потом — тишина. И темнота. Приме казалось, она умерла. Просто ещё этого не понимает. Не хотелось вставать. Накрыв голову, она пролежала так, казалось, вечность. Пока кто-то не потряс за плечо.