* * *
Леви медленно брёл по больничному коридору, прижимая к груди стопку дневников. Ноги гудели от холода, пальцы почти не слушались, но внутри почему-то было тепло. Он всё ещё чувствовал запах табака, оставшийся от Ганса. Тишина в коридоре стояла ватная, только где-то в конце этажа мерно тикали часы. Леви шёл автоматически, не глядя по сторонам — поворот налево, потом прямо, потом направо. Он уже выучил этот маршрут за неделю в больнице. На полпути Леви остановился. Из-за двери его собственной палаты доносилась музыка. Тихая, приглушённая стеной, но он узнал бы её из тысячи. Па-де-вальс. Раз, два, три… Раз, два, три… Та самая мелодия, что преследовала его в обрывках воспоминаний. Та, под которую кружилась женщина с золотыми волосами. Сердце пропустило удар. Потом ещё один. Потом забилось где-то в горле, мешая дышать. Леви вспомнил бумажку в кармане. «Не забудь Клементину». Вспомнил аплодисменты, поцелуи в ключицы, тепло под рёбрами. Вспомнил, как Ганс говорил: «Если боишься, что забыл — значит, не забыл». Музыка не останавливалась. Раз, два, три. Раз, два, три. Дверь была приоткрыта всего на пару сантиметров, но в щель пробивался тёплый жёлтый свет, такой непохожий на больничный холодный люминесцент. Дневники он прижимал к груди так сильно, что корешки впивались в рёбра. Музыка становилась громче с каждым шагом. Он толкнул дверь. На подоконнике, поджав ноги, сидела женщина. На ней была белая сорочка и тёплый шерстяной платок, накинутый на плечи. Пшеничные волосы рассыпались по спине, падали на лицо, скрывая его. В руках она держала маленький проигрыватель — старый, допотопный, из тех, что работали на батарейках — и смотрела в окно на падающий снег. Музыка шла оттуда. Леви замер на пороге. Дневники выскользнули из ослабевших пальцев и с глухим стуком упали на пол, рассыпаясь страницами. Женщина вздрогнула, повернула голову. Их взгляды встретились. — Леви, — выдохнула она. Голос её был низкий, чуть хрипловатый, такой родной, что у Леви подкосились колени. — Здравствуй. Он стоял, вцепившись в дверной косяк, потому что боялся, что упадёт. В голове было пусто, но сердце… Оно колотилось где-то в ушах, в висках, в кончиках пальцев. — Клементина. Она улыбнулась слабо, едва заметно. И Леви увидел, как тяжело ей давалась эта улыбка. Как осунулось лицо, как бледна кожа… Глаза измученные, уставшие, с тёмными кругами словно от бессонницы. — Ты не помнишь меня, — сказала она. Это не было вопросом. Леви покачал головой. Шагнул в палату, подошёл ближе. Остановился в шаге от неё, боясь приблизиться и спугнуть. Клементина смотрела на него, и в глазах её мешались боль, нежность и что-то ещё. — Меня перевели в другое отделение два дня назад, — сказала она просто. — Но я выпросилась пожить ещё немного здесь. Леви почувствовал, как внутри что-то оборвалось. Холод пополз по позвоночнику, сжал горло. Он взял её руки в свои и застыл от того, насколько же они были тонкими и холодными. — Тогда у нас ещё есть время, — ответил он наконец. — И мы можем… Поговорить. Холодно. Одиноко. И больно. — Потанцуй со мной, — попросила она вдруг. — Мне этого так не хватало. Леви кивнул и помог ей спуститься с подоконника. Клементина была такой лёгкой, будто состояла из воздуха и снега. Положил руку ей на талию, взял за руку. И они медленно закружились. Как когда-то давно… Сколько лет назад это было? Она прижималась к нему, клала голову на плечо, слушала, как билось его сердце. Леви чувствовал, как внутри, в самой глубине, просыпалось что-то странное. — Я вспомню, — прошептал он ей в шею. — Из последней записи я понял, что мы давно знаем друг друга. И что люб… — Не надо, — перебила она тихо. — Просто будь сейчас со мной. Музыка играла, снег падал за окном, время замерло. Леви кружил Клементину по маленькой палате, чувствуя, как она почти невесома в его руках. Тонкая, хрупкая. Сквозь сорочку угадывались острые ключицы, которые он когда-то целовал. Он не помнил этого, но почему-то знал. — Я просто хочу запомнить тебя, пусть даже на одну лишнюю минуту. Раз… Два… Три.День 5. Па-де-вальс
14 марта 2026 г., 16:01
Снег падал на больничный двор крупными хлопьями, повсюду бегала детвора. Леви сидел на лавке неподвижно, и единственным доказательством жизни служило облачко пара, вырывавшееся из его рта. Рядом, на досках, покрытых тонкой коркой наста, лежали дневники. Снег заносил их страницы, заметая правду, которую Леви только начинал в себе вскрывать. Чтение собственной биографии больше не походило на изучение истории. Это была пытка. Каждая строчка о том, как его отряд готовился к операции в Марли, отдавалась не болью даже, а тупым, ноющим ощущением под рёбрами. Словно он медленно сдирал с себя старую, присохшую к ране кожу, чтобы убедиться, жива ли плоть под ней.
— Сигаретки не найдётся? — голос, низкий и хриплый, врезался в тишину.
Леви нехотя поднял взгляд. Высокий мужчина с копной длинных седых волос, закутанный в больничный халат, накинутый поверх одежды, смотрел на него сверху вниз.
— Я не курю, — отрезал Леви, возвращая взгляд к тексту. — У ворот женщина стояла с сигаретой. Спросите у неё.
Мужчина понимающе хмыкнул и бесцеремонно плюхнулся на лавку, едва не придавив стопку дневников. Леви дёрнул желваками, но смолчал. Ввязываться в перепалку с пациентом? Сегодня ему и своей головной боли хватало.
— Знаю, что не куришь, — незнакомец ловко выудил из кармана мятую пачку, прикурил одну, другую заткнул за ухо. Выпустив струю дыма, он усмехнулся: — Я сперва не поверил, что у тебя с памятью беда, мужик. Думал, косить решил. Но теперь вижу — чистая амнезия.
Леви нахмурился, всматриваясь в чужое для себя лицо. Глубокие морщины, усталые глаза. Пусто.
— Мы знакомы? Вас нет в дневниках.
— Не, — мужчина махнул рукой, разгоняя дым. — Понятия не имею, кто ты. Да и, если честно, плевать я хотел.
Леви кивнул в знак согласия — ему тоже было всё равно. Они долго молчали. Снег оседал на плечах незнакомца, на его седых волосах. Но пауза была тяжёлой. Мужчина заговорил, когда сигарета истлела до фильтра, и он щелчком отправил бычок в сторону урны. И голос его потерял всю прежнюю браваду.
— Я не очень хороший человек. Никогда им не был, — начал незнакомец, глядя прямо перед собой. — Я причинял боль всем, кто действительно старался для меня. Даже себе. Знаешь, в чем самый грязный секрет труса? — он повернул голову к Леви. — Трус не тот, кто боится. Трус тот, кто срывает свою боль и свой страх на тех, кто слабее, потому что признаться в этом страхе — выше его сил.
Он замолчал, будто выплюнул комок грязи, который носил в себе годами. Леви, впервые за весь разговор, посмотрел на него прямо.
— Я понимаю, — тихо сказал он.
Мужчина дёрнул щекой, будто не ожидал такого ответа, и, резко поднявшись, пошёл прочь, оставив после себя запах табака и мокрого снега. Леви проводил его взглядом, затем посмотрел на дневники, на свои пальцы, держащие страницу. Впервые за долгое время чужое признание показалось ему более реальным, чем то, что было написано в этих дневниках. Он аккуратно стряхнул снег с обложки и продолжил читать. Медленно сдирать кожу дальше.
Снег всё падал, укутывая больничный сад, когда тяжёлая поступь вновь заставила его поднять голову. Оказывается, тот незнакомец не ушёл, а просто сделал круг по дорожке, затоптал окурок поглубже в сугроб и теперь вернулся, неся в руках две жестяные кружки с чем-то дымящимся.
— Держи, — он протянул одну Леви и снова плюхнулся на лавку. — Чай. Полевая заварка, горячо.
Леви поколебался, потом принял кружку. Пальцы действительно задубели, хотя он старался не подавать виду.
— Ганс, — представился мужчина, не глядя на него. — Раз уж ты меня в дневники не записывал, скажу сам. А ты?
— Леви.
— Леви, — повторил Ганс, отхлебнул чай. — Коротко. Люблю таких людей. Меньше букв запоминать.
Они снова замолчали. Ганс грел руки о кружку, косился на стопку дневников, на аккуратный почерк, виднеющийся на верхней странице, на шрамы, выступающие из-под ворота куртки Леви. На отсутствующие пальцы, один видящий глаз…
— Слушай, Леви, — начал он вдруг, и в голосе прорезалось обычное человеческое любопытство. — Ты, конечно, извини за бестактность, но мне просто интересно. Дневники эти, — кивнул Ганс. — Память потерял, читаешь сам про себя. Это ж надо… Должно быть, пиздец как странно. Узнавать, что ты за человек, из букв на бумаге.
— Странно, — согласился Леви.
— И что там про тебя пишут? — Ганс повернулся, в глазах мелькнул живой интерес. — Герой? Злодей? Или просто мужик, который тянул свою лямку?
Леви посмотрел на дневники. Перед глазами встали не слова, а обрывки: крики, запах пороха, чьи-то спины, уходящие в бой. Крылья свободы.
— Разное, — ответил он глухо. — Война, потери, решения, которые принимать не хотелось.
Ганс присвистнул тихо.
— Война, значит, — он поскреб небритый подбородок. — По одному твоему лицу видно, что ты не в канцелярии служил. — Ганс помолчал. — А как это вообще — проснуться и ничего не помнить? Пустота в голове?
— Не пустота, — Леви сделал глоток чая, обжигаясь. — Темнота, по которой идёшь с фонарём. А фонарь… Эти страницы.
— Метафорично, — хмыкнул Ганс. — Поэт, блин.
— Капитан разведкорпуса, — поправил Леви без тени улыбки.
Ганс поперхнулся чаем, закашлялся, уставился на Леви с новым ужасом.
— Капитан? Разведка? — переспросил он, откашлявшись. — Ну ни хрена себе у нас тут пациенты. Выходит, людей в бой водил?
— Водил.
— И много… — Ганс запнулся, подбирая слово. — Много их осталось?
Леви перевернул страницу дневника, не глядя. Палец замер на абзаце про Гул Земли.
— В этих дневниках? — он кивнул на стопку. — Имена… Много имён. Кто-то жив, кто-то нет. Я пока не дочитал.
Ганс посерьёзнел. Дурашливость слетела с него, как шелуха.
— Слушай, капитан, — сказал он тихо. — Я, конечно, тот ещё говнюк, сам признал. Но даже я понимаю, что читать такое — это пиздец тяжело. Может, не надо? Может, проще новую жизнь начать? Без прошлого?
Леви поднял на него глаза.
— Проще, — согласился он. — Но я не ищу лёгких путей. И тебе не советую. Ты вот сидишь, признаёшься в том, что трус. А сам пришёл обратно с чаем. Зачем?
Ганс открыл рот, закрыл. Потом усмехнулся углом рта.
— А хрен его знает. Может, тоже решил не искать лёгких путей. Может, просто захотелось с живым человеком поговорить, а не с пустотой в собственной башке.
Леви кивнул. Это он понимал лучше всего. Ганс улыбнулся — впервые по-настоящему, без кривой усмешки — и откинулся на спинку лавки, глядя, как снег заметает их следы. Покопавшись за ухом, извлёк вторую сигарету — ту самую, припрятанную. Прикурил, щурясь от дыма и снега одновременно. Некоторое время он молчал, провожая взглядом детей, которые, наигравшись, разбежались кто куда, оставив двор в тишине.
— Знаешь, капитан, — начал он вдруг, поставив пустую чашку на землю. — Я тут наговорил про трусость, про боль. А сути не сказал.
Леви молчал, дав ему время.
— Я остался один, — выдохнул Ганс вместе с дымом. — Совсем. Не так, как все говорят: «ой, я одинок, никто не звонит». А по-настоящему. Пустота.
Он повертел сигарету в пальцах, наблюдая, как снежинки тают, касаясь тлеющего кончика.
— Была жена. Хорошая женщина, добрая. Я её… я её довёл. Не бил, нет. Рука у меня никогда не поднималась на баб. Но я её игнорировал. Злился на неё за то, что она пыталась мне помочь. За то, что видела меня насквозь. За то, что не давала прятаться в моей же собственной шкуре, — он горько усмехнулся. — Ушла. Правильно сделала.
Леви перевернул страницу дневника, но не читал.
— Дочь была. Маленькая, — голос Ганса дрогнул, и он надолго замолчал, затягиваясь глубоко. — Она не выдержала из-за болезни. А я даже на похоронах не плакал. Стоял как истукан и думал: «Вот сейчас все смотрят, осуждают, какой я бесчувственный». Представляешь? Вместо того чтобы горевать, я переживал, что обо мне подумают.
Он выдохнул дым резко, будто выплюнул его.
— Всех друзей распугал. Сначала нытьём, потом злостью, потом равнодушием. Сейчас даже позвонить некому. Да и незачем. Я для них умер раньше, чем они для меня.
Ганс повернулся к Леви. Глаза у него были сухие, но в них плескалось столько боли, что хватило бы затопить этот больничный двор по крышу.
— Смотреть на себя со стороны тошно. Пустое место. Ни любви, ни ненависти, ни смысла. Только сигареты и этот разговор с незнакомым мужиком с амнезией, потому что поговорить больше не с кем.
Он замолчал. Тишина повисла тяжёлая, мокрая, как одеяло, вымоченное в ледяной воде. Ганс глубоко затянулся, щурясь от едкого дыма. Пепел упал на колено, смешался с талым снегом, оставив грязное пятно на больничных штанах. Он стряхнул его небрежно и вдруг спросил, глядя куда-то в сторону, будто спрашивал не Леви, а снегопад:
— Лучше скажи, каково это — быть вечно сорокалетним?
Леви поднял голову от дневника. Вопрос застал врасплох. Он посмотрел на свои жилистые руки, в мелких шрамах, совсем не старые. Потом на Ганса — морщинистого, седого, с глазами человека, который прожил несколько жизней и все неудачно. Леви немного подумал.
— Нормально, — ответил он, допивая чай.
Ганс хмыкнул, выпуская дым. Насмешливо, но без злости.
— А разве это не ужасно? — он стряхнул пепел, и тот смешался со снегом у ног. — Ты остановился во времени, но время движется дальше. Ты не можешь вспомнить приходящих и уходящих людей. Все твои старые друзья уходят или умирают, и ты не можешь обрести новых. Ты не можешь любить. Ты не можешь ненавидеть.
— Ты думаешь, я это чувствую? — тихо спросил Леви. — Думаешь, я не понимаю, что мир движется?
— А ты понимаешь? — Ганс повернулся к нему. — Ты правда это чувствуешь или просто читаешь в дневниках: «сегодня умер тот, завтра этот»?
Леви промолчал.
— Я смотрю на тебя, капитан, — продолжил Ганс, затягиваясь. — Ты сидишь здесь, читаешь про свою жизнь, как чужую книгу. И я думаю: может, это и есть ад? Не огонь и вилы, а вот это. Когда ты есть, но тебя нет. Когда ты помнишь, что должны быть чувства, но вместо них лишь пустота.
— У меня не всегда пустота, — возразил Леви. — Иногда… пробивает.
— И что тогда?
— Тогда я откладываю дневники. Иду в палату. Смотрю в потолок, пока не отпустит.
Ганс усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
— Значит, одинаково. Ты в своём вечном сорокалетии, я в своём дерьме. Разница только в том, что у тебя есть оправдание — амнезия, война и всё такое. А я просто… просто не справился.
Он докурил сигарету до фильтра, посмотрел на окурок, будто видел в нём ответы на все вопросы, и щелчком отправил в сугроб.
— Знаешь, что самое смешное? — спросил он, не глядя на Леви. — Я сейчас сижу с тобой и впервые за долгое время чувствую себя… почти живым. Потому что ты слушаешь. Не перебиваешь, не лезешь с советами, не говоришь: «всё будет хорошо». Просто сидишь и слушаешь. А получать сострадание от того, кто не способен на заботу — это, блять, чересчур дорогостоящее удовольствие.
— Потому что завтра я всё равно все забуду, — напомнил ему Леви.
— Да, точно. Тогда я тебе скажу, отчего я ещё жалкий, — Ганс посмотрел куда-то вдаль, и в этот момент все полетело к чертям. — У меня асбестоз. Это значит, что мои лёгкие тонут в дерьме. Я умираю. Это, сука, делает меня ничтожным, ладно?
— Так зачем ты, блять, куришь? — выругался Леви, не скрывая… отвращения, жалости? Он сам не понимал, что испытывал в этот момент. Леви ощущал, как от услышанного немеют костяшки. Ему было… жаль? Ему было жаль, и он не понимал — хотя, как подумал Леви, Ганс не особо и хотел, чтобы он понял.
— Бог душит меня в замедленном действии, — отчаянно рассмеялся Ганс. Через секунду он продолжил: — И почему я курю, ты спрашиваешь? Почему я курю. Почему.
Они оба замолчали, и тишина показалась замогильной. Зябкой. Удушающей.
— Я курю, чтобы быстрее сдохнуть, — тихо подытожил Ганс. — Но это не смешно, знаешь ли. Это просто жалкое зрелище. Я самый жалкий кретин на этой планете. Печально, правда? — и хриплый сухой смех подчеркнул его монохромную злость. — Не, я просто развлекаюсь с тобой, Леви. Это правда смешно. Это смешно, потому что моя жизнь полна такого дерьма: тебе кажется, что ты убегаешь, пока не сталкиваешься с самим собой. Через пятьдесят два года ты понимаешь, что самый длинный окольный путь — это самый короткий путь домой, и я бегал по кругу с самого начала. Бред, правда?
Леви молчал, и вдруг понял, что давно не читает — просто держит раскрытый дневник, глядя на Ганса. На этого странного, умирающего, бесконечно уставшего человека.
— Бред, — согласился Леви. — Но не совсем.
Ганс поднял бровь.
— Оправданий нет, — продолжил Леви. — Ни у тебя, ни у меня. Но ты хотя бы знаешь, от чего бежишь. Я даже этого не помню.
— Завидовать мне — последнее дело, — хмыкнул Ганс.
— Я не завидую.
Ганс посмотрел на него долгим взглядом. Потом достал четвёртую сигарету, повертел в пальцах и убрал обратно.
— Ладно, капитан. Давай о чём-нибудь другом. О чём говорят нормальные люди, когда не собираются помирать в ближайший месяц?
— Я не знаю, о чём говорят нормальные люди, — честно ответил Леви.
Ганс фыркнул.
— Ну да, куда тебе. Ладно, тогда я сам придумаю, — он почесал подбородок, глядя на снегопад. — О любви, например. Нормальные люди любят поговорить о любви.
Леви никак не отреагировал, и Ганс воспринял это как разрешение продолжать.
— Вот скажи мне, капитан, — Ганс повернулся к нему, в глазах мелькнуло что-то живое, почти мальчишеское. — Ты вообще помнишь, что это такое? Ну, там, сердце ёкает, мысли путаются, готовность душу продать за один взгляд?
Леви нахмурился. Вопрос ударил куда-то вглубь, в те самые редкие моменты, когда сквозь амнезию пробивалось что-то тёплое. Или холодное? Он не мог разобрать.
— Не знаю, — ответил он медленно. — В дневниках… там есть люди. Один мальчишка, двое друзей, женщина-учёный. Я за них… — он запнулся, подбирая слово. — Я за них убивал. И умирал бы. Наверное, это и есть любовь.
Ганс присвистнул тихо.
— Убивал за них? Жёстко. А просто… Обнимал? Говорил, что они важны? Ругал за глупости и ждал, когда остынет чай?
Леви молчал долго. Пальцы сжали обложку дневника сильнее.
— Не помню, — наконец выдавил он. — В дневниках этого нет.
— А в дневниках всегда только факты, — кивнул Ганс понимающе. — События, операции, смерти… А то, что между, никогда не записывают. Потому что это либо слишком личное, либо кажется само собой разумеющимся. А потом просыпаешься… И этого нет.
Он закурил наконец четвёртую сигарету, глубоко затянулся.
— Знаешь, что самое поганое в любви? — спросил он, не глядя на Леви. — Не то, что она проходит. А то, что она никуда не девается. Она остаётся в тебе, как заноза, и ты её чувствуешь каждый раз, когда думаешь: «А что, если бы я тогда по-другому?» И вот это — самое страшное наказание. Не смерть, нет… А осознание, что ты сам всё просрал.
— Ты предлагал жене вернуться? — спросил Леви.
Ганс усмехнулся горько. Он замолчал, глядя на тлеющий кончик сигареты.
— Предлагал. Через пять лет. Она уже замужем была, двое детей. Посмотрела на меня, улыбнулась грустно и сказала: «Ганс, ты опоздал. Я тебя ждала три года, а теперь уже поздно». И знаешь, что я сделал? Я обрадовался.
Леви нахмурился.
— Обрадовался?
— Да, потому что получил подтверждение, что я ничтожество. Что не ошибался в себе. Что не надо было стараться, потому что всё равно бы не вышло, — он затянулся, выпустил дым. — Удобно, правда? Сам себе всё испортил, потом получил доказательства, что ты говно, и живёшь себе спокойно, ничего не меняя.
— Ты не прав, — сказал Леви вдруг.
Ганс удивлённо поднял бровь.
— В чём?
— В том, что любовь остаётся занозой, — Леви говорил медленно. — Если бы ты любил по-настоящему, ты бы хотел, чтобы ей было хорошо. Даже без тебя. А ты хотел, чтобы она подтвердила, что ты говно.
Ганс открыл рот, а затем закрыл. Потом усмехнулся, но усмешка вышла растерянной.
— Получается, если ты можешь сохранить память о том, как что-либо делать, чувства ты тоже помнишь? Если ты влюбишься в женщину сегодня, будешь ли ты любить её и завтра?
— Я не знаю, — Леви нахмурился. — Но мне кажется, если я не смогу о ней ничего вспомнить, то я на самом деле не могу… Ты же не можешь любить кого-либо, если у тебя нет воспоминаний об этом человеке, правильно? Разве любовь не основана на воспоминаниях и действиях?
Отчего-то внутри у Леви внезапно защемило. Холодно, одиноко и больно. Перед глазами мелькнули аплодисменты, тёплые ладони, губы на острых ключицах, горячее дыхание, мурашки по коже. И музыка… Па-де-вальс. Раз, два, три… Раз, два, три.
Имя.
Клементина из его последней записи и маленькой бумажки «не забудь её».
— Ты чего? — Ганс наклонился ближе, вглядываясь в лицо Леви. — Ты побледнел, как снег. С тобой всё в порядке?
Леви моргнул, прогоняя видение. Оно уходить не хотело. Оставляло после себя тепло где-то под рёбрами и тупую, ноющую боль.
— Вспомнил кое-что, — выдавил он. — Не полностью. Обрывками.
— И что там? — Ганс подался вперёд с живым интересом.
Леви посмотрел на него. На этого странного, умирающего, чересчур любопытного мужика, который влез в его жизнь всего час назад, а уже вывернул наизнанку всё, что можно.
— Женщина, — сказал Леви тихо. — Там была женщина. В моих… в моих воспоминаниях. И последняя запись тоже о ней, мы виделись недавно. И вообще… Живём в одной палате. Но я сегодня проснулся один.
Ганс медленно выдохнул, и пар изо рта смешался со снегом.
— В одной палате? Интересно… — задумался он. — И ты её любил?
— Не знаю, — Леви покачал головой. — Но её зовут… Клементина. И бумажка. Я ношу с собой бумажку: «не забудь её». Думал, это просто напоминание, а сейчас…
— А сейчас?
— А сейчас мне кажется, что я забыл что-то важное, что я обещал помнить. И не сдержал обещание.
— Раз уж вспомнил… — Ганс вперил взгляд на бледное небо. — Расскажи, кто она. И чем болеет? Не зря же она здесь находится.
Леви покосился на него. Обычно он не разговаривал о таких вещах. Ни с кем. Даже с Габи. А уж с незнакомым мужиком в больничном двору — тем более. Но сегодня всё было как-то… иначе. Может, потому что Ганс умирал. Может, потому что сам Леви не был до конца уверен, что жив по-настоящему.
— Нечего рассказывать. Её нет в моих дневниках, только одна запись, — ответил Леви после паузы. — Только ощущение, что… — он запнулся, подбирая слово. — Тепло. Было тепло. А теперь нет.
Ганс хмыкнул, зажимая сигарету зубами.
— Тепло, говоришь. Это уже немало. Знаешь, сколько людей живут и умирают, так и не узнав, что такое тепло от другого человека?
Леви промолчал. Он смотрел на свои руки — они замёрзли, костяшки побелели.
— Я танцевал с ней, — сказал Леви неожиданно для самого себя. Голос прозвучал глухо. — Вальс, кажется. Я не умею танцевать. Никогда не умел.
Ганс присвистнул, вынимая сигарету изо рта.
— Капитан разведкорпуса, который врагов на куски режет, танцует вальс? Это я должен увидеть. Жаль, что не увижу.
— Я тоже не увижу, — Леви усмехнулся углом рта. — Не помню.
— А чувствуешь?
Леви помолчал. Снег падал на лицо, таял на щеках, стекал холодными каплями за шиворот.
— Чувствую. Щемит вот тут, — Леви коснулся груди. — И не проходит.
— Слушай, капитан, — сказал Ганс. — Если ты боишься, что забыл — значит, не забыл. Настоящая любовь… Она не в голове. Она вот здесь, — он ткнул пальцем себе в грудь. — И здесь, — постучал по виску. — И если у тебя сейчас внутри щемит от какого-то обрывка, от имени, которое ты не можешь вспомнить — значит, было что-то настоящее.
Леви молчал, переваривая.
— Ты говорил, любовь основана на воспоминаниях и действиях, — продолжил Ганс. — А я тебе скажу: любовь — это когда ты действуешь, потому что чувствуешь. Даже если не помнишь почему. Вот ты сидишь здесь, читаешь дневники, пытаешься собрать себя по кускам. Зачем? Ради чего? Кому это нужно?
Леви открыл рот, чтобы ответить, и закрыл. А действительно… Зачем? Он мог бы просто жить дальше, не зная, кем был. Начать с чистого листа.
— Не знаю, — признался он.
— А я знаю, — Ганс усмехнулся. — Потому что там, внутри, ты чувствуешь, что те, кто был в твоей жизни… Они заслуживают, чтобы их помнили. Даже если ты сам себя не помнишь. Это и есть любовь, капитан. Когда ты помнишь других лучше, чем себя.
Леви смотрел на него долго, изучающе. Потом едва заметно кивнул, но Ганс понял.
— Но если ты правда хочешь её найти, то ищи. Пока не поздно. Пока у тебя есть время, — он докурил, затушил окурок. — У меня время тикает, капитан. Я каждое утро просыпаюсь и проверяю, дышу ли ещё. Но знаешь, что самое смешное?
— Что?
— Я сижу здесь, с тобой, в снегу, курю одну за другой, хотя должен беречь каждую молекулу кислорода. Но мне плевать, потому что впервые за долгое время я чувствую, что разговор с живым человеком важнее, чем несколько лишних дней в палате под капельницей.
— Ты не жалкий, — сказал Леви.
Ганс поднял бровь.
— О, серьёзно? А кто тут полчаса назад распинался, какой он неудачник? — Ганс усмехнулся, но усмешка вышла кривая.
— Ты ошибался, — Леви покачал головой. — Жалкие не сидят с незнакомцами и не говорят правду. Жалкие прячутся и врут, делая вид, что всё нормально.
Ганс долго молчал. Потом отвернулся, уставился за ворота, и Леви показалось, что на глазах у него блеснуло что-то, не похожее на снег.
— Спасибо, капитан, — сказал он хрипло. — Ты даже не представляешь, как мне это было нужно услышать.
— Представляю, — Леви кивнул. — Я тоже не помню, когда в последний раз слышал что-то хорошее о себе.
Ганс фыркнул, прогоняя нахлынувшее.
— Ну так мы два сапога пара. Один ничего не помнит, другой помнит слишком много дерьма. Золотая середина, блять.
Они засмеялись. Негромко, хрипло, но впервые за весь день действительно искренне.
— Знаешь, — сказал Ганс тихо. — Если найдёшь свою Клементину, то передай ей привет от старого дурака, который курит, хотя должен лежать в кровати.
— Сам передашь, — ответил Леви. — Ты ещё не сдох.
Ганс усмехнулся.
— Это да, но на всякий случай. Мало ли.
Они замолчали надолго. Снег скрипел под редкими шагами, где-то в больнице хлопнула дверь, женский голос позвал: «Ганс, время уже давно вышло!»
— Эльза, — вздохнул Ганс. — Моя медсестра. Пора, видимо.
Он поднялся, отряхнул снег с больничных штанов, постоял, глядя на Леви сверху вниз.
— Ты это… не пропадай, капитан. Я завтра выйду, посидим ещё, вспомнишь обо мне. Расскажешь, что ещё нового узнал. О! — Ганс оживился. — И запишешь про меня в дневники свои.
Леви кивнул.
— Иди уже, а то простудишься и умрёшь раньше, чем накуришься до смерти.
Ганс расхохотался — хрипло, надрывно, но весело — и побрёл к крыльцу с сигаретой, зажатой в зубах, хотя она давно погасла. Леви посидел ещё немного, глядя на листок в руках. Потом аккуратно сложил его и убрал в дневник, на ту самую страницу, где была запись про Клементину. Где-то в больнице хлопнула дверь, женский голос что-то сердито выговаривал, и мужской, хриплый, отвечал: «Да иду я, иду, Эльза, не ори».
Примечания:
https://t.me/mydivinehell — канал с плюшками, моими извечными матами и спойлерами к главам/новых фф. Переходите! И очень буду рада вашим отзывам ❤️