петляет в сердце маховик,
трещит моторчик по рубцам
бурлит от явь разлаженный тайник:
ты воешь по тому,
кого расстроил сам
chapter I: ingenium
быть-скулить-жить
Как бы ни хотелось этого признавать, но, закрывая глаза, Хёнджин неизменно видел перед собой труп. Он, благородный, выкроенный из узоров, соединяющих пёстрые одеяла крохотного, но объятого вечностью бара с чудаковатым именем «I.C.E» , не подходил гробу. В его кожу лазурным пигментом въелся долговязый дракон, извергающий бессмертное пламя. Залитый огнём, весь в зареве. Его лицо стёрлось, превратившись в видение о наваждении, бессмысленную фата-моргану, но продолжило излучать жизнь. Он заточил в себе Солнце, опалился о его лучи, отторгнул помощь и сожрал самого себя, не насытившись. Он, бесконечно занимаясь самопоглощением, просто не мог скормить своё тело червям. Как бы ни хотелось этого признавать, но так получилось, что Он и вправду умер. — Ты где там шляешься? Бред. Хёнджин молниеносно распахнул глаза. Поморгал. В ушах звенело. Он оглянулся, обнаружив себя в лифте, и громко выдохнул, растёкшись по стенке. Снова. Что бы ни происходило, ноги неизменно приводили сюда, а разум, вгрызаясь в толстые стены, отключался. — Ты с нами? Его вырубало на ходу по несколько раз за сутки, а сон снился один. Труп. Гроб. Отблеск. Воспоминание, вообще-то. Он так хорошо запомнил этот момент, что просто не мог пропустить сквозь себя. Всё самое плохое заведомо забывается. Так работает память. Но его любовь добровольно сложилась в деревянную коробку и отдалась земле, а развидеть навязчивую галлюцинацию просто не получалось. В зеркале мелькнула тень. Заговорила: — Я тебя вижу. Каждый раз, поглядывая в зеркало, Хёнджин как-то естественно думал об одном: он скучает. По ясности. Всюду – и внутри. По временам, когда отрицательный балл за ничего не значащий тест представлялся самоубийством, катастрофой, жутчайшей бедой, заполняющей разум и расстраивающей глупое детское сердце. По коллекциям DVD-дисков, припрятанных под матрасом наряду с другими сокровенными реликвиями, с записанными «Resident Evil», «Silent Hill», «Forbidden Siren» для PlayStation 2, которая, разумеется, насчитывалась у единственного хорошего-прехорошего товарища среди десятка знакомых – и никогда не у него самого. Его заначки едва доставало, чтобы подкрепиться молочным супом в местной закусочной, пожевать чёрствого хлеба, захлебнуть клюквенным морсом, больше походившем на снадобье злобной колдуньи, и успеть на финальный прокат «Города грехов». Очевидно, он был счастлив. Очевидно, в фантазиях, которым никогда бы не удалось воплотиться в реальность. — Так и думал, что найду тебя здесь. Поздравляю с победой, — Джисон прислонился к вечно раскрытой двери сломанного лифта. Огляделся. — Грядёт день, когда тросы, наконец, оборвутся. Твоё счастье, если окажешься не здесь. Никто не знал, как, когда и при каких обстоятельствах лифт вышел из строя. Никто не догадывался, по какой причине он исконно существовал в крохотном двухэтажном здании. Никто в целом хотя бы изредка, почтения ради, не осмеливался бросать взгляд в его сторону. Таинственное место. Кем-то покинутое и всеми забытое. За небольшим, но верным исключением. — Несчастье, — возразил Хёнджин. — Всегда боялся расшибиться в лифте. Так хоть, знаешь, страх переборю. — Мёртвые не трясутся перед страхами. — Мёртвые вытрясают страхи из живых. Замерцала лампочка. Хёнджин, последние несколько минут пытающийся нарочито спокойно вытащить из блистера таблетки, цокнул. Сдался. Раздербанил упаковку, достал сколько-нибудь – в иссиня-белом свету от стекляшки, которую однажды и навсегда расписали цветными маркерами, не разглядеть – пилюль. Проглотил. Разом. Джисон внутренне стушевался, машинально напрягся, но виду не подал. — Спрашивай, — догадался Хёнджин. — Там парни на балконе собрались. Чанбин принёс одеяло. Есть мысль… — Ты не об этом хотел спросить. Джисон выпрямился. Терпеть не мог смотреть на Хёнджина через зеркало, ведь приходилось всматриваться. Разглядывать, анализировать, постигать. Знакомиться заново. И то, с какими версиями его приходилось сталкиваться, периодически ужасало. — Тебе… — несомненно, он подбирал слова, — совсем не становится лучше? — Ты просто увидел, как я принимаю успокоительные, а уже раздуваешь из мухи слона. — Хёнджин расчесал затылок. Причудливая татуировка дракона на шее разразилась в бирюзу. — Спросил ли бы ты то же самое, не оказавшись рядом? Так. Беспричинно. — Но я же здесь. — Чисто гипотетически. Хёнджин сложный. Всегда таким был. И разговаривать с ним особенно трудно, ведь на любой ответ у него в арсенале окажется пять пререканий. Минимум. Ещё с десяток – про запас. Не угадаешь, что он вышвырнет в следующий раз. Приходилось интригующе отмалчиваться, чтобы в серьёзность раздумий поверили хотя бы немножко. — Вряд ли, — наконец сознался Джисон. — Это неплохо, — Хёнджин зажёг сигарету. Протянул пачку, перехватил отказ, пожал плечами, — Обычно, то есть. Никто не спросит, почему ты счастлив, если держишь улыбку весь день. Достаточно простой гримасы, чтобы брезжить радостью. Но стоит слегка помрачнеть, как к тебе присмотрятся. Тут же. Словно негативные чувства не в той же мере присущи человеку, как, скажем, позитивные. Будто они… ложные. Впрочем, полезно задуматься, в чём больше фальши. Объективно. — Разве не здо́рово, что люди в конце концов обращают внимание? — Джисон крутанул мобильник, звонко дзинькающий от потока входящих сообщений. — Чанбин спрашивает, идём ли мы. Блять. О чём это я? Точно. Так вот. Не всё ли равно, в чём притворство, если оно так или иначе расшибается о… Запнулся. Перепугался, сразу видно. Округлившиеся глаза мгновенно вспыхнули серебром. Он мог бы запросто разрыдаться – такая вот привычка откликаться на оплошности, – но великолепно взял себя в руки. Исправился: — …если ложь в любом случае выясняется, то есть. — Всё нормально. — Хёнджин выдохнул дымное облако. — И всё-таки. — Я всё понять не могу, — он хмыкнул. Отвернулся от зеркала, вцепился взглядом, упёр локоть в рёбра. Смолистая тучка скользнула по лицу. — Я кажусь настолько хрупким, Джисон? — Нет. — Хоть раз за, — приходилось прикидывать цифры, — девять лет. Господи. За девять лет знакомства ты видел, чтобы кому-то удалось зацепить меня словами? — Нет. — Так к чему, блять, этот спектакль? Хёнджин колючий. Очевидно, был таким не всегда. Жестокость, всё-таки, не берётся из ниоткуда, но частенько возвращается в никуда. В разбитую посуду, сорванный от долгих скандалов голос – когда-то он кричал так часто, да с такой ретивостью, что сейчас похрипывал вместо того, чтобы говорить, – и разнёсенные в кровь костяшки. В расколы на сердце, кровящие так сильно, что ничего, кроме омывающего изнутри ужаса чувствовать не приходится. В безысходность. В непрерывное разложение на койке такое количество времени, что мир поневоле сворачивается до размеров разжёванного и залежалого одеяла, пропитанного потом и болью, потому что слёз попросту не оставалось. И в бедного Джисона, у которого слёз – бездонный резервуар, а потому глаза на мокром месте. Хёнджин перестал завидовать, ведь своё уж давно выплакал. — Прости, — неловко промямлил Джисон. — Ещё один. Да сколько вы будете… Терпение лопнуло. Разорвалось на нити, вскрыло вены, издохло. Джисон всхлипнул. Лампочка трагически взорвалась, померцала ещё пару секунд, исдохла. От былой синевы остались скупые воспоминания о кое-как пишущих маркерах, стащенных у младшенькой Чонина. Вместо того, чтобы грызть гранит наук, она обгрызала корешки книг и вырисовывала светлое будущее на страницах учебников. Оно было наполнено тёмно-синей лавандой, радугой и китами с блестящими крылышками. Пришлось пойти на крайние меры, отняв у ребёнка один из способов отражения воображения. Не то чтобы кто-то из них, больших и зрелых подонков, её не понимал. Просто за испорченные учебники нужно возмещать ущерб в казну школы, а платить было нечем. Да и запретить тихонечко мечтать никто ей не мог. Щёлкнула зажигалка. Хёнджин осветил погрязший во мраке лифт, поднёс огонь к лицу. Красноречиво улыбнулся. Пирсинг в губе славно замерцал. Вот-вот – и соберёт вокруг отпрысков, готовых заслушиваться ужасающими байками, восседая у костра. Такой весь из себя. Непристойный и прекрасный. — Ну вот, — он качнулся вперёд. — Твои слёзы начали убивать. Поздравляю. Первая жертва – лампочка. Пусть земля ей развернётся и пушинкой, и перинкой, и снежинкой. Кто следующий? — Ты, — простодушно улыбнулся Джисон. И пусть Хёнджин не силён в утешении людей, было видно отчётливо: эта улыбка скрывала за собой смысл. — Окажись ответ другим, я бы всё здесь сжёг. — Не выёживайся. И держи эту штуку покрепче. — Ничего не обещаю. Не предугадаешь, что Хван Хёнджин вышвырнет в следующий раз и когда, скажем, вышибет зажигалку из рук. Что-то громыхнуло. Выстрелило, словно барахлящая винтовка. Хёнджин с Джисоном синхронно вскинули головы, проверяя, не скончалась ли лампочка вторично. Убедились в обратном, поглазели друг на друга, призадумались. В унисон вздохнули. Ломанулись в зал. Слаженно – как один. И застыли, обнаружив Чонина, копошащегося в воспоминаниях. Их тела повытаскивали из тёплых гробов, раскидали по полу, взвалили в кучу. Своровали и пробудили. Повсюду лежали диски с видеозаписями всех времён на доисторическую камеру, никем не просмотренные боевики восьмидесятых, коллекционные выпуски «귀신이 산다». Хёнджин сглотнул. Ностальгия обернулась в оторопь, пронёсшись мурашками вдоль позвонков. — Ой, — стушевался Чонин, держа безымянную дискету в руках. — Я думал, вы со всеми. — Прыгаем с балкона в надежде попасть в одеяло, не переломав кости и невзначай не оторвав руки снизу ловящим? — усмехнулся Хёнджин, присаживаясь на корточки неподалёку. — Спасибо, у меня три… нет, выходит, четыре кота дома. Я ещё семье нужен. — Я ведь не успел рассказать о плане, — возмутился Джисон, падая на ковёр. — Нетрудно догадаться. Чанбин с утра трещал про полёты без подготовки – в подготовку, а Сынмин закатывал глаза, но разминал руки. Сынмин, что, как оказалось, всё это время топтался у автомата с газировкой, вынырнул из проёма с баночками «포카 커피» в руках и попкорном в зубах. Прожужжал: — Ешли Чанбин притащил одеяло, жначит, кто-то ражвалится. — Жвучит как жаговор, — передразнил Хёнджин. Упаковка попкорна с грохотом впечаталась в его лицо. Сынмин неловко ударил себя по лбу. Вспомнил, что выпущенная из рук собственность здесь мгновенно передаётся по наследству. Проследил за воссиявшим Хёнджином и безразлично махнул ладонью. Бросил напоследок: — Не заговор, тупица. Порча. Хочу убедиться в её действительности лично. И шмыгнул к лестнице. Через минуту сверху празднично заголосили, перенимая подношения. Наверняка приносили в жертву Чанбина, уповая на снисходительность ду́хов, и разливали по стаканчикам «포카 커피» вместо крови. Чонин, отвоёвывая внимание, покашлял. Повращал диск в руках, прокатил через пальцы, указал на громоздящийся рядом DVD-проигрыватель. — Подумал, давно ничего не смотрели. Вытряс всё из коробок, перебрал каждый диск. Все подписанные, даже самые старые, что с кассет перезаписывались, а этот – нет. Странно. — Может, пустой? — предположил Джисон. — И я так думал, — Чонин поджал губы, — вот только покоцанный он весь. Точно засмотренный, но в последний раз мы собирались года полтора назад. — Одолжили на временное пользование? — А возвращать зачем? — Так оттого и временное. Хёнджин нахмурился. Стащил одну из подушек, клубящуюся на полу крохотного, но объятого вечностью бара с чудаковатым именем «I.C.E». Подсунул под шею и уставился в потолок. Подушки стелились неспокойным вихрем рядом с цветастыми комбинезонами, шлемами, пледами, стащенным откуда-то дорожным знаком «STOP» и исполосованным дорожным конусом. По глазу полоснул свет от ниспадающей гирлянды. В углу грохотал вентилятор, ниточкой привязанный к батарейным трубам. У него не было ни рук, ни ног, но по залу, скрипя и грохоча, он расхаживал исправно. После нескольких драк с Бан Чаном пришлось принимать решение, кого сажать на цепь. Бан Чан был неплохим автомехаником, а вентилятор охлаждал сердце и тешил душу. Но колёса менялись чаще, чем восходило Солнце, а потому Бан Чан, негодуя, одержал победу с превосходством всего в один балл. В голову ударил запах сгоревшего бензина, жжёной пыли и асфальта. Абсолютный хаос. Славно. Потрескавшиеся стены озарялись цветастыми граффити, фотографиями в рамках, полароидными снимками без рамок. Оставленными кем-то посланиями. Признаниями. Бессчётными пожеланиями. Ни одной прорехи, до которой бы не дотянулась жизнь. Юдоль здесь изобиловала. Передавалась из поколения в поколение, преподносилась в дар. Вгрызалась в души. Иногда, подолгу глядя на фотоснимки предшествующих им гонщиков, Хёнджин чувствовал, что каким-то неестественным образом перенял от мёртвых больше, чем выучился у живых. И чем больше лет проходило, тем крепче он связывался с этой мыслью. Свыкался. Взял и сдружился, в конце-то концов. Вместо столов в баре крохотного, но объятого вечностью бара с чудаковатым именем «I.C.E» теснились металлические бочки, в каждой из которых можно было отыскать припрятанные драгоценности. Или профукать. Ведь всё, что перепадало в пасти бочек, по традиции пропадало. За барной стойкой тарахтел местный бармен. Немногословный, но крайне приятный дедушка Бо Шун. Насвистывая знакомый мотив, он протирал стаканы, сортируя их по цветам. На комоде тихо-мирно пузырилась лава-лампа. Со второго этажа разносилось звонкое щебетание. Озарённые лица со смутной периодичностью мелькали на лестнице, прогуливаясь туда-обратно. Всё хорошо. Всё как обычно, но Хёнджин по непостижимой причине интуитивно поглядывал на дверь, ожидая кого-то, кто больше не сможет прийти. — Зачем гадать? — он прикрыл глаза, жестом указывая в сторону. — Проектор где-то в тумбочке. Первая полка, наверное. Нет? Значит, третья. Чонин повертел ободранную коробочку в руках. Насторожился и затих. Открыл крышку, закрыл и вновь открыл. Крутанул шпиндель, поколупал царапины ногтями. Хёнджин навостил уши. Припрднял голову, вопросительно изогнул бровь. Уточнил: — Что? — По статистике любой фильм ужасов начинается с… — Батюшки, — Хёнджин отобрал проектор и вытащил CD-диск. — Так бы и сказал, что зассал. — Тебя разве семья дома не ждёт? — между тем вставил Джисон, пригребая к себе махровый плед. — Мои коты не сильно расстроятся, если я задержусь ещё на пятнадцать минут, — отменно врал Хёнджин. И, кажется, сам верил в привычную фальшь. — Вы меня заинтриговали. — О чём шушукаетесь? — спросил спускающийся с лестницы Бан Чан. — О том, что Хёнджин – безмозглый ублюдок, которому я бы на месте Минхо вставил по самые… — протрещал Джисон. — О проклятых записях, — сократил Чонин. Бан Чан пожурчал пластмассовой трубочкой, воткнутой в отверстие банки, допил «포카 커피» и выбросил в переполненную мусорку. Рассудил: — С тобой согласен, — и указал на Джисона. Переключился на Чонина, грохнулся в машинную шину, заменяющую кресло. — А вот это уже интересно. Я с вами. На серой стене, из тела которой выбивались светильники-глазницы, напоминающие перевёрнутые вёдрышки, засиял логотип проектора. Бо Шун любезно выключил свет. Все молча ему поклонились, а у Чонина начали трястись руки. — А вдруг запись проклята? — выпалил он, ютясь под бок к Джисону. — Вы испугаетесь сильнее, если ничего сверхъестественного в ней не обнаружится, — улыбнулся Хёнджин, зажимая кнопку запуска. — Не готов бесцельно тратить время. Семья, всё-таки. Однажды он пошутил, что разорвавшиеся гитарные струны могут унести за собой жизнь, а на следующий день загремел в реанимацию. Обильная кровопотеря. Врачи моментально почуяли очередного самоубийцу – и уяснили, что нюх у них скверный. Причиной вспоротых вен послужила обыкновенная акустика. Ещё раньше предупредил, что тащиться на чердак заброшенного дома – идея дрянная, ведь у его сторожей острые зубы и мощные крылья. А когда бравые воины его, естественно, ослушались, из волос Сынмина выскребали летучую мышь. Под окнами жилых домов сбилась толпа. Съехались аварийно-спасательная служба, полиция и, на всякий случай, пожарные. Хёнджин говорил наобум. Сдуру, с пылу, с жару. Не следил за словами, но из раза в раз наблюдал их последствия. Так чётко и явственно. Прямо как слышал голос призрака, раздающийся из – он интуитивно обернулся к двери, к которой Его дух больше не сможет вернуться, – проклятых динамиков проектора. — Ёкарный, — выругались вне кадра. Трасса отобразилась на короткую секунду, а после что-то хлопнуло, заклинило. Видеоряд искривляли мельтешащие помехи. Экран загорелся чёрным. — Чёрт побери. Не сквернословлю! Блин. Она что, ещё и защёлкиваться умеет? Горит зелёный свет. Я вижу свет! Так… — Объектив открыли, протёрли футболкой, направили на десяток растягивающихся в шеренгу красочных машин, обклеенных стикерами, надписями и бумажками с именами вместо номеров. Изображение увеличили, неторопливо проходясь по каждой. — Охренеть, оно снимает! Совершенно непрезентабельное начало. Как поставить на паузу? Кнопочки, светяшки, экранчики… О-о… Все затаились. Перестали дышать – даже Бо Шун, отвлёкшись от сортировки стаканов, ошарашенно присел на стул. Этот голос слышали и знали все. От него самого, от слухов, от духов. Чонин врубился первым. Вылез из-под пледа, потянулся к кнопке переключателя. И был благополучно остановлен рукой Хёнджина. — Но ведь… — малость нелепо возразил он. — Пусть. Этот голос слышали и знали все, но признавал почему-то один только Хёнджин. Он выпрямился, скрестил ноги и дожидался того, чего не должен был видеть. Чего каждый из них просто не мог лицезреть. Потому что этой записи не существовало. Где-то наверху засвистел чайник. Где-то ещё дальше, озарённые лунным светом, покоились, растянутые в шеренгу, не совсем красочные и изрядно вымотанные машины. А Хёнджин видел их прямо перед собой – не столь уставших и куда более жизнерадостных, чем сейчас. И слышал кого-то чуть менее мёртвого и чуть более более существующего, чем сейчас. Запись прервалась. Хёнджин потемнел. И пяти секунд не прошло, как видеоряд возобновился вновь. Тот же голос, демонстрируя спортивные автомобили крупным планом, важно объявил: — Дамы и господа, леди и джентльмены, высокоуважаемые думающие и созерцающие, и так далее, и им подобные, и прочие, — он кашлянул. — Сейчас вы можете наблюдать подготовку к самому легендарному соревнования этого, не постыжусь слова, десятилетия, потому как все короли, королевы и властители трассы, пусть земля им развернётся и пушинкой, и перинкой, и снежинкой, почивают в земле и выедаются червями. Однако одного из немногих покуда живых вы можете слышать, — картинка приблизилась к кровавой и кровожадной Dodge Viper RT/10, под капотом которой сосредоточенно возились, — и другого – видеть. Ну, почти. Господи. Он что, правда проверяет машину? Нудятина. Сто пудов думает, что я ещё и колёса ему спущу. Пф. Я, естественно, и сам не верю, что успеха можно добиться решительно приличным путём. Но у меня свои методы, не перечащие дорожному кодексу и… — Какой урод спиздил камеру?! — Упс, — за кадром мило хихикнули, — Дамы и господа, леди и джентльмены, высокоуважаемые думающие и… — землетрясение сразило обзор. — Хей-хей! Нельзя же так с техникой! Сынмин перевёл объектив на оскорбившегося Феликса, восседающего на сложенных друг на друге шинах. Высоко-высоко. В окружении гаек, винтов, монтажных ключей и отпечатков машинного масла. Потянулся к плечу. Феликс, шустро увернувшись, высунул язык. На снежной шее едва заметно сверкнула татуировка с цветастым драконом. Он атаковал прежде, чем отхватить: — Я её не обижал, — и вскинул руки. — То-то бы ты посмел, — фыркнул новоявленный оператор. — Ну и чудно, — заискрился Феликс. Помахал в камеру: — Дамы и господа, леди и… долго. Короче. Так как к нам явилась персональная прислуга, учтиво подоспевшая на помощь как раз вовремя, то… Съёмка прервалась. В последующем кадре чуть менее солнечный Феликс, потрёпанный, с кровоточившей губой, прикуривал у фонарного столба. — Снимаешь? — он щёлкнул бензиновой зажигалкой. Припрятал в карман. — Супер. Дорогие зрители, произошло небольшое недоразумение, которое мы с нашим единственным в своём роде, превосходным и восхитительным оператором, любезно протянувшим лапу помощи, за что мы ему, ясен, сука, хер, несказанно благодарны, Ким Сынмином, успешно порешали. Разрешили, то есть. — Дым распластался липким туманом. — Доволен? Ага. А теперь, в продолжение репортажа с места преступле… вернее, событий, пройдёмте со мной. И поманил рукой. В центре засветилась тёмная футболка с красноречивым принтом «CLUB LINGERIE: rock against rape benefit». Совсем не соответствующая светозарному Феликсу. Да и по размеру, в общем-то, не подходящая. Хёнджин ухмыльнулся. Сменялись кадры, чередовались образы. Отовсюду тарахтел лай о том, о сём, о пятом, о мятом. Громыхали воспалённые моторы. Тренькали гаечные ключи. Шероховатый голос, от обладателя которого в кадре темнела одна только спина, с восторгом вещал о предстоящей гонке. Указывал в сторону мотающихся на вешалках комбинезонов, на ходу сочинял характеристики каждой машины, которые, разумеется, представали обыкновенной вкусовщиной. Пару раз обо что-то споткнулся. Навернулся на россыпь инструментов. Выругался и склонился над землёй в добродушном поклоне. Забавный такой. В ноздри сквозь воспоминания вдарило зловоние топливного масла. — А теперь внимание. — Феликс прокрался ко кровавой и кровожадной Dodge Viper RT/10. Прилип к дверце. — Встречайте. Чуть менее превосходный и восхитительный, чем наш оператор, но кем-то любимый и ещё более кем ненавистный. Вашему вниманию. — Он подполз ближе. Потыкал в автошлем. — Алло, аудитория должна видеть твоё чудесное личико. Ты чего так вырядился, неудобно же. Настраиваешься, типа? Ну-ну. Сюда давай. Пришлось увеличиться в размерах, встав на носочки, чтобы добраться до высоченной головы. Феликс, прохрипев и пробухтев себе под нос, выкрал шлем. Стиснул локтём. Свободной рукой зарылся в белокурую макушку, взъерошивая пряди. Торжественно объявил: — Та-дам! Хван Хёнджин, самый докучно-докучливый человек на земле. Зауряда, угодившая в наш питомник чёрт знает как. По совместительству мой коллега, оппонент по несчастью, конкурент в состязаниях, пожиратель сердец, любовник и… — он запнулся. Хихикнул, явно ни о чём не жалея. Игриво добавил: — Ой-ой. Кажется, последнее было лишним. Как жаль. — Феликс, — отозвался Хёнджин. И звук такой… стерильный. Когда-то Хёнджин не кричал так часто, да с такой ретивостью, что мог говорить, а не похрипывать. Ведь голос ещё не сорвал. Словно в другой жизни. В альтернативном воплощении себя, наверняка. — Три секунды в кадре, а уже не может перестать обо мне щебетать, — восхитился Феликс. Разгладил рыхлые пряди, что, намагнитившись после шлема, вспархивали и очаровательно завивались. — К слову. Я же покрасился. Сегодня утром. По локоть в плазме, — он выставил чёрные-пречёрные ладони. — Почему здесь все ещё не попадали? — Прекрасно выглядишь. — Спасибо. Хёнджин к нему наклонился. Прошептал что-то на ухо. Феликс так и замер, вдумчиво глядя в вечность. Едва оклемался. Рассмеялся и шутейно двинул в плечо. Промурлыкал что-то про совместный семейный фонд и то, что праздно распадается на спинках стульев, эффектно переходит в его руки. Любопытно, как двух людей угораздило вот так беспечно провалиться друг в друге. Подрастерять единение с миром, но удержать ниточку, переплетающую между собой. И прогореть. Подлунная и потёмок. Внутрь и выворот. Феликс – с виду тёмный, но звездится в кадре, брезжит полупрозрачной кожей, чудится за милю, мерещится отовсюду. Испещряет жизнелюбием. Аж подбешивает. А Хёнджин – сам по себе светлый, но многозначительно помалкивает, сыплется неловкими взглядами, щёлкает глазами, хлопает ушами и очевидно не соображает, куда смотреть в камеру. Аж умиляет. Последнее Феликс просёк стремглав. Подсказал: — Что, теряешься? Порядок. Видел бы ты, как я эту штуку вертел, пробуя включить, — и словил беспощадный взгляд Сынмина. — Что? Боже. Не сломал ведь. Так вот, гляди туда, — он тыкнул в объектив. — Око. Всевидящее. Всеведущее. Так куда спокойнее. Знаешь, порой не врубаешься, в какой глаз смотреть зверю, а камере заранее вежливо выскребли один. Она и моргать умеет. Я проверял! Молчит, правда, но и от людей мудрых слов ждать напрасно. Точно. — Феликс протянул имитированный микрофон к губам Хёнджина. Всерьёз спросил: — Каковы ваши ожидания касаемо завтрашних гонок? — Я выиграю, — он бесцеремонно пожал плечами. — Смело, — возликовал Феликс. — И что вы думаете по поводу вашего соперника? Он так слаб в ваших глазах? — Он самый сильный человек, которого я знаю, — машинально отозвался Хёнджин. — Но завтра я размажу его по стенке, потому что знаю единственную жуткую слабость. — И кто же это? Выдал самого себя. Улыбка располнела на лице Хёнджина. На обоих. Далёкого в кадре – погладив кожу и пригрев кости. И нынешнего за его пределами – разрубив надвое. Можно почувствовать, как уголки губ трещат по швам, а из кончиков струится вишнёвый сок и проглядывает череп. Он ведь впервые за день по-настоящему улыбнулся. Что сейчас – что тогда. А восторг казнил по-разному. — Тот, чьи вещи ты безбожно обкрадываешь, — донеслось из динамиков. Каждый раз, поглядывая в зеркало, Хёнджин как-то естественно думал об одном: он скучает. — …Just as every cop is a criminal, and all the sinners saints, as heads is tails, just call me Lucifer, 'cause 'm in need of some restraint. — Ты где этого набрался? — А нечего своим Sony Walkman раскидываться, — Феликс извлёк из кармана портативный MP3-плеер. Запутался в наушниках. Вздохнул. — Блядство. — Давай сюда. — Я сам. — Подставь ладонь, Феликс, и я… — …тебя пущу через плечо. — …тебя не подведу, — покосился Хёнджин. — Ты серьёзно? — Так, всё, — сдался он, переводя тему. Хёнджин подцепил перчатки зубами, завозился в переплетённых проводах. — Моя признательность. А сейчас, не глядя в зеркало, Хёнджин вглядывался в противоположное воплощение себя и думал о том же. Само собой, он, блять, скучает. — Вы ещё засоситесь тут, — пробубнил закадровый Сынмин. — А это идея, — озарился Феликс. — Всё равно наболтал всякого. Не сказать, чтоб очернил… Вся обнародованная информация строго конфиденциальна и карается… А, чёрт с ним. И поцеловал. На языке раскраснелся цитрус. Грейпфрут с лёгкой горчинкой, потому что Феликс перекусывал монпансье и по привычке раскусывал язык. А ещё намеренно цеплял штангу с острым конусом, рассекал нёбо, но ехал крышей, когда выходило размозжить чей-то рот. Поцелуи с ним – это самоистязание, лезвие по гландам и окровавленные зубы. Хёнджин заглатывал кровь и грызся решительностью. Ощутимее. До потери равновесия и фантазиях о впечатляющем самосожжении. Феликс злился. У него стабильно ломило в коленях – оставалось цепляться за шею и скоблить по загривку, а потому он отращивал когти. У закадрового Хёнджина вся шея исполосована и перекромсана, а потому он бродил в комбинезоне на людях и хоронил голову за шлемом. Ни намёка на подготовку к гонке. У нынешнего Хёнджина возгорались шрамы, а потому он сколбил по загривку не удивлялся мокроте пясти, заляпанной кровью. Ни намёка на самоисцеление. Ногти. Выращенные. Собственные. Безобразная привычка, которую он благополучно унаследовал. — Эту запись тебе придётся унести с собой в могилу, — прохрипел – прямо как сейчас вместо того, чтобы говорить, – Хёнджин. — Так тому и быть. Запись завершилась. Мир, кажется, перерубил себе глотку. На языке заварилась скверна. Лопнули раны, обнажили скопившуюся гниль и переполнили рот. Хёнджин будто покончил с собой, жевал собственное разлагающееся тело и слышал, как щёлкают суставы. Боже правый. Совсем как целоваться с трупом. В последний раз он чувствовал себя так плохо, когда просыпался от кардиалгии, а сердце скулило по чему-то старому и палому. В последний раз он просыпался от кардиалгии вчера. Хёнджин сообразил, что перед ним сидит Бан Чан, только тогда, когда по колену похлопали. — Отвезти тебя домой? — мягко спросил он. Футболка прилипла к коже. Навострились ушки. Домой. Как по команде для выдрессированного пса. Только вот Хёнджин переродился и стал Кетцалькоатлом, а дома его ждут коты. И, несомненно, точат ножи взамен когтей. — Я не пил. — А я трезв, — Бан Чан звякнул ключами. — Разницу ощущаешь? Поднимайся. В машине веяло чердачной пылью и свежесваренным каркаде. Хёнджин, докуривая, поглядывал на раскачивающийся у зеркала крестик, разглядывал календарик и считал дни. Восемьдесят четвёртая сигарета. За неделю. Почти смертельная доза, а от мёртвого в нём – одни только лёгкие. Что-то прояснилось вместе с озвученным: — Этой записи не существует. — Хёнджин медленно тушил сигарету. — Факт записи – был. А результат мы записали на диск, который он забрал с собой. Что-то тут же сломалось вместе с ответом: — Кто-то выпотрошил банку монпансье. — Их любит Чонин. — К половине восьмого, — в бардачке что-то закопошилось. Бан Чан, нахмурившись, ударил по прыгающей крышке. — Чонин просыпается в двенадцать, а ты поглядываешь на двери. Странное ощущение. Вещее. Хёнджин не пророк и не провидец, но почему-то хотелось накинуть на голову белую простынь, вырезать отверстия для глаз и притвориться призраком. Прежде, чем настоящий придёт за тобой. — У меня голова раскалывается. — Таблетку? — Наркота меня не спасёт. Бан Чан хмыкнул. Многозначительно отмолчался, не сводя глаз со смолянистой дороги. Что ж, хотя бы не попытался отмахнуться. Хёнджин растёкся по стеклу. Успокаивался, глядя в зеркала заднего вида. Из раза в раз одно и то же: поиск взглядом ближайшего дерева и фантазия о том, как машина, съезжая с трассы, переворачивается в воздухе. Какая феерия. Бан Чан предусмотрительно защёлкнул все двери и запер окна. Сколько бессмысленной заботы. У Хёнджина в голове успело вырисоваться минимум три способа самоубийства. Не предугадаешь, что Хван Хёнджин вышвырнет в следующий раз и когда, скажем, решит перерезать глотку на чьих-то глазах, просто потому что у него зачесались руки. Бан Чан, нахмурившись, зажал педаль газа. — У тебя в бардачке арсенал таблеток. Ещё парочка шпирцов. А у меня зажигалка в кармане. — как бы невзначай вставил Хёнджин. Прикрыл глаза. — Я могу запихнуть в себя таблетки с такой скоростью, с которой ты не успеешь даже подумать о том, чтобы зажать педаль тормоза, и задохнуться в конвульсиях через пятнадцать минут. А труп мой найдут в реке, потому что никто не догадывается, что ты до сих хранишь наркотики. По привычке, конечно, но сути не меняет. Это первое. Второе: любым шприцом, если очень постараться, можно вскрыть себе… — Я понял, — потемнел Бан Чан. — Можешь не продолжать. Занятно. Его и вправду боялись. Не потому, что у Хёнджина сломался голос от долгих скандалов и громких криков, не от злобы и бесконтрольной пассивной агрессии. Просто он непредсказуем. Его мозг расшибился о то же дерево, в которое на всей скорости впечаталась его любовь, а голова сама собой наполнилась пуговицами, иголками и нитками. Игольница, а не черепушка, которая неустанно болела. Припарковавшись у крохотной пятиэтажки, Бан Чан напомнил: — Минхо замечательный. — Знаю. — Хёнджин соскрёб себя со стекла. — Поэтому я не появляюсь дома. — Ты уже поссорился с Джисоном. — Знаю, — повторился. — В этом и суть. У него странные способы борьбы с собой: доведи до слёз одного, чтобы случайно не убить другого. Бан Чан помялся. Явно решался что-то сказать. Хёнджин, поторопившись сбежать, почти сиганул из машины, как вдруг услышал в спину нерешительное: — Прости. Надо же. Показалось, что ли. — Что? — Извини меня, — громче сказал Бан Чан. Не показалось. Было видно, что он готовил речь. Заучил её, вымуштровал. Собрался исповедаться, но за два года так и не решился, а вызубренные слова с каждой отсрочкой становились всё более извращёнными. Пока насовсем не утратили смысл. Слишком поздно. Хлопнула дверь. Хёнджин бросил в открытое (для того, чтобы стекло опустилось, ему потребовалось выйти) окно напоследок: — Я не Феликс, — имя – звенящее, точно осколки. — И не проводник. Смысла от извинений перед его пустой могилой всяко больше, чем передо мной. Зажёгся двигатель. Повеяло гарью. Хёнджин простоял под безжизненными окнами микрорайона с пятнадцать минут, докуривая пятую пачку сигарет за неделю. В квартире тепло. Колокольчики, висящие у двери, предательски зазвенели, раскрывая приход. Пришествие, скорее. В ноги бросилась рыжая Суни. Хёнджин, проваливаясь под мягкостью линолеума, присел на корточки. Неуверенно вытянул руку. Проверял, узна́ют ли. Призна́ют ли?Примут ли?
Примет ли?
Повеяло базиликом, перегоревшими свечами, засушенными цветами и новоиспечённой выпечкой. Непривычно. Так, наверное, пахнул дом. И любовь, к которой Хёнджин не возвращался последние две недели. Минхо возвышался над ним немой статуей. В полосатом свитере с вышитыми луной и солнцем и кружкой чего-то в руках. Травяного чая, собранного и засушенного им самим, наверняка. Другой он не пил. Хёнджин, посмотрев снизу вверх, неуверенно улыбнулся. Сжал медную шерсть в пальцах. — Привет, — прошептал он. Дуни и Дори выглянули из-за угла. Бросились к Минхо, потёрлись хвостами. Двое против трёх. Нечестно. Минхо, усаживаясь рядом, приклеил ладонь ко лбу Хёнджина. Хвостатые-провожатые ступили следом. Минхо на его стороне. Ничья. — Горишь весь, — он прощупал виски. — Болит? — Честно? — сбивчиво уточнил Хёнджин. — Ясно. Заварить кофе? — Пожалуйста? — По коридору прямо и налево, — подсказал Минхо. Спокойно, без упрёка. Словно впервые. — Если ты успел забыть. Минхо по-прежнему на его стороне. Невероятно. Хёнджин, ещё пару часов назад одержавший победу в очередной гонке, благодаря одной фразе вмиг ощутил себя лишившимся всего. На кухне гудел увлажнитель воздуха. Хёнджин, скорчившись на стуле, не сводил взгляда с разбухающего парового облака. Последствия его отсутствия в квартире – скопившиеся горы посуды – теплели в раковине. Ниспадающие с потолка стеклянные фурины слабо покачивались. Обрывки фраз липли к зрачкам: «…игра слов внушает надежды», «…искоренить то, что видят глаза, и то, что слышат уши», «…напряжённая готовность уклониться от нападения». На подоконнике мирно сушилась лаванда. На газовой плите покоилась кастрюля со сваренной – Хёнджин не заглядывал, но знал наверняка – ярисобой. Неисправное радио вещало о новостях столетней давности, зациклившись. Ничего нового. Цветущий зефирантес вытягивал свои клешни, простираясь от центра стола. В аквариуме, стоящем на холодильнике, проплывала золотая рыбка. Коты демонстративно не смотрели в её сторону. Жёлтый свет от звёздных гирлянд препятствовал тьме, бил по глазам. Здесь будто всегда царствовал день. А красавицу-ночь заманили хитростью, набросили на голову одеяло, укутали в плед, забросили под кровать и забыли, не решившись убить – и завершить начатое. Как обычно. Впрочем, это правильно. Тьме было место не здесь. Хёнджин вжимался в спинку стула и стискивал кружку посильнее, чтобы не выскочить за дверь. Тьме не было места здесь. Минхо, восседая напротив, кутался в одеяло и болтал без умолку. — …холодно? — …сейчас получше, — в переводе «без тебя холоднее», но Минхо слишком отвык говорить это вслух. — В общем, так Дори и вывалился из окна. Пришлось обходить несколько районов, чтобы через шесть дней обнаружить его в коробке в книжной лавке. За углом, помнишь? Прийти за сборником стихов, а уйти с котом подмышкой. Надо же. Батюшки, как же я переволновался. — А что карты? — А что карты, — он поскрёб по кружке. Хмыкнул. — Туз пентаклей. Сила, причём, перевёрнутая. Смерть. Тройка чаш… Всё верно, по сути, но я опять мыслил слишком далеко и безнадёжно, а правда оказалась ближе и проще. — Твои расклады всегда оказываются правдой, — посмеялся Хёнджин, — но понимаешь ты это уже после. Суни покоился на коленях Минхо. Играл со свисающим с шеи талисманом-звездой, которую они окрестили бесстрашной Беллатрикс (бело-голубой Ригель прятался под футболкой Хёнджина). Гирлянды заминали. Минхо, понуро вздохнув, начал разжигать свечи, растекающиеся по стенкам винных зелёных бутылок. Достал батарейки, растёр в ладонях, вставил обратно. Жёлтый свет от звёздных гирлянд, препятствующих тьме, окончательно погас. Хёнджин, ненадолго задумавшись, хрипло подсказал: — Не в батарейках дело, — и стукнул кружкой о стол. — Просто что-то окончательно сдохло, а теплить мёртвое – бессмыслица. Минхо растерялся. Так ощутимо. Хороший мальчик. Он ведь еле сдерживался, чтобы не схватиться за сигарету, потому что поклялся больше не курить, спасая гниющие лёгкие. Прятал дрожащие руки под столом, сочинял никогда не происходившие в действительности истории на ходу. Удерживал рядом как мог, лишь бы не наскучить. Великолепный рассказчик. Хёнджин как-то безоговорочно верил каждому слову, ведь угадать, что из произнесённого было правдой не мог. — К чему ты клонишь? — Почему ты мне не позвонил? — Хёнджин подошёл к мойке, раскрутил кран до упора – предостерегался, если вдруг полетит посуда. Отчуждался, не стараясь. — Если так волновался. Тени заколебались. Минхо смотрел на расслабленную спину Хёнджина, пытаясь выдумать правильный ответ в ограниченный срок, не вызвав подозрений. Или встречных вопросов – хотя бы. Просто очарование. Так искренне верил, что по-прежнему на это способен. — Ты ведь занят. — Он пытался подобрать правильные слова с таким усердием – Хёнджин слышал, как трепещет его бестолково измученное сердце. Слушал и заслушивался. — Я знаю, если ты… исчезаешь… — он прикусил язык, — значит, на то есть причина. Не хочу доставлять тебе неудобств. — Ты не бремя для меня. — Я помню. — Минхо держался сильнее Джисона только потому, что привык. — И не хочу, чтобы ты попусту срывался лишний раз. — Срывался? — Ко мне, — не успел оправдаться Минхо. — Срывался ко мне. «Надо же, — Хёнджин закрутил кран, — мой ненаглядный мальчик готовится, чтобы просто поговорить со мной». Ему не нужен повод. Он сам зацепится за слово, найдёт причину, вонзится зубами в сомнение и разорвёт. Рядом с ним нельзя тупить взгляд. Бродить зрачками по стенам, лишь бы не обнаружить перед собой зверя. Зарываться в себя. Достанет. Вывернет наизнанку, найдёт, проглотит целиком. Даже того, кого любит. Особенно того, кого любит. — А я думаю, — он обернулся, зарылся под кожу тёмными зрачками, — что ты боишься моего нахождения рядом сильнее, чем получить отказ. — Ты знаешь, что это не так. Знал, конечно. Он сочинял бред на ходу. И если Минхо профи в выдумывании сказок, то Хёнджин – мастак в страшилках. Вот-вот – и соберёт вокруг отпрысков, готовых заслушиваться ужасающими байками, восседая у костра. Такой весь из себя. Ему дай возможность обнять, а он переусердствует и свернёт шею. Обнять Минхо хотелось слишком сильно. Поэтому, переродившись и став Кетцалькоатлом, он оттаскивал себя так далеко, как только мог, – обратно к будке. — Давай поссоримся завтра, — Минхо коснулся его ладони. Хёнджин дёрнулся то ли от серьёзности предложения, то ли от мягкости тона. — Я устал, пока возился с цветами. И ждал снег, который, естественно, не пошёл. И скучал по тебе. Ты пришёл, а всё равно – будто не со мной. Уткнулся в ключицу. Хёнджин запустил пальцы в мягкие волосы, погладил загривок. Тихо молился, как бы случайно не вонзить ногти в кожу. Минхо болезненно добавил: — Поговори со мной. Когда его любовь размозжилась о кучерявый вяз, Хёнджин убедил самого себя: его голову забили пуговицы, иголки и нитки, которые необходимо исторгать. Изгонять. Изводить и вышибать клином – более острым, чем он сам. В отместку. Заметался в поисках риска, а наткнулся на Минхо. Его прелестного мальчика, который не спит до четырёх утра, пытаясь совладать с докучливыми мыслями, хранит-хоронит успокоительные между книжными стеллажами, оставляет послания, сложенные из разномерных букв на холодильнике (как правило – бестактное «прости»), рисует кошачьи морды на запотевших окнах и страдает от астмы. От него веяло акриловыми красками, эфирными маслами и пряностями. Шарлотка и верба. Медовый шалфей. Небо спадало на него синеватой простынёй, облака ложились на плечи снежно-белым кружевом, а созвездия рассыпались по карманам. Он был едва слышимым скрипом качелей в безлюдном дворе. Звенящим калейдоскопом чувств. Люминесцентной лентой, становящейся полупрозрачной во мраке. Тянущейся на языке ириской. Он был всем. Всем, по чему Хёнджин так рьяно скучал. Он был ничем. Хёнджин скучал только по тому, что взаправду никогда не имел. Потому что никогда не имел. В конечном счете, Минхо был любовью, которой Хёнджин так и не смог овладеть. Часы горели зелёным. 04:03 утра. Пузатая луна выглядывала из-под штор. Они валялись на пролежанном диване, проваливались в мечты и рассматривали потолок, на котором проламывались ращелины, прикрытые блёстками, пайетками и иллюзорными звёздами-судьбами – Минхо включил проектор. Целовались. Хёнджин тянулся к шее, выскребая из себя нежность. Старался. Правда старался, но интуитивно оголял зубы. Минхо, распластавшийся на его животе, давился вылетающими изо рта сказками и наслаждался чужой заинтересованностью. В кои-то веки. И, когда Минхо практически лопнул от счастья, Хёнджин, опомнившись, придушил зависнувшую в воздухе негу – не выдержал. Погладил по исполосованной руке. Признался: — Я так больше не могу. Напрягся Минхо скорее интуитивно. Он, судорожно пытающийся выпрямиться, был скоропостижно завален обратно. — Не в этом плане, — хохотнул Хёнджин. Помолчал. Покрутил на пальце причудливо вьющиеся пряди, поцеловал в висок. — Пойдём стащим чужой велосипед с лестничной площадки. Или залезем в тот заброшенный дом. Или выбьем дверь на крышу – я покурю, а ты побухтишь. Или… Тянучка растаяла на языке. Хёнджин раскусил драже прежде, чем понял, что во рту не конфета. Просто Минхо его поцеловал. Неумело и приторно-нежно. В зубы ввязались липкие цукаты, напрочь стирая эмаль. Рот переполнился сладостью. Марципановые конфеты вперемешку с маскарпоне. Хёнджин поморщился. Бездумно – совсем не в обиду. Отстранился, отпил остывший кофе, небрежно поставил кружку обратно и поцеловал сам. Горечь утопила нугу, захватила всецело – настал черёд хмуриться Минхо, но он послушно вцепился в ворот футболки и вжался в мягкость пледов, позволив нависнуть сверху. Кружка всё-таки перевернулась. По ковру растеклось коричневое микро-морюшко. — Или так, — выдохнул Хёнджин, поглаживая по бёдрам. Рядом с ним он забывал о метаморфозах. О том, что когда-то был дрессированным псом, распознающим интуитивно, кто – друг, и кто – враг, а сейчас переродился и стал Кетцалькоатлом. Выродком, кидающимся на всех без разбору. Минхо ощупывал татуировку на его шее, стремясь унять кровотечение из незаштопанных ран, а Хёнджин заламывал руки, уберегая от ожогов. Заботился. Неясно – о себе или о Минхо, – однако и это не имело смысла. Ведь всё равно витал где-то далеко. Очевидно, не с ним. — Ты, — Минхо ткнул в мягкий лоб. Продырявил корку черепа, пригладил небрежные мысли, — где-то там. У тебя в голове дымит двигатель, потому что ты слишком долго выжимаешь обе педали одновременно. Выберись оттуда, — он обхватил его лицо ладонями. Надавил ногтями на скулы. — Вернись ко мне. Слышишь? Посмотри на меня. Кожа Хёнджина мягкая. Как топлёное масло или новоиспечённый хлеб. Её можно царапать, сжимать, растягивать, и ничего, кроме сахарной пудры и космической пыли не посыпется. А из губ Минхо натекало вишнёвое варенье. Хёнджин как мог выскребал из себя нежность, но не мог унять отточенные зубы. — Тебе бы подошёл венок из васильков, — вдруг разоткровенничался он, бросив мимолётный взгляд. Вспышка, не более. — И стрекоза на носу. Минхо застыл. Хёнджин продолжил: — Но это не твоё. Не для тебя. Ты заточил себя здесь, внутри игрушечного домика для кукол, и сам превратился в матрёшку. Не изменился. Вот только… не докопаться. Как сильно тебя тянет в палату? Сколько шнурков ты потратил, вспоминая, как стягивать узлы? Сколько губок искромсал и перекроил, тоскуя по обработке швов? Господи, не стану же я просить показывать руки – вижу, как ты охотишься за моим предплечьем. Мир распался. Заплутал в самом себе, споткнулся и вывихнул шею, скатившись со ступеней бесформенной плотью. Бесполезная смерть. Ненужная. Можно было сосчитать до ста, наблюдая, как Минхо собирает самого себя по крупицам. Потому что Хёнджин на него посмотрел. Правда посмотрел. Пусть и верилось в это с трудом. Стрекозы, забившиеся в лёгких, рассекли стенки внутренностей крохотными лезвиями, вплетёнными в крылья. Несправедливо. Востриё даже не заметишь. Только прочувствуешь. Скверное ощущение. Пришлось вытравить из себя тайну, чтобы не вырвать кровью: — Кажется, я умру от ужаса. — От любви. — Что? — Ты умрёшь от любви, — шёпотом предсказал Хёнджин. Добавил: — И не кури, пока меня нет. — Если ты просишь. Горечь – это потушенные в кружке окурки, о которых Минхо благополучно забывал. Хёнджин отменно отличал табак от кофеина. Он скурил восемьдесят одну сигарету за неделю и ел кофе всухомятку, а вкус от поцелуев с ним – это обыкновенный металл, потому что рот выедался по привычке. До сих пор. Батюшки. Прошло столько времени, а он всё ещё перекусывал чужими переживаниями. И не насыщался. Они познакомились с год назад, когда Хёнджин загремел в больницу больше по собственной дурости, нежели из-за неисправного двигателя, а задержавшемуся на складе Минхо просто не повезло сбежать со смены пораньше. Он, интерн, вообще не должен был шляться подле операционного стола. Но все опытные и добропорядочные хирурги, отсалютовав, в этот спокойный и не предвещавший беды день исчезли за пятнадцать минут до того, как тело Хёнджина, залитое грязью и кровью, притащили на руках. Переломанных, разумеется, руках. Кладовая обратилась в обитель прежде, чем Минхо переступил порог больницы. Между стеллажами стелились сшитые между собой одеяла, подушки и книги, а в коробках, когда-то напичканных антисептиками, бинтами и медицинскими растворами, прокладывались запасы чая, пачки с какао и коробки сухого молока. Первым временем он скрывался под мягкостью пледов, сливался с подушками и тихо-тихо шелестел упаковками припрятанных снеков, не включая свет, а потом доктор Хаятэ – его добрый и самую малость сварливый руководитель – миловидное пристанище рассекретил, а Минхо вытащил за шиворот, пинком под зад сослав скучно и нудно перебирать колбочки. Кладовая с несколько раз опустошалась от ненадобного хлама, но Минхо упорно тащил новые побрякушки назад. Однажды заявил, что, если его самопровозглашённую резиденцию разгребут вновь, вернётся он уже с горсткой земли, деревянными ложками и тремя разношёрстными всадниками апокалипсиса под шкиркой. Оставалось только предполагать, что такой набор мог предзнаменовать. Доктор Хаятэ потёр лоб, выдохнул и махнул рукой. Смирились. Минхо, в общем-то, прощались любые проделки, но снисхождение раздавалось не за обаятельные глазки. Просто он по сути своей дарование, вот и всё. Его руки с детства тянуло целить, и ничего поделать с этим он не мог. Он, носясь по лесу любопытным мальчишкой-зайчишкой, выискивал уже сорванные кем-то (мёртвых на его пути всегда насчитывалось катастрофически много) цветы, волочил домой и раскладывал на столе, рассуждая, как помочь пропавшему. Ставил вопрос ребром: почему так случилось? За неимением альтернатив преобразовывал увядшее в надлежащее: расфасовывал по стекляшкам, гербаризировал, подкармливал бесхозных лошадей в поле. Как-то обнаружил полуразрушенный домик на дереве, натаскал досок и даровал имя. Навещал, напоминая, что о нём не забыли. Трепещал, видя проползающих неподалёку паучков, верещал и внутренне разрушался, но всё же подхватывал на руки, выпуская в поле. Не хватал мотыльков за крылышки. Разбивал коленки и сам же их зашивал. Чувствовал смерть. Так сильно, что всегда отыскивал нужную тропинку из леса, а, встречаясь со стаей волков точно с закадычными друзьями, – нос к носу, глаз ко глазу, – дружелюбно махал им лапой, не порываясь ринуться в бег. Удивительно – но волки сбегали сами. Он почитал землю, потому что знал: однажды, сам того не желая, он станет неотвратимой частью её. И берёг жизнь, потому что чувствовал: если обратить его руку против неё, это обернётся катастрофой. Для них обоих. У любого прута два конца: то, что исцеляет с холодной лёгкостью, убивает вдвое быстрее. — Минхо, — доктор Хаятэ скрипнул дверью, впуская в кладовку всесокрушающий жёлтый свет. Пришлось возмущённо сморщиться. — Господи, как ты сидишь. Иди и помоги стажерам в санитарной. Я с какой целью их на тебя повесил? Взрастить молодые умы, правильно. А они уже полчаса перебирают пробирки, выискивая… Что ты делаешь? — Я занят, — пробубнел он, делая глоток кофе. Жужжала электроплита. Минхо сидел в эпицентре круга, состоящего из одеял, и перебирал макароны в форме букв. Задумчиво перекладывал подходящие в блюдце. Рядом покоились бутылка молока и зажигалка. Изогнув бровь, он окинул скептичным взглядом доктора Хаятэ, как бы недоумевая, почему дверь ещё не заперта. Спустя вечность излюбленной игры в гляделки сдался, громко выдохнув. — Мне снятся... нехорошие сны. Ясно? Я собираю отрывки из них, чтобы поглотить и навсегда похоронить в памяти. Советую, кстати, — объяснил Минхо. Его ум всегда был… незаурядным. Доктор Хаятэ, нос к носу работающий с ним – ни с кем не сравнимым студентом университета 연세대 의대 – год, приноровился претворять замешательство в невозмутимость. Всегда визуально и никогда – внутренне. По-настоящему адаптироваться к выходкам Минхо попросту не представлялось возможным. — Ладно, — он смиренно пожал плечами. — Можешь заставить одного из них заполнять учёты расходов медикаментов вместо тебя. Неделю. — Уже. Месяц. — Ведение дневников наблюдений за пациентами? — Два месяца. — Я-то гадал, откуда там столько пропусков, — доктор Хаятэ фыркнул. — Думал, тебя уж разгружать пора, а ты, оказывается, и так ничего не делаешь. Вдохновенный перебиранием разноцветных букв, Минхо красноречиво отмолчался. Ему, вообще-то, нравилась больница. Откровенно. Просто здесь было скучно. Он бросался к операционному столу проворнее дворового пса на кость, распоряжался скальпелем умелее вилки и, ассистируя, прочищал горло, вполголоса рекомендуя, что делать дальше. Доктор Хаятэ в эти моменты передавливал ему ноги, вынуждая закрыть пасть. Все знали наверняка: Минхо вытащит с того света немало жизней. Против воли, за шкирку. Когда-то в смутном будущем. А осмелиться предоставить шанс проявить себя никто не решался. Абсурдный врачебный кодекс: если ты молод – жди свой час да тихо-мирно молись. — Чего ты хочешь? — Вы знаете, чего я хочу. — Нет. — Ага, — закипело молоко. — Ещё как. — Ты же знаешь, тебе и так делают поблажки, — доктор Хаятэ растёр переносицу. — Оглянись вокруг. Никто не даст тебе право быть главным хирургом, пока ты не достигнешь конкретного статуса и… — Что ж, — Минхо лязгнул ложкой. Всыпал буквенную составляющую в кастрюлю, — Хорошо. Тогда будем сидеть и ждать, когда я, перебиваясь в кладовках да обучая необучаемых различать колбу от пробирки, достигну конкретного статуса. Кровь клокотала в жилах. Минхо чувствовал, как что-то изнутри, проскрёбываясь, терзало кожу. Захотелось курить, но сигареты ему противопоказаны. В кармане задыхался ингалятор. — Мы все с этого начинали, — возразил доктор Хаятэ. Его концентрированная агрессия мутировала в зверя, метавшегося из одной крайности – в другую. Нахамить. Упрекнуть. Наброситься. Минхо, скривившись, противился как мог: — Чтобы полжизни убить в никуда? Браво. — Чтобы не забрать пол человеческой жизни из-за неопытности. — Я никого не убью. — Ты не можешь быть в этом уверен. Ожог взбухал под тканями. Лопались волдыри, из которых натекал кошмар. Голова раскалывалась. Спор не имел смысла, но Минхо отмалчивался слишком долго, чтобы приловчиться противиться боли. — Напомню, — он размял шею, — что если бы не я, ваш сын… — Довольно. — Нет, вы дослушаете. — Я сказал, довольно. Минхо только настроился всё испортить. Он ведь готовился. Отрепетировал речь и успел открыть рот, чтобы начать лаять, когда в коридоре что-то рухнуло. Вскрикнула управляющая. Скрипнул стул без одного колёсика. Доктор Хаятэ сморщил лоб. К ним так давно не врывалась жизнь, что пришлось на мгновенье напрячься, прежде чем вылететь за дверь. На полу растеклось багряное море. Кровь. Двое живых мертвеца держали в руках третьего, из которого натекало. Голова разбита. Руки покачивались из стороны в сторону бессмысленными лоскутами. Глаз потек. Лицо раскололось надвое: левая часть – с отслоившейся кожей, осколками в скулах и рассечённой бровью – страшно отвратительна; правая – чудесным образом абсолютно невредимая – страшно красива. Минхо, за долю секунды прикинувший число травм и повреждений, ужаснулся. И восхитился. На часах светилось 03:33, а все опытные и добропорядочные хирурги, отсалютовав, в этот спокойный и не предвещающий беды день решили исчезнуть за пятнадцать минут до конца смены. — Что стряслось? — задал вопрос Минхо, наблюдая, как тело перекладывают на носилки. — Да этот ублюдок… — начал один. — Завали, — перебил второй. — Авария. В дерево он въехал. Или дерево въехало в него. Всё произошло так быстро, что Минхо только спустя время осмыслил: в эту ночь он и вправду оперировал главным хирургом. Время остановилось. Времени переломали руки, выпотрошили лицо и отправили разлагаться на операционный стол. С него лилось и капало непрестанно. Оно, скоротечное и своевольное, сдавалось, врастая в койку, и оставляло после себя багряное месиво. Столько разбитых костей. Столько крови. Пришлось перевязывать сосуды, чтобы остановить внутреннее кровотечение, но Минхо все равно чувствовал, как краснота омывала глазницы и заливала ладони. На часах светилось 10:33 утра. Минхо, выползая из операционной, растёкся по стене. — Живой? Эхо отскочило от стен. В глаз закрался желтоватый луч. Блок реанимации оцеплен тишиной и темью. По коридорам раскатывалась одинокая капельница. — Я? — уточнил Минхо, поднимая взгляд. — Ну да. Хёнджин, — в сторону операционной кивнули, — выберется, даже если не будет того хотеть. Надо же. Как буквально. — Не думал, что полумёртвый может сопротивляться жизни так рьяно. — Но смерть ведь победила. — Он выжил. — А смерть и ставила на жизнь, — усмехнулись сверху. — Он к ней несётся сломя голову, а она потешается. Минхо хмыкнул. Абсурд. Он ведь и впрямь никого не убил, а чувство такое, будто сделал то, чего не должен был. Неделю не мог избавиться от ощущения вязкости застывшей на руках крови. Иногда заходил к Хёнджину. Он пролежал без сознания двое суток. Очухавшись, соскрёб себя с койки и направился блуждать по коридорам безмолвной навью. Минхо обомлел, рассмотрев мерклую тень около уголка с растениями. Дублировал чей-то вопрос: — Живой? Словил ответную усмешку: — Много призраков видел? — Хёнджин обернулся через плечо. Уточнил: — До меня. — Тебе вставать нельзя. — Я не вставал. — Вот-вот рассыпешься. — Я не вставал, — одними глазами улыбнулся он. Подошёл ближе. Колёсики вялотекущей следом капельницы сварливо потрескивали. Здоровая часть лица растворялась в лунном зное. От него тянуло спокойствием, кровью и смертью. — Договорились? Постой, мне не показалось. Это что, предсказание? Гадаешь на будущее? Под бинтами затягивался шрам. Хотелось прикоснуться досрочно, но Минхо вовремя осёкся. Выпрямился. Отшатнулся. Напрасно – Хёнджин сделал ещё один шаг вперёд. — Глянул гороскоп, пока изучал медкарту. — Какая у нас совместимость? — Отвратительная, — прыснул Минхо. — Мы друг друга изведём. Ворчливые докторишки смеяться заказали категорически – разойдутся швы. Хёнджин, плюя на запреты, дозволил себе короткую усмешку. Практически отхватил в плечо кулаком, если бы вовремя не увильнулся. — Ты не гадаешь, — сообразил он, отступая, — а предупреждаешь. — Видишь, как всё просто. — А вот я что ни ляпну сдуру – всё сбудется. — Докажи. Голос проглотила тишь. Больница глубоко спала, а тревожить покой целительницы сродни смерти. Хёнджин подпитывался мороком и источал свет, но сам еле держался, чтобы не обрушиться на пол. Самопоглощение – энергозатратное хобби, но он привык. Поглядев в потолок, произнёс: — Больше не шепчись с ду́хами, Ли Минхо, иначе угодишь в мир, в котором для тебя не найдётся местечка. И растворился в потёмках. Минхо с вечность глядел в пустоту, прежде чем осознать, что имени своего не называл, да и значка отродясь не носил. Так и завязалось. Палата Хёнджина постепенно становилась новым приютом. Обителью. Укрытием. Временами – притоном. Минхо приносил сомнительные журналы, вырывал страницы с гороскопами и зачитывал каждый. Втихушку таскал еду, заваривал чаи и прятал под кроватью термос с кофе. Узнал, что Хёнджин любит песни «Guns N’ Roses», «Black Sabbath» и «Led Zeppelin» – и на следующий день неизвестно откуда стащил диски, названия которых впервые слышал, а обложки альбомов – впервые видел. Всё сильнее разговаривался – и оказывался беспощадно болтливым. Затихал, когда в палату вваливались компания гонщиков, и осторожно скользил по стене, перебираясь к входной двери – от кипеша раскалывалась голова. Познакомился с каждым только после того, как Хёнджин, коснувшись плеча, тихо попросил остаться. Впервые. Отказать, глядя ему в глаза, представало невозможным. Само собой. — Я бы тоже не хотел выписываться, существуя в таких условиях, — хохотнул Чанбин. Боднул Минхо в бок: — Да не бойся ты нас. Не съедим. Поверь, этот куда страшнее, но с ним ты как-то ладишь. — Завали, — фыркнул Хёнджин. — А что? Пусть будет в курсе, с кем имеет дело. Знаешь, он ведь постоянно что-то ломает. Однажды в «I.C.E» притащили скейтборд, а Хёнджин… — О господи, — он вооружился подушкой. — Ещё слово, и я сношу тебе еблет. — Вот слышишь? Видишь!? Он лежал в больнице месяц – весь месяц медцентр стоял на ушах. Медсёстры сцарапывали с перил койки наклейки с котами, притащенные Минхо, косились на запрятанные в полках упаковки с лапшой и нервно выглядывали из распахнутого окна, осматриваясь, когда в палате никого не находилось. Разместить его на первом этаже оказалось худшим – уже через три дня он впервые выкарабкался из окна – и одинаково лучшим – так в придачу к разбитым рукам не придутся, по меньшей мере, ещё и ноги – решением. Хёнджин не мог усидеть на месте. Минхо не мог найти себе места. На этом и сошлись. За день до того, как Хёнджина должны были выписать, Минхо набрался смелости спросить: — Почему ты не хотел возвращаться? Они лежали на крыше, ключ от которой Минхо позаимствовал из чужого шкафчика, и смотрели на продирающееся через тёмные облака солнце. Город подрёмывал. Сверкали вывески круглосуточных магазинов, расползалась жизнь в редких окнах. Улица напоминала шоколадную плитку, от которой аккуратно отламывали по ломтику. Осень щекотала шею. В одеяла закутывались поглубже. Хёнджин, отвернувшись, выдохнул сигаретный дым в небо. Перевернулся обратно, поморгал. Бинты сняли накануне. Под левым глазом продирался витиеватый шрам. Спросил: — Ты о чём? — Об аварии. Из плеера доносилась приглушенная «Sunburn» от Muse, поставленная на фон. Хёнджин цокнул. — Тебе ведь сказали, что это банальный несчастный случай, — он потушил сигарету. — У нас, знаешь, нередко спустят кому-нибудь колёса или поковыряются под капотом. Я всегда проверяю машину перед гонкой, но утомительно делать это из раза в раз, просто садясь за руль. — Нет, — возразил Минхо. Повторил: — Я оперировал тебя. Я знаю, как люди борются за жизнь. Ты не хотел возвращаться, а придя в себя делаешь вид, что эйфория в тебе бьёт ключом. — Делаю вид? — Именно. — Это я делаю вид? — неиронично рассмеялся Хёнджин. Стоило ему улыбнуться, как шрам под глазом затягивался в миловидную петлю. Как пряжа, опутывающая спицы. Тарелка кучерявой лапши. Ветви дерева, в которых Минхо путался по детству. Как карабин, обязывающий шею. Как виселица. Но Минхо ведь медик. Его призвание претворять смерть в жизнь, а потому он видел всё, кроме самой жизни. — Я знаю, что тебя изводят кошмары, — признался он. — Ты не ложишься спать, когда я рядом. Но ты не всесильный. И… — Я не хочу об этом. — …и ты боишься ночи сильнее, пусть и уверяешь о любви к ней. — Минхо, блять. Замолкли. Зашуршали одеяла, развязались шёлковые нити. Хёнджин поднялся на ноги, сотрясая с себя крошки, спокойствие и чудо, и стал одной продолговатой иглой. Резко. Пошагал туда-обратно, прислонился к ограждению, достал новую сигарету. Упаковка передалась ему в руки в понедельник с чётким указанием: «Не больше одной в день». Сегодня среда, а Хёнджин сминал пустую коробочку. — Ты нравился сильнее мне тогда, когда не стремился стать частью моей жизни, — спокойно подытожил он. Слова располосовали воздух. Нравился. Сильное чувство. Легко гаснущее. Его нужно сажать на цепь, подкармливать и занимать, чтобы не сорвалось. Минхо не знал, за какой его краешек ухватиться, чтобы поймать всецело. Или задержать. Хотя бы. Оцепенел, не рискуя подступить ближе. Словно каждый шаг к Хёнджину отдалял их всё больше. Осмелился на первое пришедшее на ум: — Прости. Хёнджин усмехнулся. Тогда шрам под глазом бесповоротно завязался в узел. Ведь Минхо привязался.