Дьявол говорит на немецком

G
Завершён
25
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 159 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 14 Отзывы 5 В сборник

- 1 -

Настройки
Нырнуть в пике и выжать ручку управления до упора. Так, чтобы каждой косточкой ощутить нечеловеческое давление. Стальная птица послушно крутанулась вокруг оси, как чуткая партнерша в танце. Верно рассчитанный вираж. Фейерверк чужого железа. Но фанфары уже не играли никакой роли. Датчики сходили с ума всеми оттенками красного. Казалось, полыхают даже те части приборной панели, что не должны гореть вовсе. У Николая еще оставалось несколько секунд. Пара мгновений, чтобы попрощаться. Длинные пальцы в перчатках любовно скользнули по панели. Правду говорила матушка, нужно было идти в музыканты. Клепал бы сейчас симфонии в Ленинграде. Перебивался черствыми горбушками раз в сутки, вздрагивая от чужих стенаний за облупившейся штукатуркой. Только как вытащить страдания из нот? Как уловить ритм, не схожий с пульсом города? Нет, Николай не музыкант. Он летчик до мозга костей, лишь по ошибке родившийся человеком, а не птицей. По совершенной случайности, нелепей которой только приведшая его сюда. Он не был бы собой, если бы прислушивался ко всем — или хотя бы к какими-то — предостережениям. Не за это его ценили. А за отсутствие тормозов и отчаянную смелость. Она то и повела Гоголя по самому быстрому пути, сквозь небо над неизведанным сектором. Гребанные разведчики могли бы уточнить, что у Николая есть охренительные шансы нарваться на не заброшенную базу врага. И все бы ничего, но он влетел в зону уже с двумя истребителями на хвосте. А тут еще и поддержка с земли. В общем, выбора у Гоголя не было: его ждал ад. Он постарался только забрать с собой как можно больше народу. Время Николая вышло. — Прощай, мой друг, мой верный Ангел. В следующую секунду Гоголь откинул фонарь и улыбнулся хлесткой пощечине ветра. Ступив на серое крыло, он в приступе эйфории закинул голову и на мгновение взглянул в предрассветное небо. Теперь только полет. По-настоящему свободный полет. Николай раскинул руки и сделал шаг, благодаря Господа за возможность ощутить крылья.

***

— Офицер! Офицер, вас вызывают в допросную! За шепотом, по факту сравнимым с налетом артиллерии, в келью ввалился мальчишка. Разумеется, вместо офицера звучало «унтерштурмфюрер», но слово казалось столь немелодичным, что Достоевский предпочитал слышать просто «офицер». Перевозбужденное состояние мальчишки не вызывало воодушевления. Федор без особой надежды взглянул на храпящего на соседней койке гауптшарфюрера и вынужден был признать: офицер здесь только один. Книгу пришлось отложить. Федор натянул высокие сапоги и выверенным движением накинул поверх рубашки тунику. Мальчишка переступил с ноги на ногу. Тем временем костлявые пальцы стремительно пробежались по пуговицам. Над правым нагрудным карманом серебром сверкнул орел Вермахта. — Докладывай, — бросил Федор, первым покидая келью. Чеканку шагов подхватывали серые камни. Где-то в трещинах пророс мох, а с потолка в хрустальные лужицы падали капли. Удивительно, какой чистотой была вода, прошедшая несколько этажей пыли и растоптанная грязными армейскими сапогами. Им в употребление выдавалась жидкость и то более мутная. Впрочем, лучше уж пить мутную: Федор подозревал, что от глотка воды из стен оккупированного монастыря он испустит дух в ту же минуту. — Мы взяли в плен самого Белого Паяца! В такие моменты Федор испытывал разочарование. Какой этот юноша к черту юнкер? Мальчишка есть мальчишка, со всеми вытекающими восторгами. Обжегшись о взгляд старшего по званию, юноша продолжил сдержаннее. — Прошу простить, офицер. Сбили «Ангела» в четыре утра. Допрашивали Гоголя два часа, но он молчит. То есть совсем молчит, как немой. Просили прислать вас. «Так-то лучше», — читалось в легком наклоне головы. Мальчишка ощутимо выдохнул. Себе дороже было злить «русского дьявола». Именно так его и называли за глаза, а лично обращались просто по званию. Считалось, что произнести «унтерштурмфюрер» много проще, чем выговорить «Достоевский». С определенного ракурса Федору это даже нравилось. Признавая офицерский чин за тем, кому в других обстоятельствах светил бы расстрел, они ставили крест на своих же идеалах. Уж черноволосый Достоевский с глазами цвета смертого греха точно не подходил под описание арийца. И все же он был здесь. За это стоит отдать должное протекторату японских фашистов. Но оно обеспечило лишь допуск в армию, а офицерскому званию, которое при прочих равных светило Федору не более чем причисление к лику святых, Достоевский был обязан лишь самому себе. Он — нацист под флагом гитлеровской германии. Жестокий и ценичный, его боялись даже коллеги. Достаточно увидеть допросы Достоевского, и мысль о возможной неверности покончит с собой. Ценности Федору добавляло отсутствие амбиций и тщеславия — он садист, и все, что ему было нужно, это косточка за косточкой переламывать чужие жизни. Справлялся он с этим просто отлично. До тяжелой двери допросной оставалась половина мрачного коридора. Юноша осмелел и рискнул спросить: — Офицер, что вы читали? — Ницше. «Рождение трагедии». Мальчишка глубокомысленно кивнул. — Должно быть что-то про величие арийской расы и превосходство сверхчеловека на Богом… Федор взялся за ручку двери и бросил испепеляющий взгляд на мальчишку. У того воздух застрял в легких. — Про чистый разряд жизни, произведенный неотвратимостью смерти. Юнкер молча потупил взгляд. Щенок. — Принеси карандаш и бумагу, — велел Федор и пересек порог допросной. Комната была совсем маленькая, с зарешеченным мутным окном. Раньше здесь вполне могла размещаться молельня. Теперь здесь размещались лишь железный стол и помятый военнопленный. Его грязная одежда местами порвалась, а прежде алебастровую кожу украсили синяки и кровоподтеки. Одно слово — с «Белым Паяцем» уже изрядно поработали. Каким-то чудом только волосы, хоть и спутались, все еще оставались первозданно белыми. Достоевский молча сел напротив, сложив руки на столе аккуратным домиком. Дверь открылась во второй раз, и в комнате материализовался юнкер с письменными принадлежностями. Под пристальным взглядом Федора он уложил предметы на стол и, отрывисто кивнув, развернулся к выходу. Бедолага не успел сделать и шага. — Отлично заточенный карандаш. Как думаешь, он легко войдет в мое горло? — бесстрастно спросил Федор. — Оф-фицер..? — от растерянности у мальчишки дрогнул голос. — Подойди. — велел Федор не столько голосом, сколько взглядом. — Возьми лист. Чуть дрогнувшей рукой юноша потянулся к бумаге. Он ничего не понимал и делал единственное, что не подлежало сомнению: выполнял приказы. Его желтые от табака пальцы уцепились за краешек листа. В то же мгновение Федор подхватил карандаш и с размаху вонзил в податливую плоть. Раздался вопль. — Я задал вопрос. Юнкер часто дышал сквозь зубы и с ужасом взирал на продырявленную руку. Едва ли он помнил вопрос и понимал, о чем его спрашивают. Но Достоевский не отпускал. Он ждал ответа. Раздавалось лишь судорожное дыхание, потому Федор начал медленно проворачивать карандаш. — Да! Да! — борясь с желание закричать, зашипел мальчишка. Достоевский выдернул письменный прибор, и юнкер тут же схватился за руку. Несчастный карандаш, не так уж и затупившийся от гадкой руки, вернулся на место. Несколько кровавых пятен упало на бумагу. — Надеюсь, впредь ты будешь осмотрительнее. Свободен. — П-прошу п-прощения… — промямлил он и поспешил убраться. Гоголь наблюдал за сценой с неподдельным интересом, чуть наклонив голову, точно птица. Не ясно, понимал ли немецкий, но суть явно улавливал. В блеклых глазах Федор не обнаружил и тени страха. Зато их внимание теперь тоже было обращено на перспективную возможность продырявить чью-нибудь плоть. — Хочешь рискнуть? Давай, — равнодушно бросил Федор, возвращаясь в прежнюю позу, — второй раз такой ошибки он не допустит. Достоевскому было любопытно выяснить пределы возможностей великого и ужасного Белого Паяца, пилота «Ангела», который так легко и играючи превращал в груды металла десятки немецким самолетов. Реакция у такого должна быть поистине дьявольской. Гоголь ожидаемо схватил карандаш. Наметился воткнуть его прямо в горло — но не эсэсовца. В свое. Его рука оказалась перехвачена за секунду до последнего вздоха. Николай взглянул в полыхающие адским пламенем глаза и улыбнулся. Кто здесь кого проверял. Федор со злости запустил пятерню в белую шевелюру и звучно приложил голову об стол. Из разбитого носа брызнула кровь. А Николай, захлебываясь теплым и вязким, только улыбался. Глаза его отдавали безумием — и больно знакомым оно казалось. Они сидели друг против друга и неотрывно смотрели. Изучали. Сначала Николай не обращал внимания на кровь, но, когда его лицо стало призрачно-зеленым, удосужился скомкать один лист и приложить к носу. После им ничего не мешало играть в гляделки. С каждой секундой все отчетливее ощущалось: сегодня у них разговора не выйдет. К тому же бумага была бесповоротно испорчена. Смысл поступка Гоголя пришел несколько позже. Убей одного эсэсовца — придет другой. Убей себя — и уже никто не потревожит. Это было очевидно, но не стыковалось с поведением Паяца. Убивают себя те, кто не рассчитывает выдержать пытки. Этот же… Этот вполне мог получать от них удовольствие. Тогда до Достоевского и дошло: Гоголь понимал, что за штурвал ему уже не вернуться. Возможность побега исключать нельзя никогда, так что фашисты сделают все, чтобы самолет он больше не поднял. Отрежут руки, или ноги, или что-то менее очевидное, на что у Достоевского хватит фантазии. А как понял умный летчик по развернувшейся сценке — изощренной жестокости Федору было не занимать. Выходит, смерть для него лучше жизни без неба? Федор позволил себе приподнять уголки губ только в келье, прячась за корешком книги. Он начинал понимать, в чьих глазах видел схожее безумие. На следующие утро они встретились вновь. Редкого пленного Достоевскому приходилось опрашивать дважды. Все успешно сходили с ума с первого раза. Однажды зацепило даже особо любопытного офицера, изъявившего желание присутствовать на допросе. Его мозги успешно соскребли со стен собственной кельи, и желающих мешать Федору с тех пор поубавилось. В этот раз письменные принадлежности Гоголю разумно предоставили заранее (и внимательно проследили за тем, чтобы карандаш был в меру туп). Рассвет только занимался, когда дверь бывшей молельни с зубодробительным скрежетом поддалась. Федору нравилось думать, что зубами поскрипывает сам Господь Бог. Как и прежде, Николай мирно сидел за столом, остатки его формы свисали клочьями, а в белоснежных волосах путался утренний туман. Внимание Федора привлекли музыкальный пальцы: они летали по бумаге, оставляя алые росчерки. Кажется, Николай что-то рисовал и закончил ровно в тот миг, когда за Достоевским захлопнулась дверь. Федор подошел ближе. Грифельные штрихи, размазанный полукруг, узнаваемые черты… Дьявол! С листа на Достоевского смотрел он сам, с кровавыми полосами, протянувшимися от глаз. Там, где у людей сердце, Федор ощутил обжигающую ярость. Ледяную, страшную и беспросветную. Нет. Николай не посмел бы. Разве мог он знать, что Достоевский не отрекся от Бога? Разве мог он догадаться, что изображение убийцы и отступника в виде святого вызовет у Федора ненависть? Нет. Не мог. — Что это? — проглотив праведный гнев, поинтересовался Федор. Оказывается, все это время Гоголь не отрывал от него искрящегося взгляда. На лице заплясала усмешка. В этом росчерке тонких бледных губ был весь мир и одна маленькая, но окончательная победа. Федору ничего не оставалось, как признать за собой поражение. — Как ты узнал? — Я не знал. — было первым, что сказал Гоголь за время плена. — Лишь догадывался, с того момента, как попытался покончить с собой. Так не смотрят на смертников. Так смотрят на тех, кто совершает великий грех. Который не искупить. Туманная бледность схлестнулась с адским пламенем. Эти люди чертовски любили смотреть в глаза — если их вообще можно было назвать людьми. — Любой другой увидел бы в моих каракулях карикатуру. Угрозу. Сумасшествие. Но ты увидел мироточащую икону, не так ли? — О, сумасшествие я увидел раньше, — вдруг ответил на улыбку Достоевский. И от излома чужих губ Гоголь растерял всю спесь. Кажется, он перестал дышать. Безнадежно цеплялся взглядом за холодные черты и падал. В глубине светлых глаз ни осталось ни азарта, ни торжества — лишь небо бесконечной мольбы о лучшем мире. Дверь заскрежетала и наваждение рассеялось. Допросную залил безудержный смех, срывающийся на хрипы. Паяц не издал ни звука, пока его пытали, потому что пытки начались только сейчас. Его криком всегда был смех. Жилистый мужчина в чине полковника остановился посреди комнаты. Видимо, не удержался от возможности лично взглянуть на легенду русской авиации. Достоевский поднялся. От цены, которой стоило Федору чужое любопытство, хотелось взывать. А лучше – порвать мужчине глотку. — Докладывайте, офицер, — приказал полковник. — Паяц выложил все, что знал, — отрапортовал Федор на безупречном немецком. — Подробности планируемой операции я изложу после. Мог бы и сейчас, но какой прок смешить Гоголя собственными выдумками? Он и так заливался, не затыкаясь. Запачканные кровью и грифелем пальцы жили собственной жизнью: комкали бумагу, бездумно складывая в самолетик. За приступом истерики Гоголь безмятежно прятал улики. С этого момента они были соучастниками. — Отлично. Другого от вас я и не ждал. Самое время отправить великого летчика в утиль. — Полковник, если позволите… Разумеется, Достоевский знал, что ему позволят. Что выслушают и согласятся. В этой комнате дурак с немецким выговором был только один. — Слушаю, — повелительно. Будто у этого человека есть власть хотя бы над собственным разумом. — Мы всегда успеем его убить. Оставьте его мне, и он расскажет то, о существовании чего в своей памяти не подозревал. А если окажется бесполезным — обменяем на наших пленных. Именно такой формат «предложений» предпочитал полковник и заглотил бы любую глупость со сходной словесной конструкцией. А это даже глупостью толком не было. Так что Федор получил свое. Федор всегда получал свое. Разве что кроме вещей, которые касались лично его жизни. Коридор второго этажа казался менее сырым, хотя с крыши капало нещадно. Федор мельком бросил взгляд на макушки елей за окном, которые растянулись мрачными пиками до самого горизонта. Солнце только село, небо отдавало беспросветной серостью, и Достоевскому почти нравился этот пейзаж. Он никогда не любил яркие краски. Стояла бы еще зима — но увы, все что он имел это март 45-го, книги и орел Вермахта на груди. У нужной двери дежурил неприятной наружности мужчина. Он подобрался и отсалютовал старшему по званию. Достоевский коротко кивнул. Этот точно будет подслушивать. Николая заперли в одной из немногих комнат с решетками на окнах. Что было здесь раньше Федор не знал и знать не хотел. Остался только пошедший трещинами камень. Оккупанты закинули грязный матрас и любезно предоставили клетку Гоголю. Он не брезговал, да и ему, вероятно, дела не было до антуража. Федора встретила мечтательная улыбка, что не давала усомниться — мыслями Гоголь витал где-то далеко. Рассекал небо на «Ангеле» или парил безликой птицей над морями... Но вместо крыльев за спиной была только холодная стена. — Рад тебя видеть, — вместо десятка вопросов, на которые Гоголю хотелось бы получить ответ. Имел ли он на них право? — Смотри в глаза, когда говоришь со мной. Удивление промелькнуло на испещренном синяками и ссадинами лице. Он подчинился, повернул голову и сразу же все понял. Чужие пальцы отбивали ритм чуть выше сердца. «Не слушай. Читай». Разговор Федор собирался вести исключительно для уродливых ушей дежурного, слово через два понимающего на русском. Для пилота предназначалась морзянка. Гоголь улыбнулся одним уголком губ и уложил руку на согнутое колено. Не так уж многое требовалось довести до ума собеседника. Федор — двойной агент и тройная мразь на службе у Союза. Ему нужно, чтобы Николай передал информацию. Крайние меры в отчаянные времена, ибо прежним способом это сделать невозможно. Достоевский был краток. Классический план побега: ключ от решетки, прогулка по крыше, отвлекающий внимание взрыв, подготовленный самолет. Передаваемая информация являлась стратегически важной. По лицу Гоголя читалось, что он либо не понял всей ее ценности, либо не испытал должного трепета. Тусклые глаза заискрились лишь на части про угон. Такой расклад удовлетворял двойного агента и… Федор почти готов бы признать: и нравился человеку в нем. Если не человеку, то тому, что от него осталось. Позже Достоевский много думал об этом. Думал о нем. Вспоминал вечера, проведенные за «допросами», и их настоящие беседы морзянкой. Прокручивал в голове, как чужой взгляд сменялся с серьезного на вызывающий, с опасливого на нежный. Как в последнюю ночь Гоголь держал его за ледяные руки и пылко шептал: «Прощай, мой друг, мой верный Дьявол». Они смогли проститься правильно, по-настоящему, навсегда. Редкому человеку их положения такое удается. Лично им до этого дня не удавалось никогда.

***

Прошло меньше двух месяцев, когда над Берлином зареял красный флаг. Незадолго до того образованная в монастыре база сдалась. Обошлось без большой крови. Впрочем, Федору было бы всё равно, даже если бы не осталось ни одного живого человека. Глядя на заросшее монастырское кладбище, Достоевский понимал это с особой отчетливостью. Он бы тоже неплохо смотрелся в могиле, но он, похоже, бессмертен. Увы. Все его жизнь была одним сплошным насилием. Над собой, над другими. Чаще, конечно, над другими. Но Федор ни в чем не раскаивался. Даже если бы хотел иначе — не смог бы. Ни в это паршивое время, ни в этом паршивом мире. Блуждая среди могил, он даже не задумывался, что до сих пор носит форму Рейха. — Офицер! Офицер, вас ищут! Теперь Федор не заменял действительное на желаемое. Он слышал ровно то, что рассекало воздух. Надругательством над своим одиночеством Достоевский был обязан выросшему из-за угла мальчишке. Он ничем не отличался от предыдущего: тот же восторг в глазах, то же воодушевление во всей сути. Различались только стороны: пока один воспевал гимны, другой кормил собой червей. — Так пусть найдут, — бросил Федор, возвращаясь к могилам. Он провел рукой по холодному камню случайного надгробья, и на губы сама собой нашла молитва. Но что толку от его молитв. Федор почувствовал, как устали ноги. Весь он устал — бесконечно и безнадежно. Последнее не лечилось, но с первым вполне могла справиться скамья под осыпающимися стенами. Холодная — как и все, к чему притрагивался Достоевский. На переферии видимости, между кладбищем и лесом, в полоске перекопанной земли, лежали расстрелянные люди. Под ногами дрожала земля — взлетал несущий мир в каждый дом истребитель. За спиной, через полуметровую стену, раздавались стоны смертельно раненых. Вокруг стенали сотни душ, погибшие за чужие идеи. — Федор! — взорвалось пространство над ухом. Достоевский, как оглушенный, медленно повернул голову в сторону источника взрыва. Белоснежные волосы и блеклые глаза. Еще одна душа, что должны была почить за чужие идеи. Они не могли оторвать друг от друга глаз, пока Гоголь не вцепился в знакомые руки. Теперь зрительный контакт переставал быть необходимостью. Теперь точка соприкосновения не давала забыть, что каким-то чудом выжили оба. Им не нужна была ни эта война, ни победа. Пока остальные желали власти над всем миром, они хотели быть свободнее многокрылых серафимов. Они хотели лишь гореть собственным пламенем. И если это означало надеть оковы — солдаты принимали правила чужой игры. — За исполнительность мне прощали веру в Бога. Бога, которого он предавал каждым днем своей жизни. — За талант мне прощали своеволие в небе. Небе, что никогда бы не приняло человека до конца. Свобода в полетах и вере — вот все, что было нужно так и не нашедшим приют на земле. Две отвергнутые души, которые только и могли понять друг друга. Оттого так отчаянно и цеплялись взглядами-пальцами-мыслями. — Как думаешь, все могло быть иначе? — устало спросил Гоголь. — Разве что в другом мире. — бесцветно отозвался Федор. — О да, — поддержал Паяц. — Там кто-то из нас попытался бы убить другого. И у него бы скорее всего получилось. Наверное, там бы я не летал. Но все равно мечтал о небе. В любом мире я бы мечтал о небе. А ты бы обозлился на все человечество и учинил какую-нибудь катастрофу. Ради Бога или из-за, а может и в качестве мессии. Но твои идеалы не изменились бы ничуть, я уверен. Возможно, и так. В том лучшем мире они наверняка тоже были друг у друга. С этой своей странной и бессмысленной связью. Обреченной. — Прошу, давай улетим! — взмолился Николай. — Отыщем тихий монастырь или дом у северных морей, ты будешь молиться, а я летать, и мы забудем обо всем что произошло. — Нас найдут и убьют. Мы стали слишком важными фигурами. Слишком опасными. Таких не отпускают на покой, ни в этом мире, ни в любом другом. И мольбы тут бессмысленны. Снайпер не промахнется. — Прошу, тебя… — Николай поднес ледяную руку Федора к своей щеке. У него была мягкая, теплая кожа. Теплая. — Конечно, — почему-то для Гоголя это имело значение. Федор не был против, — конечно… Николай еще что-то бормотал, но Достоевский уже обратил свои чувства вовнутрь. Позволил остаться на грани миров лишь одному: ощущению кожи под пальцами. А сам безмолвно зашептал: «Я знаю, что Ты давно не слышишь мои молитвы. Но это будет последняя, я обещаю. Больше я не оскверню Твой слух». Из кустов за кладбищем вспорхнул воробей. Все в груди сжалось в преддверии такого же полета. «Прошу, пусть он умрет первым». Без единого звука винтовка выпустила две пули.
Примечания:
25 Нравится 14 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (14)