Как твой поэт
27 июля 2024 г., 15:04
Возможно, - а мне в это более всего верится, - что ты не запомнишь, не узнаешь или под тенью последних жакарандских роз не осмелишься к нему подойти. Даже если и постоишь с ним под лиссабонским мигрантом из Латинской Америки, то, может быть, он тоже не начнёт свой обычный разговор, и вы разойдётесь по разные стороны щебечущей улицы. Но пусть всё будет так, пусть. Я лишь хочу попытаться проникнуть твоим отражением прямиком в переливчатый, каждым переулком портовый город. Пройти привычным маршрутом до дома с этажами балконов, выстроенных в ряд. А потом взглянуть в окно и с тоской обречённо влюблённого, сладкой фиалковой тоской увидеть другого местного иммигранта, пересекающего улицы тягучими шагами, чтобы насладиться каждым гулом незнакомой столицы неизвестной страны.
Потому и прошу, умоляю об одном и надеюсь, что ты вслушаешься и, оказавшись рядом с ним, прочувствуешь мои скачущие вдоль берега слова о его странной, пропитанной затхлостью пустых комнат и шумом баров натуре. (Натуре - живой, настоящей, как мы с тобой! Понимаешь?) Тогда, если ты не против, у меня есть всего одна просьба. Если рано утром, между четырьмя и шестью утра, когда с неба ещё не сыплется песок, ты окажешься на лиссабонских улицах и увидишь... Нет, здесь нужно новое предложение. Если в это предрассветное мгновение ты окажешься на центральных улицах Лиссабона и по невероятной случайности встретишь его, - подойди и заговори про то, как чудесны пролетающие мимо мошки, как этот город сияет уже тогда, когда сиять - по всем законам физики - запрещено. Я знаю, что он чуть расширит свою полуулыбку и заговорит о Берлине, который слушает закон, но всё так же блестит своей прелестью, в пучине которой - сплошные воспоминания о невозможном и бывалом.
Ты его сразу узнаешь по несуразной одежде - потрёпанной, выцветшей, из ближайшего магазина подержанных вещей: совершенно разных, но неизменно блеклых цветов. Она выглядит снятой с разных людей, причём вразброс, нелогично. Но не всё в мире подвластно логике, дорогая Анджела, и я почему-то уверена: ты сразу поймёшь, что это он. А если ваша встреча случится в тот день, когда в Лиссабон скоростным поездом примчится ветер, и песочные часы лучей остановятся, - ты узнаешь его по длинному серому пальто. Тогда, может быть, он и заметит тебя впервые - цветные гетры, латинские кудри - и скажет, что даже Тахо сегодня особенно бушует. Ты улыбнёшься, ответишь что-нибудь, и, не дослушав, он добавит: «А в Мадриде сегодня тепло... Скажите, вы бывали в Испании?» Ты скажешь, что не была, ни разу, но хочешь и в Мадрид, и в Андалусскую глушь, и куда-нибудь дальше.
Потом он расскажет тебе о том, что каждый год бывает в этих беспечных, громких и таких, где невозможно не хотеть остаться, испанских городах. «Уже шестнадцать лет знаю: если хочется далеко, но и близко, не домой, но и не на чужбину - значит снова Испания». Ты удивишься, спросишь, сколько ему лет, а он ответит, что почти сорок, - и тут же: «Здесь недалеко Севилья... Берлин - моя иммигрантская родина - много дальше. В первые месяцы здесь я так часто летал в него, а теперь думаю: раз иммиграция - это цель и ориентир, значит, нужно смириться. Тем более, Испания - так близко, а это ведь мой второй дом-где-всегда-ждут после Германии». Ты захочешь рассказать, что твой дом (и мой, Ангел бездомный, и мой) дальше обоих, но промолчишь, не позволишь эквадорским улочкам целиться водным пистолетом прямо в глаза, - а они у тебя чёрные. Его - голубые, ясные, ледяные, почти расколото-голубые. Это тоже запомни, нет, запиши, вот мой блокнот.
А, может, вы встретитесь на несколько часов и месяцев позже - в аудитории университета. Ты опоздаешь на пару минут, и он улыбнётся тебе - скорее даже не улыбкой, а глазами, их лёд на секунду сменится безоблачным небом, - а потом всё станет как прежде, и тебе захочется знать, какие холода были в его жизни. Ты сядешь в первом ряду, увидишь, что он уже в костюме - синем в узорах вышитых белых клёнов, и он осмотрит всех студентов своего нового университета, скажет шёпотом на немецком: «Больше, чем в Берлине», - но ты это услышишь; услышишь ты и некое предвкушение в его голосе, - но чего именно? Разговора о немецкой литературе? Очередной лекции по германистике? Внимания студентов? Конечно, внимания, конечно, лекции. Скажи, Анджела, каково быть его студенткой? Хотя лучше это тоже запиши, хочу сохранить и вклеить в воображение - прочно, вечно, бессрочно.
Ты не успеешь подумать о чём-то ещё, как он продолжит: «Здравствуйте, я Александр Липп, ваш профессор германистики. На моих лекциях есть всего два правила: называйте меня Алекс и наслаждайтесь». (И: «Обращайтесь на ты», но это немецкое правило, исключительно немецкое, в преподавании на английском бессмысленное, бессвязное, как мои объяснения, представления и рассказы сейчас.) Следующий час он будет говорить об истории создания германистики и о самых явных ассоциациях с ней так ярко, подробно, живо; превращать лекционную в комнаты, где немецкие поэты однажды писали свои стихи; ходить по аудитории и временами пристально смотреть на каждого студента, спрашивая одного из них о чём-то по теме; и твоё юное иммигрантское сердце обязательно заметит небольшие отступления в его речи, сияющую в них иммиграцию: «И как эту трагедию иммигранта в паре строк мог описать не иммигрант?»
А в конце лекции он скажет, что недавно приехал в Лиссабон и не против узнать больше об этом городе в одном из местных баров или кафе. Ты первая подойдёшь к нему, и он протянет тебе ладонь, его запястья окажутся тоньше твоих, вы пожмёте друг другу руки.
- Я тоже здесь недавно, но как насчёт бара на улице..? - (португальское имя, английский номер). - Отлично, поговорим об иммиграции, если захотите, - и ты пойдёшь на лекцию по философии, подумаешь, что слишком небрежная со своей безопасностью: а если он... Алекс тем временем рассмеётся с шутки другого студента и скажет ему, что немецкая игра слов была бы смешнее и она - как, но дальше ты не услышишь. Тебе понравится как он выглядит? - забыла описать. Зачёсанные лаком волосы, светло-русые по своей природе, но из-за лака тёмные. Хрусталь взгляда, длиннота пальцев и тонкость запястий (впрочем, ты об этом уже знаешь), прямота носа, тонкость губ. Ну?
А вдруг ты решишь выучить немецкий и окажешься одной из его учениц, будешь точно ко времени приходить на его уроки, а парой месяцев вперёд станешь самой юной и весенней (как твой поэт, как твой народ) на его разговорных клубах? Алекс будет записывать ошибки каждого ученика, слушать, говорить только на верхненемецком, - но ты заметишь, как то в середине, то в конце слова из берлинского тумана выйдет столичный диалект, поездным дымом укроет следующие, и скроется в эквадорском лесу. Ты всё ещё помнишь аромат цветущих ростков, их прощание с тобой в день твоей иммиграции, твоего побега? Нет, я не хочу заставлять тебя плакать, я просто спотыкаюсь о кончик мысли, запинаюсь о розовую ветвь - никогда не думала, что говорить о мужчине мне будет так же сложно, как и об ореховых глазах, в которых есть нечто эоловое, покиданческое, бесконечное. Так же, как и о женщине.
Так о чём я? В перерывах между описанными до падения действиями Алекс будет что-то рисовать. Один раз тебе попадётся листок с его рисунками (в конце каждого урока он раздаёт их ученикам с их частыми ошибками, но ты будешь бояться смотреть на изъяны твоего немецкого - право же, он должен быть подобен плавности шелестящей травы на вестфальском поле; но тогда осмелишься и... увидишь всего лишь неправильно сформированный перфект): поезда, склоны гор, берлинские здания и чьи-то глаза - тебе не перестанет казаться, что в раскрашенной версии они зелёные. Ты как-то поблагодаришь его за урок, а он ответит, что это всего лишь экстравертские позывы к общению и снова расширит свою полуулыбку. Тогда ты впервые заметишь, какой у него хриплый голос, не низкий, а именно хриплый - как же мне хочется его услышать! Как же он, должно быть, звучит! Опишешь, Ангел мой?
Анджела, дорогая Анджела, прости меня за излишнюю настойчивость, прости за безумные теории и тень помешательства, падающую от них, но... Может быть, ты - никакая не латинская девушка, а картина женщины с зелёными глазами из предыдущего абзаца? Я помню, как он тебя рисовал: проснулся раньше К., как всегда, и увидел в её спящем выражении ту кинематографичность старых - ещё немых - фильмов, которая дымом затлевших сигарет витала вокруг неё в день их встречи; положил в центр комнаты (а, значит, и квартиры) большой лист и начал списывать с её черт всё, что осталось в них от старых актрис - чёрная помада, неподвижность улыбки, застывшая искра во взгляде; и получилась ни то Карла с её белыми бровями-одуванчиками и тонким слоем чёрных губ, ни то Марлен, Марлен, Марлен... Дитрих, конечно. Раз ты картина, значит, искусство, и он - искусство, а я... автор? (Всего лишь автор, всего лишь рассказчик и создатель необычайно печальных трагедий о том, каково покидать родину и никогда не возвращаться; рдеющим сердцем любить такую же бездомную, как мы с тобой, мексиканочку и быть свидетелем её последнего побега; прогуливаться по свистящему, журчащему лесу и чувствовать, что именно здесь, на этой поляне, застрелили твою любовь; уезжать, без конца и начала уезжать, чтобы в итоге вернуться на Густав-Мюллер, 20А - это его адрес. Ангелочек, ты всё записываешь?)
Вот сейчас ты мигрировала в пятый раз: Штутгарт - Краков - Мадрид - Версаль - Берлин - Лиссабон. Ты висишь над диваном, справа от тебя балкон с видом на Тахо, а вокруг - шкаф с его одеждой и комоды, внутри которых - альбомы с полароидными фото Алекса, Карлы, Испании, Берлина. Часто на них мелькает небо, просвечивает сквозь здания и площади, и мне хочется спросить: какое небо сейчас в Порту-Га-Галиси-Иссельбурге? География моя плавится от чужих воспоминаний, голос тонет в венецианских водах, я люблю девушку, давно, её зовут М. Миранда? Мириам? Марго? Нет, давай сначала. Какое небо сейчас в Лиссабоне? Так мечтается видеть то же самое небо, что видит он. Нет, нет, нет. Мне нужно небо Берлина, ночное, лунное. Если ты не картина, поедем к Рейну ловить звёзды, корить грёзы, ах, там такие мимозы! Теряю нить рассказа, теряю...
Сплетём нить заново: ты придёшь в бар, самая маленькая, ненужная в его гладких столах, больших бокалах, толпах пьяных мужчин и их внимании. Ты побродишь между стойками и увидишь Алекса в его обычной одежде - оставим костюмы для работы. Он подойдёт к тебе, вы сядете за стол, и в первый час разговора ты не поймёшь, почему вы не пьёте, почему говорите о Латинской Америке, почему на испанском, почему между вами встаёт его страсть к побегам, когда ты признаёшься, что в двадцать лет - год назад - была не прочь стать незнакомкой из Тахо, и он уходит, звенит дверь, и ты уверена, что он уйдёт в другой бар, будет всю ночь говорить с кем-то другим, и только когда прошлое впорхнёт внутрь белой бабочкой, - вернётся в свою квартиру на - непроизносимое имя, английский номер. Испанский, немецкий, эквадорский номер... Строй уличных номеров, ряд бесконечных улиц, разветвления дорог - и как тут встретиться?
Нет, верю: вы встретитесь, и птицы Лиссабона начнут щебетать раздвоенными голосами, и ты скажешь - ради этих слов я и говорю всё это, - скажешь, что... Мы ещё не вышли из бара? Извини мне мою забывчивость, дорогой Ангел. Ради твоего прощения расскажу ещё одну сцену. Парой месяцев позже, в ноябре, ты её, возможно, увидишь, если окажешься в баре, если заговоришь с Алексом или будешь поблизости. В середине слова - важно ли, о чём? - он поставит точку, вглядится вдаль и лёд в его глазах надломится, обронит капли слёз, пока Марлен будет петь о её чемодане, оставленном в Берлине; о невозможности сравнения этого города ни с красотой парижской Rue Madelaine, ни с майским Римом, ни с летней венской ночью; о высшей любви, рождённой в Шёнеберге когда-то очень давно. А на последней мелодии он дорисует чёрточку запятой и скажет, что в барах редко можно встретить настоящую музыку (которая, как и его любимые фильмы, родом из тысяча девятьсот двадцатых): искреннюю, неподдельную, с этими щёлканьем и шумом и их смесью с самой песней. Ты скажешь, что это было красиво, очень красиво, и после этого наступит тишина. Не потому, что ты замолчишь, а потому что я устала говорить и хочется скорее дойти до сути - только где к ней дорога? Через вестфальское поле - мне сердце подсказывает, кричит эту подсказку гулким шёпотом, - через вестфальское поле.
Анджела, а, может, ты - Карла? А, может, ты хочешь вместе со мной проследовать в его квартиру из ночного центра Лиссабона, где кто-то всю ночь поёт на португальском, но нигде не найти этого певца, а потом осознаёшь, что это всего лишь звуки города: гудение мотора, чей-то разговор в окне и вечно звенящие двери. Мы станем невидимыми и пройдём в его квартиру, выйдем на балкон и под россыпью португальских звёзд (ты вздохнёшь: нет сходства с латинскими) будем слушать его разговор с К. Он продлится долго, а я всё буду поражаться тому, как крепка их связь. Она проходит через Мюнхен прямиком в главный португальский город-порт, обвивает улицы пары стран, восемнадцать лет, прошедших с дня их встречи и расставание, которое скорее не происходило, чем было на самом деле. Ты бы хотела такой любви? - безнадёжной, но порхающей, летящей, как падающая звезда.
Я хочу рассказать тебе про то, как они понимают друг друга больше, чем я понимаю его, как проведут сорок лет вместе (и только четыре из них в браке), как мне хочется любить так же и получать взамен то же самое. Но я молчу, язык заплетается, на оранжевом небе видна тень от обуви ночи, а он - так невозможно далеко. Да, да, да! Ночь. Я знаю, что сегодня ему приснится преследующий его сон иммигранта, в котором он проснётся на далёком вокзале, а рядом с ним - понимание, что такая жизнь - мелочь, выброшенная в фонтан. В доиммигрантском прошлом он и попытается её выбросить, а в дромоманском настоящем проснётся, и тут же его шаги станут частью музыки незнакомой столицы неизвестной страны. Алекс, это сон, настоящее - реальность, ты - её часть. Но его ведь здесь нет, - говоришь ты. Это я тоже прекрасно знаю; и слишком горькое это знание...
Ладно, давай начнём сначала в последний раз. Если ранним переливчатым утром, между десятью и двенадцатью, ты зайдёшь в поезд до Севильи, думая о том, как Андалусское солнце не сыплет песком, а мерцающе смеётся - такое у тебя будет представление - умоляю, подсядь к Алексу и скажи «хай» без «х». Он спросит: «Вы из Испании?» Ты ответишь: «Нет, всего лишь из Эквадора» и станешь ругать себя за это нелепое преуменьшение. Твоя страна - самая дивная роза, её амазонская глушь так же несравнима с Андалусией, как Берлин - с Парижем, Римом и Веной. Так почему же «всего лишь»? Потом вы снова заговорите обо всём, о чём только возможно говорить, снова на испанском, и он обронит на пол вагона признание о том, что едет в Испанию не потому что хочет ощутить её величие в несколько сотый или даже больший раз, а из-за дромоманской привычки - совсем не романтичной, как многим кажется. Тогда, молю ещё раз, достань из рюкзака блокнот с моим признанием, перечитай и как бы невзначай скажи, что мне временами так фиалково тоскливо, так печально, что из глаз вместе со слезами льётся жизнь, и так обречённо хочется, - на этом моменте заговори чуть громче, дотронься его руки - чтобы он существовал.