i'm just looking for a good time tonight
27 июля 2024 г., 17:34
— Ложись!
И Волк ныряет под бардачок.
Только когда они отъезжают на приличное расстояние от направленной прямо на дорогу камеры, она вылезает и теснит Светлячка на сиденьи. На экране под насмешливый саундтрек высвечивается пиксельное “Game over” – сложно играть, когда тебя то и дело спихивают в ноги.
На переднем сидении вдвоем тесновато; Светлячок всем весом наваливается на дверь и упирается лбом в стекло, закидывает ногу на ногу и сидит на самом краешке кресла. Волк занимает все остальное пространство, не слишком заботясь о чужих попытках оставить между ними хоть какое-то расстояние и нажимает на призывно мигающее “Try again”. Светлячку уже пару раз прилетело колючим локтем под ребра, поэтому она предусмотрительно прикрывает бок ладонью.
Светлячку не хватает личного пространства. Волку не хватает пространства для маневров человечков на экране. Но лучше мириться с расцветающими на ребрах синяками и проигранными раз за разом раундами, чем с Кафкой и Сандеем на заднем сиденьи.
Если бы Сандей мог, он бы, честно, тоже пересел вперед.
Бедро Кафки обжигает даже через ткань штанов. Мягкое и обвитое кожаными пурпурными ремешками, оно прижимается к Сандею настолько откровенно и не по-божески, что его тянет сложить руки и прочитать одну-две-три-пять молитв, только бы Они на его – хотя, казалось бы, кто тут к кому жмется – грех закрыли глаза. Но руки так и остаются лежать сжатыми на собственных бедрах, а молитвы напрочь вылетают из головы на каждом повороте, когда Кафку еще сильнее вжимает в него. На каждом повороте, когда Сандей чувствует ребрами мягкость ее груди.
Господи, прости ему все грехи!
Чужие пальцы вьют кружевные узоры на острых, едва не прорывающих штаны коленках. Щекочут, сжимают, залезают под коленные чашечки. Сандей жмет колени ближе друг к другу, почти до хруста. Боится, что едва расслабится – и чужие руки окажутся у него между ног.
У Кафки тонкие пальцы. Тонкие, изящные, похожие на паучьи лапки; такими только вить интриги, паутинки на девственных коленях и веревки из Сандея. Такие пальцы не должны держать ничего тяжелее крапленых карт и десертной ложечки в самом дорогом ресторане Пенаконии.
Но они держат.
Держат катану и два огромных пистолета. Держат объявление с ценой за ее голову в без малого одиннадцать миллиардов и складывают из него журавлика. Держат Сандея; не крепко, но он сам словно насаживается на острые пальцы-лапки нежным брюшком. Маленькая пеночка с хрупкими-хрупкими крылышками и увязшими в липкой паутине мелкими перышками.
Кафке на один зубок.
Ее колючий подбородок покоится на его плече, и ему стоит огромных усилий не хлестать ее крылышками – в стрессовых ситуациях Сандей при всей своей собранности слабо контролирует их. А сейчас ситуация не просто стрессовая – он почти при смерти. Эта самая смерть сейчас закручивает еще одну спираль на его коленке и мурлычет себе под нос – и прямо ему в шею – попсовую песенку, играющую на выбранной Светлячком волне.
— Останови-ка здесь, — Волк не отрывается от экрана, раскачивается из стороны в сторону и, кажется, добивает босса. — Блейд, стопайся, приехали, — в этот раз громче, Светлячок даже отрывается от неоновых улиц за окном и смотрит на нее, спрашивая крайне выразительным взглядом за всех: “Приехали куда?”
— Класс, ну ты бы еще через три улицы остановился, — она недовольно ворчит, когда Блейд, наконец, прижимается к тротуару и на самом деле тормозит. Полоска здоровья опускается до нуля, и Волк выключает телефон и толкает Светлячка на выход. — Я хочу баблгам, кислый мармелад и газировку, там как раз магазин был.
— О, прости, я думал, ты говоришь со своими пикселями, — в голосе ни капли раскаяния. Вообще, в голосе в принципе ничего нет. Блейд умеет говорить так, что иногда по нему не понятно, живой он вообще или реплики за него генерирует и воспроизводит искусственный интеллект.
Волк закатывает глаза и лопает белый пузырик во рту. Раньше он был нежно-розовым; точно пора покупать новую жвачку.
— Светлячок, пойдем, поможешь мне выбрать газировку, — она пихается сильнее, практически вынуждая Светлячка открыть дверь под обстрелами локтей и голых коленок и едва ли не вывалиться из машины. Со стороны выглядит не слишком дружелюбно, но за то время, что Сандей провел с Охотниками он заучил три простые истины: для собственного душевного спокойствия лучше не спрашивать, сколько Блейд спал за прошедшую ночь, Светлячка не стоит недооценивать даже без ее Еваподобного костюма, а Волк искренне любит Охотников, хоть иногда и выражает это обзывательствами и тяжелыми вздохами с закатанными глазами.
Едва Волк хлопает дверью машины, он вспоминает четвертую истину:
С Кафкой нельзя оставаться наедине.
Блейд не в счет.
Он чувствует перьями, как она тянет паучий рот в острую, входящую под самую кожу улыбку. Прикрывает длинными ресницами прищуренные глаза. Поворачивает голову так, чтобы дышать ему в самое основание крыльев и дует, вытягивая губы, словно выпускает дымовые колечки. По коже рассыпаются мурашки, расползаются от того места, где горячий воздух соприкасается со слишком чувствительной кожей до самых кончиков пальцев и, черт возьми, коленок.
— Что случилось, птенчик мой, почему ты так напряжен? — шепот опаляет ушную раковину, зудит, чешется и цепляется за хрящи цепкими лапками. Рука на бедре тянется выше нарочито медленно, оставляя ожоги четвертой степени на каждом миллиметре, на каждой клеточке тела.
Сандей все еще наивно надеется, что Кафка похожа на монстров из-под кровати: если не смотреть и не думать – не тронет. Но Кафка оказывается монстром из-под завалов мыслей Сандея, из самых темных уголков его собственного сознания. Она прячется за развешанными по росту скелетами в его заколоченном шкафу и приходит по ночам сонным параличом. До ужаса красивым сонным параличом.
Она прикалывает его к кровати длиннющими лапками-тенями как Иисуса к кресту и вспарывает нежное брюшко. Мягкая кровать – твердый жертвенник, он пачкается в его густой крови и грязных мыслях; ни один бог не примет такую жертву.
Поэтому такого – вскрытого, развороченного, разметанного по всему жертвеннику – она оставляет себе.
— Не бойся, я тебя не съем, — выдыхает усмешку в красное ушко.
И тут же прикусывает тонкое хрупкое крылышко.
Сандей вздрагивает и вдыхает слишком шумно; сквозь вдох слышится задушенный не то скулеж, не то стон. Лицо вспыхивает – они же тут не одни. Господи, какой стыд. Блейд, в отличие от Волка и Светлячка, остался в машине, но Кафку его присутствие почему-то не смущает. Никогда не смущало. Зато смущает Сандея, не готового выходить на такой уровень отношений с ним.
Кафка в последний раз сильно, до очевидного скулежа кусает крылышко и, наконец, выпускает его из цепких зубов. И тут же переключается на все еще покрытую мурашками шею Сандея. Жмется еще ближе, почти сливаясь с Сандеем в одно целое. Не кусает – оставляет искрящиеся поцелуи, прихватывает губами и легко проезжается передней стороной резцов по чувствительной шее. Сандей дергает крыльями и пытается прикрыть горящее лицо. Кафка не мешает; ей до одури нравится, когда Сандей такой беспомощный, когда все, что он может – прятаться за подрагивающими от каждого прикосновения губ перышками и прикусывать губы и щеки, чтобы не дай бог не издать слишком откровенных звуков.
У него, кстати, не получается.
Да и Кафка в любом случае потом восполнит эти короткие минуты сполна.
— К-кафка, — Сандей давится воздухом, когда чувствует, как чужая рука сместилась еще чуть выше. Кафка с ним играется, медленно и мучительно растягивая пытку-удовольствие, выцеловывает шею мягко, почти деликатно, пока не оставляя следов, кроме тонкой, слишком быстро высыхающей на горячей коже полосочки слюны и отпечатков бордовой помады.
— М-м? — она отодвигает свободной рукой крылышко от лица и заглядывает под ширму из перьев. Смотрит прямо в глаза, и Сандей кусает губу еще сильнее и отводит взгляд, смотря куда-то в зазор между водительским креслом и дверью.
— Мы же в машине, — под взглядом Кафки голос дрожит, а мысли упорно не хотят формироваться в предложения.
— Стекла затонированы, — оставляет поцелуй на челюсти, поглаживает перышки и сжимает чужое бедро сильнее – до рваного вдоха, до дрогнувших крыльев, до резко выпрямившейся шеи.
— Передние…
— Тут никого нет в такой час, — оттягивает крыло и дотягивается до горящей щеки, на которой тоже расцветают темные поцелуи.
Сандею чертовски идет помада. Ее помада. Следы на щеках, на линии челюсти, рассыпанные по всей шее. Вокруг наливающихся кровью свежих укусов и нежно-розовых сосков. Скачущие по острым ключицам и ныряющие в яремную впадину. Размазанные по бледным приоткрытым губам.
Сандею идет ее помада, но исключительно с ее собственных губ.
— А… Как же… — Сандей не знает, как сформулировать мысль. “А Блейд?” – слишком прямо и грубо, “а остальные?” – просто странно. Он хватает ртом воздух и остатки рассудка, пока Кафка отпечатывает на уголке его губ бордовую усмешку и снова заглядывает ему в глаза.
— А здесь есть кто-то еще?
На месте Блейда Сандей бы обиделся. Он косится на переднее сиденье и видит, как Блейд надевает наушники, отворачивает зеркало заднего вида и что-то печатает в телефоне. Скорее всего, Волку или Светлячку, чтобы они задержались в магазине. Сандей сглатывает; что ж, теперь Кафке не мешает совершенно ничего.
Словно в подтверждение, рука Кафки движется еще выше. Пальцы невесомо проходятся по внутренней стороне бедра и игриво подлезают под набедренную повязку. Набедренную повязку с растянувшимся по ней узором паутинки. Кафка когда-то давно – дней пять назад – подарила ее Сандею. Ну, как подарила – натянула на разморенного сладкой патокой неги и, кажется, нашептала ему не снимать. Почему иначе он все так же надевает ее поверх темных штанов? Не по своей же воле.
Не по своей же воле он каждое утро крутится у зеркала, думая, достаточно ли хорошо пурпурная паутинка сочетается с его костюмом.
Не по своей же воле затягивает до выступающих из-под нее мягких бугорков.
Не по своей же воле обозначает себя принадлежащим Кафке.
Кафка дышит ему в шею, оттягивает повязку и отпускает, позволяя ей с приглушенным шлепком удариться о ткань штанов. Косится вниз и растягивает по лицу точеную усмешку. Сандею кажется, что она нанизывает его на эту усмешку как бусину на леску. Ее взгляд ощущается слишком материальным, особенно когда утыкается в слегка выпирающую ширинку.
Сандею самому становится стыдно, что он так легко возбуждается. Как подросток, ей-богу. Но Кафке, кажется, это нравится. Нравится его смущать, нравится смотреть, как такой далекий от всего мирского Сандей заводится от одних ее прикосновений к его крыльям, нравится смотреть, как он едва ли не сходит с ума. Ей нравится методично втаптывать в грязь его непорочность тонкими каблуками и смотреть, как Сандей валяется в этой грязи, едва ли пытаясь выбраться из нее.
— Мой птенчик, какой же ты чувствительный, — мурлычет, самыми кончиками пальцев проходясь по выпуклости. Жадно ловит каждый рваный выдох Сандея, нанизывает их на тонкие паутинки; смакует и перекатывает на языке. Играется.
А Сандею нечего возразить. Точно не когда острые коготки поглаживают его через ткань штанов, точно не когда Кафка так до ужаса близко, точно не когда он путается маленькими крылышками в ее вязкой, липкой, окружающей его со всех сторон паутине чего-то божественно грешного.
С приоткрытых губ вспархивает несдержанный стон, когда Кафка давит сильнее. Сандей неосознанно тянется к ее руке и хватает за тонкое запястье. Она останавливается, и Сандей чувствует, как ее взгляд острыми иголками покалывает его руку, и ослабляет хватку, но не отпускает. Воздух кажется слишком густым, застревает в горле и никак не доходит до легких, и ощутимое каждой клеточкой кожи внимание Кафки совершенно не помогает.
— Хочешь, чтобы я остановилась?
Ловушка захлопывается.
Сандей не хочет. У Сандея все слова проваливаются куда-то глубже, растворяются в желудочном соке, чтобы он не дай бог не произнес их вслух. “Нет, не хочу”, “нет, продолжай”, “нет, умоляю, надави еще раз, мне понравилось” – наверное, даже к лучшему, что они растворились до того, как осмыслились. Иначе Сандей, скорее всего, тоже бы растворился в ядреном кислотном стыде. От них остался только осадок из растущего желания и одного-единственного “нет”, которое Сандей не озвучит ни под дулами тяжелых пистолетов, ни под лезвием катаны.
Но врать Сандей ненавидит. Он не может отрицать, что это чертовски приятно, что он не хочет, чтобы Кафка останавливалась. Ложь – грех, а он и без того нагрешил на несколько жизней вперед. Отмаливать один и тот же грех проще, чем сразу несколько, не стоит усугублять свое положение.
Поэтому он ничего не отвечает и молча отпускает чужую руку.
— Хороший мальчик, — лицо обдает жаром, и по тону, с которым это сказано, Сандей понимает, что в следующий раз так легко не отделается.
Господи, да он уже думает о следующем разе! Ему бы этот пережить.
Пальцы Кафки играются с бугорком, то сжимая, то отпуская, вытягивая из Сандея стон за стоном. Он даже думает, что позорно кончит в штаны – Кафка слишком хорошо знает, где и как именно его трогать, чтобы довести до пика и умело этим пользуется. Кафка, кажется, вообще все знает о Сандее, даже то, чего не знает он сам.
Как хорошо, что она готова с ним поделиться.
— Кафка, — Сандей не замечает ни того, как его ноги расходятся в стороны, давая Кафке больше пространства, ни того, как он едва заметно двигает тазом, ластясь к тонкой руке, ни того, что он, Господи помилуй, скулит.
— Тише-тише, птенчик мой, — воркует над самым ушком, оставляя под ним легкие мажущие поцелуйчики и ловя ртом разбегающиеся от них мурашки. Кафка меняет руку на пахе Сандея; второй тянется к его крылу с другой стороны головы и зажимает его между тонких пальчиков. Свободное крыло пару раз хлещет перьями по ее лицу, но это не страшно, это бьющемуся в экстазе Сандею можно простить.
В этот раз.
Звук расстегиваемой ширинки проезжается по ушам, оглушает своим грохотом и скребется внутри черепной коробки, царапая ее каждым новым расцепленным зубчиком. Сандей давится воздухом, когда Кафка достает его член из белья и проходится по всей длине. Кожа перчаток холодит и ощущается неправильной, как будто Сандея ласкает недоваренный кальмар – когда они пробовали, ему не понравилось ни на вкус, ни по текстуре. От неприятной ассоциации его всего передергивает; спасибо Кафке, что она жадно впитывает все реакции Сандея и улавливает едва заметное дрожание губы и складочку на переносице. Сам Сандей сейчас бы не смог сказать ни слова, задыхаясь от ощущений.
— Не нравится перчатка, птенчик мой? — еще раз медленно проводит от головки до самого основания и обратно, размазывая выделившуюся смазку по члену. — Хочешь, чтобы я сняла?
Сандей невнятно сбивчиво кивает, и Кафка трет основание плененного крылышка – похвала за честность. Интересно, насколько далеко она сможет зайти в своей дрессировке?
— А что нужно для этого сделать? — вкрадчивый голос ласкает чувствительное ухо с одной стороны, с другой пальцы зарываются в перья, и Сандей рвано стонет на выдохе и опускает вмиг потяжелевшую голову.
— Сними… пожалуйста…
Кафка невольно вскидывает брови и одобрительно потирает головку. Сандей кожей чувствует флер чужого удивления и интереса – еще бы, он и сам не ожидал такой быстрой реакции и слетевших с сухих губ слов. Щеки горят, мозг плавится и едва справляется с обработкой информации, и рука на члене совершенно не способствует ускорению мыслительного процесса.
Видимо, дрессировка проходит достаточно успешно.
— Какой молодец, того и гляди скоро научишься формулировать целые предложения.
Сандей разочарованно стонет, когда она убирает руку с члена; в качестве извинения Кафка массирует крылышко и оставляет едва ощутимый поцелуй за ушком.
А потом подцепляет перчатку зубами.
И Сандей кончается как личность.
Она стягивает перчатку таким элегантным движением, будто всю жизнь тренировалась умерщвлять этим видом нежных птенчиков. Фарфоровые пальцы ловят свет неоновых уличных вывесок, преломляют и перекатывают его от одного пальца к другому, и Сандей не может оторвать от них взгляд. Кафка кажется такой хрупкой, хрустальной, так почему же трещит по швам и разбивается на мелкие осколки в ее руках он?
Кафка методично крошит его и отламывает от него целые куски, разбирает и пересобирает, меняет до неузнаваемости. Что бы сказал Сандей раньше, увидь такого – извивающегося под чужими руками, скулящего, всем видом умоляющего не останавливаться – себя со стороны? Сандею не нравится ездить в машинах более чем с двумя людьми, один из которых молчаливый водитель, а другой Робин. Сандею не нравится стрелять в людей и видеть свое лицо на уже отклеивающихся от столбов бумажках “пропал без вести” и более новых “разыскивается, награда за поимку – восемь с половиной миллиардов кредитов”. И Сандею абсолютно точно не нравится, когда ему дрочит преступница с самой большой ценой за голову на заднем сидении машины при посторонних.
И если первые два пункта в нем все еще совершенно не вызывают восторга, то вот с последним ситуация несколько интереснее.
Раньше Сандей бы сказал, что это грязно и пошло. Сейчас Сандей ничего не говорит и только запрокидывает голову, когда холодные пальцы снова ложатся на головку его члена. Кафка опять вьет паутинки и закручивает спирали, пачкая пальцы в его смазке, царапает аккуратными ноготками и смотрит, господи, она смотрит, как он изламывает брови, как он как рыба ловит ртом воздух. Вглядывается в его лицо, препарирует, изучает реакции на каждое свое действие, на каждое движение пальцев и поощрительно чешет основание крылышка за каждый особо громкий и развязный стон.
Кафка дразнится. Совершенно точно совершенно бессовестно дразнится, медленно двигая рукой по члену. Вытягивает из него смазанные стоны на выдохах и путает рассудок. Прижимается сухими поцелуями с уже давно размазавшейся помадой к оставленным собой ранее следам, жмется ближе, вдавливаясь в Сандея грудью. Жаль, что через все слои одежды не чувствуется жар чужого тела.
Сандей дергается и до хруста в спине выгибается, стоит Кафке ускориться. По машине разносятся звуки хлюпающей смазки, она размазывается по тонкой руке, и Сандей ловит себя на неоформленной мысли-картинке, что если бы Кафка приказала – он бы слизал все до последней капли. Хотя, кто знает, может, ему бы и приказывать не пришлось.
Ноги расходятся еще шире, а руки мечутся в поисках за что бы зацепиться. Одна приземляется на бедро Кафки, и это совершенно не помогает заземлиться; Кафка мягкая, в ней хочется утонуть, и Сандея ведет – хотя, казалось бы, куда сильнее – от контраста ее на вид хрупких пальцев с мягкими бедрами и властности и опасности, ощущаемых даже через все слои одежды каждой клеточкой тела.
Сандей уже не думает ни о чем. Ни о Блейде меньше чем в метре от них, ни о том, что любой прохожий может заглянуть и машину через лобовое стекло и увидеть, как Сандей растекается по кожаному сиденью, ни о том, что его звонкие надрывные стоны, наверное, слышно в радиусе метров пяти от машины. А как голова может не опустеть, когда Кафка ритмично вытягивает из него душу? Играется с ним, двигая рукой так, как ему нравится, но не давая сорваться с пика. Шепчет что-то в самое ухо – для Сандея все сливается в одно протяжное жаркое шипение – и другой рукой то оттягивает пряди до жалостливого скулежа, то поглаживает встопорщенные перышки.
Сандей теряется, бессознательно двигает тазом, толкаясь в руку Кафки и совершенно не отдает себе отчета в громкости голоса. Кафка вслушивается в каждый шумный вздох, в каждый стон, в каждое невнятное “да-да-да господи”; какофония сливается в стройную мелодию, и если бы Кафка могла, она бы записала это на пластинку и переслушивала бы в особо тоскливые дни вместо привычных болезненных агоний. Есть что-то в том, чтобы готовиться ко сну под мольбы не о пощаде, а о продолжении. Более оптимистично, что ли.
В следующий раз она обязательно запишет.
Интересно, понравилось бы Сандею? Кафка уверена, что да. Как и повязка, как и следы на шее, как чувство страха рядом с ней – она чувствует, впитывает его и тоже наслаждается им, едва ли не больше самого Сандея. Страх Сандея отличается от того, какой она обычно чувствует от других. От жертв, от Звездного Экспресса, от людей в антикварных магазинчиках. Их страх холодный, колючий и пахнет застоявшейся водой.
Сандей другой.
Его страх вязкий и густой – не как мед, а как туман. Оседает свежестью в легких, и, кажется, его можно даже откусить, стоит только открыть рот. Он обволакивает, но не липнет, ненавязчиво окутывает, пролезает под рубашку и холодит кожу. Страх Сандея мешается с благоговением, пусть он не признается в этом даже себе, и такое сочетание пьянит; его хочется смаковать, катать по языку и размазывать по чувствительному нёбу, разбирать на вкусы, послевкусия и оттенки, ловить нотки трепета и животного ужаса перед неизвестным и нечеловеческим.
Сандей для нее целая галерея вкусов, и она его не отпустит, пока не попробует каждый.
Сандей едва не срывается на крик и хватается за ручку на двери всего в паре миллиметров от кнопки открытия окна. Бедра беспорядочно дергаются, его всего трясет от переизбытка ощущений, когда хлюпающие звуки от каждого движения руки Кафки становятся еще чаще и быстрее. Кафка решает, что хватит с него. Она свою порцию деликатеса получила, ей на какое-то время этого будет достаточно.
Часа на два.
— Мой милый птенчик, ты так хорошо постарался, — мурлычет, поворачивая его лицо за подбородок к себе. Красное и горячее, оно не выражает ничего, кроме бесконечного мучительного удовольствия, и Кафка слизывает его с сухих приоткрытых губ, прямо в них не говоря – приказывая.
— Кончи для меня, Сандей.
Она ловит самый сладкий стон, прижимаясь к его губам своими; он раскатывается по языку, и она не отказывает себе в удовольствии попробовать его с языка самого Сандея – интересно, он будет такой же на вкус? Кафка целует мокро, вылизывает его язык и проходится по кромке зубов, отстраняется всего на секунду – поймать послевкусие с губ – и ныряет обратно в водоворот вкусов и ощущений. Если бы она могла, она бы высосала Сандея всего.
Но так неинтересно, самые вкусные блюда надо не проглатывать за один укус, а растягивать настолько, насколько это возможно. И Кафка растянет, она не сомневается.
По пальцам растекается горячая сперма; интересно, а она на вкус как конфетки птичье молоко? Как хорошо, что у нее есть знаток в птицах прямо под боком.
— Слижи, — Сандея все еще колотит после оргазма, в глазах не читается ни одной мысли, и он покорно вылизывает поднесенные ко рту пальцы. Кафка ловит себя на мысли, что Блейду придется лишние пару раз умереть, если он в этот момент повернулся – эта картина исключительно для Кафки, для ее змеиных глаз и паучьих лапок, и она не хочет ей ни с кем делиться. Даже с Блейдом. Даже при том, что обычно он не в счет.
— Вкусно? — по подбородку Сандея стекает его собственная перемешанная со слюной сперма, расфокусированный взгляд блуждает по машине. Его бы такого разморенного разложить прямо здесь и сейчас и слушать гиперчувствительные всхлипы и тягучие мольбы на выдохах, но увы, время у них ограничено, как и терпение Волка и Светлячка. А им такое ни видеть, ни слышать нельзя.
Поэтому Кафка напоследок толкает пальцы глубже, открывает рот Сандея и, пройдясь языком по костяшкам, втягивает его верхнюю губу, пробуя его на вкус. И правда неплохо.
Она помогает Сандею привести себя хотя бы в относительный порядок, вытирает руки нашедшимися в кармашке переднего кресла салфетками и, когда он начинает более осмысленно рассматривать спинку кресла перед собой, протягивает пачку и ему. На всякий случай.
— Ну что, Блейди, сколько уровней три-в-ряд успел пройти? — она изящным движением вытаскивает наушник из его уха, качает головой в такт басам и только после того, как Блейд убирает их в кейс и пишет Волку, что они могут возвращаться, надевает перчатку.
— Было так скучно, что ты успела еще и ко мне в телефон подсмотреть? — бурчит, открывая окна и возвращая зеркала заднего вида в прежнее положение. В отражении мелькает все еще красный Сандей, и он решает не вглядываться в его лицо. Он точно не хочет ничего знать.
— Ты только в него играешь под бразильский фонк, — смеется, откидываясь на спинку сиденья. К Сандею пока что лучше не лезть, а то он, наверное, совсем с ума сойдет.
В машину тянется прохладный ночной воздух, ласкает растрепанные крылья и играется с тяжелыми взмокшими прядями. Через тонированные задние окна не было видно все бесовство неоновых красок, но сейчас они сливаются в единое яркое пятно, слепят и словно бы растягивают негу, мешая ощутить привычную серую реальность. Это буйство дает в голову, и Сандей на секунду думает, что, возможно, был бы не против еще одного раунда где-то перед панорамным окном, чтобы кислотные вывески размазывались по стеклу, расплывались перед замутненным взглядом и выжигали всякий стыд, возникший в опустошенной голове.
Он мнет эту мысль как пластилин еще с полминутки и откладывает в спрятанную под завалами из скрепов и обязанностей папочку “грязь (зачеркнуто) не показывать Кафке (зачеркнуто) подумать на досуге”.
— Спасибо, что проветрили, но я все равно в этот раз поеду у окна, — Волк резким движением открывает переднюю дверь, едва не роняя какую-то кислотно-яркую газировку и пропуская Светлячка вглубь. Они усаживаются, и Волк в ту же секунду высовывает бледный нос в окно. — А еще я больше никогда не сяду на заднее.
И слава богу. Коленкам Сандея достанется больше внимания.