sweet nothing
20 марта 2025 г., 10:34
В какой-то момент Чуя стал всем, кроме, наверное, того, чем должен был.
Личным водителем, когда Дазай порывался сесть за руль после шампанского с утра, и это была та еще история вселенского — на грани святости — терпения, потому что на середине пути, в плотном потоке машин, он мог вдруг передумать и изменить маршрут с точки А до точки Б на другом конце города.
Личным телохранителем, когда Дазай умудрялся спиздануть что-то резкое на улице и, естественно, не имел ни малейшего желания извиниться или хоть как-то сгладить острые углы.
Личным секретарем, когда звонила беспокойная мать, и Дазаю было лень с ней говорить (тогда Чуя перезванивал со своего номера и беззастенчиво врал, что слышал звонок, а сам Дазай якобы спал после десятичасовых занятий по подготовке к поступлению).
Даже личным, блять, стилистом, был, когда Дазай не мог выбрать одну из пары — справедливости ради — совершенно одинаковых шмоток (и он мог купить сразу две, не оставшись с пустым кошельком, но из какой-то вредности продолжал парить Чуе мозг).
В конце концов, он был гребаной нянькой. Гребаной нянькой, которая работает не столько ради денег, сколько ради около-стокгольмской около-любви и привязанности к переросшему детство подопечному. Дазаю нужно было внимание, чертовски много внимания, вагон и маленькая тележка в тяжкий довесок, как всем недолюбленным детям, превратившимся в таких же недолюбленных взрослых. И так уж вышло, что ничего больше у Чуи в запасе не было; ничего, кроме внимания, он дать не мог, а Дазай ничего другого и не просил.
Чуя в кой-то веки опять почувствовал себя нужным. Наивно и нелепо, с какой-то самоубийственной готовностью, но — нужным. Да, он хорошо понимал, что в одной Йокогаме с невообразимой легкостью нашлась бы сотня-другая людей обеих полов, которым Дазай показался бы привлекательным партнером. Да, если бы Дазай не пришелся кому-то по вкусу, то деньги его родителей, определенно, превратили бы и самое холодное сердце в тонкий кусочек сливочного масла на тридцатиградусной жаре. Да, Дазай мог выбирать сколько угодно.
Но ведь почему-то не выбирал. Не торопился. По крайней мере, пока. Что-то заставило его задержаться, и Чуя не мог этого до конца объяснить. А надо ли было?
Надо ли было, когда они снова и снова приходили в дом Дазая и часто, даже не дойдя до второго этажа, оказывались на полу в объятиях друг друга? Потом у Чуи болело все — мышцы, спина, от невоздержанности в выпивке — голова, и совсем немного, от случайных мыслей, — чувство собственной значимости, но это — наверное — не мешало чувствовать себя вполне нормально. Так, как он не должен был.
Нигилизм и гедонизм.
Таковы были два главных божества, которым ревностно поклонялся Дазай. Родившись в богатой семье, он мог делать все ради гедонизма, нести ему на алтарь любые жертвы, и по той же причине, по причине бесконечного семейного достатка, он не мог ценить ничего из этого. Каждая новая покупка приносила радость лишь на ту долю секунды, пока Дазай проворными пальцами вскрывал минималистичные упаковки из местных бутиков. Не имело значения то, что было внутри — очередное блестящее творение дома Картье или обыкновенные на вид, но при этом баснословно дорогие шмотки от очередного дизайнера из Токио. С тем же успехом это мог быть камень. Просто камень. Или, например, подобранная на улице ветка, перевязанная подарочной ленточкой. Время жизни предвкушения и азарта легко укладывалось в хруст однотонной оберточной бумаги.
Отсутствие лишений, как ни странно, и было главным лишением. Щедро одаренный родителями, Дазай потерял одну важную не-вещь. Этой не-вещью была способность удивляться и радоваться. Чем дольше Чуя за этим наблюдал, тем мрачнее себе представлял дальнейшие перспективы. Сейчас Дазаю было чуть-чуть за двадцать, а он уже понятия не имел, где находить впечатления. Любые. Его единственный рабочий инструмент — банковская карта — давно потерял эффективность, но Дазай, будто по привычке участвующего в эксперименте примата, пытался выжать из нее еще хоть немного эндорфинов. Животное жмет на кнопку — где-то рядом появляется банан — исследователи рукоплещут — животное счастливо и готово нажимать на кнопку тысячи раз подряд. В какой-то момент банан не появляется, эксперимент закрыт, исследователи ушли, а животное продолжает исполнять работу, которая больше никому не нужна.
Еще одной стойкой ассоциацией Чуи была мастурбация. Человек, не имевший никакого представления о собственном теле, нашел ее для себя и подумал, что совершил какое-то невероятное открытие, ценное для всего мира. Он заперся в своей комнате и мастурбировал столько раз, что в какой-то момент окончательно потерял чувствительность, а потом, усилиями встревоженных окружающих оказавшись в кабинете психотерапевта, узнал, что именно благодаря бесконечной чрезмерной мастурбации едва ли когда-то окажется впечатлен настоящим сексом. Более того, теперь ему придется пройти курс воздержания и лечения, чтобы восстановить нормальное для него сексуальное поведение. Узнав об этом и посчитав терапевта некомпетентным идиотом, он тут же выбросил из головы все сказанное и вернулся в свою комнату, где и продолжил дрочить, пока в один день не столкнулся с тотальной апатией.
Иначе говоря, отказываясь от всех иносказаний и аналогий, Чуя решил, что Дазаю, чтобы излечиться от скуки и меланхолии, просто нужно перестать пытаться купить себе краткосрочное потребительское счастье. Проблемой здесь было слово "просто". Потому что на самом деле ничто не было просто, а сам Чуя был слишком захвачен этим маленьким романом, чтобы омрачать его нравоучениями. Он продолжал таскать десятки пакетов Дазая от бутика к машине, а потом от машины к дому (гребаная принцесса ничего тяжелее телефона или члена в руках держать не желала).
Большую часть этих пакетов Дазай даже не открывал. Он смотрел на списания по карте и раз в неделю отправлял матери короткое сообщение. Что-то на уровне карикатурных извещений о том, что настало время уплатить еженедельный налог на своего единственного ребенка, пребывающего в плачевном финансовом состоянии. В ответ почти сразу приходили деньги. Цикл повторялся.
Все были довольны.
Казалось, Дазай совершенно не умел занимать себя, поэтому и сидел целыми днями у бассейна с бокалом шампанским. Вершиной его креативности была праздная идея залить шампанское вместо воды в бассейн и утопить там все учебники, но он решил, что заказывать, а потом ждать доставки такого количества шампанского, — муторная история. Конечно, для всякой нудной физической работы под рукой был Чуя, но и Чуя не горел желанием перетаскать десяток-другой ящиков.
— Слушай, — сказал Чуя, подливая шампанское растянувшемуся на шезлонге Дазаю, — вот сейчас лето. Летом ты обычно лежишь здесь, читаешь, разъезжаешь по тусовкам и... и, собственно, что еще?
Дазай медленно повернул голову к соседнему шезлонгу, к Чуе. Его глаза, как обычно, были спрятаны темными очками, и он даже не счел нужным приподнять их, чтобы одним взглядом — чертовски выразительным, надо сказать, — продемонстрировать всю нелепость вопроса. Иными словами — послать нахуй.
— Иногда я все-таки пытаюсь учиться, чтобы не запороть вступительные. И про магазины ты забыл. Да, точно, магазины. Моя любимая часть дня.
Дазай произнес каждое слово так, будто у него где-то в горле жаба застряла. Здоровенная такая холодная жаба. Это она раздувалась и квакала. Это не у Дазая горло перехватило.
— А в детстве ты чем занимался? Только не говори, что целыми днями сидел тут и читал.
— Допустим, не тут. Мы жили в другом доме, поменьше, и отец с матерью не мотались между двумя странами. Но да, в целом, все примерно то же самое, что и сейчас, кроме тусовок и магазинов. Тогда у меня своей карты не было.
— А друзья? Ты ведь наверняка заводил каких-то друзей в школе.
— Я учился дома, Чуя. У меня были няни, которых мать вышвыривала каждый месяц и заменяла на других. И частные учителя. Не думай, что к учителям было какое-то особенное снисхождение. Их тоже бесконечно меняли. Особенно быстро меняли тех, которые мне хоть немного нравились.
Чуя хотел спросить что-то еще.
Хотел спросить то, что требовало уточнения. То, во что он не мог до конца поверить.
Неужели Дазай никогда в детстве не ходил с отцом в походы? Неужели отец никогда не учил его что-нибудь мастерить своими руками? Какие-нибудь скворечники сраные, косые, которые на самом деле никому, даже самим птицам, не нужны. Или, например, отец, может, учил его в машинах копаться? Ну, там, отличать на вид десяток совершенно одинаковых гаечных ключей? Подавать изгвазданные маслом тряпки? Ну, в общем, хоть что-нибудь, что требовало бы базового человеческого общения.
Своего отца Чуя помнил плохо, он умер рано, но одно из самых отчетливых и счастливых детских воспоминаний — запах металла и сырости в гараже с вечно протекавшей по весне крышей. И чувство невероятной собственной важности, когда удавалось быстро и точно подать именно то, что отец просил. Чувство принадлежности. Чувство совместного существования. Причастности.
И то, что отец умер, было единственной причиной, по которой Чуя долго ощущал себя одиноким. Мать находила его поздно вечером в пустом гараже, откуда недавно была продана отцовская машина, и уговаривала пойти домой. И именно потому, что она сначала уговаривала, а потом просто оставалась с ним до самой полуночи, он однажды исцелился. Вновь стал частью этого мира. Вновь узнал, что такое быть ребенком. Что такое быть везде, всегда, всем.
Дазай никогда, кажется, не знал.
Даже при живых родителях.
В голове не укладывалось.
Возможно, все это проскользнуло на лице Чуи сочувствием и — упаси, Боже — жалостью. Дазай скривил свой правильный красивый рот и, наконец-то сняв очки, встал с шезлонга. Он потянулся, широко расправив руки, а потом замер, точно думая, куда ему теперь пойти.
Не придумал ничего лучше, кроме как неторопливо пройти несколько шагов вперед и плашмя, лицом вниз, рухнуть в бассейн.
И, блять, Чуя не мог вспомнить, видел ли хоть раз Дазая плавающим, умел ли он вообще плавать, а потому по одному наитию, по внутреннему толчку интуиции и замершего, охваченного трепетом сердца, зачем-то рванул следом. Целые несколько секунд он был спасателем, и, когда он схватил Дазая за шиворот мокрой футболки, это напомнило то удивительное чувство причастности, которое Чуя испытывал в детстве ко всем значимым людям в его жизни. Сердце, пропустившее удар, забывшее, как работать, забилось снова. Сильно и часто. Облегченно. Отпуская лишнее. Вместе с разогнавшейся кровью впитывая важное.
Оказалось, Дазай плавать все-таки умел. Он хорошо держался на воде. Ему вовсе не грозила смерть, которая на секунду в сознании Чуи стала реальностью и так же быстро отступила.
Дазай медленно развернулся к Чуе лицом, облепленным волосами, и мягко проговорил:
— Жарко было. Извини, если напугал.
Он, разумеется, слукавил. Влажными губами сказал одно, но его глаза сказали совершенно другое. Ни тени сожаления или раскаяния за доставленные неудобства. Прояснившиеся, они сияли ярче солнечных бликов на воде. Чуя сразу понял. Дазаю, как истинному эгоисту, всегда нужен был кто-то, кто и в штормовой океан бы за ним прыгнул без лишних раздумий.
Если он искал кого-то подобного, то вот — нашел.
В золотом море бликов.
Дазай пил много, слишком много, но почти никогда — до того, чтобы блевать во все стороны и, в конце концов, впасть в беспамятство и отключиться у толчка. У него в голове был какой-то механизм, который мешал доводить дело до крайности. Стоило как следует перебрать — и его сваливало в сон, но перед этим он умудрялся аккуратно снять вещи, сходить в душ, не сломав ничего ни себе, ни вокруг, а потом лечь в постель. Только так, напившись до определенной степени, он мог спать всю ночь, не ворочаясь и не вставая.
По утрам в комнате пахло перегаром, который плохо выветривался, а на улице стояла редкая для Йокогамы жара, и кондиционеры работали безостановочно, и во всей этой неподвижной тишине на улице и в доме, казалось, время совсем остановилось.
Сам Чуя уже почти не пил. Еще на вторую неделю его возмущенная поджелудочная начала бунтовать, и он благоразумно решил прибегнуть к паре-тройке дней воздержания от спиртного, а затем пара-тройка дней превратилась в полноценную неделю.
Больше не хотелось. Не хотелось пить. Не хотелось просыпаться с похмельной кислотой на языке и головной болью. Существовать в тумане. Не видеть.
Поэтому Чуя отказывался. Дазай ставил на кухонный стол стаканы, а Чуя, опережая событие в виде разлитого по ним джина, наливал в свой стакан сок, и этот молчаливый сигнал был легко принят. Внезапная трезвость одного человека никак не мешала. Дазай был доволен ровно настолько, насколько может быть доволен тот, кому не мешают жить так, как жить привычно. Главное, что и трезвым Чуя мог поддержать разговор или согласиться на какое-нибудь бессмысленное дерьмо вроде ночной поездки по Йокогаме. Он возмущался, когда Чуя говорил, что не будет гнать под двести, но, в целом, быстро успокаивался.
Чуя даже в тренажерку вернулся после того, как обнаружил, что немного потерял в весе. И каждый раз, когда он возвращался назад, радуясь приятной тяжести отработавших мускулов, Дазай неизменно салютовал ему бокалом. Сначала бокалом, а потом — полной бутылкой, которую только-только достал из холодильника.
— Спорт — это, конечно, замечательно, но ни в какое сравнение с этим не идет.
Снова и снова произнося эти слова, Дазай открывал бутылку и пил из горла.
Это обычно случалось до двух часов дня, а после двух, немного повеселев, Дазай ехал в очередное путешествие по бутикам. Иногда он встречал в них каких-то своих приятелей, но, показав, что заметил и узнал, целенаправленно шел дальше без банального "привет". Единственной, рядом с кем он мог соизволить остановиться, была Озаки, такая же повеселевшая и увешанная множеством пакетов. Она постоянно смеялась, высоко, нервически и неприятно, и безостановочно терла свой хорошенький острый носик. С момента, когда Чуя видел ее в последний раз на домашней вечеринке Дазая, она словно окончательно истончилась и превратилась в бумажную фигурку, обернутую шелком.
— У нее тяжелый период. Личная драма, все такое, — как-то вскользь болтнул Дазай, и его самого это волновало меньше, чем развязавшийся шнурок, который он тут же принялся завязывать. Это, к счастью, отвлекло его от довольно странного занятия — монотонного и ужасно методичного сбрасывания купюр с третьего этажа мола вниз, в узкую щель между рядами эскалаторов, по которому поднимались и спускались озадаченные люди. Купюры, разумеется, до первого этажа не долетали. Их подхватывал воздушный поток от кондиционеров и непрерывного людского движения и разносил куда попало.
— Она понятия не имеет, что творит, но в итоге с ней все будет в порядке.
Охранник с этажа ниже уже двигался вверх, не сводя глаз с фигуры Дазая у перил. Он держал у губ рацию, видимо, собираясь сообщить другим о подозрительном молодом человеке.
— У нее всегда все складывается чуть лучше, чем нормально.
Чуя не понимал, какого рода у Дазая и Озаки была связь. Это мало походило на дружбу. Нисколько — на отношения бывших любовников. Скорее, они по старой памяти находили друг друга в городе и по старой памяти обменивались несколькими фразами. Впрочем, с другими Дазай и этого не делал.
— Пойдем отсюда.
Чуя не был уверен, сказал ли это сам, или голос Дазая настолько отчетливо, как его собственный, отдался в голове.
После магазинов по расписанию следовала еще выпивка. Теперь неоткрытыми пакетами были вообще все пакеты. Чуя оставлял покупки в холле в надежде, что Дазай решит разобрать их позже, и этого попросту не случалось. В итоге разборкой вещей занималась горничная. Возможно, она присваивала что-то из многочисленной ювелирки себе, но Дазая это уж точно не волновало. Пропади что-то — он бы и не заметил.
Затем Дазай сидел за учебниками. По крайней мере, пытался, но в итоге предсказуемо бросал и шел снова к бассейну. Он мог так долго сидеть и смотреть на воду, что порой это начинало пугать.
И разговоры. Конечно же, разговоры. С каждым часом они становились все бессвязнее и бессмысленнее, а под конец почти всегда приходили к одному — к тому, как спустить в сортир побольше денег и тем самым окончательно допечь родителей. Заставить их реагировать. Довести их до точки кипения. Они ведь до сих пор не выставили его из дома, даже после маленького происшествия с машиной матери. Какое упущение.
— Ты знаешь, — как-то раз сказал Дазай, — я ведь тогда не просто несколько миллионов в столб вмазал. Я человека сбил. Ну, тоже, по сути, вмазал. Я вмазал, а меня отмазали. У них, видимо, все-таки нет ни капли достоинства.
У полиции или у родителей Дазая? Ни капли достоинства — у кого из них?
Речь становилась такой бредовой, скакала от одного к другому, и Чуя, не желая верить в худшее, подумал, что Дазай банально напиздел. Ну, напиздел, чтобы придать себе веса, что ли. Никого он, естественно, не сбивал. Машину бы тут же изъяли и не дали отогнать обратно в гараж. Дазай сел бы на скамью подсудимых и, как положено нормальному человеку, безоговорочно отдал бы себя на съедение неизбывному чувству вины. Он бы не улыбался и не проматывал день за днем. Никакие деньги бы не помогли.
Наверное, это был наивный взгляд, но Чуя не хотел расставаться с ним.
С наивностью. С Дазаем.
А после — после тот чудесный механизм, который не давал Дазаю допиваться до чертиков, сломался, и у Чуи прибавилось работы — ловить Дазая по коридорам, чтобы он не разбил свое очаровательное личико (с печатью какой-то вековой усталости).
Чуя все равно был счастлив.
Он, наверное, никогда не был так счастлив.
Никогда не радовался тому, что проснулся. Хоть рано утром, хоть в середине дня, хоть под конец вечера, когда солнце уже садилось и из последних сил гладило по высунутой из-под одеяла руке.
Одним из таких касаний было вовсе не солнце. По крайней мере, совсем не то, от которого пришлось зажмуриться.
Это был Дазай. Он сидел у кровати, подобрав под себя ноги, и, весь розовый, оранжевый и золотой в последнем дрожащем свете, смотрел на Чую. Вернее, куда-то сквозь, будто в зеркало, а из зеркала — обратно в себя, но он так осторожно и мягко гладил пальцы Чуи, что эту отстраненную и замкнутую предзакатную меланхолию ему можно было простить.
Глаза-то у него были в этот момент совсем не черные. В них попадал свет, и они в кой-то веки проявили свою истинную прелесть. Темно-темно карие с тонкими лучиками внутри. Свет заблудился, затерялся и опустился, обессилев, на самом дне. Как в мутной речной воде, полной песка, вдруг заметить золотые чешуйки.
Чуя не стал спрашивать, о чем Дазай думал. Все равно — ни о чем хорошем.
В конце концов, у него самого в груди что-то хрустнуло. Наверное, те самые золотые чешуйки, когда он попытался поймать их, а они оказались лишь иссохшей и мертвой шкуркой существа, которого уже давно не было внутри.
Чуя заснул снова, а когда проснулся — вокруг было темно. Он неторопливо оделся, если можно считать джинсы на голое тело полноценной одеждой, и подошел к окну. Солнце окончательно село, но напоследок успело здорово раскалить улицу. Душное марево нехотя оседало и расползалось по иссохшему газону, на полив которого Чуя благополучно забивал несколько дней подряд. Жженные солнцем травинки, попадавшие в круг света из окон первого этажа, подрагивали в потоке поднимавшегося вверх горячего воздуха. Если ничего с этим не сделать, с этой дурацкой высохшей травой, мамаша Дазая сойдет с ума. Наверное, она даже попытается его засудить за неисполнение рабочих обязанностей, а он в суде сможет сказать в свое оправдание одно: "Секс с вашим сыном был таким замечательным, что я забыл обо всем прочем". Мало чем поможет, от иска не избавит, но, возможно, хотя бы повеселит его самого за секунду до того, как разъяренная женщина попытается выцарапать ему глаза. Нахальные, как у нажравшегося сметаны кота, глаза.
Чуя задернул занавески и вдруг осознал, что круг света на газоне был маленьким, точно исходил только из одной-двух комнат. Это было немного странно, учитывая, что о счетах за электричество Дазай никогда не беспокоился и оставленным везде светом жег киловатты так, словно себе поклялся если не их все извести, то хотя бы энергетику Японии обрушить.
Чуя не верил в интуицию, предчувствия и прочую дребедень для духовно прозревших, но в этой маленькой детали было что-то зловещее. Захватив с собой переполненную пепельницу, он медленно спустился по лестнице и внизу завернул на кухню, где и горел свет. Отвратительно яркие лампы ударили по глазам неровной вспышкой, безжалостно, как на столе у патологоанатома, высвечивая каждую деталь.
И почему стол патологоанатома? Надо же, какая дребедень в голову лезла.
Дазай спал. Он спал за столом, на котором не было книг и тетрадей. Спал, сложив голову на скрещенные перед ним руки.
Ничего странного.
Ни-че-го.
Чуя даже не собирался будить его. Черт знает, то ли от постоянного шампанского в любое время суток, то ли от сбитого напрочь режима, но Дазай в целом спал плохо, — мало, тревожно и прерывисто. И раз уж ему удалось заснуть, то пусть — пусть спит, пока сам не проснется.
Это крошечное решение казалось правильным. Именно таким, какое принял бы человек, заинтересованный в благополучии другого. Таким, каким мог бы руководствоваться и заботливый брат, и близкий друг, и внимательный любовник. И оттого еще тревожнее было осознать, что во сне люди дышат медленно и тихо, но все же — дышат.
Чуя лишь хотел убрать со стола единственный стакан, стоявший рядом с правой рукой Дазая. Он хотел, чтобы стакан, задетый во сне, не упал и не разбился. Для этого он и подошел ближе. И наклонился. И вдруг понял, что не слышит ничего, кроме размеренного низкого гула холодильника в другом углу кухни.
В нос ударил крепкий запах спирта.
И, начав трясти Дазая за плечи, Чуя ногой задел под столом бутылку. Бутылка из-под джина, пустая, с какими-то жалкими каплями на дне, упала и оглушительно громко покатилась по полу.
Дазай не был мертв, но был мертвецки пьян. Так пьян, что его тело, казалось, стало вдвое тяжелее, пока Чуя, матерясь и злясь на всех на свете, пытался дотащить его до ванной и погрузить в ледяную воду. Вся эта возня оказалась безрезультатной и чертовски шумной. Такой шумной, что на звук, словно из ниоткуда, пришла горничная. Она неспешно выплыла из-за двери, деловито посмотрела на Чую, сидевшего на бортике ванны, и на Дазая, больше напоминавшего тряпичную куклу, и, вопреки всем ожиданиям, лишь коротко выдохнула:
— Ну, опять.
По-японски она все-таки говорила. Дурно и медленно, но говорила. Чуя узнал об этом, когда она достала из кармана телефон и, набрав службу спасения, назвала адрес и причину вызова. Тяжелое алкогольное отравление. Очень тяжелое. Можно, пожалуйста, сразу реанимацию или что-то в этом роде? Ей не хватало словарного запаса, но ее сразу же поняли.
— Можешь не пытаться, — с усилием, точно вспоминая заученную фразу, пробормотала она, прикрыв микрофон пальцами, — я такое видела. Только врачи.
Она села на бортик напротив Чуи и оглядела ванную комнату. Нахмурилась. Надула губы. В трещинках забились остатки помады. Все в воде, все нужно насухо вытирать. Ее единственная головная боль.
— Я нихуя не понимаю и ты, скорее всего, тоже нихуя не поймешь, но, блять, в этом доме есть хоть кто-то нормальный?
Собравшиеся на лбу горничной морщинки показали, что она вроде бы пыталась понять сказанное, но так и не смогла. Она коротко пожала плечами, встала и принялась первым попавшимся под руку полотенцем вытирать кафельный пол, несмотря на то, что на него снова, когда приедет неотложка, нальют воды.
Наверное, это и был ответ.
Все хорошо, пока следы можно замыть и вытереть.
Все хорошо.
Господи, он был так слеп.