Морфий

PG-13
Завершён
14
Фэндом:
Размер:
7 страниц, 2 822 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
14 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Морфий

Настройки
Глухое, прокаженное время липло испариной к больной, такой уставшей, такой печальной спине. Поезд стучал, время шло вперед, прошлое оставалось на востоке, будущее стелилось в никуда. Сын Исидора Бураха, мясник, хирург, потрошитель, безнадежный врач, человек, потерявший свой дом и ничего взамен не нашедший — Артемий Бурах ехал на север и бессмысленно пил. Возле него был полупустой мешок, на нем была грязная одежда, пропахшая гарью. Вокруг царила ночь. Он был один в пустом вагоне для скота — не бык, потому что нет рогов. Не человек, потому что нечего там уже звать человеком. За деревянными перегородками было видно небо. Артемий не смотрел туда. Ему было это невыносимо; он едва не взвыл и не разбил себе голову в страшном порыве: там непростительно, одиноко и холодно светила яркая звезда, говорившая ему. Говорившая: «Посмотри, Артемий. Это небесный Охотник ведет Быка под свои отравленные стрелы. Ты видишь, как по следу сладкой крови его преследует Гончая? Ты видишь? Ты помнишь это, ты помнишь?..». Артемий угасал и ломался под проклятым звездным светом. «Ингэж шугам тасардаг» — Артемий чертил каннэ пэ пальцем на пыльном полу и больше не видел звезды. Они с ним не говорили. С ним лениво и вязко разговаривал он сам. Юный Артемий, прошедший по другому пути, ничего не потерявший, не все еще испортивший. Тот, у кого еще была надежда на будущее. — Я полюбил, я сделал чужую Линию своей. А ты — стал частью своей собственной крови. Частью Уклада, наследником памяти нашего отца. Вот и все. В этом для нас на самом деле не очень большая разница, — говорил Артемий своему молодому и смазанному отражению в начищенной крышке чужого портсигара. Отражение отвечало Артемию: — Верность учителю, верность семье, верность себе и своим решениям. Я знаю, о чем ты говоришь. Ты перечислил все то, что нас с тобой объединяет. Но, несмотря на это, мы все равно избрали разные пути. Различия в наших решениях слишком большие, чтобы их игнорировать. То, как мы стали теми, кто мы есть сейчас. Артемий сидел на полу, пил водку и думал об этом. Он думал о той Линии, которую он не принял. Он думал о той выдуманной жизни; он разговаривал с ней, он звал ее своим кровным Братом. — Скажи мне, — спрашивал сам себя Артемий, упиваясь горем, — ты сейчас счастлив, брат? — Сейчас? Наверно, — отвечал ему выдуманный Артемий, отворачиваясь. — Я точно могу быть счастлив тем, что еще жив. Я наконец принял свои убеждения, я понимаю, куда иду. Я принял то, что должен был. Но я… я все еще чувствую боль после всего, что пережил. Есть раны, которые не затягиваются. Живой и пьяный Артемий смеялся. Смеялся, улыбался лучисто и гнил изнутри. Он сожалел; он знал, как это должно быть больно: он помнил то, что почти убивало его в прошлой жизни, которую ему не удалось дожить. Но как же это было смешно. И он улыбался. Он пил, улыбался и утешал свое молодое и красивое отражение в серебряной портсигарной крышке. Это все, что он мог. Это было даже больше того. — Ради чего ты живешь? — спрашивал он сам себя, переживая приступ сардонического веселья. — Это хороший вопрос. Я живу ради своих идеалов, ради своих убеждений, ради своих людей. И ради этой прекрасной мечты, конечно, понимаешь? Я мечтаю возродить мой народ в новой форме, хочу возродить его сущность и жизнь, хочу дать ему свободу, — Говорило его отражение. Это было забавно: столько поэтики, но ни капли жизни во всех словах. Артемий сам себе не верил, но продолжал слушать, — Ради всего этого я живу. И ради отцовской любви к Степи, конечно, тоже. — Ради отцовской любви? Ты сказал «отцовской», но не сказал «своей». Неужели ты не принял Степь до конца, идиот? Я… у меня нет слов, — Артемий тяжело и безнадежно осматривал остатки того, что он считал своей последней мечтой. Последней надеждой на то, что что-то могло бы пойти по другому пути (будь он хоть чуть-чуть умнее, сильнее, быстрее, лучше) (он не смог, не смог, не смог, не смог), — Ты говоришь так, словно в тебя вбили эти идеалы. Так, словно тебе пришлось выучить ответ. Я прав? Скажи мне правду, Артемий. И он злился, смотря на себя, не оправдавшего — снова, снова, снова — ничьи ожидания: — Брат… Но ведь это правда. Я живу ради отцовских идеалов, живу ради Степи, которую наш отец знал так, словно в ней родился. И что с того? Разве это плохое желание — следовать путем отца, жить его жизнью, продолжить все хорошее, что он делал? Разве это плохо — продолжить его дело? Артемий смеялся. Поезд стучал ему в ответ колесами, время шло, разговор становился невыносимым. Ему просто нужно было признать: ничего бы не изменилось. Нечего менять. Только тот путь, который он выбрал, может быть его путем. Все остальное — это фикция. Нелепая пародия на то, чем он мог бы являться. Одна из вариаций, созданная неизвестно ради чего. «Твоя, это твоя Линия. Твоя. Иди по ней. Пожинай всходы». Но Артемий упрямо пытался договориться с собой. Заговорить сам себе зубы. Договориться с судьбой: «Надад дахиад нэг боломж өгөөч, хөөрхэн. Мөрийг бидний шугам хөндлөн гарахгүй бол бид амьд үлдэж чадах уу? Может быть, мы сможем выжить, если они не пересекутся никогда?» — Ты не понял смысл его наследства, брат, – говорил он сам себе. В его голосе было столько усталости и разочарования; столько пустоты и небытия. — Ты так ничего и не понял. — Я… Я не понимаю о чем ты говоришь, — отвечало ему его глупое отражение. — Разве желать возродить свое племя в новой форме и дать ему свободу — неправильно? Разве я должен был поступить иначе? В чем тогда смысл его наследства? И Артемий зачем-то отвечал самому себе, рисовал несбывшемуся своему прошлому путь, по которому ему должно пройти. Отвечал и плавился. Отвечал — и каждым словом ломал сам себе кости. — Наш отец хотел поселить Степь в твоем сердце. Сделать так, чтобы ты шел путем Уклада, видел его Линии, знал его дыхание, мог вырезать тумор и вскрыть нарыв. Ты — хирург. Человек из другого мира. Ты — это ключ к переменам, ты — это шаг вперед. Это изобилие. Это Горхон, который полноводно разольется, удобряя землю. Ты ничего не понял. Ты должен был вести Уклад за собой, а не следовать по стопам отца. Как же горько понимать, что ты так и не нашел свой путь, Артемий. Мне так жаль. Мне очень жаль. И ему правда было жаль. И он запивал свою горечь водкой. И он засыпал этой горечью ту боль, которую он — вот-вот — не сможет пережить. — Я был не способен стать тем, кто мог бы дать свободу Укладу? Я не смогу стать их новым вождем? Новой силой? «О какой силе идет речь?», думал Артемий. «Это слова человека, которого никогда не примет Уклад. Это слова человека, которого не вскормила Бодхо своей кровью. Это слова человека, уже совсем забывшего Степь». — Я не знаю, Артемий. Я не живу твою жизнь, я не знаю, как Уклад будет выглядеть под твоей рукой. Возможно, ты его погубишь. Возможно так же, что просто ничего не поменяется, и Шабнак придет снова. Покажет только время. Но знай, что в твоих силах поменять что-то. Почувствуй Степь в своем сердце. Ты не одинок. Ты слышишь, как она дышит? Я дышу вместе с ней. Дыши с нами, мой брат. Артемий утешал сам себя, жалко и глупо смотрящего с крышки портсигара на реальный мир. Он не верил ни единому своему слову. Ему было мерзко до тошноты. Артемий Бурах никогда не пошел бы по Линии Уклада. Никогда. Вот в чем он признавался сам себе. И продолжал бессмысленно утешать себя ненастоящего. — У Степи есть своя собственная, горькая и тяжела судьба. Она — твое солнце, твое сердце, твой воздух. Степь — это твоя Линия, раз ты выбрал идти по ней. Вылечи ее, Артемий. Мы с тобой рождены, чтобы лечить наши судьбы. Я выбрал исцелить и наполнить кого-то другого. Ты выбрал исцелить и вознести Степь. Теперь ты понимаешь смысл своего пути, хаяала? И выдуманный Артемий отвечал ему с жаром и честностью, с готовностью и устремлением — с тем, что когда-то было свойственно им двоим. И настоящий Артемий тонул под этим. И не мог никак вдохнуть. И вспоминал о той Линии, которая досталась ему самому. По которой он пошел, которая оборвалась прямо у него в руках. Он пил и пил. И боялся увидеть звезды. Звезды отвечали ему голосом змеи, обернувшейся вокруг его горла. Артемий закрывал глаза — и память выжигала ему все внутренности белым пожаром. Он закрывал глаза, потому что никак не мог остановить сухие, тщедушные слезы. Он представлял себе другую жизнь: — Я видел тебя раньше. Я знаю, каков твой огонь, когда ты был жив. Мне больно, — Молил он звезды едва дыша, едва выживая от невыносимого страдания. — Но не от того мне плохо, нара, что ты пытаешься уязвить меня (хотя в этот раз ты намного более жесток со мной, чем раньше). Мне просто невыносимо больно видеть тебя такого. И он молил. И было еще не поздно. И было чуть легче. Так, словно водка вымыла из него часть той памяти, которая приготовилась его уничтожить. — Я люблю тебя, — Говорил Артемий, тонущий в каком-то неестественном спокойствии. — Я всегда тебя любил, я любил тебя много раз, во стольких жизнях и очень много времени подряд. Мне так жаль, Даниил, что меня не было с тобой рядом все это время. Позволь мне зашить твои раны. Позволь мне извести этот тумор. И он почти слышал то, как ему могли бы ответить: — Перестаньте. Артемий знал этот голос и интонации. Память ранила его — неправильно, поперек Линий. Вопреки жизни, грубо и уродливо. Так, как никого и никогда ранить было нельзя. — Разве можете вы любить кого-то вроде меня? Что за вздор. Артемий чувствовал искусственность этого диалога. Он точно знал, что никогда не сможет воссоздать в своей голове правильный. Просто Артемий так и не смог изучить бесконечные глубины Его разума. Огромный космос, непознаваемый идеал, необъяснимая красота. Артемия ломало. Он просил прощения — и не мог уже остановиться; продолжал этот самоубийственный диалог. — Но это правда. Ты вспомнишь, я уверен. Твои горькие столичные года, твой блистательный разум, твои уставшие плечи, на которые свалилось все горе этого мира. Я люблю тебя. Я целовал твои руки, ты позволял мне снять с тебя перчатку. Я лечил тебя, караулил твой сон, зашивал твои раны. Вспомни мои руки. Би чиний залгаж зүрх байна. Артемий молил. И он позволял себе мечтать, мечта сносила ему плотину ребер. Он знал, что на молитвы Он бы никогда не ответил благосклонно. Он знал, что это все обман. Он все равно продолжал. Он представлял, что: — Как же я мог забыть ваши руки? Ваши терпеливые плечи. То, как подсыхает на ваших ладонях кровь. Разве мог я забыть, разве мог бы забыть хоть когда-то, Артемий? Это все неправда. — Это морфий. Это Линии, которые пожелали увести нас так далеко друг от друга. Мы знали, что рано или поздно все будет так. Ты не должен был остаться один. Подойди, дай мне раскрыть твои увечья. Я так скучал по тебе, нара. Прости меня. Всего-то — морфий. Он мог себе представить, что это не так страшно. Что беда далека. Что он смог не опоздать. — Черт, ты ведь просто не можешь оставаться в стороне, да? Артемий не может. Не мог. Не смог бы. Но. Но в какой-то момент начинается жизнь. В какой-то момент Линии путаются и рвутся, вырывая из сердца куски. — Я никогда не мог отпустить тебя, — говорил Артемий правду, помноженную на невыносимую память, — Я никогда не смогу уйти от тебя и все оставить. Ты — мое предназначение, как наследство отца, как Уклад и Степь. Ты — моя жизнь, Даниил. Иди же ко мне. Дай мне об этом вспомнить. И Артемий разбивался, разбивался, рушился — кусок гранита, расколотый временем. Истлевшая бесплодная земля. Он думал о том, чего никогда не случилось бы. Как он мог бы почувствовать Его спину под ладонями. Запах волос, тепло тела, близость кожи и вен. Красный платок, узость брюк, шелк сорочки. Голос. Он, Он, Он. Всего лишь объятье. Но даже такой малости он для себя не смог выторговать. Даже такой малости он был лишен — своей глупостью. И теперь, неисправимо, — навсегда. Уязвимость. Надлом. Нарыв. Панцирь из льда и стали. Прямая спина. Подчиняющий самую суть взгляд. Он. Он. — Ты ведь всегда знаешь, как до меня достучаться? Черт. «Черт», больше похожее на шипение гадюки. Яд. Чешуя. — Я думал, что потерял тебя. Я почти упустил твои Линии, я едва не забыл, каков ты на самом деле. Сейчас, когда мы снова встретились, я почти проверил, что ты уже никогда меня к себе не подпустишь. Прости, прости меня, прости. В этом бредовом полусне Артемий почти что слышал Его пульс. Он всегда мечтал об этом. Он был кровожаден. Он был готов ей, этой крови, служить. Он чувствовал много фантомных болей — клыки, рога, первобытные когти. И близость сердца, замененная сейчас равномерным голосом его вагона. Фикция. Пустота. — Мы с тобой одно тело на двоих, ойнон. Мы всегда были одним. Ты слышишь мое сердце? Оно говорит тебе о том, как я люблю тебя. Как я по тебе тосковал, как бредил, идя по жизни в одиночестве. Я хочу быть твоей тенью и твоей сильной рукой. Мы больше не должны быть одни. Пустота. Фикция. Самообман. Руки, хватающиеся за громаду плеч. Дрожь, равная уязвимости; чья — непонятно. Судорога голоса, допущенная преднамеренно — обмен силы не может начаться без обмена слабостью. — Я тоже скучал по тебе, знаешь? Я скучал по твоему присутствию, твоему прикосновению, твоему голосу, Артемий, — выдох, (он бы так и сказал?), — Я больше не хочу быть один. Szükségem rád… (Не латынь, потому что она запретна). (В этом нет никакой правды — поэтому не больно. Поэтому почти хорошо). — Этот чужой язык… Это не латынь. Теперь ты тоже говоришь загадками? Как я тогда, в нашу прошлую жизнь. Помнишь? Когда мне все еще было сложно признаться себе в том, что я обручен с тобой, Даниил. Я говорил на степном языке о солнце, но в каждом слове был ты. Этой жизни не было. Той жизни, которая была до нее, не было тоже. Артемий не знал, зачем он плодит ложь в своей лжи. Или зачем он теперь пытается все исправить. Зачем сейчас. — Ты ведь думал, что я ничего не понимаю, да? Настоящий Данковский никогда не понимал Степного. Он не знал этой дикой речи, не слышал стихов и сказок, не готов был ничего воспринимать. Он ненавидел Степь — как что-то враждебное. Он никогда не согласился выслушать Артемия. Он уехал в Столицу. Они все вместе проиграли. Он никогда не позвал Артемия идти за собой. Он никогда не пустил бы его на порог, окажись они рядом. — Столица убивает тебя. Тебя тут сожрет морфиновая лихорадка. Но ты всегда прекрасен для меня. Я не знаю никого прекраснее. Тебе просто нужен отдых. Твоим всходам нужно время, чтобы зацвести. Не было, не было. Но Артемий продолжал: — Хорошо. Я уважаю твое решение, ойнон. Я не стану делать тебе больно. Я не стану заставлять тебя разрываться. Если ты позволишь, Даниил, я хотел бы остаться здесь, с тобой. Во мне много Степного, я хочу попробовать тебя излечить. Ложь. Пустота. Бессмысленность. И: — Я уверен, что ты трудишься не впустую. Твои силы удобряют почву; мы еще выпьем с тобой однажды на вершине триумфа твоей мысли. Ты не будешь здесь один. Я тебе помогу, несколько хватит моих сил. Ты очень долго сражался один. Настолько, что это стало казаться тебе бессмысленным? Но ты все равно упрямо продолжаешь идти вперед, даже если ты слаб, даже если ты мертв. Твоя железная воля и непобедимая сила. Тебя не прогнуть, я уже говорил это. Ты — это свинцовый прут; выдержишь много, пока окончательно не сломаешься. А я — это земля или камень. Я не оптимист, мой хороший, о нет; я тоже допускаю сумрачные мысли и тяжелую боль в мое сердце. Но есть вещи, ради которых я буду идти вперед, как вол, тянущий за собой непереносимое ярмо. Я буду идти: за тобой, для тебя; я буду вести тебя, когда ты устанешь, я буду покорно следовать туда, куда пожелаешь направиться ты. Повторюсь: у меня нет и не будет другой Линии, кроме нашей. Твоей и моей. И больше ничего нет. Поезд катился в пустоте летней ночи. На коленях у Артемия лежал серебряный портсигар — то единственное, что досталось ему от мены. То, что когда-то принадлежало Ему. — Наши с тобой разговоры в тысячи слов, твои печальные боли, сквозящие в каждом твоем жесте, в каждом взгляде. Обреченность, с которой ты говорил о своем утерянном детище. Смерть твоего прекрасного чуда, которое мы с тобой вместе оплакивали. Я говорил тебе о том, что никогда и никому бы не смог произнести вслух. Ты мне отвечал — правдой, что дороже золота и халцедонов. Ты сам дал мне в руки ту силу, что может заставить тебя воскреснуть, даже если все вокруг станет бессильно. Знаешь, почему тебе так нравятся мои слова, ойнон? Я ведь просто действительно знаю тебя, вижу твою уязвимую кожу, умею вскрывать ее точно по Линиям менху. Я видел твою реберную полость, я трогал твою белесую фасцию, запускал руки тебе в самую суть. Теперь в тебе живет что-то. Я принес на своих руках в твое тело заразу, о, простят меня мои учителя! Как же грязны были мои руки, как же фатально и безрассудно я пренебрег стерильностью. С моих грязных рук в тебя попали семена. Теперь тебе уже от них не избавиться, не истребить травы, оплетающей твой остов, как капиллярная сеть. Я есть в тебе. Так же, как ты есть — во мне. Мой прекрасный, живой; жизнь моя, судьба моя. Пустая бутылка водки. Пустой мешок рядом. В мешке — черное от копоти письмо. В письме, как всегда — вести о чьей-то смерти: «.. скончался Даниил Данковский. Вы можете посетить…» Слишком поздно, чтобы принять свою Линию. Она была прервана. Теперь ни в чем больше не будет смысла. И Данковский его опередил. Сам принял это решение. Морфий вынес приговор. А одна ничтожная пуля подвела итог.
14 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)