Он очень устал
Бороться с собой. Не хватает зеркал. Отпусти его со мной,
Обернись, я уже за твоей спиной.
убей меня, эйс! ft. июльские дни — «твой враг»
С болью гнить и распадаться, но обязательно дышать.
«…осадков не ожидается, возможны магнитные бури во второй половине дня…» Песчаные дороги глотали подошвы ботинок и медленно плавились. Камни утопали в зыбучих песках, пригвождая воздух к земле. Было жарко. Щеки грелись от вскипающей крови, высохших слез и повышенного артериального давления. Хенджин слушал прогноз погоды на стареньком радио, таская его в руках и пиная кроссовками песок. Ловил космические волны, тропливо передвигался туда-сюда по выжженным богами тропинкам, чтобы кто-нибудь случайно не выловил его самого; заметал следы, грыз яблочные леденцы, запихивая фантики в карманы потертых джинсов. Он был напряжен до фантомного хруста височных костей, считал собственные шаги и не переходил на бег: боялся споткнуться, попасться в лапы несуществующих преследователей и наглотаться песка. Солнце обжигало неприкрытую макушку и отскакивало от глаз, врезаясь в красные линзы очков. Радио шипело, изредка пережевывая помехи, между которыми проскакивали смешки и песенки о гравитации и интоксикации. Тошнило. В пробитую окурками спину кто-то дышал, посипывая в такт радиоволнам. Плечи оттягивал нейлоновый рюкзак с брелоками в виде гусениц и ящериц. Где-то под изнывающей землей скользили шепотки и угрозы. Чем дальше Хенджин брел, тем громче негодовал песок. «Вернись, вернись, вернись» Неизвестность впереди опьяняла. Придавливала и выкручивала суставы. Хотелось окунуться в морские воды, глотнуть соли, перемешанной с чистым воздухом, и сорвать с шеи золотые слитки. Нужно домой. Нет, Хенджин обязан развернуться и пойти домой, не оглядываясь и не сожалея; обязан гипсокартонным стенам, изолированным проводам, немытым чашкам, бессовестно оставленным в раковине, засыхающей гуаши, вдавленной в обои, подушкам, в которые удобно кричать ночами и не пугать соседей, мутным окнам и черным занавескам, давящим дневной свет. Хенджину дерет горло. Сушит глаза. Сердце беснуется и порывается выломать мечевидный отросток. Красные линзы на металлической оправе слепят глаза, неправильно отражая свет. Хенджина никто и никуда не отпускал. Хенджина сожгут заживо ровно через две мили. Его прирежут собственные страхи, — спрячут тело на заброшенной заправке и будут заливать в ноздри бензин. «Вернись, вернись, вернись» Сердце устало. Голос из радиоприемника заныл о глобальном потеплении, возросшем числе насильственных смертей и о скидках в сети продуктовых супермаркетов. Дыхание в уши прекратилось. «Дома закончились кофейные зерна», — думалось Хенджину, не пьющему ничего, кроме холодно чая с сахаром. Он снова сдался и в последний раз провел носком ботинка по песку, поднимая пыль.Ветер поднимался на носочки, Крал у неба звезды и чужие кости. Море зверем билось в накрахмаленные стены. Суша, причитая, приглашала в гости.
Дом соскучился по беспокойному хозяину: встретил его распахнутой калиткой, сорванным замком и тихим, едва различимым бормотанием. Кто-то, неосязаемый, эфемерный, сидел у порога перед расцарапанной дверью и читал стишки. В нос бил запах мяты, в ушах шумели чайки, глаза выковыривала пыль. Незнакомец провел пятерней по золотистым волосам — до лопаток — и накинул на голову его, Хенджина, кепку, с нелепо заломанным козырьком. Гаденько улыбнулся. — Долго бежал? — спросил так, будто знал, что планировался побег. Хенджин ухватился рукой за хлипкий заборчик. Пошатнулся. Гравитация и интоксикация. Его только что ударило Солнце, растрескавшееся и надломленное, упавшее с небосклона. Оно огрело по голове и поставило обратно на ноги, затолкав в глотку морской соли. Солнце, что находилось в параллельной вселенной, вставало с запада и обрушивалось на миллионы планет ежедневно, проламывая ядра, напиваясь кислотами, вдыхая продукты распада. — Меня зовут Феликс, — парень протянул руку. — Хенджин, — замешкался: — Ты приезжий? Не видел тебя тут раньше. Хенджин едва держался на ногах, подсчитывал частоту сердечных сокращений и разглядывал беспорядок, созданный дрожанием земли. Перед ним, прислонившись горячим затылком к янтарной древесине, сидел искрящийся и тихи-тихо дышащий Феликс, — заламывал руки и дул пузырь из мятной жвачки. При нем не было никаких занимательных вещей: ни ножей, ни удавок, ни даже походной аптечки (только чужой дверной замок покоился на коленях). Внимание привлекала безрукавка с неопределенным количеством карманов: с правой стороны их будто было больше, чем с левой, — казалось, что туда могло поместиться все что угодно: от высохших букашек до мертвых мармеладных змей. Феликс легонько дотронулся подошвой стоптанных сапог до открытой хенджиновой голени. — Ты умеешь слушать, Хенджин? — кивок. — Тогда я расскажу тебе кое-что интересное. Но сначала дай руку. У Хенджина, похоже, лопнул капилляр, у Феликса — жвачка. Первый обернулся и боязливо взглянул на дом — тот сжимался, стискивая деревянные зубы. Запрещал и протестовал, тянул лапы к утомленному от долгой дороги телу. Сделав глубокий вдох, Хенджин вытянул вперед побелевшую ладонь — акт непокорности и бунтарства, за который он позже будет наказан. Руки Феликса были обжигающе теплыми, будто сделанными из разогретого ядерного топлива; прикосновения — фатальными и ведущими к необратимым последствиям; взгляд — проворным и быстрым: никогда не задерживался на чем-то дольше пары секунд. Говорил Феликс слишком тихо для таксофонных звонков, но слишком громко для похоронных процессий. Пил только из прозрачных стаканов. Рассказывал сказки от лица антагониста, чтобы в конце обязательно трагически погибнуть. Он выгорел на солнце триллионы лет назад и возродился с искусственной кожей вместо оперения, научился определять скорость ветра и предчувствовал приближение ураганов. Не боялся высоких волн и спал под двумя одеялами даже летом. Не отвечал на звонки и обращался к незнакомым людям только по имени. Феликс знал всех. Феликса не знал никто. Хенджин почувствовал легкое покалывание и раскрыл ладонь, в которую многорукое и златокрылое бедствие вложило две самодельные сигареты. Присел рядышком и стал слушать. Феликс рассказывал долго и медленно. Говорил о солнечных затмениях, тяжелом водороде, невежливых людях, пляжных сезонах и высоких ценах на жилье; сетовал на грязный воздух и обманчивые ветра, делал комплименты деревушке, в которую забрел. — Замок в целости и сохранности, — в руки Хенджина опустился нагретый металл. — Ты забыл его защелкнуть. Сильно торопился? Ответа не следует. Как и продолжения разговора. Феликс не ждет: роняет несколько пепельных ресниц на щеки, резво вскакивает с порога и уходит, забирая с собой тошноту. Хенджин крутит раскуроченный замок на пальце и швыряет его в траву. Запираться больше не хотелось. Возможно, все дело в магнитных бурях. Возможно, Хенджину было бы приятно узнать, что возвращаться ему больше некуда.***
В пиццерии на окраине города, с огромной лампочкой вместо вывески, уже давно не горел свет. Полы были вычищены до неприятного скрипа, кассы закрыты, псы выставлены за дверь. Воздух пропитался сыростью и средством для мытья посуды, на входе болталась погрызенная табличка «Closed», слегка покачиваясь из-за сквозняка. Здание напоминало чердак заброшенного дома: узенькие окна, в которые удобно подглядывать, оставляя смазанные отпечатки пальцев на стеклах; полки – кривые, прикрученные на пожелтевшие шурупы, – прорезали бетонные стены и не проламывали головы посетителям, только потому что удерживались заговорами из доисторических журналов и людскими сплетнями. Журналы, кстати, появлялись в закусочной сами по себе: забывались на столах и в туалетах, в которые часто забегали черные кошки с гетерохромией (там они медленно слепли, забившись в угол, шипя и отказываясь уходить, или скалились на мусорные ведра и пропадали насовсем, сожженные небрежно брошенной сигаретой). В подсобке мерцал светильник — бесполезный предмет интерьера, который почти никогда не использовался, – разве что для привлечения мух и затерявшихся в темноте мотыльков, чудесных заблудших букашек, сгорающих на раскаленных электроприборах. Хенджин склонился над лампой и нервозно тыкал мизинцем на выключатель — свет тух и загорался снова. Занимательное времяпрепровождение, которое вот-вот доведет до эпилептического приступа. Минхо намазывал на тосты шоколадную пасту, разглядывая развалившееся рядом тело. Подсобное помещение служило местом для тайн, лопнувших лампочек, дешевого алкоголя и поврежденных дисков. На полу валялись пустые блистеры от анальгетиков, — таблетки смешивали с газировкой и тянули через трубочки под конец рабочего дня. В подсобку редко заходили, а зайдя, не выходили без пластикового стаканчика с сахаром и пузырьками на дне. Открывать шкафы и шариться по полкам было строго-настрого запрещено: велик риск наткнуться на проклятые вещички вроде зубов мудрости и павлиньих перьев, зато разрешалось дарить комнате всякие ненужности. Рабочая одежда была заброшена под стол — на растерзание инопланетной хтони. Послышался очередной щелчок, — Минхо закатил глаза и ущипнул Хенджина за запястье. Тот неуклюже дернулся и убрал руку от выключателя, жмуря вечно сухие глаза. — Со мной разговаривал парень. Жаловался, что ему ресничка в глаз попала. Пепельная, — Хенджин настойчиво тер обескровленные щеки, пытаясь припомнить детали. Уголок губ резко дернулся, зашелся в мышечном спазме. — Из его тела вылезали сотни рук. Он мог пройти куда угодно, ведь его невозможно остановить, — песок, кругом сахарный песок. — Еще он дул пузыри и давил муравьев. И рассказывал мне о Техасе. Сильнее всего хотелось разбиться вдребезги, сцепить руки на шее и найти кислородную маску. Как же пахло анальгетиками. Они были везде: в мутных стаканах, в тяжелом воздухе, в Минхо. Мышцы стягивало от воспоминаний. Или от кристаллов, растущих в чужих глазах. На каждой грани отражалось недоверие, пространство вокруг пульсировало, готовясь сжаться до крохотной точки. Минхо, отставив в сторону пустую банку шоколадной пасты, красноречиво проморгался и перевел взгляд на взлохмаченные кудри, будто выискивая там пряди седых волос или платиновые песчинки. Не нашел. Щелкнул костяшкой и вытянул пластиковую ложку изо рта. Отчеканил обманчиво ласково: — Выворачивай карманы. Хенджин мялся. Размышлял, возможно ли сейчас сбежать. Или завалиться набок в эпилептическом припадке, проглотить язык, удариться виском о столешницу, сымитировать анафилактический шок, чтобы оттянуть бесцветную исповедь и позорное распятие. Подсобка обезболила тело, лишила чувствительности голову и конечности. Здесь даже разбиться вдребезги будет не больно. Руки приняли решение: ощупали потертую джинсу и похолодели. В ушах запрыгали сверчки, в глазах — звуковые волны. По закусочной разгуливал тихий и тревожный гул: прислушивался и разносил сплетни. Минхо надавил на чужое запястье, требуя разжать кулак. Удивления и беспокойные шмыганья носом были излишни. Ругаться Минхо не умел. Пугаться тоже. Поэтому отвел взгляд и забросил два косяка в пластиковое ведро с треснутым дном. — Я не курю, Минхо, — песок хрустел на зубах. — Верю, — не верит. Чешет коленки и запрокидывает голову на спинку дивана. — Передай тому парню, чтобы он больше никогда не приходил. Красноречиво и расплывчато. Остро и спокойно. Оттого-то и страшно. Хенджин не мог оторвать взгляд от пола. Вокруг Минхо всегда царила торжественная тишина. Сейчас она казалась удушающей. Ни шороха, ни скрипа, даже ветер замолк и пустился тонкой струей где-то под пятками. Минхо — пистолетный предохранитель и выстрел вслепую, руководство по эксплуатации электроприборов и короткое замыкание, звукоизоляция и скрипящие половицы. От него всегда пахло антисептиком и бесстрашием одновременно. Удивительный человек. Хронически больной. Он мало спал, но носил с собой несколько блистеров со снотворными, а когда попадал в стационар, предпочитал избавляться от таблеток полностью. Боялся, что врачи накачают его смертельной дозой тразодона, чтобы не мешал им своей гадкой беспечностью. Работая в пиццерии, в окружении шумных гостей и визгливых, голодных псов, он был тих и спокоен. Ссорился со столами, об которые бился локтями, с дверьми, которые вечно пытался открыть не в ту сторону, с бумагами, режущими пальцы, но никогда — с людьми. Он любил безобидные шутки и нечестные сделки. Однажды Минхо предложил парню с опухшими от слез глазами и двумя картошками фри в заказе обменять «крутецкие» очки на две соусницы с кетчупом. Так он и познакомился с Хенджином. «Очки прячут лицо, — сознался тогда парень. — Я не могу их отдать. В них все вокруг воспаляется и опухает, но зато я почти не боюсь выходить на улицу». Хенджин оказался до жути пугливым, а его новый друг любил страшилки и трагичные истории. А еще обладал даром убеждения и неестественной улыбкой. Обмен все же состоялся: Минхо получил карманный календарик, правда, прошлогодний, и серебряную сережку с чужого уха. В обмен на кетчуп. В обмен на память о красных линзах и предотвращенной истерике. Сейчас от Минхо можно было ожидать все что угодно. Кроме гнева. В ушах стоял вой — поднебесные песни антиматерии, волчьи вопли. Тело ломало, искривляло и деформировало, но он держался, — ладонями за виски, сознанием за красные линзы. Минхо слишком утомлен бесконечными расчетами дозировки болеутоляющих, работой, бунтующим мозгом, чтением книг по психологии (или психиатрии), всплывающими в голове отрывками неестественных разговоров с врачом: «Вы больны?» — «Нет», — всегда уверенно и беззаботно. —«У вас что-то болит?» — «Да». Минхо пил капсулы без порошка для профилактики. Он не боялся болезни, — наоборот, был бесстрашным (апатичным) и предусмотрительным. И не любил боль. В пиццерии на окраине города, с огромной лампочкой вместо вывески, завыли взбешенные ветры, раздувающие костры для казни неугодных. Минхо чувствовал чей-то взгляд – аутопсийный, невыносимо внимательный и осторожный; снаружи сгорал кислород, плавя стекла, головы и котов с гетерохромией. Хенджин зашел в пиццерию один. За дверью (окнами, стенами) остался кто-то еще. Проводник. Преследователь. Предвестник. Призрак из мяса и крови с бензином и песком в носу, с окислившимися браслетами на медных проволоках и потемневшими серебряными кольцами на тонких пальцах. «Мы с ним (с кем? когда? почему?) теперь друзья», — всё, на что хватает перепуганного Хенджина. «С ним?» — Минхо все еще не верит. В его сознании не вырисовывается ничего, кроме нескончаемых похоронных процессий, — оно пустеет, брыкается и плюется. Перед ним — обезличенное существо, пистолет, снятый с предохранителя. Глаза улавливают помехи, растрепанные кудри и налитые кровью глаза с опухшими веками. Кто он? Кто такой Хван Хенджин? «Не жилец»,— подсказывают синие губы. «Посторонний», — поддакивает память. — Надень очки, — Минхо давится, — пожалуйста. — Зачем? — Я вычитал в одном сборнике, что резкий выброс кортизола может вернуть воспоминания о травмирующих событиях. По мне не видно, но я в шаге от панической атаки. Очередная загадка. Минхо был абсолютно спокоен: дышал медленнее спящего, не трясся и не выворачивался, сгорая в агонии, не тараторил и не запинался. Вокруг него дрожал воздух, прогибались пластилиновые стены, и виной всему — либо его нечеловеческая выдержка, либо цветные линзы-обманщики на хенджиновой переносице. — Тебе стоит поспать, Минхо. Не вспоминай о том, что я приходил. Не травмируйся и не три сухие глаза. Хенджин выбирался из забегаловки через ободранную заднюю дверь. Безумно (бездумно, бесшумно), на цыпочках. Протискивался сквозь сужающийся от спазмов коридор спиной к выходу, хватаясь руками за любые колюще-режущие предметы, — надрессированный домом щенок. Он боялся беспамятства и Минхо, свернувшегося в позе эмбриона на диване. Беспамятства. И Минхо. Беспамятства Минхо. Стены дышат, шумно, с хрипами, похожими на лязганья металла. Хенджин слегка пережимает собственное горло и прикусывает язык. Он жив, он все еще жив. Неожиданно возникшие над головой часы с кукушкой пробивают полночь и коридор засыпает. Если прямо сейчас повернуться спиной к подсобке, то меж ребер тут же втиснется десертная ложечка, а желудок наполнится горстью таблеток, очевидно, анальгетиков, которыми Минхо предпочитал заменять сон, когда заканчивались антидепрессанты. Хенджин был готов читать молитвы, слушать прогнозы погоды и надеяться, что скоро придут мощные пыльные бури. Из комнаты доносились мычания, похожие на терминологию из психиатрии. Или психологии. Хенджин так и не научился различать. Минхо действительно разговаривал во сне. Не врал, значит. Глаза зачесались, раздраженные неизвестно откуда взявшимся запахом ароматических свечей, под роговицей закопошились термиты. Воздух снаружи пропитался обескровленной ночью. Луна горела опознавательным знаком «вот здесь! прямо-прямо здесь! хромает мертвец с вывернутым сердцем». Сейчас сбегутся потрошители. Улицы были обманчиво теплыми, дороги грелись от частого наркозного дыхания. Хенджин поправил очки, съехавшие почти до кончика носа. Небо затихло, гневно побагровело и лопнуло, кровоточа звездами, — тоже вывернутыми наизнанку. Мысли остервенело бились о треснутый череп, надежды и убеждения водили предсмертные хороводы: «Неизлечимых голов не существует. Минхо обязательно выздоровеет. Боли не существует. Феликс где-то рядом. Говорящего ветра не существует. Феликс где-то рядом. И у его тени четыре песчаные лапы…» Красные вспышки и красные руки. Ночь напоминала о жизни, в которую Хенджин уже давно не верил. Он ведь когда-то был маленьким, не дотягивался до полок с книгами про смерть, мог прыгать с окна второго этажа и не ломать ноги. Мог бежать. Мог угадывать время и не спать до утра. Отучиться и подчиниться оказалось так же просто, как испугаться внезапной смерти где-нибудь на заброшенной заправке. «Псы и безумцы рождаются в полночь», — внезапно шепчут на ухо. Злорадствуют и сочувствуют одновременно. Запах свечей меняется на жженый табак. Хенджин идет по ледяному песку не оглядываясь, игнорирует силуэт с очертаниями пластиковой канистры в руке, вгрызающийся в кожу где-то под лопатками и наступающий на его же следы. В шейные позвонки упираются зубы, — трюк для устрашения, полночь все-таки. Собственная тень шагает быстро и неспокойно, словно пытается перегнать хозяина и переломать ему ноги. Все в порядке. Хенджина ждут дома. Хенджина ждут обезумевшие дома.***
Феликса, без сомнений, принесли неспокойные воды Мексиканского залива, бросили на берег и обратили безобразным ветром — прожорливой стихией, вздымающей техасский песок и стирающей зубы о камни; бешеным течением, циркулирующим по водам мирового океана, топящим корабли, чаек и отчаявшихся людей. Мальчик из Пенсаколы, пронесшийся по Новому Орлеану, наглотавшийся пыли в Далласе и затерявшийся в отражениях, тенях и солнечных бликах где-то в болотных Кордильерах. Забавное чудовище. Златокрылое и златовласое. Предлагает бездомным псам мятные жвачки, детям — сказки, старикам — окурки, которые, как плющевые игрушки, набиты синтепоном и жизнью. Набивает карманы чем попало: рыболовные крючки, ракушки, растянутые прозрачные резинки из силикона, металлические трубочки, кислые леденцы и карманный испанско-английский словарь. Феликс — это мгновение. Зеркало, умеющее находиться в нескольких местах одновременно; стихийное бедствие, песочные часы, способные замедляться и ускоряться, хранить секреты, обманывать, говоря исключительно правду, петь на разных языках и подражать чужим голосам. — ¿Habla español? — No. Хенджин наблюдал за тем, как шершавые ладони захлопнули крохотную книжку с засаленными старицами, и та пропала в одном из сотен нагрудных карманов. — Ну и отлично, — продолжает Феликс уже на английском. — Водички не найдется? По его телу бегали ящерицы, отбрасывая хвосты у самых ног, и рассыпались пылью на медовой макушке. Обувь была стянута вместе с полосатыми носками еще у порога, — из пары сапог высыпался синий песок. Феликс болтал босыми ногами, разбрызгивая вымышленную воду и раскачиваясь на скрипучей табуретке. Хенджин скрылся за дверью кладовой, гремя бутылками. На кухне стало тихо. Слишком тихо для Феликса, флегматично играющего в гляделки со старым домом нового знакомого. Хенджин жил где-то между половиц, иногда просачиваясь через гладкие доски. Не оставлял отпечатков пальцев на стеклах, не отбрасывал теней, не портил мебель, не сминал простыни и не пачкал столовые приборы. Без надобности старался ни к чему не притрагиваться и только изредка выпускал гнев на стены, клеймя их рисунками и надписями. Еще он временами плевался краской и много-много плакал. Передвигался по комнатам с осторожностью, присущей вору или похищенному ребенку. Второе было ему ближе. Дом, массивный, стоглазый, коварный, угрожающе сдавливал Феликсу глотку. Давал предупреждения. Не шуми — задушим. Не прикасайся — ослепим. Не закрывайся на замки — откроем и достанем. Тогда и посмеемся. Невыполнимые условия для бешенной стихии. — У тебя дома будто кто-то вздернулся, — озвучивает Феликс без толики стеснения. Хенджин лишь нервно щипает себя за шею, вытягивая из-под стола зеленые стаканы. Пыльные тарелки (много тарелок!) опирались на стену ровной башенкой, утыкаясь бортиками в плинтус. Почти все вещи в доме покоились на полу — боялись высоты и параноидных припадков хозяина. — Я угадал? — Феликс почти опрокидывает табуретку, вскакивая на босые пятки. Стол скрипит, отвлекая гостя. Безуспешно. У Феликса, любознательного и внимательного, с глазами-пустынями, слишком острый слух и слишком легкое тело. — Ладно, — он замолкает на секунду. Придумывает какую-то нечестную игру. — А давай секретом на секрет? Феликс, очевидно, хитрил, — пытался чего-то добиться. Пытался кого-то добить. Хенджин чувствовал себя падшим перед голодным Левиафаном: сколько ни противься — захлебнешься в грехах, сгорбив изуродованную спину. Он согласился и выпалил так быстро, как только мог: — Хорошо. Меня скоро убьют, — зажмурился до пурпурных пятен. — Теперь ты. На кухне только что инсценировали убийство. Один представил себя жертвой, второй — убийцей, причем не сговариваясь. От недосказанности глотки свело обоим, пришлось дорисовывать детали и додумывать подробности самостоятельно. — У меня никогда не было родителей, — сознается Феликс. Говорит чистую правду, оттого и выставляет себя последним лжецом. Дурит, дурит, дурит Хенджина, совершенно не умея врать и увиливать, будто бы его этому так и не научили. Самозванец и фантазер, придумавший себе тело, голос, имя; слепивший себя из магмы и обожженного стекла, — с губами из глянцевой оберточной бумаги и с шариками марблс вместо глаз. Хенджин внимательно рассматривал чужую кожу в поисках застежки или кривых швов. Параноик. Какой же он все-таки параноик. Феликс всего лишь любит людей, презирает закрытые двери и не переносит низкие температуры, отчего и пугает похуже горячки, — носится по углам одним только взглядом и хватает, хватает, хватает, все, до чего может дотянуться. Однажды, он, наверное, украдет солнце, но обязательно за это извинится. Тело замерзло. Хенджин и не заметил, как был схвачен: Феликс подсел почти вплотную, сжал его ледяную руку и защебетал: — Чувствуешь? У меня в ладонях сотни жизней. Я могу рассказать тебе про каждую, ведь все они — мои. Под тонкой кожей плавали вены, похожие на водную систему, на путеводитель или сборник легенд. Феликс не унимался: — А хочешь еще один секрет? Взамен ничего не нужно. Все, что было необходимо, он уже узнал. Хенджин кивнул и съежился, прижавшись к ледяной стене, которая внезапно напомнила ему металлический вольер. Прекрасное сравнение. — Время с тобой играется, каждый раз ловит в петлю и пристегивает на цепь. Джинни, ты бежишь даже сейчас, — гость все-таки роняет табуретку, возвышаясь над столом. Что-то надламывается и хрустит. — У тебя кровоточат глаза, — Хенджин стягивает с покрасневшей переносицы очки, накрывает лицо чужими руками и всхлипывает. — Отпусти себя. Отпусти, Джинни. Хенджин считал секунды. Учился задерживать дыхание и справляться с приступами тошноты. Фокусировался на цифрах. Скупал календари и расставлял их по углам комнаты. Не забывал заводить будильники и вести ежедневники, раскрашивая каждую страницу разными карандашами. Время, что циркулировало в его доме, пугало и манило, шло медленнее, не предлагало достойных альтернатив, было обидчивым и требовательным. Деспотичным. Привлекало к себе внимание: тиканьем, клацаньем, звоном. Оно напоминало о том, что что-то все-таки происходило, двигалось, жило. Что-то менялось с каждым вздохом, искривлялось и деформировалось. Время в доме было кусачим, больным и жадным. Хенджин мирился со страхом и подставлял дому шею.Существо теряется, Оно не ищет места. Подвешенному призраку В огромном доме тесно.
Хенджин вздрогнул, услышав грохот: Феликс запустил стакан в стоящие на полу электронные часы и залил яблочным соком кривые половицы. В голове воцарились пустота и спокойствие — нечто новое для вечно напряженного тела. Кажется, вот-вот наступят ночь, гипоксия и преждевременная смерть. По дому, в котором почти никогда не загорался свет, пробежался ветер и выпотрошил из закрытых наглухо окон крики, молитвенники и подпольных тварей. Феликс ушел. Выпорхнул. Выпрыгнул. Оставил на полу песок и осколки разбитого стекла. На углу стола покоилась неумело скрученная сигарета — благодарность за гостеприимство и самопожертвование. Под столом зажужжало радио: «Диссоциативная амнезия — расстройство памяти, при котором человек забывает информацию личного характера, связанную с тяжелым разрушительным стрессом…» Хенджин прокашлялся и похлопал по карманам джинсов в поисках спичек.***
Феликс стучался в (пока что целые) окна по нескольку раз в неделю. Притаскивал к Хенджину домой карты, словари и сборники сочинений писателей-фантастов. Слепил глаза карманным фонариком и громко хлопал дверью холодильника. Кривлялся дому. Гладил его хозяина по голове и примерял чужие кепки, куртки и кроссовки. С появлением Феликса форточки в доме перестали закрываться совсем. Он приходил и уходил, обозначая свой визит самодельными сигаретами, которые никогда не курил. Если забирался в дом ближе к полуночи, то обязательно заставал Хенджина в ванной, с книгой на латыни в руках, трогал пальцами остывшую воду, наслаждаясь ее клацаньем, и включал кипяток. Любил предсказывать погоду и слушать радио (к этому его, очевидно, приучил Хенджин). Питал нездоровую страсть к телепередачам о пропавших без вести и переключал новостные каналы. Понятий «откуда» и «где» для Феликса не существовало. Он рассказывал о местах, в которых успел побывать, но никогда не говорил о них в прошедшем времени. «Я есть в Юте и на Аляске, в Хиллсборо и в Карсон-Сити; под песками мексиканских пустынь и в водах Атлантического океана, на заправках «7 — Eleven» и в грозовых облаках над автомагистралью I-40. И везде меня по чуть-чуть», — шептал Феликс, взбивая подушки и грызя пластиковую трубочку от сока. Хенджин стал чаще думать о детстве. Перебирал в голове морские ракушки, искал в вывернутых пододеяльниках старые книги и кассеты, красил стекла окон желтой гуашью и вспарывал навязчивые воспоминания, которых не существовало. Грезы. Все, что он помнил — фразы из приключенческих романов и второсортных новелл, насильно вшитые, втиснутые в детский мозг, по которому гуляли добрые-добрые лжецы. По рассказам Феликса писались мемуары. Истории Хенджина вырывались из дешевых переплетов и сжигались непрочтенными. Комнаты постепенно заполнялись пылью и скомканной одеждой, календари отворачивались обложкой к стене или сжигались. К пыли прибавлялась сажа. Песчинки хрустели, пережевываемые межпозвоночными дисками. Феликс пробегался пальцами по хенджиновой спине. Вихрь. Практически неосязаемый, цепляющийся за ресницы, обдирающий локти и совсем немного кровоточащий губами. Два одеяла путались в ногах. Холодно и до безумия приятно. Перед глазами Хенджина тонули корабли и пролетали сбежавшие из моря чайки. — Почему ты не носишь этот свитер? — Феликс вытянул из-под кровати целое море с синими нитками и неровными швами. — Он перетягивает мне горло, — сознается Хенджин, свешивая голову с кровати и наблюдая, как предмет одежды облепливает чужие голые лопатки и выступающие позвонки. Из феликсовой спины вот-вот вылезут плавники. Или перья. Или стрелы. Хенджин вцепится в чужие ребра и пробьет свои. — Если я вылью на него воду, то свитер превратится в искусственный водоем, — кровать скрипит, Феликс забирается обратно, подтягивая одеяло. Хенджина теперь обнимает море, многорукое и неспокойное, с высокими волнами и мощнейшими течениями. Тело напрягается лишь на секунду. Ветер, волны, чайки, жизнь, окурки, слезы. В закрытых глазах яркими вспышками пролетают картинки. В сознании рождаются звезды и мысли. «Пора» — Сегодня вечером поднимется шторм, — шепчут из-под одеяла, и Хенджин целует море в шею. — Мне кажется, на кухне кто-то включил чайник. Дом умирал и слабел. Постепенно. День за днем. Феликс сдирал со стен кожу и обои, нечаянно-нарочно бил посуду. Дарил Хенджину надежду. Свитер пропитался чаем и (совсем немного) вином и анальгетиками. На полах не осталось целых зеркал и будильников. Холодильник медленно размораживался и плевался льдом. Ламп и светильников не нашлось в принципе. Ковры были свернуты вместе с лежащими на них журналами и одеждой. Комнаты распотрошил ураган, похоронили пески и оплакала дождевая вода. Феликс хватался ладонями за хенджиновы щеки, смотрел точно за глазную оболочку, кусался одними только ресницами. — Ты же хочешь уйти отсюда? Где-то под половицами разрывались звериные лапы. Хенджин наклонился ближе, прогорая. Он медленно превращался в песок, обхватывая бескостными руками чужую спину. Смелел. Готовился бежать. Беспечно сипел: — Меня отпустят? Мне правда можно… — Бей окна, Джинни, — Феликс, нечеловечески человечный (очеловеченный), — мальчик из Пенсаколы, забавное чудовище, мгновение, зеркало, умеющее находиться в нескольких местах одновременно, — последний раз сжал чужую руку, перед тем как рассыпаться по исцарапанному полу синим песком. Хенджин перешьет себя белыми нитками и наглотается белизны. Феликс затянет узел.***
На Нью-Мексико обрушились стихийные бедствия. Оббежали безлюдные кварталы, повзрывали банки с газировкой в масс-маркетах, расписали прогретый солнцем асфальт, вылечили городских сумасшедших, перерезали линии электропередач и обесточили пару населенных пунктов; почти взорвали Землю, но вовремя одумались, написали несколько книг на салфетках в подвальных кафе, спасли невиновного от смертной казни, научились говорить на испанском и пугать людей доброжелательностью. Два неугомонных ветра носились по большим городам и разваливающимся деревням. Предлагали бездомным псам мятные жвачки, детям — сказки, старикам и смертникам — окурки. Когда в стареньком жилом комплексе в Аламогордо, штат Нью-Мексико, в избитом и задушенном доме, с щепками вместо мебели, найдут тело в ярко-красном кардигане и с очками без линз, то труп никто не опознает. Все ужаснутся, повздыхают и разойдутся. Ни единого воспоминания о парне с вьющимися волосами, с вечно зудящей шеей и стареньким радио под боком, который скупал в магазинах календари, болтал с кассирами, гулял с чужими овцами и ловил ящериц за хвосты. Хван Хенджин не отразится в зеркале, не утонет в зыбучих песках и не закроет калитку на замок. Труп останется в доме, ныне заброшенном. Ветер же нигде более не задержится, не отсчитает лишней минуты, не собьется с маршрута и не поверит прогнозу погоды. Лишь иногда в облаках будут мерцать карминовые салюты, вырисовывая полосатые разводы, а псы будут выть чуть тише и плаксивее. Через пару дней, когда обстоятельства смерти так и останутся неопределенными, в пиццерию на окраине города, с огромной лампочкой вместо вывески, наведается гость. Ли Минхо, по обыкновению прибирающийся в залах по окончании смены, найдет на одном из столов скомканную записку, которую, по словам коллег, подбросил парень лет девятнадцати с пепельными ресницами и несколькими кепками на златовласой макушке. Записка будет следующего содержания: «Пожалуйста-пожалуйста, пусть труп вашего дражайшего друга, проживавшего по адресу ***, сожгут! Хван Хенджин предпочитает кремацию покупке тесного гроба. Остерегайтесь пыльных бурь, морских волн и сильных ветров!— С уважением, Гольфстрим»