***
Запах на вокзале двухслойный: он пахнет нормальностью, то есть оседает в груди миазмами стока и дымным перегаром промзон, но порою баламутит голову размеренной качкой путешествия и ароматом металлических подстаканников. Сам вокзал весь облезший кожей и в трещинах, но надёжно подлечен зелёнкой. Он косолапо зачерпывается в землю колоннами и подкармливает надоедливых гусениц. Саша умеренно любит вокзал. Гусеницы вокзал обожают. Обычно они, хитрые твари, лишь насыщаются червистыми толпами одинаковых фигур, потому что фигурам каждый вагон, в который можно пролезть, как приманка. Вагоны, в которые не пролезть, фигуры забивать не спешат. Впрочем и не нужны таким вагонам фигуры: у них другая диета. А ещё они оборзевшие. Как тот товарняк, навсегда застывший на дальнем пути. Спит он или, может быть, помер?.. Неважно. Внезапно навстречу вокзалу гудят. Огоньки появляются и жгут ранне-весеннюю темень то ли дня, то вечера. За спинами его и его мамы суета копошится. Червистые люди вьются друг между друга в упругих потугах притиснуться ближе. Их недовольство вплетает в перегар детской качки новый настрой, ведь никто из толпы не любит ни толпу, ни душную электричку, ни большой город, в который она скоро отправится. Но все всё равно куда-то спешат, и поэтому вокруг собирается молчаливый душок раздражения. Саше тяжело этот душок осознать. Электричка тормознуто подползает к перрону. Мама забирает свои сумки обратно: так легко, будто ей и не нужна была помощь. Она ставит их подле себя, а потом резко хватается. Сашу обнимают. Так, словно не могут пустить. Голос режется трепетом родительской паники. Мама говорит, что скоро вернётся. Что будет звонить и ещё что-то там, что обычно она говорит, когда уезжает. Не забывает дать нотацию про сон и про то, что каникулы скоро закончатся. Саша вполуха впитывает наставления, а потом их настигает толпа. Хаватка размыкается, маму оттесняет нахлёстом людей ближе к краю платформы. Скрипят тормоза, размыкаются двери, путь внутрь открыт. Саша юрко выныривает вбок, минуя озверевших до вагона людей. Мама прощается с ним тишиной и оперативно шмыгает в серую глотку тамбура. Электричка быстро набивается до переедания, хлопает перед носом дверьми, устало будто вздыхает и тянет улов в Большой город. Вокзал снова накрывает нормальностью: воет ветер, вплетая в аромат детства миазмы стока, а женский голос шипит разные фразы, но всегда с одинаковым началом: «Уважаемые пассажиры…» Саша остаётся на платформе последним: совсем не охочий до вагона ни в Большой Город, ни в куда-либо. Он стоит в странном единстве с зацикленным голосом, зелёнкой на стенах и косыми, но недокошенными колоннами.***
Четырёхстворчатые двери глухо боксируют друг друга резиновыми краями и закупоривают маринад салона. Пожилой двигатель надрывисто превозмогает остановку: рогатый троллейбус рычит дальше колесить по маршруту «Четыре». Саша провожает троллейбус, позеленевший уже от этого маршрута «Четыре», а потом ловит взгляд седого мэра Налапина. Мэра он, кажется, знал ещё до момента рождения. Мэра сложно не знать, ведь как не знать того, чей лозунг двадцать лет как гласит: «Время новых решений!» Саша ждёт на остановке, сам не зная чего, и смотрит через дорогу. Дорога чертит городу почти что границу. Город в ответ обижается и скалит пахучую пасть. Дома в этой пасти походят на зубы бомжа: хаотично возросшие, но давно пожелтевшие, один короче другого, каждый с избитой эмалью и в грязных трещинах швов, из которых сочится черноватый гной кариеса. Они пыхают наружу светом хламовников; тусклая дымка цепко хватается за серое небо, словно в надежде прожечься подальше. Её едва ли хватает, чтобы достигнуть краешка границы-дороги. За дорогой — труба газопровода. Она стягивает землю размашистой скобкой и кажется будто непреодолимой ступенькой. Где-то за ней, наверное, — тёмный пласт пустоты, в конце которого краешки земли и неба смыкаются в едва заметную линию. А может, и совсем незаметную, ведь для ранней весны уникален только узенький кусочек утра, а день, вечер и ночь — считай, одинаковы. В любом случае, Саше не особо интересно смотреть за границу. Город быстро глотает его сиплым сопением курильщика: тянет меж зубов в трахею тощего переулка. Саша к такому готов. В его голове заранее рисуются пейзажи знакомости: он видит до того, как можно увидеть, потому что смотрит не глазами, а памятью. Одна за одной проносятся ритмичные клетки. Каждая из них словно надзирает внутри себя что-нибудь и боится пустить эту тайну из хватки. Этим чем-то оказывается то бестолковое нагромождение спящих машин, то остренький детский дворик, ещё не разбухший пышной гривой листьев, то ещё какая-нибудь слишком уж знакомая мелочь. Например, пара ларьков, почти симметрично убогих. Саша замирает на миг, у него возникает идея, когда он видит любимое пиво на прилавке, но идея почти сразу же стопорится. Ведь в первом ларьке по вторникам и четвергам работает бабка, которая всех вокруг ненавидит (…Саша, конечно же, знать не знает, какой сейчас день), а в другом людей постоянно травят просрочкой. Саша вздыхает и плетётся дальше. Очередное завихрение городской глотки заводит его к клоаке хламовника. Он тянет руку к домофону по наитию ввести знакомые числа, но в ухо врезается клич. Саша вздрагивает на чернющую птицу. Ему в ответ баломутятся крыльями. В вороньих зрачках любопытство, птичья башка мотается, словно в попытках открыть существо перед ней со всех возможных углов. Ей быстро наскучивает. Она выкаркивает ему свой надменный вердикт и ныряет в тёмный застой весеннего неба. Саша следит за полётом, пока чёрное пятнышко совсем не теряется, а потом его взгляд мылится в чувствах. Его окатывает жаром лета. Шею колет что-то забытое. Саша рефлекторно тянет руку к домофону, но наперебой коли встаёт штиль подстерегающей духоты. Ему вспоминается, что он бросил АФК своего персонажа, а значит наверняка получил бан. До того как понять почему и зачем, Саша плетётся по знакомой дороге. Его будто магнитит, и он выбредает от одного домового надзора к другому, так ещё раз, ещё и ещё, пока из очередного другого не выныривает в межзубную щёлку. Щёлка выводит к шоссе. Шоссе пульсирует набухшей артерией, давит узкие тропки на съедение подшоссейным зубам. Зубам пофиг на тропки, они только нагло таращатся вспышками вывесок в надежде сорвать с шоссе хоть чуть-чуть внимания. Но бодрый поток машин на развод не ведётся. Всё, что нужно машинам, — это пролететь город насквозь. По пути они невзначай гадят городу в лёгкие. Сашин путь лежит через верх. Он в нервном преддверии шагает по бетонным ступенькам, доходит до точки, когда выше не нужно, и топчет путь над артерией. Он не слышит шагов, но впитывает стремление озверевших машин: дрожь земли трясёт переход и отдаёт ему в ноги. Его так и тянет повертеться, лишь бы обнаружить опаску, но взгляд упирается в зелень защитных экранов. Зелень крадёт из коварного взгляда коварство и фокус, а без фокуса взгляд не способен собраться в мысль, будто тело сейчас высоко. Переход обрывается лестницей вниз. Саша спускается, облегчённо насыщает лёгкие городским перегаром. Ему забывается вдруг, зачем он тут оказался, но потом глаз цепляет яркий цвет нужной вывески. Точно. Его примагнитил «Магнит». С крыльца его окликают. Бойкий голос оседает в голове нуждой обернуться. В тени магнитного предбанника, то есть навеса, стоят две фигуры. Одна опять нападает на него: чем-то про палёный шмот, позор и культуру. Всё это выскальзывает из его головы, потому что сильнее всего его цепляет слово «чмоня». Это он чмоня? Ему не обидно, а скорее забавно, потому что «чмо» и «ня» в его голове как будто отказываются собираться в единое целое. Хотя забавно ему, разумеется, не до такой степени, чтобы в ответ улыбаться. И всё же, он начинает фигуру разглядывать. Не сразу распознаёт в ней девушку, потому что у неё дерзкая прича с выбритыми висками и остро-квадратные очки. Её худи походит на гигантский пакет, в который при желании упакуются ещё три таких же, как она. С пакета скалится пивозавр, почти издевательски. Его лапищи, как и руки пивозавровой хозяйки, охраняют вожделенное пиво. Саша вспоминает, почему его примагнитило, и хочет уйти, но вдруг замирает. Вторая фигура ступает ему навстречу и выжигает все мысли о пиве розовой кляксой. Саша залипает на это токсичное незнакомство, будто видит проблеск знакомого. Кожанка, короткая юбка и берцы. Волосы, выжженные розовой краской. Белая надпись на чёрной футболке, как скелет кого-то когда-то живого, разбитый на тонкие косточки и собранный в слово «Юность». Она говорит его имя, в её глазах мелькает искра удивления. Искра сияет на Сашу, а Саша вопреки морозится мыслями. Потом девочка-пивозавр разгорланивает удивление с обоих: фигуры обсуждает что-то, но чего-то больно уж много, так что он с непривычки забывает запомнить… Они говорят про неё. Саша вздрагивает. Имя вжигается в его тело и щекочет кончики пальцев. Голос, слишком уж резкий, принуждает его забыть про щекотку и имя. Саша смотрит на мир, признавая нормальность, и замечает, что девочка-пивозавр раздражённо уходит. Её колючий затылок скрывается за крыльцом; его взгляд пялится в пустоту, потом магнитится ко второй фигуре и снова мутнеет в розовой кляксе. Клякса звучит очень звонко, знакомо. Говорит что-то и на сей раз такое, что слишком ему. Такое, на что хотят, чтобы он тоже сказал. Это что-то на него даже не нападает, но подталкивает, и Саша, наверное, и правда подталкивается… А может, ему просто кажется… Клякса снова собирается в цельное, острится фигурой, ведь фигура изменяет свой контур внезапностью шага. Она напирает со взглядом, в котором слишком много всего, но Саша ловит яркое веяние. Её что-то цапает. Ему кажется, что у неё колюче дрожат кулаки. Его тело пугливо отступает назад, а потом замирает. Не кажется. Едкость знакомости снова плавит фигуру до кляксы. Но последние мгновения чёткости только обостряют знакомость, ведь её пальцы мнут куртку. Ему кажется, что это реакция на то, что он замер. Ему кажется, что она так хочет успокоить колючесть. Но почему хочет — загадка, хотя сильнее ему интересно другое… Раз в кляксе столько знакомости… Почему она — розовая? Он опять слышит голос, на который нужно дать голос. В тоне прячется то, что ушло из её кулаков, словно оно теперь — тайна. Саша в наваждении кивает, потому что для него теперь не секрет, что у неё есть секрет, но в нормальность его кивок вносит иное значение. Ему запоздало вспоминается, что голос ждал голоса, а кивок — тоже в какой-то степени голос. Саша понимает, что согласился на что-то.***
У торгового центра «Óпера» не слишком удачный вид и тем более не слишком удачное название. Оперá, как их называют, не похожи на зуб, а если и похожи, то скорее на стайку зубов — считай, целую челюсть, обковавшую себя сплошной рыжей капой для бокса. Это довольно умно: у оперов нет ни трещин, ни кариеса в отличие от всех остальных, кто целил себе обожраться шоссейным потоком. Это довольно умно ещё и потому, что благодаря опрятной наружности машины ведутся на яркие вывески. Они наваливаются на сухое плато размером с несколько дворовых надзоров, строятся по белой разметке, а потом засыпают. От того, что их — целый полк, плато постоянно накрыто вонючим шатром, в котором перегар производства теряется и слышен лишь выхлопной перегар, присущий уснувшим. Сашу ведут по такому шатру, который очень долго не желает кончаться, но всё же кончается: перед ним — арка роскошного входа. Они особо не медлят. Саша Оперов не совсем даже помнит, а скорее вспоминает. Он оглядывает провинциальную витринную роскошь и чувствует застоявшийся запах новой нестиранной ткани. В его голове бескрайний лоскут рубят на бесконечность штанов, футболок, рубашек и брюк: всю ту груду одежды, которая предназначалась ему на примерку. Саша памятью видит кабинки, маму и надеется, что за очередным последним магазином найдётся реально последний. Он смотрит на цветные полы, в которых плитка разных оттенков раньше являла из себя воображаемую землю, воду или лаву: перескакивает по памяти с одного зелёного квадрата на другой, аккуратно минуя опасный рыжий. В голове пустота, никакого восторга от личного квеста. Только нечитаемый взгляд его спутницы будто бы окисляется: её словно бесит ребячество. Саша смотрит мгновение, находя в незнакомке очередное знакомство, но кислотность его проедает. Он быстро сбегает глазами. Ему, тем не менее, молчат. Она находит путь к квадратной дырени, в которой виднеется, что с другой стороны потолка есть ещё один пол, а потом встаёт на ребра ползущей ступеньке. Саша медлит. Но всё же забирается следом: глядит, как стороны остаются в районе прошлого пола, и уверяет себя, что от сторон его тело оберегают борты. А потом смотрит вперёд. В глаза нечаянно бросаются оголённые ноги: она в отдалении, а поэтому выше на четыре ступеньки. Саша глядит и глядит: всё как-то теряется, а потом взгляд её по высоте нагоняет. Клякса плещется мутью… Конец эскалатора кусает его за подошву. Он чуть не падает, но резво осматривается и понимает, что оказался на уровне нового пола. Саша ни разу не был на новом полу. Он не мог его помнить и даже не мог вспоминать. На новом полу очень много всего. Тут просторно, почти как в шатре у спящих машин. Тут пахнет, только на сей раз — чем-то очень зажаренным. Тут галдёж, очень много фигур возле обширных окошек в пахучие кухни. Из кухонь фигурам пихают картошку и бургеры. Сашу ведут через лабиринт из столов и фигур к каким-то конкретным фигурам. Он понимает к каким, когда замечает девочку-пивозавра. Вокруг пивозавра кучка почти что такая же, какая и любая в округе. Разве что их общий галдёж содержит дребезг чего-то, в чём тяжело узнать музыку. Хотя это тоже не новшество: где-то на краешке нового пола Саша слышал похожий мотив, может даже, такой же. Компания сразу его замечает и начинает исследовать. Их глаза ползут ниже его глаз, потом левее, и все как один цепляют рукав. Сашу чужой интерес вынуждает глянуть туда же: он видит жёлто-зелёный крест или звёздочку. Патч. И до него вдруг доходит причина, почему ребята с удовольствием его бы распяли прямо на этом звёздном кресте. Но потом знакомая незнакомка его представляет, и мысли теряются под громоздкими обсуждениями новой персоны. В один момент к Саше выходит один из ребят. У него короткие, крашеные в блонд волосы, разумеется, с выбритыми висками. Он будто бы не высокий, но очень вытянутый и из-за длинных худощавых рук и ног похожий на слендермена. Здоровые белые кроссовки (наверняка за баснословные деньги) выглядят клоунскими башмаками: всё из-за подворотов джинс, оголяющих лодыжки. Чёрная футболка выносит всем вокруг приговор: «Невиновных нет». Его глаза пробивают Сашу похожим сообщением. Саша не успевает испытать ощущений, потому что от взгляда, который мог бы их вызвать, его скрывает розовая макушка. Слендермену что-то объясняют, что-то, что выгораживает Сашу перед всей компанией ценителей забивов и моды. Объясняют как-то так, как будто бы ставят перед непреклонной реальностью. Девочка-пивозавр хмыкает спичу подруги. Снова произносит это нелепое словечко «чмоня». Все смеются, слендермен ухмыляется, кидает на Сашу придирчивый взгляд и уступает: всё же здоровается, называет имя, которое утекает из памяти почти сразу же, и просит примерно то же, что просила девочка-пивозавр: не позорить культуру. Саша садится за стол. Теперь он хоть понимает какое бескультурье позорит. Гопка офников про него забывает и начинает жить, как обычно. Они болтают, грузно посылают друг друга; незнакомка как-то совсем незнакомо отмалчивается, крестом рук ото всех отгораживается. У неё прикрыты глаза, но кажется, что они смотрят не в веки, а куда-то вовнутрь. В один момент слендермен бестактно пихает её в плечо, а потом называет Риночкой. Незнакомка вся вспыхивает, и это знакомо, но вспышка обгорает внутри, а в её голос просачивается только дымок раздражения, и это уже совсем не знакомо. Она говорит, что ударит слендермена и, возможно, по яйцам. Тот уворачивается от наезда шутливой издёвкой, а у Саши в голове всё ревёт знакомое имя. В груди что-то ёкает: он опять смотрит на неё, снова руками закрытую. Смотрит, кажется, долго, потому что это привлекает округу. Слендермен ему хмурится, как будто долгость взгляда посягает на что-то, на что он имеет права. Саша не отворачивается. Колонка обрывает музыкой вой, только похожий на музыку. Внезапно и переливчато играет знакомая песня. Что-то из детства, какая-то попсятина, которая присуща зимней нормальности и обычно шипит в продушнённой, но холодной машине… Сашка стоял в строю, водруженный тяжелым ранцем на плечах, и наблюдал за Коленькой с Риночкой. Они даже на линейке умудрились поцапаться, но их ругань была тихая и еле заметная: она боломутила их мордахи, нервно встряхивала кулачки, шипелась гадостями сквозь зубы. Коленька дёрнул её за косичку, она в ответ дёрнула его за ухо, почти что как Гена. Сашка хихикнул. Они друг друга, кажется, переварить не могли, но всё же держались друг друга. А потом часть линейки на драчунов затаращилась, и кто-то развёл их в разные стороны. Риночка дула щёки и молниеносным взглядом пепелила того несчастного чела, за кем от неё спрятали Коленьку… Искра в её глазах пыхала ненавязчивой искренностью. Это было что-то такое самое, что заставляло его увлечённо за ней наблюдать каждый раз. Он сам так никогда не умел. Над ухом щёлкнуло — мгновение поймал объектив. Сашке шепнули на ухо: — Она милая, когда злится, да? Сашка даже не вздрогнул, пусть и успел позабыть про Васеньку рядом. Васенька всегда вклинивал речи так мягко, что даже страх неожиданности не успевал стрельнуть в тело. — Если хочешь, я отдам тебе эту фотку. А потом до Сашки дошёл смысл слов. Его окатило стыдливым нахлёстом; он неловко отвернулся к ботинкам, потому что ощутил, как секрет утекает кому-то, перестаёт быть секретом. Васенька раскусил его стыд и добавил с улыбкой: — Не бойся. Я никому не скажу. Память расцветает реальностью. Сашин взгляд смазан, он опять очухивается в розовой мути. Во всём настоящем первым точится крест её рук: за ним всё ещё спрятано то, что за надписью юность. Колонка смолкает. Кто-то снова хватает её в петлю и принуждает стукать всем в уши привычным для нового пола подобием мелодии. Саша окончательно вздрагивает. Вокруг после дождливой линейки чересчур шумно и гарько. Он смотрит на ту, кого почему-то вдруг обозвали Риночкой, и ищет причину самому её так называть, ищет эту искру. Она в ответ отпускает от груди руки, как будто приоткрывает вовнутренность. И в нём распаляется чувство преддверия: тихнет вся гнетущая новость, ведь его память глядит прямо в будущее и видит, как наружу вылезет то, что он ищет. Память видит улыбку. Заливистый смех. Звонкую свежесть живой взбаломученности… Но улыбка утекает в насмешку. Память его подло обманывает. Из вовнутренности она достаёт совсем не то, что он старается видеть. Это что-то тернистое, многовильное и очень едкое: Сашу прожигает немым, но токсичным ошпаром. А потом тот, кто легко называл Рину Риной, хватко обнимает её за плечо. Она вздрагивает: вспыхивает резко, естественно. Случайно дарует Саше знакомость, и Саша млеет глазами в последней надежде. Но она это видит. Она резко давит проблеск искры, а потом строит вид, будто ничего не случилось. Кажется, будто в ней встаёт пустота короткой заминки, когда нужно привести поток мыслей в порядок. Рука слендермена тоже чует заминку, становится борзой: ползёт по плечу, забирается куда-то в район её шеи… Саша молчаливо глядит. Ему всё отчётливее ясно, что скоро глаза принесут ему что-то такое, что ему не понравится. Но сбежать не выходит. Эта… Рина всё ещё смотрит на Сашу в заминке. Но внезапно выщуривается из заминки колкой идеей. А потом кидается на слендермена, борзо целует. Это похоже на объявление войны ещё и ему, ведь ей не по душе его дерзость. Но Саше насрать. Ощущения в его голове скучиваются в неразрывный клубок: он видит, видит, а потом постепенно теряет что поцелуй, что фигуры. Клякса остаётся последним проявлением нормальности. Память его накрывает.***
— Ну же, Рина! Рина-Рина! Рина-чмырина! Давай-ка, давай! — Да не полезу я! — А ты, Сашка?! А ты полезешь?! Коленька пялился из-под сетки навеса. Сетка навеса держала сашкины ноги далеко от пучины. Спокойные наплывы реки его очаровывали, пока он вдруг не вздрогнул от того, что потерял контур маленьких клеточек… Ноги подшатнулись. По шее прокатилась морось мурашек. — Отстань от него! Ты ж знаешь, что он высоту не любит! Кричала под ухом Риночка. Сашка смущённо потупил в сторону, где не было никого из друзей. Его не стыдили, но он всё равно устыдился. — Та чё ему бояться! Тут же фигня, а не высота! — Не приплетай сюда Сашку! Она всё кричала, его защищая. В её недовольстве прорезалось что-то заботливое… Что-то, что в отдалении похоже на музыку, цепляет Сашу реальностью. Колонка рыгает словами: голос хвастает, что ебал его тёлку, добавляя к этой строчке то «у-у-у», то «эй-й-й», то «а-а-а» на конец. Фигуры грузно болтают. Два стула вокруг Саши пустуют: Саша за столом отщепенец. Он жуёт картошку, которую ему подпихнули подачкой и пытается опять смотреть памятью. Но память слипается в точке, в которую возвращаться не хочется. Из-за чего-то, что отдалённо похоже на музыку, в памяти один поцелуй. Ещё и картошка такая, что горло сохнет, и воздух нового пола изнутри давит шею. Саша хочет домой. Но ухо цепляет голос: в уйме других голосов он вроде такой же, да чем-то другой. Саша не чувствует сил отличать, но голос повторяет свою иначесть опять. В конце концов, в плечо отдаётся толчок. Он вздрагивает и видит, что девочка-пивозавр от него что-то хочет. У неё на лице не наезд, но ненарочная атака. Кажется, что у её лица всегда такой вид, но в этот раз атака правда предназначается ему. Девочка фыркает, подгибается к его подносу и ворует у него картошину. Саше всё равно. Но прежде чем у него выходит унырнуть обратно в себя, она внезапно замирает и щурится — прямо с картошиной, зажатой меж пальцев. Ей как будто бы интересно, кто он и как. Саша молчит. На нём сходится фокус общего внимания, потому что ненарочная атака у неё не только на лице, но и в голосе, и именно это всех цепляет. Он внезапно встречает молчание незнакомых ему людей: требовательное, въедливое, дотошное. Саше чуждо внимание. Он визуально рыщет меж фигур, обтекая глаза каждой из них, и случайно добирается к той, кого слендермен называет Риной. Она единственная, кто не делает вид, что ей не насрать. Саша хочет домой. Как вдруг слендермен вырывает из него стрелу внимания и стремительно переводит её на другой стол. Даже Саша ведётся: сначала с облегчением следит за тем, куда следят остальные, а потом вливается в общий поток. Целью внимания оказывается задротская кучка подростков. Слендермен подрывается с места, за ним подрывается та, в чей вид он старательно хочет ввязать имя Рины: они как два лидера ведут войско в бой. Саша хватает очередную картошину, внезапно давится сухостью и тоже случайно вскакивает. Все уходят навстречу столу. Сашу мутит. Как ориентир он ловит в толпе кляксу яркости и идёт на неё, а потом вспоминает, что хочет домой и на полпути замедляет свой шаг. Ему моргает бегун пожарного выхода. Он настолько зелёный, что тянет поддаться. Но слендермен звучно нависает над вражеской гопкой. У гопки тоже есть лидер — рыжий чувак с анимешной футболкой. Лидеры затирают рыжему лидеру про культуру, шмот и позор. Они так одинаково затирают, что даже разный тембр не даёт отличить, где чей голос. Из слов ясно — между этими гопками бывали истории. Рыжий молчаливо таращится: в нём видна дрожь, но как будто не только дрожь страха. За страхом словно припрятана хитрость, которой он всех уничтожит. Которую ему охота сдержать на подольше, дать настояться, чтобы потом до дна выхлестнуть и наполнить пустоту чувством, будто он победил. Саша выжидает в наитии: ему вдруг становится важно, к сожалению, прав он или, к счастью, не прав?.. Саша прав. Он понимает это, когда видит ухмылку — свидетельство чувства близкой победы. Лидеры офников хмурятся, предвещая, что придётся решать проблему серьёзнее, чем толпа анимешников. За спиной мелкого рыжего встают то ли братья, то ли дяди, то ли ещё кто из рыжего рода. Они крупные, прямо такие кабанистые. Их двое, но кажется, что будто один, просто кто-то из них — клон другого. Мелкий рыжий колет офников издёвкой, говорит что-то, что теперь всё иначе. Хаос вспыхивает суматошно: просто кто-то пихается словом, а ему в ответ пихаются кулаком промеж глаз. Фигуры мешаются меж собой в стремительном беспорядке: Саша быстро теряет своих и чужих, потому что всё вокруг одинаково галдит, долбится и ругается. В беспорядок врезаются другие фигуры: хотят разнять драку, но сами в ней вязнут. Те, кто лезть не желают, хотя скорее — боятся, бранят драчунов маргиналами, малолетними чмошниками, прошмандовками и бандитами. Они едва ли не громче, чем сама драка. Драка пульсирует и разбухает в размерах: Саша не успевает рефлекторно отшагивать, как приходится отшагивать вновь. Он ловит в пляшущий фокус яркую кляксу токсичного розового, хотя сейчас — скорее вспышку, но быстро теряет. Потом опять ловит — и снова теряет. Вдруг всё меняется. К ней подбегает слендермен, они вдвоём заваливают кого-то на пол. Их глаза находят друг друга, лица дичают в восторге, а в ноги обоим вхлёстывается порыв раздавить, уничтожить. И они осушают это чувство до дна. Саша рефлекторно отшагивает с каждой дрожью удара. Фигура под ними истошно вьётся в попытках понять, куда придётся новая боль, но боли и так слишком много. Боль плавит ей разум. Она обмякает под градом: уже не фигура, а бесфигурие. Двое рыжих бугаев сгоняют шпану. Слендермен в последний миг изворачивается из захвата, да только теряет союзницу — драка их разлучает. Розовый меркнет за широкой спиной, потом появляется перед широкой спиной: они — она и спина, вертятся, мутятся в разные стороны, кричат друг на друга. В неё мощно вхватываются, не давая движения. У Саши будто бы мёрзнет нутро, но потом он вдруг замечает. Её крепко держат, но бить не хотят. А она в ответ вполне себе хочет. Она пинается, как будто пытаясь сломать захватчику ступы, кусается так, словно зубами готова вырывать из плоти куски. Её глаза горят чем-то примитивно-живым. Порыв ярости меняет свой курс: с нужды раздавить на нужду не оказаться раздавленной, но дикость никуда не девается. Она одна. Слендермен от неё далеко: он с радостью разделил с ней прошлую жертву, но теперь нашёл новую. Жертва ему важнее, чем та, кого он подстёбывал именем Риночка. Она одна. Но она не беспомощна. Она ловит мгновение. Её руки хватают ближайшее, за что можно схватиться. Резкий взмах обрывается скрежетом. Череп бугая трещит очень звонко. Саша вздрагивает. Чёткость сползается в марево, в мареве остаются фигуры. Большая наваливается на стол тяжёлой рукой, маленькая на неё стремительно кидается и сваливает со стола на пол. Всё снова гремит. Память подвывает глазам дуновение. Зимние хлопья клонились к ухабам белой земли. Качели, на скрип которых никто не обращал внимания, проворачивали мир новогодних окошек. Девочка на соседней сидушке смеялась грому фейерверка в темноте неба… Смех у неё гарький и ломаный, он наливает уши раскалённым свинцом. В нём нет ритма, нет такта… один сплошной хаос. Смычок оборвал последнюю ноту. Сашка гордо снял скрипку с мягкой подушечки на плече (внутри подмечая, что скоро уж точно дорастёт до мостика), и посмотрел на свою публику. Коля гиперактивно забил руками друг о друга, подражая аплодисментам. Гена улыбнулся и потрепал Сашку по голове — Васенька щелкнул очередное мгновение на память. В глазах маленькой Риночки заплясали восторженные искорки. Она замерла, вдохнув и словно позабыв выдохнуть… Она не успевает дышать. В ней что-то горит: каждая порция воздуха распаляет огонь, и удары — будто единственный шанс вытравить едкость дыма наружу из лёгких. В панику смеха внезапно врезается речь. Она громкая и до примитивности честная. Саша не слышит слов, но что-то, над чем у него нет контроля, хватает слова за него, и будто упивается ими. Этот голос живой, совсем не такой, какой был у той, кого слендермен называет Риночкой. Этот голос возвращает рыжему его же издёвку. Говорит, что теперь всё иначе. Саша вздрагивает. Ему щиплет шею. Кажется, будто глаза углядели высокость… Сашка старался удержать взгляд на бездне. Коленька призывно орал из синей пучины, кидался в Риночку всякими гадостями. Риночка почти надорвалась вовнутренностью: в ней иссякла надежда на то, что этот дебил умолкнет, что перестанет подыгрывать тому, что всё сильнее тянуло выступить против его слов. Сашка смотрел на неё в ожидании. Он верил в мгновение, когда она опалит свой страх на плечах. Искорка в ней надрывисто ныла, просила движения… и почему-то ему так хотелось, чтобы она прорвалась наконец-то на волю. Это была бы такая свобода, которая ему не давалась. Которой он восхищался. И Риночка правда сожгла страх в один миг. Просто Коленька в очередной раз сказал что-то глупое, совершенно такое же глупое, как и обычно. Но дрожь мигом выветрилась, потому что всочилась в рывок. И вот — Сашка моргнул, а её рядом нет. Вода взорвалась новым всплеском. Её нога цепляет стол, с подноса ей на спину валятся чужие объедки. Красное пятно всплеском пачкает её юность. Она притихает, и уже молчаливо продолжает забивать свои слова про иначе в фигуру и в Сашу. Что-то не перестаёт упиваться словами, даже когда слова остаются в молчании. Что-то размалёвывавет оттенки и смыслы, они тянутся, как сырое тесто, принимая всё новые формы. А потом твердеют в причину, почему стихший голос — не риночкин голос. Большая фигура роняет голову в сторону Саши. Половина лица надута прыщом. Со второй половины смотрит белое око. Саша чувствует, как на нём сходится фокус его же изнанки. Грудь пробивает стрелой: что-то тычет в него. Что-то, что щипалось по шее, теперь колется иглами. Что-то воет ему, что он — есть причина, в которую ствердели оттенки и смыслы. Что-то гонит Сашу в хламовник. Мигает зелёный бегун пожарного выхода. Его ноги шагают навстречу. Но рыжий рывок щекочет застой двуфигурья. Пшикает мутная дымка. Драка молкнет, уж точно не Риночка отшатывается и валится к одному из столов. Руки ищут опору, но ничего не находят. Лёгкие давятся, кажется, будто сгорают внутри, а потом от этого огня задыхаются. В опухшую драку врезается черный клин антибиотика. Кто-то орёт во всё горло: «Менты!» Хаос меняется в цели, но не меняется в хаосе. Все суетятся в попытке достичь места, где новый пол дыреет на старый. Клин поглощает тех, кто не успевает сбежать. Она одна. Её руки всё ещё ищут опору, но никого не находят. По щекам катятся невольные слёзы. Она цепляется за последнюю силу, но силы хватает, только чтобы стыдливо спрятать лицо. Сашу пробивают новогодний мороз и тревога Сашки за рёбрами… Качели уже не качали. Она резво отмахнулась от его внимания, скрылась в ладонях. Ладони мелко дрожали чем-то накатывающим… Её голос всхлипнул. — Я думаю… я… Но она задушила свой голос. Потому что была не готова, чтобы кто-то такой её слышал. Сашка к ней наклонился, как будто в желании мягко протиснутся чуткостью… а потом убедился: Та, кто будто бы Риночка, плачет. Сашка будто бы тянет ей руку в вязаной варежке, но Саша знает, что варежки на руке давно уже нет. Что новогодний мороз прошёл четыре года назад, что качели заржавели во дворе, где давно не осталось дома. Что Риночка сожгла себе волосы, а вместе с волосами сожгла и себя… Но она вспыхнула снова. И совсем вдруг не так, как каждый раз раньше: в ней всегда была искринка задора, даже когда Коля до бешенства её доводил. А сейчас… Саша думает, что самосожжение её окислило, что искренность теперь — это розовый яд. А Сашка противится, потому что в вихре памяти слышит слова: — Я их ненавижу. Саше нужно бежать — чёрный клин разбивается в клешни, зажимает последний кусок нового пола в тиски. Но маленький Сашка видит, как Риночка плачет и просит за него дотянуться… И Сашу вдруг шпарит: ему ясно до боли. Пока он плавал по памяти, Риночка и та, в чью фигуру вплели это имя, уже давно слились во что-то единое, цельное. Но во что-то такое, что у него просто не выходило так называть… Потому что ей никогда не шло имя Риночка. И его вдруг срывает. Он бежит со всех ног — впервые так быстро, что, кажется, разгоняет собой штиль вокруг. Просьба Сашки пульсом бьёт ему в череп с изнанки, дотянись же, давай… Иначе клешни сомкнутся, и вместе с новым полом её размолотят. Её назвали Октябриной. В честь ярких знамён и движения вперёд. Ветер плещется хаосом, криками: в нём слишком много всего, но это всё теперь не пугает. Потому что в тон желанию Сашки встревают её же слова, её же издёвка, в которой не остаётся издёвки. Теперь всё будет иначе… Он замирает с ней рядом, едва вспоминая, что нужно дышать. Сашка видит памятью, а Саша — глазами, и вид перед ними наконец-то один. Ведь у неё за ладонями — слёзы, а за слезами — та сила, которая их обоих влюбила. В конце концов… это ведь правда она. И когда-то он дал ей имя, чтобы она не сгорела. Её звали Обри.***
— Саша?.. И Саша услышал. Звон голоса хлёстко разбил ошмётки его воображения. Она открыла лицо в завороженной оторопи, потому что кого угодно ждала, но опять — не его. А потом её грудь вдруг сдавило. Лёгкие раздербанило кашлем: это были попытки выплюнуть что-то шипастое. До Саши дошло наконец, что с ней стало, что её залил перцовкой тот мелкий рыжий, над которым она издевалась… Нормальность обрела ясность красок, оказалась понятной и чёткой настолько, что хотелось смеяться. Вокруг суетливо сплетались людские потоки. Менты почти заглушили волнистый вой драки, подбирались всё ближе и ближе. В толпе пару раз обнаружились знакомые лица. Девочка-пивозавр прорвалась к эскалатору. Слендермен, которого звали Виктор, до сих пор кого-то запинывал, но Саша на его счёт не тревожился. Остальные лица позабылись ещё во время еды, даже не успев запомниться. Обри всё бултыхалась в попытке наконец продохнуть. Никто ей помогать не спешил, а если и хотел поспешить, то вряд ли б его подпустили. Саша не считал себя гением противоправных побегов, но даже он понял, что ей в таком состоянии через чёрный кордон не прорваться. Зелёный бегун ему снова моргнул — медлить было нельзя. Саша уже протягивал ей руку — просто давно. Ему не было сложно сделать это опять. Он помог ей подняться: чуть не получил рефлекторный пинок, чуть не завалился с ней куда-то, куда неожиданной тяжестью его повело, но они устояли. От неё несло гарью, её прожигало от каждого вздоха, словно перцовка содрала с лёгких защитную плёнку. Руки вгрызлись в него, в его помощь, и Саша шагал тяжело, ведь совсем уж отвык быть опорой. Он дотянул до двери еле-еле, навалился на ручку пожарного выхода, лишь за миг до этого вспомнив, что она может быть заперта. Но их затянуло в коридорную темень. Саша вздохнул с облегчением. Дверь хлопнула, отрезая хаос фудкорта. Обри прильнула к стене и осела без сил. Вывеска «Exit» над следующей дверью прыскалась зеленью — другого света здесь не было. Обри скрыла лицо в ладонях и дала волю невольным слезам. Потом порыв поутих, и она подняла взгляд на Сашу. Приступ горькой жгучести подарил передышку. Когда на крыльце у магнита они остались вдвоём, она долго молчала. Саша был вроде такой же, но неуловимо другой. У него совсем не заматерело лицо, но высохли скулы. Пока все пропорционально росли, его будто растянули на дыбе. Она прорычала. — Почему ты… Но у неё задрожало дыхание. А потом её снова сломало в выжигающем треморе. Вместо слов ринул кашель. Она не могла его видеть: ей сжигало все внутренности. Обри спросила его что-то настолько дежурное, что сама позабыла, что именно, а он посмотрел на неё, но её не увидел. Его губы за него изобрели отговорку: дежурный ответ на дежурный вопрос. Он смотрел ей в макушку. Тогда его пустота согнала шок внезапности встречи, и внутри взбух настоявшийся трепет. И ей так захотелось вбить в него мысль, что теперь всё иначе… Показать ему, насколько сильно он опоздал. Она почти сорвалась: её понесло шагом навстречу. Саша дрогнул — уловил её перемену в зачатке, легонько, почти незаметно отшатнулся назад… А потом снова заморозился взглядом у неё на макушке. Он не верил ни ей, ни в неё. Это встало ступором поперёк её горла: те слова, с которых она планировала начать, дрожь в кулаках, которой она наконец предвещала дать волю… Толку было показывать, если он не собирался ей верить? Но желание никуда не исчезло. И тогда Обри придумала план, лишь бы откупиться от горячей нужды. Она вообразила себе, что сможет заставить его поверить в реальность, и уж после покажет… Покажет так, что до последней искры всё из себя выпалит, что никогда больше ей не придётся лгать жажде мечтами, где он наконец-то заплатит. Её план оказался дырявым. Жажде было мало мыслей о том, что когда-то и что-то… она вбивалась сквозь дыры и шептала: давай сейчас, давай насовсем, нельзя держать больше… Обри отвлекала нужду мелочами. Хмуростью, косым выжигающим взглядом, когда он ребячился, даже поцелуем — таким поазательным для обоих придурков. Она делала это, а внутри то ли боялась, то ли лелеяла надежду, что он уйдёт, что ничего не дождётся. Что слиняет обратно в свою сычевальню. Он вместо этого ожил, а потом дал ей руку. — Почему ты теперь… почему сейчас… Саша был весь в полутьме зелёных оттенков и смотрел на неё почти так, как смотрел до четырёх лет назад. Он до сих пор ей молчал, но молчание это несло больше смысла, чем любая из пустых отговорок на крыльце у магнита. Его взгляд вплёл в её голову мысль: «Извини». Он — младший в семье, за годы стал походить на сестру… которой стал старшим братом. Кулаки сжались: пальцы вцарапались в огрубевшую кожу ладоней. Её снова выломало: краски лица расплескались в зелёнке. Наконец пришло время, наконец появилась возможность сделать всё правильно. Наконец он увидел… А у неё не осталось вдруг сил, чтобы она могла показать. Саша вздрогнул, обернулся и резко вскинул ей руку. К двери стучала тяжесть маршевой поступи. Обри вздрогнула следом за ним, слегка запоздав из-за приступа. Она мигом задушила в себе нереальность, в суете приняв решение вернуться к ней после. Опёрлась о стену и уверенно встала. Саша замер. Его рука помощи осталась пустой и обмякла. В голове прозвенело: Всё будет иначе… — Чего ты стоишь?! — прорычала она. У неё на лице проступило мгновение тревоги… но только мгновение: тревога растаяла в бодрящей гримасе враждебности. И всё же… её секрет утекал, переставал быть секретом. Саша глянул на свою пустую ладонь. Ему не привиделось, так ведь, это мгновение тревоги? — Хочешь, чтоб тебя закрыли? Он вздрогнул. Коридор кидался зелёным отсветом вывески «Exit». Душный, свистящий далёкой нормальностью — хламовник без хлама. А раз в нём не было хлама… Саша шагнул. Шаг бросился гулко, как будто бы голосом, и любопытные стены засплетничали. Саша шагнул ещё раз — и сплетни громыхнули опять. С каждым новым движением ему становилось всё легче, свободнее. Он ощутил наконец, что мир теперь не мутило, что «тогда» и «сейчас» перестали быть слившимися, что наконец появилось «потом». Обри дожидалась его у двери. Она и её секрет, переставший быть таким уж секретом. И ему оставалось только подкрепить то, что он начал, когда утащил её от чёрного клина. Ему оставалось лишь шагнуть сквозь зелёность. Потому что его не пугало иначе. Дверь открылась — Обри её распахнула. Им в лицо хлестнул резкий слепящий холод: Саша сморщился, прикрылся рукой. На него затаращилось яркое многоглазие зубов, въедливо и дотошно. Межзубые сигары табачили в ночь дымными клубами. Порывистый вой моросил по коже: от него всё вокруг зябло. Его будто боялось то глухое и вместе с тем звонкое, на что наступили ноги, а поэтому забоялось и тело. Саша посмотрел вниз. Глаза разглядели пелеплёт, свивающий клетки из острых металлических нитей. Каждая клетка дрожала паническим скрежетом и обрамляла в себя пустоту. Каждая пустота была маленькой, но настолько пустой, что… Саша не успел отвернуться. К виску приставили сотню иголок. В горло что-то вцепилось. Что-то, что припряталось за дверью в иначе. Что-то, что вдруг стало чем-то, потому что глаза его разглядели. Обри нырнула вперёд и вцепилась в железные прутья лестницы вниз. Саша невольным свидетелем стал, как она заныривает всё ниже и ниже… Риночка всё же не сдержала восторга. — Красота!!! Сашка скромно заулыбался и поклонился, как эталонный скрипач. Коленька фыркнул на его понты, Гена добродушно усмехнулся, а Васенька ещё раз щёлкнул мгновение. На плечи опустилось тепло чужих рук. Сашка обернулся и увидел сестру, отлипшую наконец от пианино. Она улыбалась, но так, что он мигом забыл, будто бы был эталоном. — В целом, всё хорошо… А потом голос замёрз в недомолвке, в намёке на «но». Недомолвка оттаяла и растеклась в тонкую, едва заметную рябь на воде: в досаду за её улыбкой, в назидательность за ободряющим словом. Она ненавязчиво, но снова рассказала ему, где он снова ошибся. Сашка поник. Коленька проморгался на умолкших ребят. А потом воплем шуганул неловкую паузу: — Та ошибка и ошибка! Чё там какая-то ошибка! Главное, всем понравилось, чуваки! Маруся неловко извинилась выражением лица. Сашка на неё обернулся, и его укололо. Потому что слова она признала лишь видом, но никак не нутром… Что-то раскатисто мяло подножные клетки: клетки тоже боялись, тоже как будто бы ёжились. Саша бегал глазами от одной пустоте к другой, не успевая понять, какой окантовке довериться больше. Каждая дребезгом умоляла его, будто скоро не выдержит. Громыхнул рой шагов. Саша резко покосился на дверь, за которой закрылась зелёность. Стук в груди лишь сильнее разбежался, засуетился. Так манило обратно… Он вдыхал, выдыхал, но не мог насытить свои поиски смелости: ни чтобы нырнуть вслед за Обри, ни чтобы укрыться обратно за дверью, откуда неслась погоня. Что-то вцепилось в его плечи. Сашка вздрогнул. Её тёплые руки мягко простучали ему по ключице. Она обняла его со спины, к нему наклонилась, прошептала на ухо: — Не бойся. Видишь, Риночка там и с ней всё окей! Риночка ему закричала: — Давай уже! Хочешь чтоб тебя повязали?! Взгляд к ней почти примагнитило. В дырени, куда она занырнула, не было клеток. Пустота там стелилась обширная, жуткая — такая, над которой ничего не удержит. Но Обри пустоты не боялась. Она в ожидании смотрела наверх, с опалённым лицом, глазами, замыленными от непрошенных слёз… — Давай, Сашка! — закричала она же, но в памяти. С улыбкой из далёкой пучины. Сашка с дрожью в душе смотрел ей в глаза. — Ты же не хочешь очухаться в клетке?! Он вздрогнул. Её движения косили, она почти что слепая, цеплялась будто на ощупь, но всё равно продолжала ползти ниже и ниже. Маруся улыбнулась в пучину, а потом промяла ему плечи, будто напрягая сам страх. — Видишь, как она смотрит? Если найдёшь в себе смелость — сможешь её впечатлить. Как тебе такая идея? Саша сделал шаг навстречу холодному ветру. Нога выступила за последнюю клеточку, прощупала верхнюю планку лестницы вниз. — На самом деле тут не так высоко, как тебе кажется… Но чтобы это увидеть… хм-м, — она на мгновение запнулась, будто в поиске способа до него донести. Он вспомнил себя, когда понял, что его руки вварило в шершавые прутья лестницы. Тело замерло: в него будто втиснули стержни, лишь бы не дать дрожи слишком много пространства. — Это как с фальшью. Ты строишься, строишься в поисках чистой ноты, но струна тебе врёт… Саша отодрал тяжёлую ногу от округлой ступеньки. Что-то взвизнугло в уши порывистой моросью. Лестница растерялась: её окатило паническим тремором — тремор просочился в ладони. Стук в груди опять разбежался, иглы страха вдруг въелись в виски и расплавились мыслью: «Не смей отпускать!» Нога умоляла опоры: лишь бы протоптаться по твёрдости, и Саша вернул её туда, откуда едва отодрал. — А потом вдруг находишь её… Снизу глухо шоркнуло: он невольно покосился на звук и углядел, что Обри соскочила на землю. Его пробило её вниманием. Она встала поверх пустоты, запрокинув на него голову. — Хотя… Даже не находишь… Обри снова дожидалась его. И у него в голове перемкнуло. — Ты ловишь эту чистую ноту! Мысль вспыхнула игриво и резко, а ещё как будто бы всему вопреки. Она быстро всочилась в каждую клеточку тела, и Саша заозирался: хотел подкормить её, лишь бы она его не покинула. Он забыл, как трубы дребезжат ему в руки, а что-то колется в шею и уставился вниз. В один миг он сглотнул. А потом задышал полной грудью. Потому что будь пустота пустотой, Обри бы на ней не стояла. — И когда её ловишь, потерять очень сложно… Саша вспыхнул. В нём распалилось движение: оно заставило его отцепиться от прутьев и схватить горизонтальную перекладину. Он не дал себе промедления: снял ногу, нащупал ею трубу пониже. В такт переставил руку. С трубы на трубу, с предыдущей на следующую, с каждым разом — быстрее, смелее. Город становился привычно высоким. Его жёлтые глазки потеряли всю въедливость и виделись обычными окнами. От сигар в поле зрения остались только тёмные кончики… Дверь из зелёности распахнулась, и на сетку ступили шаги. Обычные школьники — то ли из драки, а то ли и нет, которые не захотели попадать под раздачу. Саша поймал взгляд одного из них, но потерял интерес: какая разница, кто это, если они не собирались их с Обри ловить? Нога мазнула по воздуху. Саша пришибленно вернул её на трубу, для которой не нашлось следующей. Страх легонько закусался в висках: лестница обрывалась. Но она оказалась права: и тогда, и сейчас. Сестра отступила, даровав ему средство от страха и выбор. Его друзья из пучины: Коленька с Риночкой, — вдруг позабыли о том, что миг назад препирались: — Давай, Сашка!!! Сашка видел, как они его ждут. Как они болеют, чтобы он оказался с ними рядом. Бездна на миг перестала быть бездной. И Сашка вцепился в этот миг, как в последний. — Ты идёшь? — кинула Обри, потирая руки, ведь ей пришлось приземлиться. Саша покрепче опёрся ногами о последнюю трубу. Вдохнул глубоко, подкрепляя свой выбор. Конечно, она оказалась права: чистую ноту потерять очень трудно. Тем более когда оставался последний рывок. Он сгруппировался, переставил руки ниже. Ещё ниже. Ещё… А потом соскользнул. Так громко он давно не кричал.***
Его тело ныло: колени и локти жглись покоцанной кожей. Бинты, купленные из-за Обри, успели порозоветь, а потом потемнеть. Где-то под ними саднила изодранность: сильнее всего досталось ладоням и пальцам. Маршрутку, живущую на маршруте «Четыре», коматозило на поворотах как консервную банку, по которой дети шандарахали палкой. Обри методично вычихивала перцовку в окно. Саша косовато разглядывал её молчаливость в надежде, что успеет глазами сбежать, если она решит на него повернуться. В молчаливости всё ещё пряталась тайна, а он оказался слишком уж растворён этой тайной, чтобы успеть среагировать. Она на него так посмотрела, будто не хотела прощаться, но хотела подумать. — Это ведь твоя остановка? Саша вскочил, просочился сквозь битком набитый салон и, позадевав собой всё, что можно задеть, оказался на улице. Дверь за ним суетливо скользнула: маршрутка мигом урычала по дороге, чертившей городской пасти границу. Саша проводил взглядом шуструю буханку на колёсиках, пока та чуть не опрокинулась от очередной поворотной пиздюлины. Нормальность стемнела. Дома, похожие на зубы бомжа, всё ещё жгли небо лучами хламовников. Саша отвернулся, не найдя в этом нового, но вдруг разглядел плавун рыжего на шершавой трубе. Его повело вслед за светом. Он ступил на асфальт, перешагнул через городскую границу, а потом осознал себя возле скобки трубы. Труба оказалась высокой. Почти как тот промежуток между последней ступенькой и землёй, с которого он позорно упал. Разглядеть, что за ней, не выходило, даже если встать на носочки. С неба на него орали вороны. Саша поймал дуновение в душе и зачем-то влез на опору, прощупал пальцами краску, словно так мог проверить препятствие на прочность, поухватывал рёбра стыков. Руки сами за этот стык уцепились. Их пожгло от давления, пьяняще и знойно. Саша зашипел, но в голове до сих пор звенело желание движения, желание взобраться. Он бросился ногой наверх: кроссовок скользнул, но едва удержался… В голову успел вштырится близкий триумф… А потом пальцы его подвели. В спину ударился холод ранней весны. Лицо словно насильно зажалось, лёгкие молотили морось, а в горящих руках кололся пульс боли. Саша отлежался, наблюдая за высокой темнотой ночи. Но глаз внезапно зацепил под трубой небольшую прошлёпину. Он поднялся на ноги, отряхнулся, примерился, а потом нырнул в неё и оказался за скобкой. Далёкие пики деревьев нанизали на себя небо. Оттенков и правда было так мало, что если бы не эти острые тени, всё слилось бы в цельный тёмно-синий покров. Вороны мельтешили так незаметно, словно были частью покрова. И орали. Орали, орали и ещё раз орали. Зачем-то он улыбнулся. А потом в руках пульсануло особенно требовательно. Саша вскинул ладони и разглядел, что бинты совсем почернели. Руки опять закровили. В шею кольнуло что-то забытое. Забытое ли?