Как выглядит весна в твоей стране?

NC-17
Завершён
45
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
36 страниц, 19 877 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
45 Нравится 15 Отзывы 5 В сборник

1

Настройки
Гулко бьётся сердце. Яркий свет. Свист полозьев, песня ветра и задыхающийся, задорный лай несущихся вперёд собак. Нарты летят, взвивается серебристая пыль, мороз приятно окутывает закованное в надёжную одежду тело: тёплые сапоги, меховой костюм и свитер, куртка, шапка, перчатки, варежки и, конечно, солнцезащитные тёмные очки, чтобы не ослепнуть от сверкания снега. Я знаю север и готов ко всем его сюрпризам. Я с юных лет влюблён в Арктику. Холод, опасности, испытания тела и духа, ледяное безмолвие и особо дорого в нём ценимые кров, приют и огонь, переливы небесных сияний и изумительная красота бесконечной пустоты — всё это моё, родное, гораздо более близкое и милое, чем дом в Дюссельдорфе, где живут мои жена и маленькие сыновья. Мой кабинет и библиотека набиты инструментами, приборами, книгами, чучелами, сувенирами и прочими редкими трофеями, которые я привожу из моих долгих экспедиций. Коллекцию начал собирать мой отец, учёный-орнитолог, а я, метеоролог, продолжил. Я люблю свой дом, люблю Уну и мальчиков, но больше недели в четырёх стенах выдержать никак не могу. Мне не хватает холода и белого простора, я смертельно тоскую по северному ветру. К счастью, дома, в Германии, я бываю нечасто. Так было и прежде, а с началом войны и подавно. Как я ни выкручивался, оправдываясь наукой, но в тридцать девятом меня призвали. Мне удалось удержаться при моей работе — Рейх специалистами не раскидывается. Пройдя офицерские курсы, я, став радистом и шифровальщиком, остался метеорологом. Сперва меня отправили в Норвегию. Нашей авиации нужны точные погодные сводки, и я работал в этой сфере, не помышляя о том, чтобы брать в руки оружие. Но потом высоким начальством была задумана секретная операция: в целях уничтожения и противодействия английским морским конвоям, устроить тайную базу на далёком ничейном севере. Территория между Гренландией, Шпицбергеном и Новой землёй, обширные воды и ледяные пустыни Норвежского, Гренландского и Баренцева моря — эти просторы столь необъятны, что ни с воздуха, ни с воды их не проконтролировать. Вражеские караваны, идущие южнее, напарываются на наши подлодки, бомбардировщики и корабли. Многие морские дороги сплошь заминированы и перекрыты. Это вынуждает врагов по пути отклоняться дальше на север — чем больше расстояния, тем проще затеряться и проскочить. Тут в дело вступает наша база: с помощью мощной радиоаппаратуры мы ловим сигналы крадущихся в этих широтах судов и осуществляем наводку рейдеров, передаём координаты авиации для дальних бомбардировщиков. Или же, в зависимости от ситуации, выдавая себя за англичан, норвежцев или русских, зовём на помощь или указываем путь — на заминированные проливы, на камни и мелководье. Загнанные в ловушку вражеские суда погибают, и, да, это несколько жестоко и подло — как человек, я это понимаю. Но, как солдат, я держусь приказов и чётко выполняю возложенную на меня миссию. Это суровая, но необходимая лепта, вносимая нами в дело победы Великой Германии и будущего благоденствия высшей расы. Да и потом, не так уж часто нам приходится иметь дело со вражескими кораблями. Несколько десятков мы потопили, но англичане вскоре сообразили, что к чему, и на связь с неизвестными станциями конвои больше не выходят. Нашей повседневной работой, как и прежде, остаются отправляемые метеосводки. Мы обязаны продолжать работать, и нашей добычей изредка становятся какие-нибудь случайные норвежские корабли. Но и эти корабли, без военной надобности (то есть, без транспортировки, скорее всего, стратегически важного груза) так далеко не забрались бы. Суда погибают и все люди с них умирают страшной смертью, но мы этого не видим, и потому наш моральный и боевой дух неколебим. Я начальник нашей станции и командир небольшого отряда — нас всего десять человек. На севере не разгуляешься, продовольствие и топливо нам подвозят всего несколько раз в год. Но это не беда — рыбалка, охота на тюленей и птиц и специально подобранные курсы витаминов и медикаментов помогают поддерживать здоровье. Соблюдаемая секретность заставляет нас находиться в полной оторванности от внешнего мира. Мы можем слушать радио и из передач знаем, как идёт война, но сами мы на сеансах связи транслируем только зашифрованные сводки и отчёты. Если вдруг случится что-то непредвиденное, никто нас не спасёт, но таковы уж реалии севера. Посланные сюда люди — надёжные и проверенные, с полярным опытом, они понимали, на что шли, так что все мы держимся как надо. Нечего и думать об отпусках, о письмах домой — некоторым трудно, но я без этого не страдаю. Я здесь уже два года. У меня, впрочем, с год назад был небольшой отпуск. Вернее, не отпуск, а командировка — важное совещание в штабе Канариса, на котором я должен был выступить, получить оценку нашей работы и дальнейшие указания. Три дня и две ночи я провёл дома. Обе ночи — в бомбоубежище. Но сыновья с доверчивым восторгом льнули ко мне, и Уна была ко мне невероятно ласкова. Она всё понимала. Мне очень повезло. Как будто нарочно: чем больше я отдалялся, тем чудеснее, уютнее и идеальнее становился дом. Я подбадривал себя уже не раз проверенной мыслью: если вернусь навсегда, то непременно начнутся раздоры, и обыденность быта смоет чудесную душевную верность, которую проще поддерживать на расстоянии. Уна знала, на что подписывалась. Для меня всегда так было: дом — отдельно, север — отдельно. Дома я нежнейший благочестивый семьянин, но на севере — хитрый и опасный хищник. Дома я — любящий отец, но и до войны моего пребывания на родине едва ли набиралось с пару месяцев за год. Дома я держусь, дома я совершенен и не делаю ни единого лишнего движения, но терпения моего не может хватить надолго. А на севере у меня совсем другая музыка. То, чем я на самом деле покорён, зовётся романтикой ледяного безмолвия. Это я испробовал давно, ещё в первой моей экспедиции. Оторванность от большой земли, затерянность на краю света, восхитительная уединённость, возможность рассчитывать только на собственные силы и на друга. И холод, и тяжесть, и трудности, и немыслимые нагрузки, которые с чувствительной остротой заставляют наслаждаться отдыхом, пищей и удовольствием — всё это настраивает на особый лад. Какая-то скупая капля нежности, едва ощутимая, грубоватая мужская ласка становятся сокровеннее, важнее и глубже, чем целый мир, оставленный далеко позади. Это не назовёшь романом или интрижкой, тут нет любви, тут нечто большее. Суровая необходимость и такая же суровая радость согреваться ночами, дабы не сойти с ума. Доверительное взаимопроникновение, ни с чем не сравнимая близость и общность. Это проходит, стоит вернуться к цивилизации, и возникает вновь, стоит уйти далеко в снега. Не в каждой моей экспедиции возникала подобная связь. На севере нет такого понятия, как требовательность к партнёру, но всё же зачастую подходящих объектов для меня не находилось. Но если уж связь возникала, я брал от неё всё. Всё прелестное, что могла она дать в пределах делимого на двоих спального мешка или тесного зимовья. Может быть, я гомосексуалист, может быть, в Германии я не получил бы ничего, кроме презрения, и гнил бы в лагере на благо великого Рейха. Но всё, что происходит на севере, на севере и остаётся. Здесь я в безопасности, здесь я в своей стихии. Но увы. Увы. Это случается гораздо реже, чем мне бы хотелось. С тех пор, как я поступил на военную службу, опасные радости пришлось оставить. Следует быть благоразумным и осмотрительным, с сослуживцами крутить не нельзя — жизнь мне дорога. Тем более не стоит нарушать субординацию с подчинёнными и ронять свой авторитет, ведь это повредит делу. Если я скомпрометирую себя, то потеряю уважение коллег и товарищей. Я ценный специалист, и даже если на меня донесут, больших проблем это мне не принесёт — как-нибудь выкручусь. И всё же лишние неприятности мне без надобности. И главное, ни в ком из моих подчинённых нет того самого, секретного, особого, что мне нужно… Сегодня мы потопили очередной корабль. Наша авиация обнаружила большой конвой, идущий под английским флагом. По данным разведки, они везли военный груз в Мурманск. Сам бог велел разбить неприятеля. Самолёты задели почти всех, несколько эсминцев затонуло, несколько кое-как потащились дальше, а один большой грузовой транспорт сбился с курса — должно быть, повредилось управление. Мы подстерегли его в наших широтах. Наверное, отбиваясь от конвоя, они рассчитывали самостоятельно устранить поломки — ждать их уцелевший караван не мог, каждый лишний час в пути грозил смертельной опасностью. Видимо, дела у них были совсем плохи — они медленно тонули и без всяких кодов транслировали сигнал СОС. Я приказал радисту дать радиограмму терпящему бедствие кораблю. Они вышли с нами на связь и охотно двинулись поданным курсом, после чего в проливе у острова Безымянный благополучно подорвались. Но прежде, чем отправиться к дьяволу, этот корабль подошёл довольно близко к земле и нашей базе. В таком случае инструкция предписывала нам осмотреть местность на предмет спасшихся. Даже если выжившие есть, никуда им не деться, вокруг на сотни километров никого, кроме нас, а о нас они не знают — они обречены, но мало ли. Каких только чудес ни случается на севере. К тому же, нам следовало, если это возможно, разыскать судовой журнал и выяснить как можно больше об ушедшем потрёпанном конвое и о грузах. С этой целью рано утром мы выдвинулись на поиски на нескольких собачьих упряжках — я и шестеро моих подчинённых. Мы заметили его издали, у кромки берега. Собаки, почуяв чужого, заходились азартным брехом. Кому-то с корабля удалось выбраться из ледяной воды. Более того, этот чудак умудрился из разбитой шлюпки развести костёр — жалкую чёрную размазню на снегу, которая, однако, так дымила, что её бы из самого Мурманска увидали. Он не прятался и явно указывал на себя, хотел, чтобы его нашли и ждал спасения. В общем, не удивительно. Для человека с потопленного судна все встречные — друзья. Он радостно кричал, вопил, переполненный счастьем, на которое, должно быть, не надеялся. Он скакал, махал руками, а когда мы подъехали и он разглядел нас — притих, испугался. Он торопливо надел на себя полушубок и шапку, которые пытался просушить у своего костерка. Выхватил из углей дымящийся обломок весла от спасательной шлюпки — всё ясно, оружия у него нет. Обороняться собрался, прямо смешно. Я отдал своим людям приказ не стрелять и схватить его, а сам остался поодаль, у нарт. Мой заместитель и хороший друг, Курт, принял это поручение с воодушевлением. Наш пленник размахивал веслом, пытаясь не подпустить к себе, но преимущество всегда на нашей стороне. Его окружили, повалили и скрутили, я крикнул, чтобы действовали аккуратнее. Этому бедолаге и так досталось. Один из солдат принёс мне его ранец. Пока Курт на ломанной смеси всех ему известных языков выспрашивал у пленника, кто он такой, я нашёл в сумке промокший судовой журнал. То самое судно, что мы завели в ловушку — старый норвежский транспорт «Святой Олаф». Также среди вещей нашёлся военный билет… И сердце моё пропустило удар. Небеса обетованные. Он русский! Вдруг пленник чуть было не вырвался. Началась свалка, его стали колотить, а он на удивление ловко отбивался. Кто-то из солдат двинул его прикладом по голове. Возня прекратилась, пленник уронил разбитую голову в снег. Суматошный допрос не увенчался успехом. Моему сердцу стало досадно. Я видел, что из-за перепалки Курт разозлился и занёс ногу, чтобы ударить пленника в лицо. Я резко окликнул его, подозвал к себе. Я показал Курту судовой журнал и бегло обрисовал свои выводы. Судно норвежское, шло под британским флагом из Лондона. Везли, среди прочего, некий секретный груз — судя по всему, моторы или станки, в Мурманск. Этот человек — русский, должно быть, сопровождающий к грузу. Одет он был не по-военному, в обычную полярную одежду. Наверное, и на корабле он плыл как гражданское лицо. Я приказал связать пленника покрепче и сказал, что сам отвезу его на базу, а остальным велел обследовать местность на предмет других выживших и обломков корабля. Курт с нелепой дотошностью несколько раз повторил мне, что одному ехать небезопасно, но я отмахнулся. Всё-таки субординация у нас не на высшем уровне — как иначе, когда третий год кукуем нос к носу. Сроднились. Русского уложили на мои нарты. Обходя их вокруг и проверяя крепления, я коротко заглянул ему в лицо. Всё именно так. Я надвинул ему на глаза шапку, чтобы не упала. Мне хотелось поскорее остаться с ним наедине, рассмотреть его как следует, увериться. Мне и беглого первого взгляда хватило. Самого первого, издалека, когда мы подъезжали, а этот дурачок прыгал, словно телёнок, махал руками, натянув на ладони длинные рукава светлого свитера, и сиял широкой белозубой улыбкой. Наконец, я отделался от подчинённых, подогнал окриком собак и медленно двинулся в противоположную сторону. Я обернулся — проверить, надёжно ли пленник связан. Ещё раз убедиться, не ошибся ли я. О, нет. Он был молод — двадцать семь лет — я знал это из его документов. В нём не было юношеской хрупкости, напротив, он был из крепкой породы, которой с ранних лет присуща тяжеловатая мужественность. Хорош, чёрт побери, очень хорош, рабочая лошадка, служебный пёс. Александр Окулич. И тоже Саша. Что за прелесть. Родился в Орше. Не совсем русский, судя по фамилии и происхождению, скорее уж белорус, но это не суть важно. Важно — его спутанные, тёмные, даже на вид очень мягкие и так живописно припорошённые снегом волосы. Пушистые чёрные брови, заиндевевшие длинные ресницы и при этом — сумрачные, бархатные серые глаза. Черты лица — красивые, упрямые, правильные, даже слишком. Хоть прямо сейчас бери такого красавчика и в кино снимай на характерных ролях несгибаемых, но нежных сердцем коммунистических героев — даже побитого и мокрого, небритого, немного испуганного, с глубокой кровоточащей ссадиной в волосах над ухом. Сильный и крепкий, но чуть поменьше меня — всё как я люблю. Он мне очень понравился. Я часто на него оборачивался, поглядывал, любуясь своей добычей, наслаждаясь ощущением живой и горячей тяжести его связанного тела, лежащего позади меня на нартах, его тела — теперь моего тела. Мне было приятно, как он опирается на меня головой, приятно чувствовать его шевеление, даже через многие плотные слои одежды. Словно тюленёнок, он потихоньку возился, наверное, пытался ослабить верёвки, но, почуяв мой взгляд, откидывал голову, закрывал глаза и делал вид, что пребывает в забытьи. У меня учащённо колотилось сердце, всё внутри сжималось в сладком предвкушении. Надо же! Я не мог поверить своей удаче. Я уже думал, с горящим увлечением планировал своё ближайшее прельстительное будущее. Какая занимательная игра мне предстоит! Никто его больше не тронет, кроме меня, — нет уж. Казнить его нет никакого резона. На севере каждая пара рук на счету, а прокормить лишний рот охотой не трудно. Судя по всему, запас жизненных сил и здоровья у него немалый, подкожный жирок имеется, организм закалённый и стойкий, он продержится долго. Подчинённые послушаются моего приказа, я велю оставить его для черновых работ. Будет военнопленным и моим личным рабом. Если дело не срастётся — пристрелить его, когда надоест, вот и вся недолга, отчёта ведь давать некому. Ну, а если срастётся… Я приручу его, найду к нему подход. Никто из моих подчинённых русского языка не знает, а я знаю. Я задурю этому волчонку голову, сломлю его волю, подчиню себе, он привыкнет, приучится и принесёт мне много всяческих удовольствий. Я возьму от него всё, что может дать мне мужчина, и он сам будет этому рад… Должно быть, я сошёл с ума в этой ледяной пустыне. Пусть так, но я уже хотел его. Как ни люблю я север, но за долгий срок я здесь здорово стосковался. Ежедневные опостылевшие сеансы радиосвязи, одни и те же лица, одни и те же обязанности. Мне хотелось чего-то нового, хотелось развлечения, секса, в конце концов, и, если уж на то пошло, сердечной привязанности. Милый русский собачонок всё это мне обеспечит, никуда не денется. Мы уже подъезжали к нашей базе, и я потерял бдительность. Слишком замечтался. Внезапно сани повело набок, и они завалились. Собаки, пробежав ещё немного, остановились, и подняли лай. Оказалось, пленник сумел развязать руки и рывком уронил нарты. Я недооценил его, он ловок и силён, к тому же, борется за свою жизнь. Автомат, лежавший у меня на коленях, отлетел в сторону, и русский, одним длинным прыжком метнувшись, схватил его первым, моментально передёрнул затвор и наставил дуло на меня. У меня ещё был парабеллум, но достать его из кобуры на поясе — дело нескольких секунд, которых у меня нет. Не успев подняться и поняв, что делать этого не стоит, я только тихонько выругался. При падении чёрные очки слетели с моего лица — без них я чувствовал себя неуютно. За шиворот набралось снега. Сжав зубы, я с запоздалым раскаянием признал, что прав был Курт — зря я поехал один. Проклятая моя самоуверенность — за много спокойных месяцев я стал беспечен. Так уж мне хотелось остаться с этим сероглазым сокровищем наедине, но зачем? Всё равно, прежде, чем мне выдастся возможность овладеть им, пройдёт много дней. На базе, куда я вёз его, дежурит радист. Не собирался же я насиловать его по дороге? Не потому даже, что это несподручно, а потому что насилие не по мне. Так и зачем меня чёрт понёс… Ну что ж, прощай, радость, жизнь моя? Ты была не так уж плоха. Нет, совсем неплохо было жить на земле. Я заставил себя подумать об Уне и сыновьях, попросил у них прощения за то, что так паршиво сглупил, понапрасну разменял собственную жизнь, которой они дорожат и от которой зависят. Я и впрямь рехнулся, раз внезапно вспыхнувшая похоть довела меня до беды. И поделом… Но выстрела, которого я с замиранием ждал, не прозвучало. Отчего-то русский медлил. Он поднялся, неловко прыгая на связанных ногах, подобрался ко мне. Завертел перед моим лицом дулом автомата. Из его рта с паром выскакивали звуки, отдалённо смахивающие на подобия немецких слов: «лиген», «афгибен». Отчего же он не убил меня сразу? Боится звуком выстрелов привлечь внимание? Разумно. Нетрудно понять, чего он от меня хочет — чтобы я перевернулся на живот. Ему было неудобно. Он сам едва держался на ногах и, боясь отвести от меня автомат, пытался связать мне за спиной руки. Возился он долго, но получилось у него отлично. Руки он мне заломил и, удерживая их, придавил спину коленом, уселся на меня сверху. По всему выходило, что я совсем свихнулся: он всё-таки действовал не слишком грубо, и я не испытал ни боли, ни неудобства, а то, что испытал — обжигающую истому унижения. Его навалившаяся тяжесть, мокрый холод его кожи, коснувшийся моих ладоней, его хриплое пыхтение надо мной… Прямо медвежонок. Худой и стремительный от молодости молодой медведь. Меня пронзило тонким разрядом знакомого тока. В груди пробежала зыбкая волна. Такие игры мне нравились. Пусть это и не игра, и я на волосок от гибели. Ещё дольше он копался с тем, чтобы снять верёвку со своих ног и стянуть ноги мне. Уткнутый лицом в снег, я начал замерзать, но страшно мне не было. Как только я понял, что смерть откладывается, мне снова стало интересно и даже весело, да ещё неуместное возбуждение пускало в кровь огненные всполохи. Русский не выстрелил сразу — поопасился, но ведь есть масса других способов убить обездвиженного противника. Достаточно оторвать от нарт любую деревяшку и воткнуть мне в шею. Но он этого не делал. Он отпустил меня. Я кое-как повернулся набок, чтобы лежать удобнее. Больше мы не произносили ни слова. Я не хотел провоцировать, старался на него не смотреть. Он чуть отошёл и поднял со снега мои солнцезащитные очки, повертел их в руках, примерил. А потом произошло неожиданное: он вернулся ко мне, присел рядом. Примерившись, он взял меня ледяной ладонью за подбородок и заставил подставить лицо. Неловко и не с первого раза он нацепил на меня очки и даже старательно заправил за уши, под шапку дужки. Очень странно. В очках я почувствовал себя увереннее, и вместе с тем мне стало неловко. Зачем он это сделал, что это за смехотворная обходительность? Что это значит? Внутренний голос подводил мне в качестве ответов безумные слова: доброта, забота, уважительное отношение к человеческому достоинству. Нелепость! Может быть, русский решил, что у меня какая-то болезнь глаз и что очки мне необходимы? В таком случае — ему же лучше, если я окажусь незрячим. Он перевернул меня на спину. Я стал вырываться, но он, прежде, чем продолжить, сделал рукой движение, которое нельзя было интерпретировать иначе, нежели успокаивающее. Он расстегнул на мне ремень, содрал кобуру и поясную сумку. Потом, придавив меня коленом, стал обшаривать карманы, полез глубже, под куртку. Он лишил меня всех моих маленьких запасов, но он делал это без ожидаемой грубости. Когда закончил, он запахнул на мне куртку, и даже как будто примирительно похлопал по животу. Я уже ничего не понимал и даже забыл об обхватившем меня возбуждении. Он оставил меня, отошёл к нартам и сел на них. Стал рассматривать содержимое моей сумки — там было моё солдатское удостоверение. Положение диаметрально поменялось. Он совершил непоправимую ошибку. Я мог себе её позволить, он — нет. На моё счастье, в моём солдатском билете лежала сложенная фотография Уны и мальчиков. Русский повертел её в пальцах и спрятал обратно. Он и так, похоже, чересчур жалостлив и добр, а тут ещё это. Теперь у меня есть имя, у меня есть семья. Он не сможет меня убить. Да и мог ли? И откуда он только взялся такой совестливый и великодушный, как дотянул до сорок второго? Я стараюсь не терять присутствия духа и подбадриваю себя: у меня преимущество, этот щенок добр и честен, а я — зол и хитёр. Пусть теперь я в положении пленника, но я всё ещё хочу его. Тем лучше. Столь захватывающая игра стоит свеч. Он не собирается меня убивать — это первый шаг. Отлично, мы пойдём длинным путём. Так даже интереснее, а в итоге награда будет слаще… Мы сидели в тишине, ветер на минуту стих и до нас донеслось позвякивание. Русский встрепенулся и вскочил. Я знал, что это за звук — мы были недалеко от нашей базы, и так позвякивало метеорологическое оборудование. Русский доволок меня до нарт и умостил на них, чтобы я не лежал на снегу — ну какой заботливый мальчик. Сам он с моими автоматом и парабеллумом отправился на звук. Я знал, что на базе сейчас работает радист. Но он один и не ожидает нападения. Как бы этот Окулич там всё не разнёс. Это только одна из наших станций, у нас есть несколько запасных радиоточек, но всё равно для нашей миссии это ощутимая потеря… Меня снова разобрала досада — всему виной моя непозволительная беспечность! Я бы и хотел как-то помешать русскому, но я беспомощен. Он связал меня куда крепче, чем мои люди связали его. Я лежу на нартах и, по идее, мог бы голосом подогнать собак. Они побежали бы, но какая от этого польза? При первом толчке я свалюсь, а если и не свалюсь, они завезут меня в какую-нибудь полынью. Кричать тоже бесполезно — я отъехал на слишком большое расстояние от моих осматривающих береговую линию сослуживцев, а радист не услышит — если я правильно оцениваю время, сейчас как раз сеанс связи. Злясь и переживая, я ждал. И дождался — со стороны базы раздались одиночные выстрелы, а потом и беспорядочная пальба. Наверное, радист уже мёртв, а русский почём зря разряжает автоматные магазины в наше бесценное оборудование. Сукин сын, попляшет он у меня… Но что же дальше? На что этот безумец надеется? Единственное для него спасение здесь — быть нашим пленным. Самое глупое, что он может сделать, это крушить имущество, от которого зависит и наша, и его жизнь. Вскоре он возвращается. Я, конечно, молчу, но поражаюсь этому балбесу. Впрочем, чему удивляться? У него, наверное, полярного опыта — пара катастрофических дней. А у меня — тринадцать лет. На разорённой им базе чего только нет, но он не взял ни припасов, ни оружия, ни вещей — так и прибежал обратно с одним автоматом. Надо полагать, он испугался, что поднятый им шум привлечёт внимание остальных. В этом он прав, но зачем тогда нужно было поднимать чёртов шум, если он ничего не этим не достиг, кроме бессмысленных разрушений? Потом эта бестолочь делает ещё одну глупость — скидывает меня с нарт и отобранным у меня ножом перерезает упряжь на переднем псе, вожаке своры. Русский с сожалением смотрит на собаку, затем, примерившись, со всей силы огревает вожака плетью. Не ожидавший этого, в общем-то, умный и отважный пёс с визгом бросается в сторону. Без привычного груза он летит и, сам ошалев от своей скорости и свободы, забыв про боль, разгоняется ещё быстрее. Повинуясь инстинкту, свора с яростью и восторгом кидается за ним. Теперь эта компания нескоро остановится. Нарты стремительно уносятся. Видимо, русскому пришло в голову гениальное решение сбить с толку преследователей. Да, он этого он добился, вот только теперь придётся идти пешком, куда бы он там идти ни собрался. Он развязывает меня. Голос его пытается быть железным, предельно строгим, но ему как будто неловко бросать отрывистые команды: «Ауфштейн, Иоганн Риттер!» Он укладывает сброшенное с нарт имущество в рюкзак и в спальный мешок. Рюкзак надевает сам, а мешок водружает мне на плечо. Идти с такой ношей одно мучение. Русский повертел с руках отнятый у меня компас, поглядел карту, да только что толку? Он потрясает автоматом в направлении, выбранном, как мне кажется, наугад. Что ж, ладно. Пройдёмся. Я стараюсь переставлять ноги помедленнее, поминутно останавливаюсь, поправляю сапоги и одежду, перекладываю с плеча на плечо мешок. Мешкаю до тех пор, пока русский не подгоняет меня отрывистым, нервным: «Форвертс, Риттер! Шнеллер!» Я не теряю надежды, что нас выследят и нагонят мои люди. Вот только я не слишком высокого мнения об их аналитических способностях. Думать своей головой они не привыкли, да от них этого и не требуется. На базе, над убитым радистом и испорченным оборудованием они в растерянности проваландаются до самого вечера. Фокус с нартами вполне их запутает. Мои собаки могли убежать далеко, к тому же поднималась метель — к ночи и санный, и человеческий след заметёт. Даже если я исхитрюсь завладеть оружием, в вое метели мои молодцы не услышат выстрела. Окулича мне убивать не хочется. И ещё мне не хочется признавать, что сейчас это мне не под силу — он всё-таки не слабак и он настороже. Он опасается меня, идёт, отставая на два шага, и не отводит от моей спины дула автомата. Он тоже не хочет меня убивать, но он на взводе: неверное движение с моей стороны, и в целях самозащиты он откроет огонь. Мы идём до вечера и всю ночь, пробиваемся через лютую пургу — глупее не придумаешь. Даже я в метели, темноте и пешком не могу удержать направления. Я больше чем уверен, что мы ходим кругами, но мне это на руку, так что я молчу и повинуюсь. Я вообще не раскрываю рта. То-то он удивится, когда узнает, что я прекрасно говорю по-русски. Но я приберегу пока этот козырь. Постепенно я начинаю уставать и злиться. Русскому тоже несладко — его шатает, он то и дело зачёрпывает пригоршню снега и прикладывает к разбитому виску. Наверное, у него сотрясение — его здорово пристукнули. Ночью следовало бы отдохнуть, но нет, этот упёртый дурень будет брести, покуда совсем не выбьется из сил. Пускай. Я мог бы выгадать момент и раствориться в темноте. Мне кажется, что мог бы — спрятаться, дождаться света, вернуться к своим и потом снова выследить и поймать русского. Но у меня нет полной уверенности в этом. Чего от него ожидать — вдруг он откроет беспорядочную пальбу и заденет меня? Да и драться мне с ним не хочется. Я сильнее, выносливее, и, пожалуй, одолел бы его, но, опять же, полной уверенности у меня в этом нет. На севере лучше не совершать необдуманных поступков. Я и так сглупил, а он глупит в пять раз больше. Любой случайно полученный синяк или, не дай бог, рана, могут оказаться тяжёлым препятствием на пути к спасению. А жизнь мне дорога. У меня ещё есть шанс взять верх, всё ещё будет по-моему — это я точно знаю. К утру мне уже не до романтических глупостей, и я своего несчастного конвоира почти ненавижу. Бесит бессмысленность наших мучений — я то и дело замечаю, что по этому месту мы уже проходили. И всё-таки я ещё полон сил по сравнению с ним. Я привык к длительным переходам, а он максимально измучен и валится с ног. Наконец, возле высокой гряды торосов он кричит «Хальт!» и падает. Однако глаз не закрывает и оружия от меня не отводит. Место неплохое, закрытое от ветра. Я сажусь рядом на снег. Я рад, что на мне солнцезащитные очки, и я могу сохранять на лице абсолютно невозмутимое выражение. Я тоже порядком устал, но я этого не покажу и ничем не стану ему помогать. Пусть утомится до предела — тогда ему яснее откроется бесцельность его борьбы. Может, в нём заговорит благоразумие, и он передаст мне бразды правления, а уж я выведу нас к спасению. Среди моих вещей имелась походная спиртовка и запас еды на два дня. Осмотр береговой линии не предполагал ночёвки под открытым небом, но на севере нужно быть готовым ко всему. Вот и пригодилось. Хотя лучше бы запасов при мне не было — тогда русский скорее бы сдался. Он перекидывает автомат за спину, но под локоть себе кладёт парабеллум со взведённым курком. От близости завтрака у русского открывается второе дыхание. Он с воодушевлением разводит огонёк, разогревает банку с мясными консервами. И снова я ошибаюсь в нём. Я ведь и на вид, и по факту куда более сыт и здоров, чем он. Будь я на его месте, я не стал бы прибавлять врагу сил. Вопреки моим ожиданиям, он вываливает в котелок полбанки мясных консервов, ещё половину от порции откладывает себе на крышку, а остальное пододвигает мне со скромным, усталым, совсем не таким суровым, как прочие команды «Битте, эссен». Так же он подаёт мне половину галеты. Конечно, это мои галеты и мои консервы, и всё же мне снова как-то неудобно от его неуместной доброты. После еды меня клонит в сон, а его так и вовсе — ему необходим отдых и рана на его виске выглядит нехорошо. Тем не менее, он, покачиваясь, встаёт, непослушными руками собирает вещи и снова гонит нас вперёд. Днём идти светло, ясно и снежный ветер дует в спину — почти приятная прогулка. Но теперь даже русский понимает, что по этому месту мы уже проходили — он узнаёт ландшафт, наши присыпанные снегом ночные следы и слабо чертыхается. Я как бы невзначай поворачиваю на север и иду туда, куда мне надо. Окулич без возражений спешит за мной. Мы идём не к базе — это направление он узнал бы. Я решил, что поведу его новой дорогой, к моему зимовью. Путь неблизкий, даст бог, по дороге нас отыщут мои орлы, а нет — там я сам одержу победу. Зимовье не вполне моё. Я его захватил и сделал своим. Это старый норвежский домик морских охотников. Он стоит на соседнем островке от нашей базы. Когда я полтора года назад нашёл его, дом был ветхим, но держался вполне прочно и был набит всяким нужным и ненужным хламом. При помощи одного из солдат, которого теперь уже по медицинским показаниям списали на большую землю, я подлатал крышу и стены, поправил печку. Со временем натащил туда припасов, топлива, всяких вещей и даже радиоприёмник. Я не делал из этого домика большой тайны от моих людей, но я вообще самостоятелен и довольно скрытен по натуре. Мне приятна мысль, что ни одна живая душа не знает, где я. На главной нашей базе мы живём довольно скученно. У меня, как у командира, есть свой закуток — что-то вроде личной комнатки, но за тонкой перегородкой от меня неустанно копошатся мои бойцы. В часы отдыха они без конца болтают, спорят, играют в карты и занимаются своими глупостями. Я ни сколь не против, но в больших дозах людское общество мне противопоказано. Да и им полезно иногда почувствовать себя свободными от офицерского надзора. С моими людьми у меня отношения хорошие, меня уважают и слушаются, но постоянное поддержание начальственного авторитета утомляет. Я должен держать лицо, быть судьёй в их распрях, быть строгим начальником — одним словом, вожаком стаи. Иногда это даётся нелегко. Порой мне нужно отдохнуть. Пару-тройку дней они и без меня справятся, и потому раз в месяц я позволяю себе «выходные». В зависимости от времени года, до моего островка можно добраться на лодке по оттаивающему проливу или пешком, по ледяному перешейку. Покрытый невысокими острыми скалами островок в летнее время наполняется птичьими базарами, за которыми я люблю наблюдать. Кое-где даже распускаются северные цветы из самых стойких. Сказочное по красоте место, но сейчас там такое же ровное ледяное безмолвие, как и везде. Время неподходящее — ни зима, ни лето, и проливчик перекрыт битыми льдинами, идти по которым очень опасно. Но я решаю рискнуть. Это лучше, чем до голодной и холодной смерти нарезать круги у базы. Мы идём весь день — уже сутки без отдыха, и силы окончательно оставляют моего пленника. К вечеру он снова валится с ног. Усиливается пурга и ещё одной такой ночи он не выдержит. Незаметно руководя его действиями — я не то что бы хочу ему помочь, но сам не тороплюсь подохнуть — я привожу его к месту, хоть сколь-то пригодному для импровизированного ночлега. Мы устраиваемся под скалой, с подветренной стороны холма. Я вытаптываю яму-берложку. Окуличу соображения хватает только на то, чтобы направлять на меня оружие. Он не в состоянии возиться со спиртовкой и просто делит оставшуюся половину банки подмёрзших консервов поровну. Мясные льдинки похрустывают на зубах, но мы моментально сметаем скромное угощение. Холод упрямо толкает нас друг к другу, заставляет жаться к единственному источнику тепла. Я ничего против этого не имею, а Окулич — опасается, и всё пытается впихнуть между нами направленный на меня автомат. Я вижу, как ему плохо — он не только обессилел, его ещё мучает рана. Её необходимо промыть и перевязать, но в данных условиях это невозможно. А главное, он боится меня. Страшится уснуть, хотя сильнее всего на свете этого хочет. Я всё так же молчу, и даже ночью не снимаю чёрных очков. С ними я чувствую себя сильнее, чувствую, что такой мой безэмоциональный и безмолвный вид ещё больше его пугает. Мне нужно перебороть его не физически, а морально. Не знаю, кто из нас замёрз сильнее. Наверное, он — его полярная одиссея началась с купания и наверняка одежда не просохла. Едва шевелясь, он кутается в мой дорожный пуховый спальный мешок. Мешок у меня замечательный, очень хороший и плотный, в нём действительно можно спать на снегу. А вот мне на снегу не очень комфортно. От неподвижности у меня стынут ноги. Сапоги отсырели. Идти ещё ничего, но лежать невозможно. Невольно я верчусь, пытаюсь занять удобное положение. Я делал это не намерено, и снова оказался чрезвычайно удивлён результатом. Окулич тяжело вздыхает, возится в мешке: — Идите сюда, Риттер. Ком хир, — он расправляет мешок, приоткрывает для меня его край. От замешательства я медлю, но второго приглашения мне не требуется. Я охотно придвигаюсь ближе, быстро стягиваю с ног сапоги, залезаю в мешок, ползу навстречу жаркому теплу горящего от лихорадки тела. Восхитительная живая печка. Но не успеваю я осознать степень моего блаженства, как Окулич весь напрягается и каменеет. Снова в грудь мне упирается чёртов автомат. — Хенде… — почти шёпотом выдыхает он. Веки у него так и опускаются, но, кое-как удерживая автомат, он тычет мне в лицо обрывком верёвки. Хочет связать мне руки. Садист. Мучитель. Ангел. Я бы ужасно разозлился на него, однако я поел — и с натяжкой этой можно назвать вкусным ужином. Я устал — и с натяжкой это можно назвать приятной усталостью, ощущаемой после целого дня на свежем воздухе — гудят ноги, сводит плечи, покалывает обветренное лицо и в голове божественно пусто. И главное, мне уже почти тепло и будет ещё теплее рядом с ним. Я вовсе и не помышлял ни о каких ласках — после суток на ногах я сам слишком утомился. Да и Окулич боится вовсе не того, что я буду к нему приставать, а того, что я его придушу, как только он уснёт. Мысль о сексе кажется сейчас смешной и нелепой, и всё-таки по моим натруженным мышцам пробегает крохотным разрядом сверкающая молния желания. Да, я жив, а смерть ещё далеко-далеко. На миг сердце замирает от восторга. От обещания восторга. Да, пусть связывает. Мне такое нравится. Если бы он только знал… Не снимая с ладоней варежек, я подставляю запястья. Я вовсе не сопротивляюсь, однако Окулич ожидает сопротивления и коварства с моей стороны. Чтобы связать мне руки, ему приходится выпустить автомат — в это краткое мгновение я мог бы перехватить оружие. Предотвращая эту невозможную попытку, он откуда-то ещё берёт силы и резко кидается на меня, наваливается всем весом, удерживает руки, чтобы я не мог вырвать их и опустить к оставшемуся внизу автомату. Мне больно и даже жарко, меня огнём опаляет его дыхание, я чувствую, что весь он мокрый — от страха передо мной его кровь вновь и вновь обогащается адреналином. Его колотит не только от температуры. У него истерика, перенапряжение выливается в панический приступ — если бы его руки сжимали не мои запястья, а шею, он бы от ужаса меня задавил. Но мне и это нравится. Верёвка врезается в кожу. Окулич путается, беспорядочно крутит её, безбожно передавливает. Наконец, успокаивается и чуть отодвигается. Столь активные действия согнали с него всякий сон. Вокруг темно, на мне очки — теперь ни за что их не сниму. Мне не нужно видеть, чтобы знать, чувствовать, что его пылающее лицо лежит близко к моему, что его испуганные серые глаза широко распахнуты. Он крупно дрожит, снова тискает автомат, устраивая его между нами. Он прямо-таки в полной боевой готовности, а мне сейчас совсем не хочется драться. Мне хочется закурить. Нарочно коверкая слово, я требовательно, «по-немецки», произношу: «Сигарета». Он ведь отобрал у меня мой портсигар и зажигалку тоже. Я с запозданием удивляюсь себе — я привык к его странному поведению, к непостижимой доброте, к его милой щедрости, и требую от него то, что враг вовсе не должен мне давать. Он без промедления начинает возиться, искать по внутренним карманам. Я пользуюсь тем, что руки у меня связаны и предоставляю ему вложить сигарету мне в рот. Он чиркает колёсиком зажигалки. Вспыхнувший огонёк в окружающем нас вселенском мраке кажется необычайно ярким. Он освещает всё — его жёстко обветренное лицо, его падающие на лоб влажные чёрные волосы, его пушистые ресницы, его припухшие, изрезанные царапинками, облупившиеся и от этого алые, в белёсых росчерках губы. Он оброс щетиной, да и я, надо полагать, тоже. Мне это не идёт, я привык бриться каждый день. А ему хорошо. Он красивый. Даже сейчас. Сейчас — в этот кратчайший миг ослепительного огня — особенно. Мы словно одни в бесконечном космосе. Томно воет пурга. Наметает снежную крышу над нашими соприкоснувшимися головами. Он снова чиркает зажигалкой, чтобы прикурить самому. Руки у меня в неудобном положении, мне не отвести от губ сигарету. Приходится выдыхать через нос. Мой дым переплетается с его дымом, окутывает неуловимым теплом наши лица. И всё-таки славно. Несказанно. Мои ноги согреваются от его ног, мы близко и я чувствую, как бьётся его сердце, как колотится у него под подбородком жилка. Он напряжён — чертовски боится уснуть первым. Наверное, ещё долго будет бороться, преодолевать усталость, упорно вглядываться в меня, караулить звук моего дыхания. Пусть. Мне так уютно, что меня срубает сон. Мне волноваться не о чем.
45 Нравится 15 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (7)