***
Воздух в покоях старого господина Донхёна, обычно пропахший хвоей и спокойствием, теперь гудел низким гомоном. Соги двигались вокруг Чонина беззвучными тенями, но шелест шёлка, лязг застёжек и их сдержанные, почтительные шёпоты складывались в единый тревожный фон. Они сняли с него простой, запачканный мукой саварм. Ткань, пахнущая дымом и мёдом, беззвучно упала на пол, и Чонин почувствовал, как с ней уходит последнее тепло «Сонъюн-Чон»… На него надели нижние одежды из тончайшего белого шёлка, а затем парадный саварм. Ткань была тяжёлой, расшитой сложными золотыми узорами — драконами и цветами пиона. Каждая нить давила на плечи, словно вплетала в себя вес всей его прежней жизни. Чонин посмотрел на своё отражение в зеркале в резной раме… Человек в зеркале был незнакомцем. Бледное изящное лицо, обрамлённое уложенными соги волосами. Глаза — огромные и пустые. В этом холодном великолепии не было и следа того, кто с замиранием сердца следил за тем, как золотится хотток в масле, как ложатся, поклоняясь ветру, стебли космеи. Это был несчастный Ким Чонин из императорского дворца. Призрак, вернувшийся из небытия, чтобы снова занять своё место в золочёной клетке. — Ваше Высочество, позвольте, — прошептал старший соги, приближаясь с парой массивных браслетов из кованого золота, инкрустированных нефритом. Чонин машинально протянул руку. Холодный металл коснулся кожи запястья. Раздался тихий, но отчётливый щелчок застёжки. Потом второй — на другой руке. Вес украшений потянул его руки вниз. Это были не браслеты… Это были кандалы… Щелчок прозвучал в его сознании громче любого слова. В этот миг всё оформилось с леденящей ясностью. «Намджун жив…» Фраза, которая должна была вызывать слёзы радости и ликование. Почему же она леденит душу? Почему сердце не бьётся чаще, а наоборот, сжимается в комок опустошающего ужаса? Потому что жизнь Намджуна означала смерть его, Чонина. Но тот, кто выжил в каньоне, всё ещё дышал… Тот, кто начал дышать здесь, в «Сонъюн-Чон» полной грудью впервые в жизни, — тот сейчас должен был умереть… Чонин заглянул в свои голубые глаза в отражении… Умереть, чтобы дать место быть этой бледной, золочёной кукле в зеркале. Возвращение мужа не сулило ему объятий и счастья. Оно сулило возвращение к одинокой постели, ко взглядам, полным жалости, к тихому отчаянию в бесконечных анфиладах дворца. К жизни рядом с человеком, чьё сердце принадлежало другому, и к осознанию, что твоё собственное сердце… Твоё собственное сердце… Он резко отвёл взгляд от зеркала, не в силах больше смотреть на этого чужого, несчастного человека. Повернул голову, и его взгляд упал на окно, за которым угадывались очертания сада и дальше… Он был там… дальше… в пыльной одежде, которого он сейчас не мог видеть. Капитан Чон Хосок… Он просто знал, что он там неподвижно ожидает его. И в этот миг, под тяжестью золотых кандалов и леденящего страха будущего, в нём что-то надломилось… Он вдруг с мучительной, сокрушительной ясностью понял, кого он теряет. Что именно сейчас, в этот момент, у него отнимают. И почему мысль о возвращении во дворец с живым Намджуном ощущается во всём теле самой страшной карой… Словно во сне, он позволил соги подвести себя к императорской берлине. Лак её боковин ослепительно блестел на солнце. Дверцу с гербом Халингдао откинули, и густой знакомый запах сандала и старого бархата ударил ему в лицо. Он ступил внутрь, и дверца мягко, но неумолимо захлопнулась за его спиной, отрезав последний вид на порог дома, из которого его только что увели. Пространство внутри было просторным, мягко устланным коврами, с подушками из шёлка. Неслышный толчок — и берлина плавно тронулась с места. Чонин сидел, выпрямив спину, как учили, не прислоняясь к спинке. Его руки в золотых браслетах лежали на коленях. Он чувствовал каждую кочку под колёсами, каждый поворот, увозящий его прочь. Он не мог этого вынести. Его взгляд почти против воли метнулся к маленькому зарешёченному окошку, встроенному в дверцу. И увидел его… Чон Хосок. На своём вороном коне. Он скакал по правую сторону от берлины, на расстоянии вытянутой руки. Он сидел в седле с той же усталой, но абсолютно собранной прямотой. Его профиль, обращённый вперёд, к дороге, был резким, как будто был высечен из тёмного камня. Пыль, поднятая копытами, окутывала его и коня седым облаком. Молчаливый телохранитель… Исполняющий приказ… Но для Чонина, который наблюдал за ним, прижавшись лбом к прохладному стеклу окошка, он был хранителем. Хранителем всего того хрупкого, живого, что зародилось в его душе за эти дни. Хранителем запаха хвои и тишины дома, ощущения безопасности в тёмной спальне. Хранителем того единственного взгляда, в котором он видел себя не императорской собственностью, а человеком. Он видел, как мышцы на щеке Хосока напрягались, когда тот сглатывал. Видел, как пальцы в перчатках то сжимали, то ослабляли хватку поводьев. Видел мимоходом брошенный, быстрый, как вспышка, взгляд в сторону окошка — и тут же устремлённый обратно на дорогу. В этой молчаливой скачке рядом с повозкой, в этой разделяющей их тонкой деревянной стене была вся безмерность их трагедии. Он — пленник в золочёной клетке на колёсах… И страж, обречённый вечно охранять эту клетку, никогда не имея права отпереть дверь… Чонин не отрывал взгляда от его фигуры. Каждый удар копыт коня о землю отдавался в его собственном сердце…***
Императорский дворец.
Покои императора.
Сиеджи не спал. Он лежал неподвижно, прижавшись щекой к груди Намджуна, и слушал. Слушал ровное, глубокое дыхание над своей головой. Слушал размеренный, живой стук сердца под тонким шёлком саварма. И этот звук был его молитвой. Намджун не шевелился. Сон, навалившийся на него, был похож на каменную глыбу — тяжёлый, бездонный, почти мертвецкий. Мышцы его руки, обнимающие Сиеджи за плечи, держали так же крепко. С тем же бессознательным, животным желанием не отпускать. Сиеджи лежал, боясь пошевелиться. Боясь нарушить это хрупкое равновесие, в котором его император, наконец, нашёл покой. Он лежал и думал, что готов провести так всю оставшуюся жизнь. Только бы эти руки никогда не отпускали его. Его собственная спина затекла, в боку заныла давняя боль от старых побоев, но это была ничтожная цена. Он иногда осторожно поднимал голову и смотрел сквозь полумрак на профиль Намджуна. Любуясь любимым, хоть и измученным лицом. До сих пор не веря, что тот жив и держит его в своих объятиях. Где-то за дверью, в коридорах дворца, тихо двигалась жизнь — шаги соги, отдалённый звон посуды. Мир за стенами этой комнаты возвращался в привычное русло, готовился к возвращению своего повелителя. Несколько раз заглядывал соги, просунув голову, но вновь закрывал тихо дверь, боясь нарушить покой. Сиеджи слышал, что приходил лекарь, которому не позволили войти. И ещё несколько незнакомых голосов интересовались состоянием правителя… А здесь, в этой постели, время остановилось. Остановилось на том единственном моменте, когда ад для них обоих закончился. Сиеджи закрыл глаза и позволил себе раствориться в этом покое, в этом тепле, в этом звуке дыхания. Ночь он спал, а сейчас почти дремал, это состояние было глубже бодрствования, но тоньше сна. Полная, абсолютная отдача себя моменту. Именно в этой полудрёме он почувствовал первое изменение. Ритм дыхания Намджуна над его головой сбился. Глубокий вдох, пауза, потом более поверхностный выдох. Сердце под его щекой забилось чуть чаще. Сиеджи замер, не открывая глаз. Напряг всё своё внимание. Рука Намджуна на его спине слабо дрогнула. Пальцы разжались на мгновение, потом снова сомкнулись, но уже не с той мертвой хваткой, а с осознанным, хотя и сонным движением. Он потянулся во сне, не разнимая обятий, и всё его тело, лежавшее неподвижно всё это время, издало тихий, похожий на стон звук освобождения затёкших мышц. Сиеджи медленно, чтобы не испугать, приподнял голову и увидел, как веки любимого дрогнули. Длинные ресницы подрагивали, будто борясь с тяжестью. Потом они медленно, очень медленно приподнялись. Намджун открыл глаза. Сначала в них читалась лишь только мутная, невидящая пустота пробуждения, как возвращение из слишком глубоких вод. Он смотрел в потолок, не понимая, где он, кто он. Потом его взгляд медленно, с огромным трудом, скользнул вниз. И он увидел его лицо, приподнятое над его грудью. Увидел свои собственные руки, держащие его. И в его глазах, ещё затуманенных сном, вспыхнула искра. Ошеломляющего, болезненного, счастливого узнавания. Память, чувства, реальность — всё это обрушилось на него в тот миг, когда его сознание окончательно всплыло на поверхность. Его губы, сухие и потрескавшиеся, беззвучно прошептали: — Любимый… мой нежный цветок… Слова вышли шёпотом, грубым от долгого сна, но в них была такая плотная, липкая нежность, что Сиеджи почувствовал, как по его спине пробежали мурашки. Он не ответил, просто медленно поднялся ещё выше, опершись на локоть о кровать, и коснулся губами сухих губ любимого. Поцелуй был лёгким, почти невесомым. Намджун ответил ему, приподняв голову с подушки, углубив поцелуй. Сжимая в объятиях так, как будто хотел убедиться в реальности существования любимого. Когда они разъединились, Намджун откинулся на подушки, его глаза теперь были ясными. Он обвёл взглядом комнату, медленно возвращаясь в эту реальность. — Сколько… времени? — спросил он, голос всё ещё хриплый. — Не знаю, — тихо ответил Сиеджи, не отрывая от него взгляда. Он боялся, что это видение исчезнет. — Может, полдень уже. Намджун медленно моргнул, осмысливая. Сколько же часов он пролежал неподвижно, не выпуская из объятий любимого. И… — А ты… всё это время был со мной? — его взгляд скользнул к лицу омеги. — Да, — Сиеджи кивнул, и в его синих глазах вспыхнула та самая смесь преданности и упрямства, которую Намджун знал и любил. — Я… я готов провести так с тобой всю жизнь. Намджун посмотрел на него, и по его исхудавшему, бледному лицу разлилось что-то мягкое, почти неуловимое — тень улыбки. Он притянул Сиеджи ближе, укладывая на грудь, прижался губами к макушке: — Ты же, — прошептал Намджун в его волосы, — должно быть, голоден? Сиеджи хотел возразить, но его желудок предательски урчанием подтвердил слова императора. Намджун услышал это. И тут же ощутил сам — в животе, под рёбрами, как резко и неумолимо засосало. Пустота, знакомая до дрожи. Чувство, въевшееся в плоть за месяцы пленения. — Надо было попросить соги, чтобы тебе принесли еду. — бормотал он ему в волосы, целуя. И замер... Старый рефлекс, сросшийся с костью по праву рождения, — отдавать приказ, — ожил раньше, чем ум осознал перемену. Он может просто приказать… «Я не буду больше голодать...» Мысль была простой, но она ударила в виски, как вспышка. — И я тоже, — тихо, почти удивлённо, признался Намджун. — Я тоже чертовски голоден. Он дёрнулся, чтобы приподняться, и тут же тело напомнило о себе — мышцы спины дрогнули, отозвались глухой ломотой. Он инстинктивно лёг обратно, не отпуская Сиеджи, и сделал глубокий вдох. Воздух застрял в пересохшем горле. Он сглотнул, и голос вышел тихим, хриплым. Не тот голос. Он набрал воздуха в лёгкие снова, уже сознательно, чувствуя, как грудная клетка с трудом расширяется. И позвал. Твёрдо. Чётко. Без тени просьбы. Звук, отточенный годами власти, прозвучал в тишине покоев хрипло, но неоспоримо: — Соги! За дверью почти мгновенно послышался лёгкий шорох открывающейся двери и почтительный поклон в щель, как будто придворный, дежуривший снаружи, ждал этого часа. — Подать обед, — распорядился Намджун, глядя в полумрак в сторону двери. — На двоих. Фраза «на двоих» прозвучала как безоговорочное утверждение присутствия Сиеджи, его права быть здесь. — Сию минуту, Ваше Величество, — донёсся из-за двери тихий почтительный голос. Дверь закрылась, и послышались быстрые удаляющиеся шаги. Намджун снова опустил голову на подушку и потянулся губами к виску Сиеджи, оставляя лёгкий, почти невесомый поцелуй. — Вот видишь, — прошептал он прямо в его кожу. — Надо было просто приказать. Не ждать, пока я проснусь. — Я не хотел тебя будить, — Сиеджи прижался к нему, уткнувшись носом в его шею, и вдохнул знакомый запах. Он бы никогда не осмелился приказывать соги во дворце. Это не его привилегия. Ему было достаточно того, что он здесь, рядом с ним. Прошлые беды, всё, что будет завтра, на этот миг отступили, растворились в простой, безмерной радости просто быть вместе. Тишину, наполненную лишь их дыханием, вскоре нарушили осторожные шаги и тихий голос за дверью. Соги не вошёл — войти без прямого приказа в покои отдыхающего императора было немыслимо. Он тихо доложил с порога: — Ваше Величество, обед готов. — Внеси, — отозвался Намджун. Дверь открылась, и в комнату вошла процессия. Сиеджи осторожно приподнялся, его движения были плавными. Он помог Намджуну устроиться поудобнее у высокой спинки кровати, поправив за его спиной шёлковые подушки. Потом отступил, дав место соги, которые поставили столик прямо перед императором. Лишь тогда Сиеджи устроился сам — сев на край кровати, заняв место за столом по правую руку от Намджуна, скрестив ноги. Он сидел, опустив взгляд, сохраняя почтительную позу, но всё его существо было направлено на того, кто был рядом с ним. И тогда соги начали расставлять миски и пиалы на столике. Старший из соги, закончив расставлять еду и отодвинувшись на почтительное расстояние, склонил голову. Его голос, тихий и чёткий, нарушил тишину, наполненную лишь запахом еды. — Ваше Величество, позвольте доложить. За время вашего покоя вас спрашивали. Министр обороны Чо Ёнсу и канцлер Ли Сынхо просили аудиенции для доклада. А Его Высочество принц Ким Минхо велел передать, что ожидает ваших указаний. Намджун, не отрывая взгляда от Сиеджи, сидящего рядом, кивнул. Его рука с ложкой замерла на мгновение. — Я приму принца Минхо сразу после обеда, — сказал он спокойно. Соги почтительно склонились ещё ниже и удалились, мягко закрыв за собой дверь.Тишина снова опустилась на комнату, но теперь она была наполнена тёплым, аппетитным паром от еды. Они ели молча. Лёгкий стук фарфора, тихое шуршание шёлка, когда кто-то из них двигался. Но в этой тишине говорило всё. Намджун, опираясь на подушки, ел медленно, с сосредоточенностью человека, заново открывающего для себя вкус простой пищи. Его взгляд часто поднимался от миски и находил Сиеджи. Он видел, как тот осторожно выбирает из общей пиалы самый нежный, белый кусок куриной грудки из бульона и кладёт его в его пиалу. Жест был быстрым, почти стыдливым, будто он боялся, что это заметят. Но Намджун заметил. Уголки его губ дрогнули. В ответ он, не говоря ни слова, подцепил вилкой самый хрустящий, прозрачный ломтик маринованного огурца и положил его прямо на рис в пиале любимого. Потом добавил туда же щепотку особенно пушистого риса со своей тарелки. Сиеджи посмотрел на этот дар, потом поднял глаза. Их взгляды встретились над столом. Тёплый, глубокий взгляд, в котором было всё: «Ешь. Тебе нужно. Я позабочусь». И ответный взгляд: «Я знаю. И я тоже». Так они и продолжали. Тихий, интимный танец заботы. Намджун подкладывал Сиеджи лучшие кусочки овощей, Сиеджи, заметив, что бульон в пиале императора слишком горяч, переложил рис, освободив пиалу, и осторожно перелил немного в ту, лёгкими движениями губ остудил его и так же осторожно пододвинул тёплый бульон ближе к Намджуну, словно говоря: «Теперь можно, не обожжёшься». Они не кормили друг друга с руки — это было бы слишком. Но этот безмолвный обмен кусочками, это внимание к тарелке другого говорили о близости куда красноречивее любых слов. Они насыщались не только едой. Они насыщались этим покоем, этой безопасностью, этим простым правом заботиться и принимать заботу. Каждый съеденный кусочек был глотком жизни, возвращением в нормальный мир, где есть место такой тихой нежности. Когда последние зёрна риса были съедены, Намджун откинулся на подушки. Силы, подкреплённые едой, всё ещё были хрупкими, и в теле ощущалась приятная, тяжёлая истома. — Можно убрать, — тихо, но чётко сказал он в сторону двери. Соги, стоявшие за дверью, тут же вошли, поклонились, не поднимая глаз, и бесшумно убрали столик и посуду. Когда дверь снова закрылась, Намджун протянул руку к Сиеджи и, приобняв за плечи мягко, но настойчиво, потянул его к себе, укладывая рядом так, чтобы голова Сиеджи снова оказалась у него на груди. Обнял его и глубоко вздохнул, чувствуя под ладонью тёплую, живую спину. Они лежали так в тишине какое-то время. Намджун гладил его волосы, его спину, просто дышал, наслаждаясь покоем, сытостью и присутствием. — Насытился? — наконец прошептал он, губами касаясь его макушки. Вопрос был простым, но в нём звучала вся забота мира. Не дожидаясь ответа, он поцеловал его в волосы, ещё раз и крепче прижал к себе. Их уединение нарушил тихий почтительный голос за дверью, на этот раз другого соги, звучавший чуть менее уверенно: — Ваше Величество, простите за беспокойство… Придворный лекарь настойчиво просит допуска. Он настаивает на осмотре. Намджун вздохнул, испытывая лёгкое раздражение. Он прижал Сиеджи ещё сильнее, будто пытаясь защитить их кокон от вторжения. — Позже, — отрезал он, и в его голосе снова зазвучала сталь. — Скажи ему… Но он не успел закончить. Сиеджи, который до этого момента лежал, полностью отдаваясь его прикосновениям, вдруг резко приподнялся на локте. Его синие глаза, обычно такие покорные, вспыхнули твёрдым, почти гневным светом. Он посмотрел прямо в лицо Намджуна. — Нет, — сказал он тихо, но так, что это прозвучало чётче любого крика. Потом обернулся к двери и повысил голос, и в нём впервые зазвучала не просьба, а приказ, вырвавшийся из самой глубины души: — Впустите лекаря! Немедленно! В комнате воцарилась секундная оглушительная тишина. Намджун смотрел на него с безмолвным изумлением. Он никогда не слышал, чтобы Сиеджи приказывал и повышал голос. Сиеджи и сам от себя не ожидал такого. Его голос дрогнул, но он продолжил, уже обращаясь к Намджуну: — Ты лежишь здесь почти сутки, ты обессилен. У тебя рана. Ты должен позволить себя осмотреть. Намджун смотрел на него, на это новое, решительное выражение его лица, и что-то в его собственном взгляде смягчилось. Уголки его губ дрогнули в едва заметной улыбке, в которой читалось признание. — Как прикажешь любимый, — наконец прошептал он, и в этих словах была полная, безоговорочная капитуляция перед этой заботой. Едва прозвучало согласие, Сиеджи тут же поднялся с кровати. Он торопливо поправил съехавший саварм, провёл рукой по растрёпанным волосам, отводя их от лица, и быстро отошёл в сторону к стене. Оттуда он мог видеть всё, не мешая. Дверь приоткрылась, и в комнату, согнувшись в почтительном поклоне, вошёл придворный лекарь. Тот даже не сразу заметил Сиеджи, скрытого за его спиной. Всё его внимание было приковано к императору, лежащему на кровати. — Прошу прощения за вторжение, Ваше Величество. Но я должен был сделать это ещё вчера, но… — он замялся, но всё-таки продолжил, ставя свой саквояж на столик. Намджун молча кивнул. Лекарь сделал глубокий вдох: — Для лучшего осмотра… не соблаговолите ли вы снять саварм и встать? — тихо попросил он. Намджун, после секундного колебания, медленно поднялся с кровати. Он отвернулся от лекаря и от Сиеджи, стоящего в тени, и снял саварм, обнажив торс до пояса. — И штаны тоже… Намджун взглянул на Сиеджи и, встретивши строгий взгляд омеги, повиновался. Лекарь внутренне ахнул, едва сдерживая профессиональное потрясение. То, что предстало перед лекарем, было картиной систематического, методичного разрушения человеческого тела. Он видел не просто больного. Он видел карту ада, высеченную на плоти. Рёбра выпирали. Ключицы были острыми мостами под кожей цвета старого воска с желтоватым оттенком — «угасание огня пищеварения и порча печеночной Ци», отметил про себя лекарь. Живот впал. Мышцы ног и рук атрофированы, конечности тонкие. Суставы — колени, локти — не разгибались до конца, скованные от неподвижности. На которых образовались толстые, ороговевшие мозоли и ссадины от долгого лежания и ползания. В паху и между пальцами ног — красные, мокнущие пятна грибка, бич сырых темниц. На левой стороне груди, чуть ниже ключицы, зияло то, что лекарь сразу определил как «незакрывающиеся врата для яда». Кожа вокруг была багровой, воспалённой. Он надавил на нее, и из самого отверстия просочилась густая, желтоватая жидкость со сладковато-гнилостным запахом. «Яд проник вглубь. Возможно, коснулся кости», — холодный ужас сковал его внутренности. Но самое страшное ждало, когда Намджун по просьбе лекаря повернулся. На крестце и ягодицах зияла глубокая язва, доходящая, как он опасался, до самой кости. В центре — чёрный, сухой струп, как печать смерти. По краям — белёсые дряблые ткани и плёнки гноя. Кожа вокруг пылала алым воспалением. «Гнилостные миазмы испортили кровь. Дух Ци застоялся и умер в этих местах». На лопатках — меньшие, но не менее страшные язвы. Лекарь молчал так долго, что тишина стала оглушительной. Его профессиональное спокойствие треснуло, обнажив леденящий ужас. Этот человек должен был умереть. Неоднократно. От голода, от сепсиса из раны, от заражения крови через пролежни. То, что он стоял здесь с неестественно прямой спиной — последним рефлексом власти, было чудом, не укладывающимся в медицинские каноны. Его глаза, глубоко запавшие, горели холодным, нечеловеческим пламенем воли. План лечения, сложный и мучительный, мгновенно выстроился в голове лекаря, смешивая отчаяние с долгом. — Ваше Величество, — наконец выдохнул он, и его голос звучал приглушённо от почтения и ужаса. — Яд засел в ране и в костях. Жизненная сила Ци на исходе. Необходимо немедленное и… решительное очищение. Он не стал скрывать правду. С таким пациентом это было бы оскорблением. — Вам предстоит… — он сглотнул, — хирургическое иссечение омертвевших тканей. Раны нужно раскрыть, очистить от гнилой плоти. Промывать сильными отварами. Это будет больно. Очень больно. После — дренажи, мази на основе смол и трав. И голодная диета отменяется. Вам нужны жирные бульоны, костный мозг, топлёное масло, чтобы разжечь угасший огонь Ци. И покой. Месяцы покоя и лечения. Он говорил, глядя не на раны, а в глаза Намджуна, ища в них согласие, понимание, ту самую силу, которая позволила ему выжить. Он знал, что первые процедуры будут пыткой. Что придётся использовать, возможно, прижигания моксой или едкими порошками. Что риск заражения крови всё ещё висит в воздухе. Сиеджи, стоявший в тени, слышал каждое слово. Из своей тени он видел всё. Он увидел, что тот похудел, но что теперь открылось его взгляду… Дыхание застряло в горле. Он знал, что Намджун страдал. Но видеть физическое воплощение этих месяцев ада, видеть эту плоть, искорёженную болью, которую он не мог разделить… Это было ударом под дых. Его собственные шрамы на спине вдруг показались ничтожными. Его пальцы вцепились в собственные предплечья так, что побелели костяшки. Он видел не просто тело любимого — он читал по нему, как по страшному свитку, историю каждого дня пленения, каждого удара, каждого часа голода и холода. Слова «иссечение», «дренаж» впивались в него, как ножи. Но сквозь ужас пробивалось другое понимание: лекарь не говорил «безнадёжно». Он говорил «будет больно» и «потребуются месяцы». Был путь к спасению. Долгий, мучительный, вымощенный болью, но путь… Намджун слушал, не меняясь в лице. Он лишь кивнул, коротко и резко. — Делай, что должен. Начинай сейчас. Очисти то, что можно очистить. Остальное… — он перевёл взгляд на Сиеджи и замолчал, вглядываясь в синие глаза омеги, полные слёз… Смотрел, мысленно говоря: «Всё позади, любимый… Всё уже позади»…