***
Конь влетел в распахнутые ворота поместья, едва не сбив с ног соги, который только начал отодвигать тяжёлые створки. Копыта грохотали по каменной дорожке, высекая искры, комья грязи летели из-под подков на идеально подметённые дорожки сада. Чонгук не сбавлял скорости до самого главного дома. Он осадил жеребца у крыльца так резко, что конь взвился на дыбы, ударил копытами воздух и только потом, танцуя на месте, тяжело выдохнул, роняя хлопья пены на камни. Сам Чонгук спрыгнул, даже не бросив поводья подбежавшему конюху — просто отпустил, зная, что поймают. Сапоги гулко стучали по ступеням. В груди горело. Он гнал всю ночь, почти не останавливаясь. Глаза слипались, спина затекла, но внутри билось одно-единственное, выжженное на подкорке желание: Увидеть. Обнять. Он ворвался в дом, пронёсся мимо замерших в поклоне соги, не глядя на них, и вылетел на восточную террасу, где застал самую привычную картину своего детства. Чон Ханшик сидел за низким столиком из тёмного дерева. Перед ним дымилась чашка утреннего чая. Безупречный тёмно-синий саварм, прямая спина, волосы собраны в тугой узел. Он подносил чашку к губам, когда топот сына заставил его застыть. Их взгляды встретились… На мгновение лицо Чон Ханшика дрогнуло — строгость, привычная маска, на секунду треснула, явив миру нечто тёплое, почти нежное. Он тут же поставил чашку на стол и поднялся, его руки раскрылись для объятий раньше, чем он успел подумать, прилично ли это. — Сынок. В одном этом слове было всё: облегчение, что жив, гордость, тревога и та молчаливая любовь, которую позволяло его положение в обществе выразить одним словом, одной интонацией. Чонгук шагнул к нему, позволил себя обнять. Обняв в ответ коротко, крепко, по-мужски. Почувствовал знакомый запах старого сандала и сухих трав, которыми пахли родительские покои. Но его взгляд лихорадочно метался по террасе, заглядывая за плечо папы, в сад, в боковые двери. — Пап, где Тэдэо? Чон Ханшик моргнул. Вопрос прозвучал как пощёчина. Он совсем забыл, что теперь в доме есть ещё одна причина возвращения сына домой. Он медленно опустил руки, и на его лицо вернулась привычная маска отчуждённости. — На кухне, — голос старого господина звучал ровно. — Твой омега на кухне. — Ты отправил его на кухню? — Чонгук подался вперёд, и в его тоне звякнул металл. Руки сжались в кулаки. Вся усталость долгой скачки сконцентрировалась в одну точку — в готовность защищать. Чон Ханшик хмыкнул. Коротко, сухо. В этом звуке смешались усталость, уважение и тень того самого изумления, которое не отпускало его последние дни. — Ага. Его отправишь. Но Чонгук уже не слышал. Последняя фраза папы долетела до него, когда он уже сбегал с террасы, перепрыгивая через две ступеньки. Сапоги грохотали по деревянным мосткам, ведущим к кухонному флигелю. Сердце колотилось где-то в горле. На кухню. Он отправил его на кухню. Как прислугу. Как… Он ворвался в кухонный двор и замер… Всё было не так. Внутри пахло пареным рисом, соевым соусом и кунжутным маслом. Повара суетились у очагов, соги сновали с подносами, и в центре этого организованного хаоса стоял он. Его Тэдэо… Белый саварм с жемчужной вышивкой сиял в утреннем свете, падающем из высокого окна. Тонкая серебряная цепочка с сапфировой лилией холодно поблёскивала на шее. Волосы, тёмные и вьющиеся, струились по спине до пояса. Он стоял у большого разделочного стола и внимательно смотрел, как повар нарезает овощи, изредка поправляя его короткими тихими фразами. Никто не гнул его спину работой. Никто не тыкал в него пальцем. Наоборот — каждый, кто проходил мимо, бросал на него быстрый взгляд, полный если не почтения, то точно внимания. Он был здесь не слугой. Он был здесь… смотрящим. Хозяйской рукой. Тэдэо почувствовал его взгляд раньше, чем увидел. Резко обернулся, и их глаза встретились через всю кухню, сквозь пар и суету, сквозь запахи еды и шум голосов. Мир остановился… На один бесконечный миг не существовало ничего — ни кухни, ни слуг, ни поместья, ни строгого родителя на террасе. Был только он. Тэдэо. Его омега. Смотрящий на него этими синими, как сапфир на его шее, глазами. А потом Тэдэо рванул к нему… Белый шёлк взметнулся, жемчуг на вышивке вспыхнул искрами в солнечных лучах, сапфировая лилия подпрыгнула на груди. Он бежал, не разбирая дороги, чуть не сбив с ног растерянного соги с подносом, и через мгновение влетел прямо в распахнутые объятия Чонгука. Чонгук поймал его. Прижал к себе так сильно, что Тэдэо пискнул от счастья. В лицо ударил знакомый запах: сандал, кожа, пот дороги и тот самый, его собственный, альфий, от которого подкашивались колени. — Тэдэо, — выдохнул Чонгук ему в макушку, зарываясь носом в пахнущие османтусом волосы. — Тэдэо, мой… — Ты вернулся, — голос омеги дрожал, утыкаясь лицом ему в грудь, в дорожную пыль на саварме. — Ты вернулся, ты вернулся… — Я же обещал. Чонгук отстранился ровно настолько, чтобы заглянуть ему в лицо. Руки всё ещё сжимали тонкую талию, не давая отойти ни на шаг. Он смотрел жадно, лихорадочно, сметая взглядом каждую чёрточку: синие глаза, влажные от подступающих слёз, припухшие от утреннего сна губы, идеальную белизну саварма и… — Почему ты на кухне? — спросил Чонгук, и в его голосе мелькнуло недоумение. — Что ты здесь делаешь? Тэдэо смутился. Опустил глаза, но тут же поднял их снова — робко, но с той тихой гордостью, что появилась в нём за эти дни. — Я... я слежу за готовкой, — признался он тихо. — Твой папа любит, когда всё вовремя и правильно. А повара без присмотра... ну, ты знаешь. — Он виновато улыбнулся, будто оправдываясь. — Я подумал, что если я буду помогать, следить за всем... то, может, он поймёт, что я не просто так здесь. Что я могу быть полезен. Чонгук смотрел на него и чувствовал, как внутри разливается что-то огромное, тёплое, почти болезненное в своей нежности. Его мотылёк. Его хрупкий, нежный омега. Вместо того чтобы лежать в покоях и ждать сложа руки, надел свой лучший саварм и пришёл на кухню — следить, заботиться, доказывать. Сражаться за своё место в этом доме единственным способом, который знал. — Мой мотылёк... — прошептал Чонгук, и голос его сорвался. Он снова прижал Тэдэо к себе, спрятал лицо в изгибе его шеи, вдыхая запах, от которого успокаивалось бешено колотящееся сердце. Запах родного дома, уже впитавшийся в кожу омеги. — Мой... мой... Вокруг них, на кухне, царила оглушительная, гробовая тишина. Повара застыли с поднятыми ножами. Соги замерли с подносами в руках. Даже огонь в очаге, казалось, притих, уважая момент. Никто не смел дышать. Сын хозяина, наследник рода Чон, ковергард его величества, стоял посреди кухни и сжимал в объятиях омегу в белом жемчужном саварме. Не скрывая ни нежности, ни этой всепоглощающей, оголённой любви. И только когда дыхание немного выровнялось, Чонгук оторвался от Тэдэо ровно настолько, чтобы заглянуть ему в глаза. — Пойдём, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Пойдём, ты мне всё расскажешь. Тэдэо улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Чонгука всегда темнело в глазах, огляделся растерянно по сторонам, понимая, что они стоят посреди кухни и все на них смотрят. Кивнул. Чонгук взял его за руку — переплёл их пальцы и потянул к выходу. Проходя мимо замерших соги, резко бросил: — Продолжаем работать. И они вышли. Солнце уже поднялось выше, заливая сад «Лунлея» золотом и зеленью. Чонгук вёл Тэдэо по тропинкам, не глядя на дорогу — он знал здесь каждый камень. Он смотрел только на него. На его профиль, на развевающиеся на утреннем ветру волосы, на сапфир, подпрыгивающий на груди в такт шагам. — Ты не представляешь, — заговорил он, когда они отошли достаточно далеко от дома, в тень старых сосен, — как я спешил к тебе. Тэдэо остановился. Повернулся к нему лицом, и его глаза — синие, ясные, бездонные — смотрели прямо, не отводя взгляда. — Я ждал, — сказал он тихо. — Я тебя так ждал. Чонгук сглотнул. Его карие глаза, обычно твёрдые и острые, как у ястреба, сейчас были влажными. — Папа тебя не обижал? — Нет, — тихо прошептал Тэдэо. — Я просто делал то, что нужно. Заботился о нём. О доме. О слугах. Я думал… если я стану частью этого места, ему будет труднее меня выгнать. — Милый мой, — выдохнул Чонгук и снова притянул его к себе, целуя в висок, в скулу, в уголок губ. — Тебя никто не выгонит. Как бы ни был строг папа, единственный наследник здесь я. И если он хочет, чтобы этими землями продолжали править Чоны, ему придётся считаться с моими желаниями. А ты — это то, что я люблю и желаю больше всего. Даже больше, чем владеть этим поместьем, — обхватил его лицо ладонями, вглядываясь в глаза. Прошептал: — Ты мой единственный титул, который я хочу носить повсеместно и до конца своих дней. — Я знаю, — прошептал Тэдэо, зажмурившись от счастья. — Но я так боюсь твоего папу. Где-то вдалеке, на террасе главного дома, Чон Ханшик допивал свой чай. Он видел, как две фигуры — высокая, широкоплечая, в тёмном и тонкая, белая, как облако, — скрылись в сосновой роще. Видел, как сын обнял омегу. Видел, как они исчезли за деревьями. Он медленно поставил пустую чашку на стол. В груди, там, где много лет жила только холодная гордость аристократа, что-то шевельнулось. Что-то тёплое, почти забытое. Может быть, это была память о том, как он сам когда-то смотрел на своего супруга. Может быть, просто усталость от одиночества. А может, тот самый омега с синими глазами и безупречными манерами всё-таки сумел пробить брешь в его ледяной крепости. — Никогда не думал, что в домах любви учат управлять поместьем и нести себя, точно ты царская особа, — разговаривал он сам с собой. Чон Ханшик поднялся и, не глядя больше в сторону сада, медленно пошёл в свои покои. Пора было подумать о том, что наследование рода Чон, похоже, обретёт совершенно неожиданный оборот. — О небесные покровители… — вздохнул он, — нас не примут ни в одном приличном доме, — пробубнил себе под нос устало. А в сосновой роще, в тени вековых деревьев, Чонгук наконец позволил себе усталость. Он сел на мох, прислонившись спиной к стволу, и потянул Тэдэо за собой, усаживая его между своих ног, прижимая спиной к своей груди. — Рассказывай, — прошептал он, обнимая его со спины. — Всё рассказывай. Как ты тут? Что делал? О чём думал? Тэдэо откинул голову ему на плечо, прикрыл глаза. Вдвоём, в тишине соснового леса, под шелест веток и далёкий крик ястреба, он начал рассказывать. Про утро, про кухню, про садовника и про чайный сервиз. Про то, как папа смотрел на него, не говоря ни слова. А Чонгук слушал, зарывшись носом в россыпь волос, и чувствовал, как уходит всё: усталость, боль, напряжение последних дней. Остаётся только это — тепло в руках, запах османтуса в прядях и тихое, ровное дыхание того, ради кого он готов был свернуть горы. Дом… Наконец-то он был дома. Дома… и держал его в объятиях. Наконец вдыхал запах его волос… — …а на третье утро я заметил, что садовник поливает камни у павильона. Просто льёт воду на дорожку. Я спросил зачем. Оказывается, твой папа любит, когда мох у камней влажный — тогда воздух кажется прохладнее даже в жару… Чонгук слушал вполуха. Вернее, он слушал не слова — он впитывал сам звук. Мелодию этого голоса, которая не давала ему уснуть в седле. Тёплое тело омеги прижималось к его груди. Его руки сжимали тонкую талию, и сквозь шёлк саварма он чувствовал жар молодого тела. Чувствовал, как под его ладонями бьётся пульс, как вздымается и опускается грудь при каждом вздохе. Желание поднималось медленно, как прилив… Сначала просто тепло в груди, потом тяжесть в паху, потом — острая, почти болезненная тяга, от которой перехватило дыхание. — …а вчера вечером я сидел под ивой и думал о том дне, когда мы встретились, — голос Тэдэо дрогнул. — О той розе. Ты помнишь? — Помню ли я? — Чонгук наклонился, коснулся губами его виска. — Я каждый день помню. Каждую секунду того мгновения, когда наши пальцы соприкоснулись. Тэдэо замер. Потом медленно повернул голову, и их глаза встретились. В синей глубине плескалось что-то такое, от чего у Чонгука свело челюсть. — Ты устал, — вдруг сказал Тэдэо, и в его голосе прорезалась та самая хозяйская нотка, которой он командовал на кухне. — Ты гнал всю ночь. Ты не спал. Тебя надо накормить. Чонгук моргнул, сбитый с толку этой внезапной сменой интонации. — Что? — Накормить, — повторил Тэдэо и попытался встать, высвобождаясь из объятий. — Обед уже готовится, но это будет нескоро. А тебе нужно поесть сейчас. Я скажу на кухне, чтобы подали закуски… — Стой, — Чонгук поймал его за руку, не давая подняться. — Стой. Не уходи. — Но ты голоден. — Я голоден, — согласился Чонгук, и его голос сел до хриплого шёпота. — Но не той едой, что готовят на кухне. Тэдэо замер. Его щёки вспыхнули алым. Синие глаза расширились, зрачки поплыли, затягивая радужку в тёмную бездну. — Чонгук… — выдохнул он, и это имя прозвучало как мольба. — Фурако, — вдруг сказал Чонгук, перебивая его. — Мне надо принять фурако. Тэдэо моргнул, пытаясь перестроиться. — Ах, фурако. Его с утра готовили для твоего папы. Он любит перед обедом… — Он погреет кости после, — перебил Чонгук, поднимаясь на ноги и увлекая Тэдэо за собой. — А я приму его сейчас, и ты пойдёшь со мной. Тэдэо замер, глядя на него снизу вверх. Солнце пробивалось сквозь сосновые ветки, серебрило его волосы, высвечивало жемчужную вышивку на груди и сапфировую лилию на шее. — Мне надо проследить за готовкой на кухне, — сказал он, и это прозвучало жалко даже для его собственных ушей. — Повара без присмотра… Чонгук шагнул к нему. Один шаг — и между ними не осталось расстояния. Его ладонь легла на затылок Тэдэо, пальцы зарылись в волосы, чуть потянули назад, заставляя запрокинуть голову и открыть шею. — Я приму фурако, — прошептал он, почти касаясь губами его губ, — только с тобой. — Чонгук… — голос Тэдэо сорвался на всхлип. — Кругом соги… На нас смотрят. — Это мои соги, — Чонгук усмехнулся, и в этой усмешке было что-то дикое, первобытное. — Им заплачено за то, чтобы они не видели того, что видеть не должны. И прежде чем Тэдэо успел возразить, сильные руки подхватили его под колени и под спину. Тэдэо взвизгнул — совсем по-детски, испуганно-восторженно — и вцепился в плечи альфы, чувствуя, как под ламеллярами перекатываются тугие мышцы. — Ты с ума сошёл! — выдохнул он, когда Чонгук широким шагом направился к тропинке, ведущей к мезуя. — Поставь меня! Я тяжёлый! — Ты лёгкий, как пёрышко, — Чонгук даже не запыхался. — И даже если бы ты весил как стог сена, я бы нёс тебя хоть на край света. А уж до мезуя — тем более. Он нёс его через сад, не обращая внимания на замерших соги, которые при их появлении дружно разворачивались к стенам и кустам, делая вид, что ужасно заняты поливкой, подрезкой и сметанием несуществующей пыли. Тэдэо зарылся лицом ему в грудь, пряча пылающие щёки, но сквозь кирасу слышал, как гулко и сильно бьётся сердце его альфы. Мезуя встретил их теплом и влажным воздухом. Маленькое помещение из светлого дерева, в центре — большой деревянный чан, из которого поднимался лёгкий пар. Вода в нём была идеальной — горячей, но не обжигающей, с добавлением ароматических трав. Кто-то из соги явно только что вышел, оставив всё готовым к приходу хозяина. Чонгук опустил Тэдэо на пол у самого края чана. Не отпуская, прижал к себе спиной, и его руки в тяжёлых наручах сомкнулись на его талии, притягивая ближе. Холод металла и жар тела — контраст, от которого у Тэдэо перехватило дыхание. — Помоги мне, — прошептал он ему на ухо, и его дыхание обожгло мочку. — Что? — Тэдэо дрожал. Всё его тело вибрировало мелкой дрожью — от желания, от предвкушения. — Снять доспехи, — Чонгук чуть отстранился, давая ему пространство. — Я хочу, чтобы это сделал ты. Тэдэо медленно повернулся в кольце его рук. Поднял глаза — и утонул. В карих глазах напротив полыхало такое откровенное, дикое пламя, что у него подкосились колени. Руки дрожали, когда он потянулся к застежкам ламелляра. Пальцы путались в ремнях, соскальзывали с пряжек, никак не могли справиться с непривычной конструкцией. Чонгук стоял неподвижно, позволяя ему мучиться, и смотрел — жадно, неотрывно, впитывая каждую секунду этой пытки. Наконец первый ремень поддался. За ним второй. Тяжёлые пластины, освободившись, глухо стукнулись о деревянный пол. Под доспехом оказался верхний саварм из тёмно-синего шёлка, взмокший от пота после долгой скачки. — Дальше, — голос Чонгука был низким, как рокот перед грозой. Тэдэо потянул сначало пояс, затем ткань с плеч. Саварм скользнул вниз, открывая широкую смуглую грудь. Тэдэо замер, не в силах отвести взгляд. Он видел это тело раньше, но сейчас, в полумраке мезуи, при свете единственного масляного светильника, оно казалось высеченным из тёплого камня. Чонгук перехватил инициативу. Его пальцы потянулись к поясу Тэдэо. — Можно? Тэдэо кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Пояс распустился. Белый саварм с жемчужной вышивкой упал к ногам, открывая нижнюю рубашку из тончайшего шёлка. Чонгук помедлил мгновение, встречаясь с ним взглядом, спрашивая разрешения снова. Тэдэо чуть заметно кивнул. Рубашка скользнула следом. И Чонгук замер… Он смотрел… Просто смотрел не отрываясь на идеальную кожу — гладкую, без единого изъяна. На тонкую талию, на изгиб бёдер, скрытый пока ещё белыми шёлковыми штанами, на ключицы, на шею, где билась тонкая жилка. — Ты… — выдохнул он, и в его голосе было столько благоговения, что Тэдэо почувствовал, как краска заливает щёки. — Как же ты прекрасен. Тэдэо опустил глаза, не в силах выдержать этот жадный, пожирающий взгляд. — Я не… — начал он, но Чонгук не дал ему договорить. — Ты, — перебил он, беря его лицо в ладони. — Самый красивый. Самый желанный. Мой, — взгляд скользнул с синих глаз на алый бутон губ. Большой палец коснулся нижней губы, властно провёл, чуть оттягивая вниз. Затем наклонился, впиваясь губами… Это было голодное, жадное, всё сметающее на своём пути обладание. Чонгук целовал так, будто хотел выпить его душу, забрать себе, спрятать глубоко внутри, чтобы никто никогда не посмел отнять. Тэдэо отвечал ему тем же. Впивался пальцами в его плечи, царапал спину, прижимался так сильно, что, казалось, хотел просочиться сквозь кожу, стать частью его крови. — В воду, — выдохнул Чонгук, отрываясь от его губ. — Сейчас. Иначе я возьму тебя прямо здесь, на полу. Он рванул завязки своих штанов, скинул их одним движением, открывая сильные ноги, и ту часть тела, которая уже не оставляла сомнений в том, чего именно он хочет. Тэдэо, не отводя взгляда, стянул свои белые шёлковые штаны — медленно, чувствуя, как взгляд альфы скользит по каждому миллиметру открывающейся кожи. А потом Чонгук подхватил его на руки и шагнул в фурако. Горячая вода приняла их в своё обжигающее объятие. Тэдэо ахнул, когда жар охватил тело, но Чонгук не дал ему опомниться — усадил к себе на колени, прижал спиной к груди, и вода заплескалась через край, разливаясь по деревянному полу. В фурако было тесно для двоих, но это была та теснота, от которой перехватывало дыхание. Тэдэо чувствовал каждую мышцу альфы за своей спиной, чувствовал, как его твёрдая плоть упирается ему в поясницу, и от этого жар внутри становился сильнее, чем жар воды. — Я соскучился, — хрипло пробасил Чонгук ему в затылок. Его руки легли на бёдра Тэдэо, поглаживая, сжимая, подбираясь к самому сокровенному. — Как же я соскучился, — и наконец его пальцы скользнули туда, где омега был самым чувствительным, самым открытым, самым уязвимым. Тэдэо выгнулся дугой, вцепившись руками в край чана. Вода плескалась, выплёскиваясь наружу, пар застилал глаза, но он ничего не видел, кроме звёзд, что вспыхивали под закрытыми веками. — Чонгук… — выдохнул он, и это имя прозвучало как молитва. — Тихо, — Чонгук поцеловал его в висок, не прекращая движений. — Тихо, мой мотылёк. Я здесь. Я всегда буду здесь. Пальцы двигались медленно, мучительно сладко, раз за разом подводя к краю и отступая, не давая сорваться в пропасть. Тэдэо скулил, выгибался, царапал его руки, но Чонгук был неумолим. — Я хочу, — шептал он, — чтобы ты запомнил это мгновение навсегда. Чтобы каждый раз, закрывая глаза, ты чувствовал меня как сейчас. — Я так… — Тэдэо всхлипнул, когда особенно сильное движение заставило его тело содрогнуться. — Я так люблю тебя… — Я знаю… — прошептал хрипло от желания. Обхватил за талию, чуть приподняв, и вошёл в него — медленно, мучительно медленно, давая время привыкнуть, давая почувствовать каждое мгновение этого соединения. Тэдэо чувствовал Чонгука везде: в себе, вокруг себя, над собой, под собой. Весь мир сузился до горячей воды, до сильных рук, до ритмичных движений, что раз за разом толкали его к краю наслаждения. Вода плескалась, выплёскиваясь из чана, пар поднимался к потолку, и в этом маленьком деревянном мире мезуи не существовало ничего, кроме них двоих — альфы и омеги, соединившихся в самом древнем, самом простом, самом важном танце. — Смотри на меня, — приказал Чонгук, разворачивая его лицом к себе и входя вновь. — Когда будешь кончать, смотри на меня. Тэдэо открыл глаза. В карих глазах напротив полыхало пламя, и он нырнул в него, как в омут, без страха, без сомнений, с одной только мыслью: я люблю тебя… И мир взорвался… Тэдэо закричал, выгибаясь в его руках, чувствуя, как внутри разливается жидкий огонь, как каждая клеточка тела вибрирует в унисон с его пульсом. И сквозь эту слепящую вспышку он чувствовал, как Чонгук сжимает его до боли, как его тело напрягается, как горячая влага заполняет его изнутри, соединяя их неразрывно… А потом была тишина… Только плеск воды, успокаивающейся после бури. Только тяжёлое дыхание двоих, слившихся в одно. Только руки, которые не отпускали, и губы, которые целовали мокрые волосы, мокрые плечи, мокрые щёки. — Я люблю тебя, — прошептал Чонгук, когда смог говорить. — Я люблю тебя так, что аж страшно. Если ты умрёшь, я умру следом. Если ты уйдёшь, я найду тебя где бы ты ни был. — Не надо никуда идти, — Тэдэо улыбнулся, прижимаясь щекой к его груди, слушая, как бьётся его сердце. — Я никуда не уйду. Я нашёл свой дом. Они сидели в остывающей воде, обнявшись, и время текло мимо, не касаясь их. Где-то там, за стенами мезуи, был большой мир с его войнами, переворотами, долгом и обязательствами. Но здесь, в этом маленьком деревянном ковчеге, был только их собственный мир — тёплый, влажный, пахнущий любовью. Через бесконечно долгое время Тэдэо пошевелился. — Вода остывает, — прошептал он. — Угу, — Чонгук не открывал глаз, продолжая гладить его по спине. — Надо вылезать. — Не надо. — Твой папа скоро захочет греться, — шептал омега. — Подождёт, — шептал в ответ Чонгук, прижимая омегу к себе крепче и целуя в мокрые волосы на макушке. Тэдэо тихо рассмеялся ему куда-то в грудь. И этот смех был самым прекрасным звуком, который Чонгук слышал за последние три дня. — Ты невозможный, — сказал Тэдэо, целуя его в ключицу и удобнее устраиваясь в объятиях альфы…***
Поместье Бай Хе Ди,
провинция Тианшар.
Феликс сидел на веранде второго этажа, в тени резного деревянного козырька, и смотрел на дорогу. Ту её часть, что проглядывала между старыми кедрами у въездных ворот, — узкую полоску пыльного тракта, на которой мог появиться всадник. Мог. Должен был. Он встречал здесь каждый закат. Садился в это плетёное кресло, ставил рядом чашку с чаем и смотрел. Чай остывал, темнело небо, зажигались первые звёзды, а он всё смотрел. И сегодня как всегда Сатоми, старый камердинер, появился в сумерках с неизменным пледом и вздохнул, глядя, как омега сидит, не замечая холода. — Господин Феликс, — тихо говорил он, — ложились бы. Завтра новый день. Может, завтра… — Да, Сатоми. Завтра. Но Феликс не ложился. Просто смотрел в темноту, где уже силуэты кедров начали сливаться в сплошную серую стену. Он и сам не думал, что эта разлука будет такой невыносимой. Всё вокруг было чужим — огромное поместье, строгие соги, бесконечные коридоры. И только мысль о Хёнджине согревала, давала сил вставать по утрам и изучать этот новый мир, который должен был стать его домом. Като, главный соги, седой и суровый альфа водил его по владениям. Показывал сады, пруды, конюшни, старую библиотеку. Феликс слушал, кивал, запоминал. Сегодня он снова сидел здесь. В бледно-голубом саварме, волосы разметались по плечам мягкими волнами, на ногах — расшитые домашние тапочки. Он чувствовал себя гостем в этом доме, но старался держаться с достоинством, как и подобает будущему супругу хозяина. Он смотрел на дорогу. Закат разгорался всё ярче, окрашивая небо в оранжевый и розовый. Феликс уже почти не надеялся. Сколько уже дней он здесь, а Хёнджин всё не едет — слишком долго. Может, что-то случилось? А потом он увидел… Пыль… Тонкое облачко над трактом, там, где дорога проглядывала между кедров. Всадник. Один. Феликс вскочил так резко, что кресло качнулось и едва не опрокинулось. Чашка с остывшим чаем полетела на пол, разбившись вдребезги, но он даже не заметил. Сердце заколотилось где-то в горле. Он вглядывался в приближающуюся фигуру, боясь поверить, боясь обмануться. Вороной конь. Знакомый силуэт в седле. Прямая спина. Хёнджин… — Хёнджин! Крик вырвался сам собой… …и прочь с веранды через спальные покои, вниз по лестнице… Одна. Две. Десять… Бесконечные ступени… Через холл, через распахнутую дверь — тапочки гулко стучали по дереву, по камню, по плитам двора. Он летел, не разбирая дороги, не видя ничего… Соги шарахались в стороны, прижимаясь к стенам. Като, вышедший на крыльцо, только крякнул и покачал головой. Феликс добежал до ворот в тот момент, когда вороной, весь в мыле, с раздувающимися боками, уже въезжал под арку. Хёнджин едва успел осадить коня, как омега обхватил его ногу, вцепившись в стремя. Прижался лицом к его пыльному от дороги сапогу и разрыдался. В голос. Навзрыд. Всё, что копилось столько дней: страх, одиночество, неуверенность, надежда — всё вырвалось наружу слезами, дрожью, бессвязными всхлипами. — Ты вернулся… ты вернулся… я думал… я каждый день… на веранде… смотрел… ждал… — слова рвались, путались, тонули в слезах. Хёнджин смотрел на него сверху. На этого омегу в голубом саварме, с разметавшимися светлыми волосами, с мокрым лицом, прижатым к его ноге. На того, кто ждал его все эти дни. На того, ради кого он гнал коня без остановок. Он наклонился в седле. Одна рука легла на затылок Феликса, пальцы зарылись в мягкие волосы. — Ну… ну чего ты? — шептал, целуя в макушку. — Я здесь, — голос Хёнджина был низким, чуть хриплым от усталости, и в нём звучало столько нежности с той привычной ленивой вальяжностью, с которой он обычно говорил. — Я здесь, мой хороший. Он целовал его волосы. Долго, не отрываясь, вбирая запах омеги, который помнил все эти дни. Феликс всхлипнул, прижимаясь сильнее. — Милый, — шептал Хёнджин, целуя в белую макушку, — дай я хоть сойду с коня. Феликс замер. Поднял голову, глядя на него мокрыми голубыми глазами, и только сейчас осознал, что всё это время он буквально висел на стремени, не давая Хёнджину даже ногу опустить. — Да… да, конечно… — опомнившись, он отстранился, отступил на шаг, всхлипывая и утирая слёзы рукавом. — Прости… я не подумал… Хёнджин легко спрыгнул с коня — несмотря на усталость, движение вышло плавным, почти грациозным. И в тот же миг его руки сомкнулись на талии омеги, притягивая к себе. — Иди сюда, жемчужина моя. Он целовал его нежно — в мокрые щёки, в солёные от слёз губы, в закрытые веки, в кончик носа. Целовал и шептал что-то бессвязное, нежное, глупое — всё, что скопилось за долгое время разлуки. Феликс таял в его руках, всё ещё всхлипывая, но уже улыбаясь сквозь слёзы. Вокруг, словно из-под земли, выросли соги. Конюх почтительно замер у стремени, ожидая, когда можно будет увести вороного. Два соги согнулись в поклоне. И Като — седой, суровый — шагнул вперёд и склонился в приветствии. — С возвращением, господин, — его голос звучал ровно, но в глазах мелькнуло что-то тёплое. — Ужин будет подан тотчас. Фурако готово. Ваши покои ждут. Хёнджин кивнул, не размыкая объятий. — Благодарю, Като. Старый соги выпрямился, бросил быстрый взгляд на раскрасневшегося, заплаканного Феликса и позволил себе едва заметную улыбку в уголках глаз. Развернулся и, не говоря больше ни слова, быстрым шагом направился к дому отдавать последние распоряжения. — Пойдём, — Хёнджин чуть отстранился, но руку Феликса не отпустил. Переплёл их пальцы и повёл к воротам. — Пойдём в дом. Они шли по аллее в обнимку, не обращая внимания на почтительно замерших соги. Вороного уже уводили — главный конюх почтительно кланялся, пятясь назад. Соги поспешно зажигали светильники вдоль дорожек один за другим перед хозяевами, разгоняя вечерние сумерки. Феликс прижимался к Хёнджину, вдыхал запах дороги, пота, лошади — и это было лучшим запахом в мире. Потому что это был запах его альфы. Родного. Вернувшегося. В малой столовой, куда Хёнджин провёл Феликса, уже горели свечи. Комната была невелика для такого поместья — всего на дюжину гостей, но именно здесь, в этом тёплом, уютном пространстве с низкими столиками из тёмного полированного дерева и стенами, отделанными тонкими бамбуковыми панелями, семья всегда собиралась для самых важных, самых сокровенных трапез. Свечи плавали в неглубоких чашах с водой, расставленных вдоль стен, — их огоньки дробились в хрустальных подвесках, рассыпая по комнате сотни крошечных зайчиков. Ещё несколько высоких масляных ламп на бронзовых подставках стояли по углам, отбрасывая мягкий золотистый свет на стол и лица. Стол был накрыт с той безупречной элегантностью, которая приходит только с веками традиций. Тяжёлая шёлковая скатерть цвета слоновой кости, расшитая по краям тончайшим серебряным узором из хризантем и драконов, ниспадала до самого пола мягкими складками. На ней целая церемония посуды, расставленной с геометрической точностью. Перед каждым прибором по три тарелки разного размера, расположенных одна в другой. Все из тончайшего белого фарфора с едва заметной голубоватой глазурью, почти прозрачной на просвет. Края каждой были оплавлены вручную, отчего они напоминали лепестки лотоса — нежные, живые, единственные в своём роде. В центре стола возвышались основные блюда, расставленные на низких подносах из красного лака с золотой инкрустацией. Главным украшением трапезы была паровая рыба — целый морской окунь, уложенный на длинное блюдо, изогнутое так, чтобы повторять форму его тела. Рыба была припущена в бульоне с имбирём и зелёным луком, полита соевым соусом и кунжутным маслом, а сверху щедро посыпана тонко нарезанным перцем чили и кинзой. От неё поднимался пар, разнося по комнате пряный, дразнящий аромат. Рядом несколько мисок с гарнирами. В одной молодой шпинат, бланшированный и приправленный кунжутными семечками и лёгким соусом. В другой — маринованные овощи: дайкон, морковь и огурец, нарезанные тончайшей соломкой и выдержанные в рисовом уксусе с добавлением сахара и морской соли. Они переливались на свету, как драгоценные камни. В третьей — грибы шиитаке, тушённые в соевом соусе с добавлением мирина и сахара до блестящей, карамельной корочки. Отдельно стоял суп — прозрачный, как слеза, бульон из морских водорослей и сушёной рыбы, с парящими в нём тонкими ломтиками тофу и зелёным луком. Его подали в большой общей супнице из тёмно-синей керамики с крышкой, увенчанной фарфоровым драконом. Рис — горный, пропаренный, рассыпчатый — занял почётное место в тяжёлой чугунной чаше, сохраняющей тепло. Рядом с ним маленькая мисочка с чёрной фасолью, острой пастой твенджан и свежим перцем. И конечно — чай. Церемониальный заварник из исинской глины, тёплый на ощупь, с уже настоявшимся улуном, разлитым в крошечные чашки. Аромат чая — цветочный, с дымком — тонко переплетался с запахами еды, создавая неповторимую симфонию. Всё это великолепие было расставлено так, чтобы каждый мог дотянуться до любого блюда, не вставая с места, — и в то же время сохраняло идеальный баланс, радующий глаз. Соги, одетые в одинаковые тёмно-серые савармы, двигались бесшумно, как тени. Они появились ровно в тот момент, когда Хёнджин с Феликсом переступили порог, закончили сервировку за считаные мгновения и исчезли так же незаметно, растворившись в полумраке коридоров. Остался только Като — он стоял у входа, почтительно склонив голову, готовый исполнить любое пожелание. Хёнджин сидел во главе стола, но не ел. Смотрел на омегу не отрываясь, любовался им. Свечи мерцали, отражаясь в голубых глазах Феликса, и Хёнджину казалось, что ничего красивее он в жизни не видел. Этот омега, его омега, сидел в его доме, за его столом, и завтра — завтра он будет здесь завтракать, обедать, ужинать. Всегда. — Ты смотришь так, и ничего не ешь, — Феликс смущённо улыбнулся, опустив глаза. — Потому что ты — главное блюдо, — серьёзно ответил Хёнджин. — Всё остальное только украшение. Феликс покраснел и уткнулся взглядом в тарелку с рисом, пряча улыбку. — Ешь давай, — пробормотал он. — Ты с дороги, наверное, голодный. Феликс сидел рядом — не напротив, как полагалось бы по этикету, а рядом, почти касаясь плечом. Хёнджин сам посадил его так, когда понял, что расстояние в полстола для него непереносимо. — Ешь, — Феликс зачерпнул рис и положил ему в тарелку. — Ты должен есть. — А ты? — Хёнджин приподнял бровь. — Я уже ел. С Сатоми. Он… он такой заботливый. Всё время спрашивает, не хочу ли я чего, не холодно ли мне, не нужно ли принести ещё одеял… Хёнджин улыбнулся, подцепил вилкой немного риса, но в рот не понёс — слушал. Этот щебет был для него слаще любой еды. — А Като, — продолжал Феликс, заметив, что тот вышел, потянулся за куском рыбы, чтобы положить в тарелку альфе. — Он такой строгий! Я сначала боялся к нему подойти. Но Сатоми сказал, что он служил ещё твоим родителям и что, если он меня принял, значит, всё хорошо. А он меня принял? Как ты думаешь? — он бросил осторожный взгляд в ту сторону, где минуту назад стоял главный соги, не вернулся ли тот. — Если ты жив и сидишь здесь, значит, принял, — лениво ответил Хенджин, отправляя наконец рис в рот. — Като не убивает только тех, кого считает достойными этого дома. Феликс округлил глаза. — Он убивает? Шутишь? — Шучу, — Хёнджин не выдержал и рассмеялся — тихо, тепло. — Като скорее задушит заботой. Но строгость у него в крови. Не обращай внимания. — А он водил меня по поместью, — Феликс подпёр щёку рукой, глядя, как Хёнджин ест. — Показывал всё: сад, пруды, конюшни, даже старую библиотеку, где книги в таком состоянии, что их страшно трогать. Я спросил, можно ли мне помочь с управлением, а он посмотрел так… — Феликс изобразил суровый взгляд исподлобья, и Хёнджин прыснул, подавившись рисом. — И сказал, что для этого нужно спрашивать хозяина. То есть тебя. — Спросишь, — Хёнджин кивнул, промокнув губы салфеткой. — Завтра же спросишь. Я хочу, чтобы ты чувствовал себя здесь хозяином уже сейчас. Феликс замер. — Хозяином? Мы же ещё не поженились. И потом мне… — он запнулся, а после продолжил, помолчав и подумав о чём-то. — Никак не могу привыкнуть к… — тяжело вздохнул. — «Хозяином», — протянул он последнее слово, пробуя на вкус. — А кем же ещё? — Хёнджин отложил вилку, повернулся к нему всем корпусом. — Ты будешь моим супругом. Это значит, половина всего этого, — он обвёл рукой комнату, поместье, весь мир за стенами, — твоя. Глаза Феликса снова заблестели, но на этот раз он сдержал слёзы. Только улыбнулся — светло, благодарно. — Я вчера думал… — начал он тихо. — О своём папе. Хёнджин молчал, давая ему говорить. В это время в углу выросла неприметная тень Като. — У дяди, у Кан Донсока, в доме висел портрет. Моего папы. Я запомнил его на всю жизнь: он стоял в парадных одеждах, и смотрел так… — Феликс поднял подбородок, расправил плечи. — Будто весь мир у его ног. Царственно. Я тогда не понимал, а сейчас… Сейчас я думаю: если он мог быть таким, значит, и я могу. Я ведь его сын. Я из клана Кан. Мне и дядя все время об этом твердил, но я как-то… — он замолчал, опустив плечи. Хёнджин смотрел на него и чувствовал, как в груди разрастается что-то огромное, тёплое. — Можешь, — тихо сказал Хёнджин. — Ты уже такой. Ты просто ещё не понимаешь. Феликс встретил его взгляд — прямой, открытый. — Ты правда так думаешь? — Я никогда не говорю того, чего не думаю, — Хёнджин взял его руку, поднёс к губам, поцеловал пальцы — один за другим, не торопясь. — Ты сын своего папы. И ты — мой будущий супруг. Это значит больше, чем любой титул. Феликс покраснел от смущения, чувствуя, как внизу живота разливается тепло от этих прикосновений горячих губ. В углу, в тени гостиной, старый Като опустил глаза и позволил себе едва заметную улыбку. Кажется, в этом доме снова поселилось счастье…