Я хочу увидеть свет!

NC-21
Заморожен
41
30
автор
Размер:
262 страницы, 103 538 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 65 Отзывы 3 В сборник

21. Погорелец

Настройки
Примечания:

      Йокогама, адмцентр префектуры Канагава к югу от Токио, Япония

17 апреля 1985 года...

      Тюк. Не тут.       Тюк. Не это.       Тюк. Снова не здесь.       Тюк. Нет, левее... правее... опять не то.       Тюк...       Тяжела жизнь маленьких пташек! Особенно по весне. Императорское турне золотящегося солнца растягивалось на пару-тройку тёплых минуток с каждым день, изголодавшиеся по свету растения распаковывали листики в срочном порядке — казалось бы, живи да радуйся! — но о нерасторопности и тугодумности океана можно слагать пресквернейшие легенды, уж йокогамцы в этом мастера: вздумай обмундироваться по-зимнему, в ноябре можно натурально свариться в натаскиваемых с Токийского залива раскочегарившихся ветрах, зато апрель не балует и заставляет помёрзнуть в дыхании простывших течений, отчего едва доползший до восемнадцати-девятнадцати градусов ртутный столбик шмандарахается до нуля по ночам, а над городом висит непробиваемая серо-свинцовая хмарь, исхитряющаяся брызнуть дождиком в самый неподходящий момент. Погодка на редкость гадливая. Не только для людей, но и для насекомых: членистоногая братия всё ещё валялась в анабиозе по норкам и трещинкам, а редкие мухи и комарики припечатывались к стенам первым же дуновением ветра или падением температуры. Ждут. Им это от природы дозволено. А насекомоядные пташки ждать не могут!       Веточка сакуры совершила лёгкий кач, когда на неё присел сгусток торопыжести и отчаяния. Молоденькая самочка длиннохвостой японской синицы, в народе «энаги» — преблагороднейшее чвикающее созданьице, словно кто-то оживил сваленную из сахарно-белого кардачеса игрушку, не забыв вместе с глазками-бусинками, чёрным клювиком, чуть замаранными в саже хвостиком и крылышками прилепить и всю нервозность мира, — качнулась на ножках и распушилась, когда ветер лизнул её холодным языком и приподнял «юбку» из белоснежных перьев, оголив вздутое, всё в пупырышках от выдранных пушинок брюшко. Синичка повертела головой, заинтересовалась сначала сломанной веточкой, затем жуком-пожарником и только потом клочком шерсти, прибитым ветром чуть выше, на который она незамедлительно накинулась с яростью берсерка. Во всех судорожных бросках, клевках и периодических замираниях рассказывалась какая-то история. Наверняка из зимней «командировки» с Курильских островов она вернулась в полном обмундировании — слабая, худая, злая и равнодушная к песенным баталиям сородичей, пока её сердечко не захватил он. Это был основательный, нахальный, большой Птиц (ну, для создания по весу как карандаш), с которым обустраивать гнездо на старом кипарисе было удивительно просто, пока в один дождливый день он улетел за соломой... и не вернулся. Просто растворился. Мать-одиночка взяла на себя непосильную ношу, что похвально, но совершенно бесполезно. Бедняжка явно выбилась из графика: шарообразный каркас был готов, тёплая пуховая набивка — нет. А во взъерошенном тельце, что сейчас так активно трепало кужель, разверзся тихий спазмический ад: семь крохотных яйц с буро-красноватыми крапинками толкались, попеременно прижимаемые то стенками яйцевода, то собственными сёстро-братьями. Плохо всем: самые «старшие» постоянно вылезали из полураскрывавшейся клоаки в ложных потугах и всасывались обратно с целым «букетом» бактерий, средние сплющивались в уродливые овалы, младшие даже не обросли скорлупкой и были абсорбированы на стадии желтка. Матери хуже всех, потому что она может повлиять, но не получается. Не найдёт пушинок — придётся нестись на голый хворост. Не наестся — не согреет кладку и, либо упорхнёт за мошкарой и вернётся к остывшим бестолковкам, либо обезумеет от голода и раздолбает самое маленькое яйцо. Не снесётся вовремя — окоченеет от сепсиса и... дальше неважно.       Пух.       Нужен пух.       Не «потом».       Пух сейчас.       Вряд ли поможет, но что, если...?              От раздербаненного комочка синицу отвлёк мох на подоконнике школы. Ни на секунду пташка не замаятничала между клоком волос и слоистой изумрудно-серой нашлёпкой, притаившейся в пазухе между рамой и откосами — такую милипиздрическую прибавку в весе тело даже не заметит, — но её сокровище лежало на заведомо опасной территории, у подножия мира Высоких и Тощих. Страшнейшие лицемеры животного мира: вне своих каменных гнёзд колонны их маршировали в разноцветных перьях, пронзительно вопили и безропотно отдавались на съедение огромным бронированным зверям, что, грохоча и ворча, скользили по безводным рекам к скоплениям глупой двухногой добычи, но синицам не мешали и существовали как-то параллельно до тех пор, как только схоранивались в своих убежищах — всё, тушите свет! Мимо них не прошмыгнёшь, не пролетишь. Нет, Высокие и Тощие за прозрачными стенами были другими: тихими, неясными, с глазами как у кошки — а страшнее кошки зверя нет! — и абсолютно нечитаемые. Особенно пугали детёныши: ещё тоньше, ещё дёрганнее, ещё непредсказуемее. В любой момент они могли припечатся к стеклу. Могли забарабанить калечными лапами без когтей, жутко завыть. Могли вообще растворить преграду и утянуть вникуда.       Опасностей много. Очень. Но, с другой стороны, не она ли грелась у каменных гнёзд в зимнюю стужу? Не она ли склёвывала подаяния — крупу и жирные семечки, — с лапы маленького Высокого и Тощего?       Энаги чвикнула. Застекольный мир Высоких и Тощих вторил ей молчанием. Значит, никого нет дома. Или есть. Не суть — у неё не было времени разбираться: тельце предупреждающе скомякали родовые потуги. Одно известно точно: времени мало. В следующую секунду пернатый снежок бросился в стремительный полёт, игнорируя хлеставшую по взмокшим глазкам кужель (из клюва так и не выпустила — усвистят!), через серию волнообразных нырков опустилась на подоконник. Из хорошего — подоконник каменный, едва щербатый, нескользящий под лапками, из плохого — комочек шерсти она могла бы просто прижать и тащить под собой, кабы скреблась на алюминиевом скате, а так волосинки цеплялись за каждый бахромчатый край, за каждый шипик, тормозя всю операцию. Изрядно промучавшись, синица всё-таки доползла до всклокоченного суховатого налёта и начала методично выщипывать самые податливые скалины, параллельно представляя, как именно она распихает кусочки лишайника по гнезду. Но ни один из вариантов не успел осесть в маленькой головушке: трепля мшарину, птаха совершенно случайно взглянула в окно. Зря. Глаз воробьинообразных — не чета человечьему, а природный телескоп: четыре типа колбочек, прозрачность хрусталика, «капельки» каротиноидного масла в сетчатке для обрезания лишних волн — сий апофеоз биоинженерии, передаваемый сквозь поколения словно священный Грааль, скомковал замутнённо-стеклянную неизвестность в огромное, движущееся нечто. Оно шло сюда. К ней.       Энаги как ветром сдуло. Ножки согнулись от страха, развернулись крылья — и она свалилась в воздушный океан, забыв и о шерстинках, и о мхе, и о том, что ей остался день.       Птица не думала ни о чём, кроме побега от опасности.       Высокая и Тощая не думала ни о чём... кроме того, отчего она не может сбежать как птица.       У птицы, у бестолкового комка перьев хоть что-то да получилось. А у неё ничего не получалось. Даже посчитать нормально.       «Хайдзжи во какэ, Мидори-чан...» — подумала она. Колпачок ручки, весь в шершавых всклоках изгрызенного пластика и с давным-давно съеденной клипсой, отбарабанил по губе какой-то глупенький лейтмотив — так она успокаивалась, нередко поминая Ёси-сан, что её рассеянность простил уже с приезда в январе, лишь бы ручку вернули, — разлохматившаяся «корона» колпока цепанула за кожу. Никакого урона физического, только моральный. Её забороли простейшие математические расчёты для четвероклашек, так ещё и канцелярия кусается.       Воистину, ничего не получается. И не убежишь — слишком уж японцы народ пунктуальный. Столько в них ответственности, идущей рука об руку с резилентностью. Результат предсказуем: все сто двадцать миллионов, кое-как сгрудившиеся на «j»-образном клочке земли размером с Тюменскую область — нация людей по расписанию. Заступают за порог ненавистной работёнки до начала трудового дня, исправно обновляют «тревожные чемоданчики» на случай землетрясения и считают. Очень много. Даже рукописные книги учёта есть. «Какейбо» называются. Четыре всадника бюджетного Апокалипсиса — категории «выживание», «культура», «желания», «непредвиденное», — просчитываются до последней йены, чтобы, даже если останешься ни с чем, однажды можно было поскупиться на очередной удон, приобрести блокнотик с ручкой и начать считать, считать, считать...       А кто она такая, чтобы не считать? Всего-навсего Мидори Цурута. Второй год старшей школы, невыглаженная форма, зафоршмаченный какейбо...       Нет, никуда не годится.       Она посмотрела в окно. За излишне правильными домами-коробками токовали огромные стальнокожие «журавли», склёвывая груз с набившихся в порт контейнеровозов — вид настолько приевшийся, что захотелось расчесаться. Не тем мелким гребешком, что в сумке: он её косма никогда не брал, лишь выдёргивал, а любимая расчёска широкого пробора и с закруглёнными зубьями грустила одна-одинёшенек в гассюку, в номере двести три подле коврика, расшитого издевательски большим «お帰りなさい!». Или с цветастыми утками-мандаринками в пруду, но такой затоптанный, что от мандаринок остались одни глазки. Или вообще ни с чем, просто чёрная синтетическая мохрушка тридцать на сорок, а она опять перепутала с двести восьмым. Пальцы с ногтями особого рода — капризненькие по лаку, но с укреплённой ногтевой пластинкой и более конические, отчего ими сподручно и монетку подцепить, и карандашом писать, — зарылись в чёрные волосы и экстренно пропатрулировали «темницу», в чьих регламентированных застенках тихо сдохло её «Я». Это же «Я», чья голова в последних исподах марта трещала из-за отита — оказывается, её здоровущие кошачьи ушки лихо собирают не только чужие слухи, но и попутные ветра, — хотело себе ёлку. Неприступный, взлохмаченный лес до самой задницы шелестел бы у неё на голове и бесчинствовал: сметал чужие тетради, служил надёжной шапкой, не втискивался на общей фотографии, влёк мальчишек с параллели... а у неё «боб». Искромсанное, вымерянное нечто строго в два сантиметра до скулы и никакой индивидуальности, как у котиков без хвоста, так ею ненавидимых (ладилось у неё лишь с тараканами, лениво скользящими под плинтусом). Что боб, что бобтейл, оба кастрированные.       Рука опустилась на блокнотик и с силой выдернула лист, аж пару колечек покривилось. Поговаривают, если вовремя обрезать, иногда что-то толковое да вырастает.       Может, и у неё получится?       Сумма — пятьдесят тысяч иен. Несколько банкнот разного номинала, схоронившиеся в кожаном кошельке в прикорнувшей на подоконнике сумки, и бесчисленное множество монеток, для платежей «на скорую руку» содержавшихся в нагрудном кармане блузки. Необходимо найти слагаемые.       Ручка пустилась в пляс. Мидори начала пересчитывать.       Семнадцать тысяч — за жильё. Обольщаться не стоит: за смехотворную цену — смехотворное пристанище. Японская «политика мелкоквартирности» обязывалась зажевать проблемы с перенаселением, а зажевала черноволосую «юдо но таибоку» в бежевостенный кубик на одиннадцать квадратных метров. По правую сторону от окна — дверь в санузел без ванны, полка с учебниками. По левую — мини-кухня со встроенной стиралкой, плитой, раковиной, холодильником чуть больше чемодана, тумбочка, где пылилось личное — косметичка, гребешок, фотография в рамочке, — и старенький рогатый телевизор, пятничными вечерами крутивший романтическую «лапшу».       Пять тысяч — на коммуналку. Истинному самураю много не нужно. Он должен уметь согреваться дыханием гор, видеть в свете луны и хранить чистоту росой. Мидори же делала всё, дабы не посрамить предшественников: газ она не расходовала — не готовила у плиты, не умела, боялась и чаще разогревала в коридорной микроволновке, — зато остальные йены конвертировались кто во что. Трубы протопить, смыть унитаз, открыть кран, чтобы помыть посуду, застирать носки и тихим «плёськ!» холодной пригорошни собрать заспанную рожу воедино — это были йены водные, быстротекущие. Заставить холодильник холодить, телевизор говорить, лампочку светить, чтобы не было так одиноко и страшно — это были йены электрические, самые кусающиеся. Мытьё так вообще напоминало оккупацию острова Гуадалканал в мае сорок второго: на «всё-про-всё» в общественном сэнто давалось максимально минут пятнадцать, ибо в предбаннике начинали набиваться всякие разведчики — по нормам пожарной безопасности, кабинки воспрещалось делать полностью изолированными, чем один «шпиён» воспользовался, сняв всё на камеру через зазор под потолком. Вразумил его лишь выплеснутый ушат кипятка и «меийвакю джанай йо?!». После этого Мидори не ходила мыться неделю. Пошла, когда слипшиеся волосы стали тяжелей дум о том, по что в таком развитом государстве мужчины не эволюционировали из каменного века.       Три тысячи — я и всё, что снаружи. Врачи рекомендуют ходить по десять километров в день. У неё столько набиралось. Иногда прогулкой, иногда пробежкой по таким Зажопинскам, коих на картах нет: вдоль промзон, под виадуками, мимо дымящих заводов «Тосиба». Одноклассники крутили пальцами у виска, глядя на запылившиеся лоферы, и спрашивали про метро. Конечно. Они же не два шестьдесят ростом, им дойти из общежития до станции удобней и не в падлу отстригать по сто-сто пятьдесят йен за покатушки. Особо язвительных иногда подбрасывали родители. У Мидори родители существовали лишь в уличных таксофонах, выпочковавшихся на стенах домов жёлтыми, чаще синими дисковыми «коробочками» и посещаемых ею в пятницу строго в четыре часа. Проклиная прожорливые тарифы NTT — а компашка-то монополист и на «игле» государственных субсидий сидит крепко, так что ты либо звонишь, либо нет, — в монетоприёмник закатывалось йен по двести-четыреста (на три-пять минут соответственно), чтобы из трубки донеслось заветное «моси-моси?». Говорили быстро, без вздохов и пауз. Мидори жаловалась на громких соседей, родители хаяли сорвавшуюся сделку по продаже дома, но сквозь сигналы о скором разъединении и шуршания оператора в колл-центре, которому эта сопливая Санта-Барбара не катила совсем, сквозило нечто важное — надежда. Надежда на то, что они наконец-то съедутся и начнётся жизнь, а не выживание.       Тысяча — на хотелки+непредвиденное. С непредвиденным всё ясно: порвутся колготки, понадобится какая-то дребедень для каллиграфии, паста закончится, а вот непредвиденное... тут, как говорится, Остапа понесло: к примеру, а что ей не накраситься? Вот Аяка-тян ходит как расфуфыренная клуша и все ей завидуют, а Мидори сама всё подрумянит, нарисует, сгладит... под дождь выползет — и всё, привет, косплей на маску из «Крика»! Значит, бант. Бант не смоет, он же будет здоровенный, цвета нежной лилии и с золотой каймой, но куда его крепить? Набок несимметрично, меж ушей глупо. Да и вообще, сколько можно возиться с этими макияжиками и бантиками как маленькая, лучше уж нижнее бельё купить. Чёрное, с кружевом. Вот тащится какой-нибудь бака и думает ни о чём, а на подоконнике будет сидеть уже не Мидори, а прям богиня, растекающийся йокогамский закат обозначит и соскочившую лямку, и тонкую талию сквозь тонкую блузку... парня натурально хватит удар! А если не хватит... ну, и чёрт с ним. На те же деньги можно запереться в зал и трещать попкорном под популярные киноленты. Главное, чтобы не попалась клюква, а то за «мне не понравилось» никто девятьсот йен не вернёт. Конечно, кто не рискует, тот не пьёт шампанское — а к нему начал просыпаться недвусмысленный интерес, — но лучше ничем не жертвовать, а мечтать. Мечты всяко краше и уж точно бесплатные.       Двадцать четыре тысячи — на еду.       Мидори пересчитала ещё раз. Не-а, всё тютелька в тютельку, ни одной полусотней не обсчиталась, и от этого становилось так досадно, так обидно, что рука закопалась в волосы уже позлобже.       Она не ошиблась математически. Если отстричь лишние нули, то пятьдесят минус семнадцать минус пять минус три и минус один действительно равно двадцать четыре — вещь очевиднейшая, как трава зелёная, а масло масляное, — но телу об этом не скажешь.       Ей не хватало еды. Очень. А всё потому, что...       — Мидори-чан!       Ухо вздёрнулось и описало размашистый полукруг чуть назад. Не послышалось.       Школьный коридор предстал ей в ослепительной красе: бледно-васильковые стены, разлинованный лампами в шахматную доску кафель и оглушительная тишина. Вопреки любой логике и здравому смыслу, из освещённого параллелипипеда самозародилось колченогое нечто прямоугольного телосложения, запаянное в подвывернутые брюки с выглаженным гакураем каким-то страшным садистом и им же выпоротое — на истончившемся бронзово-персиковом лице зияли глаза для японца столь большие и вымученные, словно его только что отхлестали. Рюкзачная лямка скорбно болталась на плече, под подмыхой возле крупно расшитой «ВАТАНАБЭ ЁСИ, 10 кл.» повязки — толстая папка, вспузатившаяся от торопливой жизни старост. Побитый взгляд говорил, что где-то недоторопился...       — Мидори-чан! — позвал он чуть громче.       Ручка, какейбо, косметическое зеркальце-ракушка — ворох личного с грохотом улетел в распахнутую сумку, отчего Мидори покраснела. Это не её руки всё сгребли. Лапы. Мало посчастливилось ей унаследовать «неблагородную» терийскую сторону и медвежью неуклюжесть, так ещё данный товарищ оказался весьма лёгок на помине, наверняка всё видел и коварно загребал ногой за ногу прямо к ней. Поскребя за остатками самоуважения, она натянула безразличную лыбу, поздоровалась:       — Конничива.       Ни ответа, ни привета. Парень молча подошёл и уставился в окно. Девушка сдалась и тоже уставилась в окно. Всё ещё висела непробиваемая хмарь, но чуть ближе к застеклённой двадцатиэтажке сквозь облака промыливалось золотистое солнышко. Прав был чичи, что синоптики на кофейной гуще гадают за налогоплательщеские взносы: улица распарилась вся и душа оттаяла, они откуда-то наколдовали похолодание к вечеру и дождь со снегом. Удивительные люди.       — Почему ты здесь? Уже поздно, — спросил Ёси, посмотрев сначала на вздымающийся под блузкой бок и лишь потом разглядев лицо где-то в метре над собой. Забыл, всё-таки, с кем беседует...       — Должна закрыть долг по каллиграфии.       — Не выйдет.       — Почему?       — Икеда-сенсей уволился.       — Как?       — Написал заявление и уволился, — буркнул он, заложив руки в карманы.       Выдавить равнодушное «понятно» было бы величайшей оказией. Не абы кто пред ней притаптывает увабаки по полу, а староста — фигура весьма могущественная, до школьной дисциплины блюстительная, ключи от класса хранительная и вообще полубог, которому надобно в ноги кланяться за радушный приём. Мидори действительно его побаивалась. Немножечко. В шестнадцать лет у неё сохранялось какое-то полумифическое роптание перед человеком, который, за исключением повязки и важного взгляда, от неё ничем не отличается и уж тем более столь же смертен.       — А ты почему здесь?       — Я?       — Да.       — Конференция для старост. Всё прошло... не слишком гладко, — сказал Ёси.       Ясная погода утверждалась в небе. В обквадраченной тенями домов солнечной проталине брёл ребячий косячок, хохоча и теснясь на узеньком тротуаре, лица их окосели от какой-то неведомой радости. Виновница торжества тащила воздушные шарики.       Видимо, у кого-то день рождения. Рассядутся за столом, поздравят именниницу, съедят торт... весь бесхитростный путь сопроводится безразличием не со зла, а от людского. В перезаполненной электричке нет никому дела до чьей-то больной спины или бессонницы, есть только «я» и пятая точка, которую немедленно надо приземлить, в одной квартире без вопросов соседствуют радующийся и скорбящий. Даже вон тот парень смеётся неискренне, ибо мог поссориться с девушкой, что из-за смерти отца совсем скурвилась — никто не ведает, никого не цепляют чаяния других, а жужжание чужих судеб становятся белым шумом и толпой, в которой нестрашно просто быть. От учёных-мужей — не опровержения, а только подтверждения: есть ограниченная эмпатия, есть система «свой-чужой», есть число Данбара. А есть Мидори, что всех вокруг жалела и, в трудные моменты бдя за сгорбившейся уборщицей или регулировщиком с посеревшим от выхлопов лицом, сама себе шептала: «Видишь? Им тоже несладко, но не сдаются же. Так что, девочка моя, и ты сможешь». И улыбалась, чувствуя себя героем из легенд, который не хочет ни денег, ни почести, хочет лишь мужества от маленьких людей. Оттого она совсем забывала, что героям промеж ратных подвигов тоже нужно иногда сложить оружие, вытащить присохшую лепёшку из котомки и кому-то высказаться за чашкой чая. И правильно забывала: это не её герои, это — иногда люди, а она хотела быть непоколебимым воином вечно, что определённо чего-то достигнет и... неважно, что дальше. Главное, что её запомнят. Как ту, которая не сдавалась и искала силы в боли.       Ведь всех, которых помнят — герои, верно?..       Ёси впервые вздохнул по-человечески — не романтичным «эхх...», а натужно хрипнул так, что Мидори дёрнулась. Слишком уж напоминало брюзжавшую вентиляцию в номере. Для откровений не нужно было ни слова: нельзя спорить, в своей истории он — самый отважный предводитель 2-Б класса и великий отменитель контрольных, но в аппендиксе коридора, возле окна и рядом с «юдо но таибоку» он стал школьником — одним из десятков сотен тысяч от Вакханая до Исагаки, — которому всего лишь надо быть услышанным.       — У кочо-сэнсея было ко мне множество вопросов. Весьма неприятных, — завёл парень, стараясь не смотреть на девушку. То-ли боялся лица не разглядеть, то-ли показать, что нервничает. — Успеваемость удовлетворительна, но... в общем рейтинге мы на четвёртом месте, притом всегда занимали второе. На фестивале культур, когда мы пели «Осенние пейзажи», тенора не попали в ноты, жюри поставило 7.5 из 10. Честно, я хотел взять больничный, настолько стыдно было перед учителем хора. На предновогоднем о-содзи остальные классы были в почти полном составе. Я едва собрал десятерых. Потратил на звонки более восьмиста йен, чтобы узнать, что один не придёт, потому что уехал, другой заболел, у третьего умерла бабушка, родил дедушка и прочие небылицы. Мы потеряли нашу энергию, нашу инициативу, нашу... идею о том, что лишь вместе люди способны на всё. Вовлечённость низкая, и я не знаю, что делать. У меня опускаются руки.       — Они всегда были такими? — шевельнула ухом Мидори.       — Стали. Примерно с прошлого года. Тебе известна Аяка-тян?       — Невысокая, красится? — уточнила Мидори, для большего показав ладонью рост. Вышло ей по бедро.       — Да. Недавно я поговорил с ней об этом. Думал, выбрал плохого человека из-за её невыносимого характера, но не ошибся. Лучше грубая правда, чем вежливая ложь.       — Что она ответила?       — Она сказала, что им неинтересно. Работать вместе и прославлять класс для детей, а они «взрослые» и хотят ходить на концерты, в кафе, в автоматы. Меня не пугает, что многие думают также, но боятся сказать. Страшно, что все хотят красивое портфолио, работать — нет. Ведь отчитают меня, за «неспособность организовать процесс»...       — Тогда отпусти.       — Что?       — Отпусти. Если не хотят, отпусти и тяни желающих. Хоть десять, хоть пять — это уже команда.       Ёси удивлённо моргнул.       — Это... ха, это интригует. Но нельзя. Я не имею права играть в селекционера, возглавлять коллектив — моя обязанность, — он устало потёр переносицу, вызвав у Мидори зевоту. — Есть ещё проблема. Нельзя провести чёткую грань между «не хочу» и «не могу». Их не различить, оба могут приукрасить или умолчать. Бросать всех, потому что топят коллектив, совсем бесчеловечно и иррационально, ведь при должном старании из людей пропащих получаются люди великие. И для становления им нужна помощь. Банальная. Даже просто еда.       От слова «еда» Мидорины кишки завернулись узелком. Нельзя сказать, что она умирала от голода, но и сегодняшнему «спартанскому» меню вряд-ли бы кто-то позавидовал: в семь тридцать утра мисочка мелкозернистого риса и неслащённый для бодрости кофе были приговорены к исчезновению в бездонной глотке, в двенадцать столовый поднос очистился от тарелочки мисо-супа глубиной в полпальца вприкуску с парой листочков нори и выпитой в один присест баночки йогурта, в час осталась лишь фольга от чего-то сладкого и совсем-совсем мифического — от «КитКат». Может, на пару-другую таких вафелек в месяц можно было раскошелиться, но прока-то нет — не сытит и пользы никакой, один голимый сахар. Значит, дали даром. Она даже вспомнила, как это было: угощение положили не в раскрытую ладонь, а на край парты и так робко, словно вместе с шоколадкой она всю руку оттяпает, на фоне кого-то громко поздравляли. Значит, у кого-то день рождения. У Аяки? Только она родилась в апреле. И она по улице тащила шарики. Может, совпало. Но, если правда, то она давно сфотографировалась на память и сейчас распаковывает подарки при гостях, а её желудок пытается заквасить свалившееся кремово-бисквитное безобразие в легкоусвояемый химус, кислый и безрадостный. К ночи, прикончив остатки торта, она завалится спать и ни о чём не подумает — ни о том, что они с Сачико наконец-то помирились, что огромная плюшевая Hello Kitty смотрится несолидно для шестнадцатилетки и потому обожаема, что автоматически сунутый исполинской однокласснице «KitKat» был этому немощному человеку и подарком, и пощёчиной.       Мидори захотелось уйти. Суетливо подцепленная сумка ударилась в сухой бок, металлическая клипса на застёжке стиснутого кошелька стукнула об ноготь, вспотнувшая спина замурашилась от приклеившейся блузки и очень-очень некрасиво ссутулилась — ставши такой абракадаброй без сучка и задоринки, ей весьма сподручно было эвакуироваться из тесного гардероба, не обтираясь об осоловевшие тела. Тут-то её и ждал сюрприз: оказывается, на открытых пространствах в неё очень легко вцепиться. Например, в свободную руку. Прямо там и повиснуть.       — Что?       — Подожди, пожалуйста.       Он смотрел на неё, она — на него. «Весь мир — театр, а люди в нём — актёры», — сказал бы Шекспир. Шекспировскую классику Мидори и Ёси помнили плохо и оттого бы имели большие вопросы, а какого, собственно, хрена, они играют в очень плохом романтическом кино. Вот сейчас-сейчас она должна картинно затрепетать ресницами и прошептать клишированное: «Мы не можем быть вместе», он понурит голову и пробормочет что-то про вечную любовь, она уткнётся в его накрахмаленный воротник и заплачет, он её обнимет и оба напоследок поцелуются...       Фу.       — Ёси, я... мне пора. Правда. Я должна позвонить родителям и... она запнулась, когда под рёбрами вечно голодное зло спрессовалось в гармошку. Не дай бог заурчало бы в животе, она бы сделала харакири. — И я не обедала.       — Ты должна быть у таксофона в четыре?       — Да.       — Сейчас три тридцать. Я займу ровно десять минут.       — Мне надо...       Десять минут, и мы разойдёмся, — разуверил её парень, кренделяя большим пальцем по её ладони. — Пожалуйста.       Ну, началось...       — Мидори-чан. Я хочу поговорить с тобой. Не об оценках или очередном дурацком элективе, на который ты всё равно не пойдёшь. О тебе.       Ёси обогнул её, встал, теряясь в зардевшихся от прорвавшегося солнца потьмах коридора, и предстал всей своей слишком серьёзной маленькостью. Бедный, бледный мальчик в футляре из брюк, гакурая и миллиарда чужих забот!       — Тебя пугает наша незнакомость? Понимаю. Я тоже этим недоволен. Имел бы близкие отношения — знал бы больше, — сказал Ёси без тени влюблённости. Однако и увиденного вполне достаточно. Это видят все. Это не скрыть. Я вижу, как на уроках физкультуры ты запинаешься о собственные ноги и ловишь одышку после пятого круга, хотя должна бегать быстрее всех. Я вижу одутловатость твоей кожи, потускнение твоих глаз и ломкость твоих волос. Я вижу, как ты мёрзнешь при работающих батареях. Я вижу, как ты выбрасываешь блистеры от таблеток. «Мазиндол», полагаю? Подавляет чувство голода. Мой отец принимал его, когда боролся с лишним весом. Я вижу, как твоя концентрация падает на последних уроках и ты пялишься в окно. Я вижу, как ты не в состоянии ответить на простейший вопрос и даже не понимаешь, что на задних партах смеются. Это гипогликемия. Мозгу нужна глюкоза. А её нет.       Мидори дёрнула ухом, что для любого терия читаемо как: «Ты меня оскорбил, я буду мстить. И мстя моя будет страшна». Какое-то патологическое помешательство на личной жизни у этих городских. Куда не пойди, всем от тебя чего-то нужно: в сэнто организуют фотосъёмку забесплатно, поварихи в столовой жалостливо квохчут над крошечными порциями, теперь и это чудо природы свалилось. Во всех улыбках, во всех любезностях, ужимках и прыжках не было искренности, только серая зависть и корыстные цели. Выглядело б настолько же абсурдно, если бы Минамото-но Ёримицу — прославленному истребителю демонов, нашинковавшему неведомо сколько они, — под руку постоянно лез плюгавый дядька с котомкой и совал тофу не от большой любви, а чтоб показать, какая у него душа безразмерная и как он заботится о воине. На этого ащеула не наорать, тем более не проткнуть катаной. Народ взбунтуется и герой станет не нужным. Герою полагается лишь геройствовать и служить примером. Иногда — думать, почему мелкий и бесчестный мир просто не может отвалить.       Решивши, что Ёси сдрейфит — а он обязательно сдрейфит, наверняка не из смелых! — «каланча» сдержанно швырнула кошелёк на подоконник. Получилась ерунда: бумажник не добрал каких-то десять сантиметров и брякнулся на запылившийся кафель. Девушка подняла его без проблем, едва распрямилась — мир поплыл и задвоился, затроился, зачетверился... дошло до того, что на неё, скрестив руки на узкой груди и зажав документальную папку в подмышке, осуждающе пялилось двенадцать Ёси.       — Тыз... ты замне... мной шпионил?! — заплутала она языком, в голове оседала муть.       Непозволительно себе позориться, перед мальчиком — особенно. А ведь он вроде ничего такой, даже красивенький...       — Нет, наблюдал. Я осведомлён о твоём материальном благополучии и хочу предостеречь: эти эксперименты закончатся плохо. Хаха рассказывала историю. В её школе был ученик, который усердно трудился. Постоянно что-то писал, читал, пропадал в библиотеках, почти не ел. Однажды он лёг спать. Никто не обеспокоился, никто не разбудил его. Думали, что юный гений просто устал. К рассвету тело уже остыло, — сказал он с некой небрежностью, словно ему это тело убирать. — Это не страшилка, Мидори-чан. Так жить нельзя. Если продолжать, то через месяц потребуется не рамен, а капельница. Или даже то, что не входит в мою компетенцию.       Мидори это уязвило и раззадорило. Пару минут назад она хотела утрамбоваться под тёплый плед, выпить стакан молока и лениво почеркать в тетрадке под бормотание телевизора. Сейчас она хотела проучить зазнайку — то-ли оттого, что правда слишком горькая, то-ли оттого, что терпеть не могла собственные же страдания.       — Ты излишне...       — Я не «излишне». Я знаю, что будет. Если тебя госпитализируют из-за истощения, ты не сможешь подготовиться и сдать экзамены. Твоё отсутствие сильно ударит по репутации школы и моей карьере. Я не готов расстаться с десятью годами моей жизни.       — «Если» произойдёт только тогда, когда моё тело так решит. Я живу в нём с рождения и знаю, на что оно способно. Не стоит думать обо мне как о... амаи, Ёси-кун, — надменно ответила она.       — Никто не знает пределов своей прочности. Никто. Многие начинали «знать», когда готовились уходить.       — Я не на границе. Почему ты озабочен мной? Есть множество людей с проблемами хуже, чем...       — Мидори, выслушай меня! — прикрикнул он. Предупредительным «дёрг!» длинного уха он пренебрёг, для веритатов чужой язык тела как китайская грамота, сами-то они уродились слепыми, глухими, и из этого невыразительного племени напролом лезли всякие «исправители неполноценных видов» и «борцы за исключительность», в самом деле — обычные расисты, фашисты и спесишисты. А то, что Хирохито с ног до головы был терием... ну, это другое!       Увидев, как грозно съехались брови — этот знак «читала» любая цивилизация, — он отвесил ей низкий поклон.       — Сумимасэн, — искренне извинился парень, чему Мидори несказанно удивилась. — Я понимаю, что тебе небезразличны другие. Это похвально. Но, взяв на себя обязательство, которое не можешь выполнить, можно сделать только хуже. Поведение Сачико страдает, потому что у неё нет мамы. Я не могу заменить ей мать. Твоя проблема... мне грустно наблюдать, как такой умный и добрый человек тает от голода. Это поправимо.       — Как? — всё ещё не понимала Мидори. У неё нестерпимо кружилась голова.       — Если я...       — Деньги нет... всмвс... тебе нельзя снабжать меня деньгами. Если таннин узнает, накажут нас обоих. К тому же... — её нетипично широкие глаза сгладились в испытывающий, совестливый прищур. — Ты точно уверен, что эти деньги я буду тратить на необходимое?       — Я... предусмотрел и это, — заверил Ёси и почему-то покраснел.       Пальцы вцепились в зазвеневший металлический хвостик, протащили его вдоль заворчавшей молнии и закопались во внутренности портфеля, который своё сокровище без боя не отдал: сначала драготь заплутала в «павлиньих хвостах» из журналов, чуть засела под сборником диктатических материалов и отказывалась вылезать, пока её не дёрнули. Дёрнули — и пенал катапультировался на пол с неприятным хрустом. Видимо, в рядах канцелярии потери. Ёси же нисколечки не скорбел. В руке он держал ланчбокс, синеватый пластик запятнался бликами разгоравшегося предзакатного солнца.       — Вот... — пояснил староста. Глаза его бегали, стараясь не смотреть на Мидори, чья нахмуренно-ошеломлённая физиономия играла в светофор: то зеленела от голодной тошноты, то становилась образцово бледно-желтоватой, то едва рделась румянцем. — Хаха всегда кладёт лишнее. Я столько не съедаю и пытался поговорить с ней об этом, но она не понимает. Говорит «конечно, музуко» и кладёт... не больше, но не меньше. Еда пропадает. А кому-то... кому-то она намного нужнее, правда?       Защёлкали отмычки. Из-под пластмассовой крышки вынырнул аппетитный, по-домашнему тёплый и очень-очень нужный мир.       Еда.       На мягкоигольчатом пледике риса лежали три подзолотившихся рулетика тамагояки с симпатичными живинками укропа и пузырьков, у слоистого бока прикорнуло отварное перепелиное яичко. Из пряностей выбор пал на остренькое: в жилистых «лепестках» имбиря когда-то покоилась начисто выскребленная капелюшечка васаби. Куда или, вернее, с чем вприкуску она ушла, догадаться нетрудно: в отсеке с суши белела пустота и пару кунжутных семечек, лишь напяливший нежно-розовую лососевую шапчонку и перепоясавшийся траурной водорослевой ленточкой нигири в ужасе прибился к пластиковому бортику. По соседству свора креветок медленно подзолачивалась на своих «шезлонгах» из салата, хитиновые хвостики шаловливо выглядывали из-под хрустящей темпуры с кляром. Натюрморт довершался палочками, смиренно ждущими использования. Обуты в чехольчики, чистые, нет ни вмятин, ни покусов — верный признак, что у парня все дома.       Мидори взирала на этот пластмассовый алтарь с одной-единственной мыслью: съесть. Перед ней — еда, еду едят, но она привыкла на еду зарабатывать или тратить собственные деньги, уж никак не получать за «просто так», взять в руки тяжёленький, самую малость подсоловевший под крышкой ланчбокс — позорная капитуляция и признание, что она не так уж и крепка, что нет в ней героизма ни капли, есть только галлюцинирующая от затяжной голодовки девчонка, которая едва стоит на подкашивающихся ножках и вот-вот расплачется оттого, что впервые на её «маленькую временную трудность» откликнулись не смехом, а заботой. Она не могла позволить себе ни заплакать, ни даже слезу пустить — нельзя, нельзя, нельзя! — но сопля всё равно соскользнула по высохшей стенке горла и осела на языке. Отвратительно, унизительно... и солёновато. О, очень солёновато. Наверняка лосось такой же, но немножко сладкий и... жующийся, что ли? А поясок из нори йодистый, похож на тонкую резинку — она знала, давали месяц назад, — и, если не понравится, она заест всё это подушечкой риса. В прикуску с яйцом, конечно же, когда в горле запершит — сочный, в водянистых стразиках салат... и, чтобы сказка стала явью, она была готова сделать всё. Всё-превсё. Выслушала бы все его лекции, ответила бы на все вопросы, сходила бы на все дурацкие элективы. Или нет, просто бы протянула руку. Вдруг хронический голод и прогрессировавшая анорексия — не препятствия, а главное испытание? Тогда она уже не воин, а... многострадальный монах, даже праведник. А ведь каждый праведник получает своё благословение, даже если это — рис? И вот этот тамагояки. И вон та креветка...       — Нет.       У Ёси даже слов не нашлось. Яйцо мокро толкнулось в пластиковый борт.       — Нет?       — Нет... нет-нет. Я не могу, — пробормотала она и отвернулась, сама вся не своя. В глаза били запожарившиеся от полухмурого заката окна, желудок жаждал явств, голова была не на месте.       — В чём проблема?       Действительно, в чём? Проигнорировав сыгравшие контрабасом кишки, она попыталась вспомнить. На ум ничего не приходило. Даже оправдания выскребла кое-как.       — Нельзя так резко. Тело... — вдумчиво прожевала она, хотя ей впору жевать рис. — Тело очень хрупкое, очень... капризное. Я привыкла жить голодной и не уверена, что смогу себя контролировать. Если переем, меня вырвет. Еда пропадёт.       — Мы изучали это в разделе медицинской теории. Помнишь... А? Видимо, нет, — расстроился Ёси. — Шота-сенсей рассказывал, что длительно голодавшему человеку категорически нельзя давать много еды. Он может погибнуть и от средней порции. Поэтому начать надо с малого.       — Я не знаю...       Ёси хотел закрыть ланчбокс, но его что-то остановило.       — Мидори, — ласково прошептал он, хотя сам был не в восторге, что сюсюкается со сбрендившей. Где-то ещё свербело собственничество, это ведь его еда, её положили ему. — Съешь эту креветку. Или нигири. Лучше вместе. Они вкусные, сытные. Белок. Ты всё ещё растёшь.       Ноль реакции.       — Мидори-чан, — буркнул он чуть черствее от большой усталости. — Быстрее. Я тоже тороплюсь, у меня есть свои дела. Я ведь тоже человек. Не только потому, что хочу вернуться к своей семье. Я хочу почувствовать себя настоящим человеком, а не функцией. Меня расстраивает собственная беспомощность, ведь я могу только ходить и говорить «Аяка, не ленись!» или «Сачико, не горюй». По-настоящему исправить не могу. Либо человек отвергает мою помощь, либо это слишком сложно. Но твоя проблема осязаема, реальна и решаема. Так я смогу доказать свою значимость и... ты будешь жить, а не страдать. И ради этого ничего не жалко.       — Ничего не жалко... то есть, совсем ничего?       — Естественно.       — Правда?       — Да. Рекомендуется начать прямо сейчас, иначе...       — Хорошо. Давай порассуждаем, — хмыкнула девушка, уголки её губ непроизвольно задрались, обнажая острющие клыки. Видать, Ёси за дверьми кабинета так сильно отстрапонили, что он не только расхваливает деградацию до недееспособной ляльки как высшее благо, но и заявляет, что на эту же ляльку встанет без задней мысли, дабы быть повыше да позаметней. Падаль. Просто падаль в брючках и с документиками. Ты хочешь сделать это, когда этого не хочу я. Ведь я не машина, Ёси-кун. Меня нельзя, даже понемногу, чинить, чтобы я заработала и поехала. Ведь я... это я. Я тоже желаю, ненавижу, мечтаю, боюсь, невзирая на мой рост и внешность. Но ты видишь только сломанный механизм, так что скажи: если бы ты закормил меня до смерти, ты был бы доволен?       Да.       Выдавив голову из плечей — знала же, «очерепашиваться» вредно для позвоночника и совсем не по-геройски, но так хотелось спрятаться от злых слов! — и немедля набычившись от большой-пребольшой усталости, «юдо но таибоку» обернулась к распсиховавшемуся (в кодексе «хорошего японца» это быть чуть порезче да пофырчать немного) старосте, запихивавшему четырежды проклятый ланчбокс в нутро сумки. Рис, креветки, тамагояки, какие-то слишком поздно замеченные овощи — лакомый мирок замуровали под полупрозрачной крышечкой контейнера, но, кабы звёзды сошлись и она не тупила, всё это изобилие благополучненько замуровалось у неё в животе, а она сама бы болтала с успокоившимся Ёси, неловко шутя и благодаря через слово. Чуть менее солидно, но желудку сгодился бы и запропостившийся в глубинах холодильника никуман — ах, если бы она ушла пораньше, скоротечно отщебетала с родителями у таксофона, вытянулась на промятом матрасе и смотрела по телеканалу «Fuji TV», где какой-нибудь симпатичный териец с благородной осанкой разделывает мясистого тихоокеанского тунца, а вокруг плещется море...       Если бы.       Она почти разучилась мечтать. Упала глюкоза, самообладание на нуле, так что по милости Господней черноволосого паренька не отпнули в игнор. Её раздражала медлительность окружающих. Её бесило неомрачённое многоголосье. Её злили «сайкин до?» ради галочки. Мразь, что поселилась в якобы добром Ёси — уж и подавно. Такой симбиоз не имеет право существовать.       — Не кричи на меня! — рявкнула Мидори, не заботясь, что теряет лицо. Всё равно все разошлись, этаж пустой и им никто слова не скажет. — И зачем ты убрал ел... еду?       — Я не кричал. Еду убрал, чтобы ты случайно не переела насмерть, — леденяще ответил Ёси, борясь с застрявшей собачкой.       Что не так? Сначала дал еду. Потом забрал. Сказал «да» и теперь злится. Неадекват. Мидори, естественно, невиновна. Честное анорексичное.       — Не надо «заботы». Это моя проблема, я способна решить её самостоятельно.       — Только твоя?       — Да. Точно не наша.       — Хорошо. Знаешь, как тебя называют другие старосты?       — Как и кто? Свожу тебя, как мама, за ручку и всех накажу.       — «Хасира но джюсша». Прислужник столба. Тебя называют «хасира». Столб, который упадёт, уничтожив репутацию всего класса и все мои старания! Я пытался объяснить, что исправляю тебя, что ты сама стараешься... — понизил голос Ёси, глаза его жидко заблестели. Если бы он заплакал, она бы точно ушла. Ей в пору самой реветь белугой. Очень хочется есть, спать и никого не видеть. — А меня... а м-меня бьют! «私は友情と相互扶助の理想を称えるために私の地位を誓います» — под этим пунктом в документе «Об официальном утверждении статуса Старосты» обязывался расписаться каждый, кто хотел заполучить броскую повязку, потеплевший взгляд директора и отдельное место в общей фотографии. Ёси оставлял инкан уже шестой год подряд. И словом, и делом он подтверждал, что сия должность не с неба упала, но к обществу таких же накрахмаленных педантов его совершенно не тянуло. Хватало и того, что эти «примеры для подражания» горласто смеялись как павианы, обсуждая все-все-все закутки его личной жизни — и баллы, и носки в кошачьей шерсти, и роман с чикалдыкнутой сирионидкой, его же и кинувшей за неумение летать (реально с ебанцой!), — а тот подтупливал глаза под невыразительной косматой чёлкой и мямлил «нет, врёшь», делая вид, что ему тоже смешно. Сеансы смехотерапии заканчивались всегда одинаково: Ёси напыживался и либо пропадал в библиотеке, либо бороздил коридоры как угрюмое привидение. Однажды, совершенно не подготовившись к физкультуре, позеленевшая Мидори брела в медпункт и застукала парня с каким-то младшеклассником. Пришпандорив мальчика к стене, он вышёптывал ему очень страшные вещи из разряда «прячься, когда я злой» и периодически встряхивал как грушу, как только тот рыпнулся — наотмаш ударил по щеке. Заинтересовавшейся однокласснице он пояснил, что этот товарищ давно мылил ему взор своими мелкими пакостями. И Мидори схавала.       Ёси оттянул рукав. Расползшись по предплечью уродливой пиявкой, на коже желтел синяк.       — Меня бьют, понимаешь? — спросил парень, вертя и крутя увечной рукой. Мидори пожелала, чтоб синяк не рассосался никогда. — Каждый раз — «случайно». Случайно ставят подножки, случайно бьют портфелем, случайно толкают. А мне нельзя ответить. Я на четвёртом месте. Иерархия. Меня исключат из совета старост, если я учиню драку.       — Тебя... бьют? — глупо переспросила она.       — Да. Увы, они правы. Могу я быть старостой, если не могу помочь тебе?       — Не надо. Я не виновата в ваших отношениях. Если тяжело, ищи силу. Не в кулаках. В других. Я... тоже так делаю...       — Сила? Искать? Мидори, я был бы рад. Сил уже нет. Есть только я и задача исправить твою... самовлюблённую безолаберность! Если с тобой что-то случится, будут разбирательства. Будут разбирательства — войдёт в портфолио. Войдёт в портфолио — отразится на вступительных баллах. Плохие баллы — второсортный курс. Второсортный курс — и я в рядах фуритэ. Всё. Конец. Я умер как незаменимый, востребованный специалист только потому, что ТЫ отказалась ЕСТЬ!       — Я не хочу есть, потому что для себя ты пытаешься сделать из этого... этого... я не знаю...       — Не говори за меня. Я ничего не пытаюсь сделать, — сказал Ёси, прищурившись. У парня либо совести ни в одном глазу, либо ей надо поесть. — Я пытаюсь добиться, чтобы ты не усугубляла своё здоровье. Чтобы учителя меньше волновались. Чтобы репутация класса восстановилась. Чтобы меня заметили. Ты не хочешь, чтобы никто не страдал? В чём причина?       — В воспитании. Меня учили, что любое тело — храм. Никто, с какими намерениями бы он не явился, не имеет права перестраивать его под себя.       Далеко-далеко застучали колёсики. Где-то в коридоре проползла уборщица с тележкой и скрылась в потьмах.       Снова одни.       — Ты хочешь есть?       — Прекрати изводить меня!       — Ты хочешь есть?       — ...Что будет, если я скажу «да»?       — Поблагодарю за сговорчивость, — сжато ответил Ёси. — А хочешь ли ты хотеть есть?       Мидори только раззинула рот, как её уже заткнули.       — Не лги. Не мне, сама себе. Ты не хочешь хотеть есть, это требует твоё тело. Без еды нет энергии, без энергии нет жизни. Хочешь ли ты отдавать немалые деньги, чтобы перестать хотеть есть на время? Нет, это отношения «купли-продажи». Я могу бесконечно строить логические цепи, но этим не выскажу и доли того, что несут в себе четыре слова. Твоё тело не твоё.       Ответа он не ждал. Он никогда не ждал. Особенно не собирался ждать понимания от общества, развращённого индивидуальностью. Это не его.       — Пора вырастать из сказок, Мидори-чан. Твоё тело не храм, а общественная собственность, которую ты не имеешь права ломать. Не злись. Успокойся. Подумай. Тебя воспитали родители, обучила школа, инвестировало государство. Тысячи других людей жертвовали временем, ресурсами, нервами ради того, чтобы вырастить достойную замену, а своим голодным протестом ты аннулируешь все эти труды и лишаешь общества будущего налогоплательщика, работника, родителя! Вопиющая неблагодарность! И ради ЧЕГО?! Что ты хочешь доказать? Свою исключительность? Она должна ПОМОГАТЬ, а не ВРЕДИТЬ!!! Иначе ты не лучше Аяки с её гордыней. Тыне ты с момента зачатия, как и я. Как Аяка. Как Сачико. Как любой человек на Земле. Став полностью независимой, ты не выживешь. Ты купила рыбу. Она твоя? Нет, её кто-то выловил, приготовил и выставил на продажу. Ты купила — все получили немного денег, чтобы купить еду себе и смочь поставить на рынок ещё рыбы. Одежда твоя? Нет, кто-то изготовил материал, сшил, выставил на продажу. Ты купила — все получили немного денег, чтобы было, во что одеться. И если ты загубишь своё тело, вся система понесёт убытки, ведь оно — не твоё. Оно наше. Общее. И я буду защищать общее от твоего безумства!       Мидори присела на подоконник. Душно становилось от размышлений о ней как о рабочих конечностях с мозгом для чтения инструкций, уплатчика в государственную казну и инкубаторе для производства новых налогоплательщиков. Не хотелось ни родителям звонить — каждая минута отщёлкивает по полусотне йен, а у неё и получаса не хватит передать, какой ушат помоев он на неё вылил, — ни смотреть телевизор — «Теннисная пара» по TBS её не спасёт, окончательно высосет все соки своей тягомотностью. Хотелось закинуться ибупрофеном и заснуть. Может, немножко поплакать о жизни, где всякий вертит её как угодно. Но для начала надо не задохнуться здесь. Либо она уйдёт, либо он исчезнет. Зря тратит кислород.       — Ёси-кун... — с хрипотцой шмыгнула девушка, приткнувшись плечом об стену. — У меня болит голова. Особенно уши. Наверно, отит возвращается. Чтобы я... могла отплатить потом, общество... может помочь мне? Сейчас?       — Может. Через пешеходный переход есть аптека. Если надо, я зап...       — Нет. Без йен. Просто так. По-человечески.       — Видимо, голодание сказалось. Иначе я не понимаю, как ты не понимаешь, что ничего в мире ПРОСТО ТАК НЕ БЫ-ВА-ЕТ!!! вспетушился староста. Орать сил не было, но надо ж показать, какой он большой и страшный. — Чтобы что-то получить, надо РАБОТАТЬ, РАБОТАТЬ, РАБОТАТЬ И РАБОТАТЬ! Слишком похоже на легенду. Крестьянский сын никогда не трудился, затем просто так получил меч богов и пошёл резать демонов. Такого НЕТ!!! Это сказки для детей, направленные на веру в чудо, хотя должно быть осуждаемо! Такого бы просто убили во младенчестве как лишний рот!       — А тогда... тогда почему ты прячешься в библиотеке после общения с другими старостами? Почему, по рассказам Аяки, ты плакал, когда на следующий день после ссоры с Сачико увидел, как она в воздухе описывает любовные «бочки» с другим сирионидом? Почему ты позволяешь себе срываться на тех, кто слабже? — спросила Мидори и замолчала. — Неужели ты ничего не чувствуешь? Неужели не веришь, что всё получится?       — Я? Я никогда-ха-ха-ха... я ни за что-хо-хо-хо... я не-хе-хе... хе... э... да, я срываюсь. Но иного пути нет. Я научился терпеть, но не научился не чувствовать, — страдальчески сказал он, в словах никакой веры. — Если бы я не чувствовал, я бы не смог оценивать свои поступки. Да, я плачу. Я срываюсь. Но я умею делать выводы из каждой слабости. Я сорвался на мальчика, но обрёл душевный покой. Я плакал после предательства Сачико, но всю следующую неделю по пять часов каждый день изучал справочник по межвидовым коммуникациям Иэнаги Собуро, хотя я ненавижу этого автора. Я чувствую себя ужасно после совещания со старостами, но каждый раз составляю план по улучшению рейтинга класса, которому ты активно препятствуешь. В слезах нет ничего плохого. Они нужны. Но как побудитель к действию, не как источник рефлексии. Это губит душу. Настоящий японец умеет превращать боль в гири, в пользу для ва. Великие дела достигались упорными трудами. Не верой в чудо. А кто верил... тот мёртв на уровне нации. Как Коллективный Запад. У них самые лучшие линкоры, истребители, танки, но они бесполезны против нашей кангае.       Мидори отважилась спросить:       — А что же такое «настоящий японец»?       — Настоящий японец? Я бы предпочёл сказать «настоящие», ведь одинокий человек без системы никто, но ради наглядности... Настоящий японец — тот, что плёл шёлк на текстильных фабриках Манчестера и умирал от чахотки в двадцать лет, чтобы оружейные заводы не простаивали. Настоящий японец — тот, что через иллюминатор разбитого «Зеро» видел палубу вражеского авианосца и взрывался с криком «за Императора!» Настоящий японец — тот, что после ядерного удара по Хиросиме копался в радиоактивных пустошах и пытался разобрать, какой обугленный ком — жена, какой — сын. Разве они хотели умирать? НЕТ!!! Но умирали. Потому что не было «хочу» и «не хочу». Было «надо». Была вера в ва, в гармонию, что дороже отдельной жизни. Были жертвы во имя единой цели, а не во имя твоих капризов! Иначе... иначе зачем это всё?!       Смешно, конечно, это всё. И грустно. Скомякал историю целой нации в очередной увещевательный манифест о том, почему она должна съесть этот дрянной рис.       — Не хочу.       — Чт... чего ты не хочешь?       — Должной быть не хочу.       — Кому?!       — Предкам. Ни они, ни жалость к ним меня не накормят и не подставят плечо, когда я упаду в обморок. Какая разница, кто кого победил? Между нами — пропасть в сто, пятьсот, тысячу лет. Меня там не было. Я не чувствовала, не участвовала и тем более их боль не моя. И наоборот. Если они страдали за кангае, за страну и будущее... то я за что? Чтобы цифры в твоём журнале сошлись? Чтобы из-за моего голода тебя не били? Таков твой настоящий японец? Ворующий у себя настоящее и со страхом глядящий в прошлое, где кто-то когда-то вспорол себе живот для себя, а не для него? Если это так... — замялась девушка. — То я не хочу быть настоящим японцем. Хочу просто быть.       Узкие глаза напротив вдруг округлились, затем — оквадратились. Папка десантировалась на пол, содержимое выплеснулось аж до некогда белых лоферов с неловко подвывернутыми носками, руки зашныряли над полиэтиленовыми файликами. Парень нахлобучивал листы кое-как, папка шла вкривь и вкось, но полнела. Не хватало последнего, наиважнейшего: таблицы успеваемости. Точнее, хватало, но скользанула она прямо Мидори под подошву, вынудив «столбыню» неловко рассгрупировать свои ходули, с хрустом переломиться в коленках — ох, ну и изголодались же хрящики по творожку! — и присесть на корточки, чтобы поднять документ, но проворная мальчишечья рука уже сцапала беглеца и возвратила в родную бумажную гавань. Промеж делом возвратился славный малый, добрый и общительный. Только глаза недобрые. Тёмные, оскорблённые и смотрят сквозь неё.       — Я не принимаю помощь от гайдзинов, — отчитался Ёси, развернулся и пошёл.       Гайдзин... он только что назвал её гайдзин. Иностранкой. Нездешней. Чужачкой. Той, которой надобно бы по-хорошему расквитаться с собственницей гассюку по арендоплате, паковать пожитки и улепётывать отсюда, выпуливаться со своим ростом, голодом и «хочу-не-хочу» с земли, чьей боли она не внемлет, истории — не ценит, народ — искушает, проваливать на все четыре стороны, хотя она никого не убила, не обокрала, не испоганила святыню, не смутила люд честной. Она просто хотела есть. А этим попытались воспользоваться. Не смогли.       И сейчас — мстили.       — КАК ТЫ МЕНЯ НАЗВАЛ?! — гаркнула она и настигла Ёси за один шаг, отпечатавшийся на стене треугольник потных плечей сгодился Мидориным вещам за охрану. Не до них сейчас. — Немедленно повтори!!!       Парень крутанулся на пятке, хлястик наручных часов стегнул воздух. Сорок две минуты. Несчастливое число.       — Без рук. После всего сказанного я предпочитаю, чтобы ко мне обращались как к Ёси Ватанабэ, желательно на «вы» и с поклоном до коленей включительно. Эти правила этикета можно проигнорировать. Так или иначе, у меня нет свободного времени, — его плоский, служебный голос, в тон которого ему любилось уползать как в окоп, на секунду заострил. — на не-японцев. Иди в посольство. Сама. Своими ножками. Район Тиёда, 2-1, время приёма с девяти до восемнадцати, за исключением государственных праздников и выходных. Удачи.       Он повернул за угол и исчез. Мидори окликнула старосту. Эхо с запозданием донесло:       — Разговор окончен.       Теперь она одна. Как и загадывала. Радоваться бы, да плакать хочется.       Шмыг-шмыг.       Накликание «гайдзином» выбило её из колеи. Маленькое слово, а боли немерянно: постановило, что по праву рождения фиолетово-лиловые закаты Фудзиямы, хризантемовый герб на паспорте и флотирование нежных лилий ей не принадлежат, зато принадлежит мир снаружи, который чист и добр только на фотокарточках в учебнике английского языка, на деле — хмур, неотёсан и жаден до японских девственниц. Её девственная плева ещё не разорвана. Её зиждившуюся на книжном романтизме целочку ещё не порвала грубая, грязная, осязаемая ясность того, что героизм не равно пустотелое самопожертвование без понимания сути вещей. Перевести подслеповатого дедушку через дорогу, хотя ей сейчас вырисовывают неявку на урок. Подсадить выпавшего птенчика, хотя он смертельно травмирован и станет рассадником гнилья в гнезде с ещё живыми сиблингами. Переносить невзгоды жизни ради вдохновления других, хотя все видели просто тупящую нелюдимку с РПП. Спасала, не думая. Терпела, когда нельзя. А то, что совершить благое — иногда просто отойти в сторонку, — воспринималось в штыки её искренней, но такой слепой добротой.       Мидори шмыгнула. Сопли вышиблись в горло и были проглочены глубоко-глубоко, с обидой на чудовищную правоту Ёси: истинный героизм не в умении перетерпеть, а в умении дать волю чувствам... если они будут направлены на созидание. Настоящий герой имеет право выплакаться, но обязательно должен встать, вытереть сопли и конвертировать собственные муки в оружие, чтобы в завтрашнем дне было меньше причин для слёз. Не драконов им разить — геккон, найденный Сачико в своей косметичке для перьев (и ею же съеденный), не в счёт, — а тех, кто мельче, вреднее, гаже и оттого смертоноснее любой огнедышащей твари. Тех, кто грызёт финтифлюшки в кафе и ждёт, пока на о-содзи привлекательное портфолио ей сделает кто-то другой. Тех, кто тешиться любит над романтическими потугами «беспёрых двуногих». Тех, кто смеётся и ставит подножки за четвёртое место. Тех, кто стоит у окна, ничего не ест, ничего не берёт, ничего не хочет, ничего не может, но мнит себя героем за никому не нужную стойкость...       Получается, Ёси — герой?..       Малость кривя на подкашивающихся конечностях, Мидори добралась до двери, окоронованной моргающим табло «出口» и подвыцветшей зелёной пиктограммой с убегающим в дверь человечком — сюда ушёл староста. Очень рекомендовалось ему взять пример с человечка, ноги — в руки и свинчивать отсюда поскорей.       Она вышла на лестницу. Солнце высветлило васильковые стены почти добела, былинки танцевали в нём. В окне чудная картина: редкие и уже совсем-совсем не злые облака ошпарены закатом, улицы наводнялись людьми, вдоль олиствляющейся полоски леса качался в заасфальтированных берегах залив Негиши, уже облепленный какими-то малоразличимыми отсюда «кеглями» — любители вышли на вечерний клёв. Просто зашвырнуть поплавок куда подальше и ждать чуда — дурной тон. Надо уметь щупать воду, чувствовать течения, ощущать дрожащие серебристые тельца в мутных волнах. Мидори, которая тоже не прочь выловить «рыбу моей мечты», скользкую и очень-очень вредную, прибегла в тактике, о которой не писали ни в учебниках, ни в справочниках по рыболовству: привстала на колено, легла ухом на перила и, косясь глазом в межлестничный зазор, стала слушать.       Сначала тихо. Затем — мутное содрогание, нам бы не сказавшее ни о чём, но для Мидори исчерпывающее: он ещё здесь. Вернее, он там. Двумя этажами ниже, на середине лестницы встал и... нет, не пошёл. Встал. Стоит. Поручень сжал крепче. Почему он не спешит? Неважно. Ей же меньше тратить сил на подъём. Вещи надо забрать... когда закончит.       Она аккуратно спустилась. Лоферы пересчитывали ступеньки мягким «кляк-кляк»: первая, третья, пятая, седьмая, понедельник, среда, январь, март... Что она ему скажет? Хотелось первоочерёдно догнать, а потом послать к чертям все его планы, всех его настоящих японцев и его самого вдогонку. Для разминки стоило сначала заставить его извиниться за «гайдзин», слишком свежие болячки он всковырнул: год назад, ещё в Хаконе и с родителями, когда её всю трясло после завала по литературе, четырёхлетний малыш вытянул ручёнку в самые небеса и ляпнул «то самое» запретное. Не со зла. Возраста он был такого, когда ничего не соображаешь и тащишь в рот всю словесную шелуху, да и она, справедливости ради, на него чуть не наступила, но рассыпавшаяся в извинениях мать все равно увидела, как предательски дрогнула губа. В том же Хаконе издевались над её ушами: когда она присаживалась за парту, кто-то обязательно приклеивал стикер ей на кончик уха и заливисто ржал, когда она отвечала у доски с разноцветными «кисточками». Боролась она с этим примерно никак — поди, разузнай, за боди-арт ответственного! Иной раз хотелось себе эти уши отрезать, лишь бы не трогали, и потому чувства старосты были поняты сполна. Тяжело живётся, когда мир понемножку гложет рассудок, но срываться ни на каких маленьких (и больших маленьких) нельзя. Это она ему скажет. Наверно. Но для начала — пропесочит, чтобы неповадно было.       Мидори приостановилась и накренилась грудью к поручню, чуть дыша. Внизу, в серебристом переплетении верхних и нижних перил, виднелись привзъерошенные чёрные волосы. Чёрные волосы сами по себе не летают, значит, парень железобетонно здесь. И действительно стоит! Дурень. Раздумывая, начнёт ли она разговор с терпеливостью взрослого или встряхнёт как нашкодившего мальчугана, уши её дёрнулись. Не потому, что кто-то стикер наклеил. Снизу донеслось шипящее  (кому? ей? самому себе?) и крайне тоскливое:       — ...все: и та летучая предательница, и та праздничная дура...       Мидори перешагнула на пару ступенек ниже, но макушка встряслась, и ей пришлось заползти выше. Ёси — обыкновенно прозорливый, раз уж углядел в её поведении не «тараканов в голове», а нечто самоистязательное, — оказался на редкость слепым. А ещё глухим: не услышал, ни как она обогнула краевой поручень, ни как выстрелило колено, ни как встала за спиной. Слишком занят бормотанием:       —...и та бестолковая... телебашня с ушами. Все хотят...       Ага, вот он как. Она к нему после таких унижений с открытой душой пришла, а он вот так! За просквозившей злостью Мидори чуть не прослушала самое главное:       — ...овно, если станут работать ради общества, перестанут быть собой. А я этого не говорил! — надулся в пустоту Ёси, хрипнул и пошёл вперёд. — Надо уметь работать, но и уметь быть человеком. Я... я уже не могу, ко мне все так слепы. Нет человека по имени «Ёси Ватанабэ», есть функция. Её надо пинать, бросать, не слушать, иначе она отберёт твой мир. А мне свой бы склеить. Не тем, что все хорошо выступят или отмоют пол. Хотя бы раз... с... с кем-то полетать или чтобы кто-то пришёл на день рождения...          Он пошёл вниз, она двинулась за ним. Весьма опрометчиво: парень схватился за поручень, чуть крутанулся на каблуке увабаки и тряхнул плечами в преддверии спуска. Мидори задёргалась, замешкалась — куда б ей, трёхметровой дуре, про повороты забывшей, схорониться? — и выдала себя: шевеления на границе «слепой зоны» на тени не списать, поэтому голова коротко дёрнулась, и только за ней двинулись глаза. Таких глаз у Ёси она ещё не видела — мокрые-премокрые и от красноты узорчатые, как схема токийского метро, — да и лица тоже: под распухшими веками, обычно впалыми и чуть тёмными то ли от штудирования всех книг подряд, то ли от коррекционных побоев, влажно блестели щёки, рот был сжат до узкой полосы.       Он знал.       Знал, что она пойдёт за ним.       Мидори на дух не переносила плачущих людей. Хотелось от них либо дистанцироваться, либо крайне неловко успокоить, пусть и коробило от непонятных стрессов — надо же герою уметь решать проблемы любого масштаба, даже маленькие и за которые памятник не поставят. Но, с другой стороны, этот мелкий фашистёнок в брючках заставлял её продать свои принципы за тамагояки, расчеловечил до состояния самовоспроизводящейся машины, водрузил на плечи тяготы прошлых поколений, а когда она отказалась все это тащить — обозвал иностранкой. И она его жалеть. Да ни за что! Она отказывалась верить в его «крокодиловы слёзы». Она отказывалась верить, что он сможет раскаяться не «для лица». Она отказывалась верить, что за печатями из повязок, отчётов, статуса и руководительских лозунгов замурован такой же ребёнок, который заблудился в трёх соснах, выпутаться сам не может, а как на помощь позвать — не знает.       Скатилась слеза. Ёси тут же притоптал её.       Ты ничего не видела, — проскрежатал он и бросился вниз по лестнице.       — Стой! — крикнула она и помчалась вслед.       Кто бы что не говорил, а бегал Ёси очень быстро для пацана, который на физкультуре заполнял журнальчики и изредка выбирался под сетку поволейболить да подрыгаться на перекладине. Она это поняла, когда безупречный план — прыгнуть и вдавить беглеца в стену всем корпусом, — потерпел крах. Да ещё какой: все девяносто шесть килограмм впендрюрились плечом в стену, аж штукатурка трещинами пошла и пыль забилась в уши, Ёси только оставалось пронырнуть под вслепую царапнувшей у воротника ручищей, удариться бедром о поручень, крякнуть, уклониться от второй лапы, но помчаться дальше.       Кач стал невыносим, колени молили о пощаде, давление скакало как на батуте. Казалось, сейчас побарабанит ногами ещё немного и упадёт замертво. И так обидно стало ей, что в мозгах заелозила гениальная мысля: воротник. Серьёзно, на кой чёрт всего его ловить, если достаточно подцепить когтём за шкирку и он повиснет как на вешалке? Пронеслась «2階» на стене. У парня были все шансы улететь в дверь, но, прижавши папочку покрепче, он вцепился в перила, заперебирал ногами в противоположенную сторону и вышел из заноса, на бегу «столбыня» силилась цепануть с другого лестничного пролёта и не поймала — нога слишком далеко выскользнула, а вместе с ней шанс схватить воротник... и получить нагоняй от родителей за испорченную одежду. Её-то блузку легче выбросить, а у него костюм стоит ох как недёшево, ткань добротная, надобен качественный заменитель, так что в ателье придётся нести йен тысячи три и больше. На повороте забуксовала диафрагма и, закашлявшись, Мидори подумала: она ж Ёсиных родителей в глаза не видела. Вдруг порядочные люди? Спокойно расскажет и про «твоё тело не твоё», и про «помощь от гайдзинов», они всех рассудят, наругают кого надо, извинятся, отпустят с миром. И еды на дорожку дадут. В Японии такое принято. О, а за лапшичку по доброте душевной надо всего лишь вытянуться чуть подальше, самую малость... ещё чуть-чуть... ещё немножечко... ещё!..       Внезапно мир стал странным: ноги отлепились от пола, низ и верх заигрались в чехарду, а застывший в полуразвороте и тормашками к небу (а где?) староста вдруг чего-то весь скукожился и закрыл руками лицо. «Ё!» — крикнула пока что она и впечаталась лицом в пока что его грудь. Хрусть! Бонк! Бац! Задорно треща рёбрами, по припылившимся ступенькам ломанулся вниз гомункул из непойми чьих конечностей и вмутузился в стену. Мир стал тёмный, влажно-дышащий и очень-очень болючий.       — А-а-ай... ай! — взвизгнула Мидори, хватаясь за расквашенный нос. Не волновалась она, что под грудью (ох, и втащить бы за такое!) ни звуков, ни телодвижений. Ёси же мальчик. А мальчики терпят.       Насилу выпутавшись, «юдо но таибоку» закашлялась едва ли не до сблёва — будто какой-то ирод всё горло водорастворимым клеем вымазал, а ей выхаркивать. Заливаясь не то в хрипе, не то в похныкивании, голова у неё рухнула и упёрлась носом в ссаженную коленку, затем какой-то невероятной силой воли поднялась, взгляд вперился в лестницу — здоровенную, серую и, как припомнили занывшие рёбра, твёрдую. Повезло ей. Так и убиться немудрено.       Всю себя ещё раз перелапав и убедившись, что ничего, кроме самооценки, не упало, Мидори раздражённо шевельнула ухом...       Лестничную клетку сотряс жуткий вой.       — АААААА!!!! — зараскручивался крик да так и сдох, перейдя в скулёж. — Ай-яй-яй-яа... ах... ухо... я его... ох, кусо... я ухо сломала... это всё из-за тебя! Ты виноват! Зачем побежал?       От боли она ударилась головой об стену. Из глаз посыпались искры. Чувство было такое, словно кто-то не без садистского удовольствия сувал ей спицу поглубже, чтобы выскрести все «молоточки», «наковальни», «улитки», закопаться в мозг и разворотить там всё под одну-единственную мысль: сломала. Пальцы — а сейчас они дрожали как при Паркинсоне, еще чуть-чуть и покромсают на лоскуты, — забегали туда-сюда и нащупали под адамантово-чёрной шерсткой болезненное вздутие у самого виска. Наверно, хрящ сместился и давит на сгибательно-разгибательные мышцы, отчего ухо торчало чуть вниз и вперёд, как у дуры.       И самое страшное, что это придётся лечить. Фанатом государственных поликлиник Мидори не назовёшь — слишком бело, слишком стерильно, слишком много халатов, слишком много бумаг, — приём гоже выделить в отдельный круг Ада: какая-нибудь подслеповатая бабена эвакуирует её из перезаполненного коридора и сведёт со смазливеньким молодым отоларингологом, что будет хороводы водить вокруг неё, щупать вспотнувшими пальцами, трогать, умоляюще коситься на проплаченный диплом в рамочке, приговаривать «гаман сшитэ...» и минуток через пятнадцать-двадцать родит бумажечку, которую надо сунуть дяденьке в регистратуре, чтобы он написал другую бумажечку, с которой уж точно пустят в тёмный кабинет с одной лампочкой и за ширмой поколдуют над её недугом. Даст Бог сплюнуть, всю жизнь береглась и в медицинские тонкости посвящена не была — не в ладах была с биологией, ей и от тела каждодневных квестов «угадай, где болит» хватало, зато считала отменно и видела себя бухгалтершей, — но в общих деталях оказалась права: сначала берут слепок уха, по нему готовят индивидуальный каркас, накладывают шину и отпускают восвояси. Громоздко, чешется и мешает. Целый месяц ни голову помыть нормально, ни поспать кроме как на боку. Зато дешманский растворимый чай не придётся пить пустым, а вприкуску с таблетками для укрепления хрящей. Только цены за «чаепитие» кусаются: за всю процедуру ей придётся заплатить двадцать тысяч йен, газетные сводки сообщали, что выйдет уже двадцать пять. А у неё счёт за номер семнадцатью исчисляется, и это чтобы просто быть в бетонной коробке.       Ещё раз побренчав по уху — очень надеялась она, что что-то мокрое на пальцах что угодно, но не кровь, — девушка взглянула на угол, на Ёси. Ни дать ни взять плюшевый мишка: лежит, тележится, ножки расставлены, стопы в развесе и одна выше другой, ручки по-кукольному висят, воротничок встрёпан, глазки закрыты, голова совсем странная — чуть влево и вверх, будто он смертельно чем-то гордится, но в душе жуткий стесняшка.       Мидори заскулила. Было больно, обидно и очень страшно. Она патологически боялась поликлиник. Кто дал алиби, что за дверьми не психопат? Её мама родилась в пятидесятых и «пороху не нюхала», зато ныне покойная бабушка на вооружении имела багаж оккупационного фольклора. Был рассказ. Осенью сорок пятого к ним в деревню явился гуманитарный отряд. Из Китая иль Тайваня ли — бабушка не была географическим гуро, ибо Тайвань у неё был провинцией Китая, а сам Китай располагался где-то в районе Австралии, — неважно. Днём и ночью заокеанские медики принимали пациентов, залатывали совсем безнадёжных, но не повезло пересечь порог полевого госпиталя девочке с проблемой, аналогичной Мидориной — вывернулся ушной хрящ, когда американские B-29 Superfortress распахали всю деревню ковровыми бомбардировками, — ведь протянувшие «руку помощи» просто отрезали ухо. Пилой. По живому. Девочка «вытекла» и умерла. По воспоминаниям мамы, бабушка частенько припоминала эту историю, чтобы поскалозубить на гайдзинов (чуть закартавишь иль поклонишься не так — гайдзин), поэтому было неловко... и страшно. Она права. Сегодня он помогает тебе встать и разглагольствует о «дружбе народов» на своём птичьем языке, а завтра сжигает твоё жилище и сгнивает твоих детей в лагере. Все гайдзины друг другу гайдзины, но некоторые более гайдзины. Им на веку приписано других истязать от страха, от подлости или просто потому что.       А причём тут Мидори Цурута? Она, что, кого-то убила?       — Ты... ты-ы-ы-ы!.. — прошипела девушка.       Ёси молчал. Долгоиграющая ухмылка перерезала его спокойное личико, вся какая-то дёрганная, будто кто-то растаскивает лыбу за ниточки и нет-нет да лажает. Щёки красные от слёз, но выглядит так, будто с мороза вернулся.       Сполна поелозив и окончательно убив юбочку в чёрно-серую клетку, она кое-как опёрлась спиной об стену и громко-прегромко всхлипнула:       — Ты... ты б... ты бака! Настоящий, самовлюблённый бака! Ты понимаешь, что ты наделал?! — вопрошала она, гневно потрясая руками. Наперегонки по губе сползали слёзы и кровавые сопли, увечное ухо торчало как парус яхты в штиль. — У меня ухо теперь... ты хоть представляешь, как это больно?! Как ЭТО вправлять?! У меня нет таких денег даже... не срастётся... такой и останусь!       Она даже представила: взрослая, постройневшая, женственная терийка с кривым ухом. Да её с порога си-ку-тё-сон якуба — японского аналога ЗАГСа, разве что без свадьб, просто штампом в документики потыкать, — прогонят ссаными тряпками! И останется на всю жизнь кривоухой — вечное напоминание о том, как она неудачно полетела с лестницы, догоняя придурка, который...       — ...назвал меня гайдзином! Как такое вообще МОЖНО ГОВОРИТЬ человеку?! Мне и так плохо, а ты... — речь её прервала «автоматная очередь» из всхлипов, но дала отдышаться. Умственно. Есть у неё ещё что сказать. — А знаешь... всё-таки тыгайдзин! И не закрывай глаза! Пот... по... пот... потому что настоящий японец не позволит себе срываться! Ты мальчика ударил, а он не виноват... меня м-мучал, оскорблял... удобно тебе было?! А я... я бы тоже могла сбросить напряжение так, но нельзя. Я терплю. У меня... у меня есть родители, я им звоню и рассказываю. И не плачу, не обнимут. Но у тебя-то есть свои родители! Рядом, живые, дышат! И ты к ним не идёшь. Значит, тычужой, а гайдзины ВСЕГДА чужие! П-п-понятно?...       Тишина в пролёте была ватной. Парень уклончиво потряс шевелюрой, промеж зубов, окоронованных серебрящимися от слюны брекетами — может, над этим тешились? — вырвалось тихое «хх-ха...», грудь под гакураем опала.       — Ты... надо мной смеёшься? Тебе смешно!? — прошептала она, срываясь на визг и пихнув носком лофера его коленку. Голова старосты закачалась одуванчиком на ветру. Чёртов драмолом. — После всего, что ты сделал, ты смеёшься... имей совесть! Настоящий японец ни... ник... ни... слышишь, никогда так не сделает! Он встанет и... и ответит. За всё. За каждое слово. А ты... трус!       Со скрипами, со стонами, с болями она вскарабкалась по стене и взгромоздилась на разъезжавшиеся конечности. Вокруг — беспорядок: портфель на боку, папка торчала вверх заломанным краем, на упакованных в полиэтиленовые «ночнушки» измятых графиках и табличках брезжили мандариновые дольки от заката. С высоты Ёси виделся невыразительно-сереньким, почти игрушечным. На лице крупными буквами написано «безмятежность». Сейчас ему было очень хорошо.       Наплевательски, специально на зло хорошо, чтобы ей было не понарошку плохо.       Вдруг у Мидори поехала крыша. И нога. Особенно нога. Прошелестевший по крапчатому кафелю лофер собственноножно взял разгон и ударил чуть выше старостовской коленки. Не сильно — как в тесте с молоточком, на сём армейский приём терапевта закругляется, — но нога всё равно скребанула дугой. В брасс пустился, артист погорелого театра.       — Встань! — рявкнула Мидори, утираясь и удивляясь своей наглости. Старостой она тут раскомандовалась. Впрочем, ни капельки не жаль идиота. Раз она не японка, он не староста подавно. — Под... нимайся! Я знаю, ты меня слышишь. Наверняка слышишь, как я тебя НЕ-НА-ВИ-ЖУ! Так поднимись! Я скажу тебе в лицо всё и сделаю вид, что тебя не знаю, так будет лучше, чем... когда ты вот... вот так вот лежишь... и лежишь... Вставай!       Она легонько наподдала ему по рёбрам. Тот молчком.       — П-прекрати играть в эти дурацкие игры! — истерично произнесла Мидори. Не ясно было ей, чего страшиться: то ли себя, то ли того, что Ёси действительно «ни му, ни бэ, ни кукареку». — Ты всем портишь жизнь! Тебя бьют, а ты бьёшь слабых! И мальчика того, и меня... наверно... чувствовал себя хорошим? Настоящим японцем?! Тогда... тогда я тебе сейчас такое сделаю!..       Долго она мучалась — оставить или воплотить, можно или нельзя, — наконец, по-крысиному дёрнула ногой. Удар пришёлся прямо в пах. Знала она, что мальчишечьи срамные места — места очень восприимчивые и беззащитные. Парень наверняка согнётся, заорёт, вскочит, побежит её мутузить, но хотя бы сделает какое-то движение.       Дай Ёси грош и делай с ним, что хошь. Совесть взыграла в амбициозном дураке, и он действительно шевельнулся.       Как? Ну, немного упал...       Тело отчего-то ширче раскинуло ноги и, выстрелившись в теперь уже неважном догэдза (земной поклон, высшая степень уважения), бузднулось лбом в бетон. Тум-мм. И снова тихий мир.       Мидори, таращась на сложившегося в три погибели старосту, забеспокоилась. Что-то было не так. Что-то было охренительно не так. Ёси плевался, ругался, квитался неведомо где и откуда вызубренными параграфами, но физкультурник поджимал роскошные усы и буквально от сердца отрывал несчастному «удовлетворительно». Ёси был несгибаем. Замечательное свойство. Правда, где угодно, но не на гимнастике: такой одревеснелый парень был, что не давался ни «мостик», ни «бабочка», на сдачу наклонов вперёд было больно смотреть, а на пашчимоттанасе — это когда, сидя, надо лечь себе на ноги — вообще мог порваться и стало бы два Ёси. Подле Мидориных ног он, наверно, преисполнившись мести и послав человеческую анатомию в «места не столь отдалённые», в такой асан скруглился, что могло стать не по себе — и от того, что особо в мастера йоги он не метил, выхватил по яйцам и уже такие вещи творит, и от того, что нормальные люди так не складываются: таз кверху, туловище вровень с полом, ноги уже плеч, одна рука скрючилась в ДЦП-шное «куриное крылышко», но особо не в ладах была шея. Раз уж впечатался мордой в кафель, шея должна быть прямой. Должна? Должна. Да не обязана. Сколько б любопытствующе и с привкусом тошноты Мидори его не осматривала, прямая не искалась, всё лезла какая-то кривая. Под самым затылком вздулась твердотельная шишка, такой же бугор над ней уходил от общей «дорожки» влево. Между ними, как на промятом фрукте, мягчела ложбинка. В ней рваными фиолетово-красными пятнами просачивалась застоявшаяся тяжесть гематомы.        Прорезавшиеся как зуб воспоминания — да, в у Мидори в шестнадцать зубы всё пёрли и пёрли как грибы после дождя, ибо их на треть больше, — пахнули на неё кабинетной духотой, темнотой февраля и бубнежом преподавателя, бродившего туда-сюда аки цапля и до дыр зафехтовавшего бедный плакатик со строением позвоночника, что с последней парты казался костлявой гусеницей. Изгрызенная ручка ссыпала все термины в кучу малу. Ею рождался косой, кривой, уродливый конспект. В нём было написано, что большинство представителей сапиенов обладает семью шейными позвонками, они нумеруются сверху вниз. Два первых — позвонки С1 и С2, атлант и аксис соответственно, — формируют уникальный атлантоаксиальный сустав, который позволяет совершать повороты головой во всех трёх плоскостях, в связи с чем имеют особое строение: более тонкие кости, уменьшенная крепкость в угоду подвижности, расширенный канал под спинной мозг и прочие бла-бла-бла... Ёси, расписывавшийся в объяснительной за какого-то одноклассника, подскочил чуть ближе на стуле и, наморщив лицо в аристотельских потугах к пониманию мира, прошептал задумчиво: «Хрупко. Очень хрупко. Я бы сделал по-иному. Любой удар — они смещаются, спинной мозг разрывает. У тебя просто останавливается дыхание и сердце. Мгновенная смерть... из-за недоработки». Ага, мысли вслух. Конечно. Для утрамбовки дум, наверно, так вертелся и сверлил её серыми глазами. Мидори же вжималась в хлипкий стул, только бы хор пустых кишок при ней остался. Далеко от неё были все эти позвонки, атланты с аксисами, переломы, смерти. Всё это встретится лишь на экзамене и, стоит отгреметь выпускному, в её жизнь больше не явится. Никогда-никогда...       — О, ё... — вырвалось у неё. На этом всё кончилось.       А на улице весна.       Ощетинившийся светло-зелёными листочками бересклетовый кустик облысел, как только гроздь воробьёв, похожих не то на комочки земли, не то на сгнившие яблоки, катапультировалась с веток и усвистала кто куда — на другие кусты, под крышу школы, через трамвайные пути и в переулок. Восемнадцатиградусные порывы ветра птичкам были нипочём: многослойная перьевая шубка сводила всю грызьбу на нет, лапки тоже не застудишь — окроены продубившейся чешуёй, внутри косточки да жилы, нечему студиться. Аяка, пиная отколовшуюся плитку, завидывала воробушкам белой завистью. Им не холодно. Шныряют меж паутин электропередач, сплетённых фырчаще-дымяще‐гремящим пауком урбанизации, что душит последние закутки природы в городе, и греются на честном слове. А ей холодно. В собственном доме. Дом был на редкость дырявеньким: морской бриз, просачивавшийся через новые застройки и закручивавшийся в злые ураганчики, сдувал мохрушки с кофты, расплетал укладку насыщенно-каштановых волос и по-собственнически лез под юбку. Ноги в чулках как только подол не сжимали — стискивали бёдрами, одёргивали, придавливали сумочкой, — но ветер исхитрялся задрать краешек вверх и засветить панцу. В каждом одергивании, в каждом возмущённом писке — игра: миру ненавистны намёки «в лоб», он жаждет игры, когда чуть-чуть, когда угадай, когда только представь себе.       Играть с миром было весело — подпитка для эго.       Страшно – опасность для чести.       Аяка от природы ветрена.       Именно сейчас ветер, что должен был сорваться с напомаженных губ и задуть семнадцать свечек, пригнал её сюда. Не срочно. Мир не рухнет. Просто подумала: надо кое-что исправить.       Школьное крылечко грозилось шестью ступеньками. Столько же гостей у неё дома, изводятся без чая и не понимают, что нашло на дражайшую именниницу.       Зажужжало в сумочке. Вздохнув, Аяка вычерпнула заливающийся телефон и приняла звонок:       — Моси-моси? Сачико? Всё хорошо? Ага... всмысле «жди быстрее»? Я не могу ждать быстрее! Понимаю, глупо. Но чувствую, что это надо сделать. Ёси всегда был странным. Боится, что окажется пустым, что никого не заинтересует и постоянно дистанцируется, в коридор или на должность лидера, ведь он теперь не Ёси, а староста. Шестой класс, помнишь? Когда наша победа в фестивале совпала с его днём рождения, мы организовали ему приятное. Конфетти, хлопушки, угощения. А он ушёл. Ты так сильно обиделась, что даже... да-да, понимаю. К нему никто не подходит. Боятся провала. А я не боюсь. Хочу попробовать пригласить его к себе, чтобы отдохнул. Он совсем заработался. До этого был плох, сейчас ещё хуже, стоило приехать этой... Мори? А, Мидори! Мне она не нравится. Злая. Но из-за чего-то. Вдруг у неё что-то плохое случилось, проблемы с родителями или вообще из детдома? Оправдываю? Нет... нет-нет, но человеку надо дать стимул, смысл меняться. Иначе будет портиться, пока совсем не... — в трубке что-то захрустело. Помехи. А телефон увесистый. — Что говоришь? Не слышу! А, чай стынет? Пустяки! Неужели мы не сможем налить ещё чаю?       Аяка присела на ступеньку. В тот же миг послышался звон, кто-то засумамисэнил и помчался за совком со шваброй. Кружку расквасили. Девушка вообразила себе заметаемые на лопатку скорлупки форфора и понадеялась, что это будет обыкновеннейшая стеклянная чашка, лишь бы не её любимая, с котиком... впрочем, она может позволить купить себе десять таких. Если магазинам нечего будет предложить, просто склеит. С людьми так нельзя.       — Прекрасно понимаю. У меня праздник, лишний раздражитель не требуется, но... маме скажи, чтобы поставила торт в холодильник! — сказала Аяка, испытывающе глядя на застеклённые двери. Только бы пришёл, только бы пришёл, только бы пришёл... — Сачико, послушай. Ваше расставание не хорошее и не плохое. Это... так бывает. Подумай, что было бы хуже: маленькое предательство ради взаимоуважения или отношения, где один неволен ради счастья другого? У тебя есть опыт. Ёси ещё юн. Вы были бы оба несчастны. Говоришь, что тебе легче с новым? Не осуждаю. Просто поговори с Ёси. Недосказанность отравляет. Поговоришь? Ура! Только... уединись, пожалуйста, в ютаку. У тебя клей на маховом пере. Наверно, считается стыдным, как у нас грязные волосы. Нет? Ладно. Люблю, целую, моя синьюу. Скоро буду!       Абонент вне зоны действия.       Каштановолосая открыла сумочку — из белого кожзаменителя, с позолоченными ручками-цепями, пахнущую недавней теснотой коробки и упаковочной плёнкой, — ловко разменяла телефон на тубус с помадой. Высеребрившийся иероглифами красный стик, «Канэбо», зимняя коллекция. Отщёлкнув пудреницу, Аяка поюлилась в зеркальце и начала прихорашиваться: верхнюю наносами, нижнюю пожирнее, сжала губы, причмокнула, облизнула уголок. Вся она на местах и она потрясающа, ибо любит сама себя. Не фотографию в рамочке, не одобрительные взгляды мамы, не присвистнувшую компашку парней — себя, самого талантливого скульптора и самый податливый пластилин в одном лице.       Сердечко стучало быстро-быстро.       Она научит Ёси быть Ёси. И съест тот эклер. С шоколадом. Может, напополам с «учеником».       Пудреница дрогнула весьма вовремя, зеркальце покосилось и выхватило краешек школы за необъятной аяковской мордашкой, где в дверях уже что-то чернело. Мгновенно распрямившись и отряхнувшись — негоже воспитанной девушке марать платье на ступеньках, в камешках, пыли, грязи и не-день-рожденной застарелости! — каштановолосая приняла чтенную позу. Улыбка сама растянулась на губах, навстречу двигавшемуся силуэту.       У неё получилось.       — Конничива, Ёси-кун! Я...       Не Ёси. И даже не кун.       Белая как мел, с выставленным как заклинивший в штопоре закрылок ухом и совсем-совсем убитая Мидори вгробасталась в Аяку так, что та, переломавшись в талии как тряпочная кукла — даже охнуть не успела, — распласталась на асфальте. Платье последнего фасона превратилось в пыльный мешок, сумка взмахрилась ободранным кожзамом, кровила коленка, а она всё ещё катилась.       — Тейши, бака! — заверещала Аяка на ультразвуке, любопытствующие воробьи свалились с проводов от инсульта. В слезах, как в сломанной лупе, три Мидори мчались в школьным воротам. — Ямете кудасай, доко о хасшитте имаси ка?!       Закряхтев натужно, каштановолосая отклеилась от асфальта и рванула за долговязой фигурой, проскользнувшей через линеечку трамвайных путей. Шпалы утоптаны в гравий, колёснонесущая поверхность рельс в ржавых плешинах, вертикальная табличка «注意» дрожала в ветру, перехода не было — железнодорожники клепали её в шестидесятых, от школы тогда ни слуху ни духу, так что простительно, — но недокормленная махина рванула прямо так, не озаботившись, что полторашкинской преследовательнице жутко крутило в голени и каблуки вязли в камнях. Мидори, шедшая прямым курсом, вдруг отдернулась в сторону, побежав наискосок влево от стремительно растягивавшейся тени. Запнувшись о балку, Аяка поняла — не бегунья, но она обязана догнать и всё-всё-всё разузнать. Конечно, друзья будут бугуртить на новоприбывших гостей, но кремовый торт и чай с меллисой лечат любую хандру. Это её праздник. И лучшим подарком будет праздник для других, кому он действительно нужен. Так что же она от праздника бежит?       — Мори, стой! — проканючила каштановолосая, бросаясь к рельсам. В ушах что-то грохотало. Ветер, наверно. — Ты не видела...       Кто-то грубо толкнул её в плечо. Неведома какой силищи штука швырнула её вниз и приложила виском о железную оглоблю. Прежде чем небо накрыло что-то тяжёлое, гремящее и заливающееся предупредительным звоночком. Колодки впились в рельсы и завизжали. Аяка обзавидоваться даже не успела, лишь расстроилась: она не попьёт чаю. Жалко...       Выбеленные многоэтажки, похожие на стеснувшие пешеходный переулок тёрки, и небосвод в клетке ЛЭП стали дрожащим серым мылом. Ноги уже не держали. Едва не поцеловав ближайший столб, Мидори скаканула куда-то в сторону перекрёстка. Она не не смотрела. Совсем. Размывались впереди зелёные и красные фонарики, кто для кого – неясно, по голове долбил инстинкт бежать, бежать, бежать без оглядки и без дум, в глазах — акварельный кошмар, по левую сторону — тихим ходом перестроившийся со второстепенного ряда Datsun иссиня-чёрного цвета, смахивавший на преогромную жужелицу, даром что без лапок.       А вот такого не было в сценарии.       Datsun — машина хорошая, добротная, изготовленная по последнему слову японской техники. Водитель тоже ничего — хороший, чуткий, переученный в соответствии с реформами ПДД от восемьдесят третьего года. Но что авто, что рулекрутящий — оба оттренировались на краш-тестах, уроках вождения и совсем не предусматривали, что из-за доисторической тарахтелки может вынырнуть вынырнуть небоскрёб в юбке и растянуться на капоте. Многострадальный лофер всковырнул крыло и к чертям выдавил фару, капот прогнулся, в панике ручища вмазала по лобовому стеклу, вся машина клюкнулась носом, перекосившись на сорванное переднее колесо. Мидори обтекла «подстреленный» автомобиль и бузднулась на асфальт, дополнительно отхвативши подзатыльник от вовремя затормозившего Nissan. Перекувырнувшись через плечо, она кое-как встала и продолжила побег вникуда.       Прочь... просто впрочь... прочь от Ёси, от Аяки... прочь от собственных неудач... через улицу... переход... мостик... проспект...       Неведомо откуда выросла стена, вся обвешена кондиционерами как китель бравого генерала. И слева. И справа. Двор-колодец. Мидори ввалилась в серо-бетонную западню и приткнулась к стене. Дышать было настолько тяжело, что пару раз мерещилось ей, что не вберёт в себя воздух, не протиснет его в раскалённое горло — такой себе спорт, бежать и плакать одномоментно, — боль растекалась от повреждённого уха к ободранной коленке и обратно, взмокшие руки лежали на бетоне, похожем на колючий ортопедический коврик. Едва отлепившись от стены, Мидори пришлось снова вжиматься в неё как в старого друга: едва высунув голову из прохода, увидела, как через проспект рванула заливающаяся в траурном визге скорая, за ней — исполосованная чёрно-белой ливреей «полицейка», включившая маячки.       Шатаясь как пьяная и отхаркиваясь от вяжущей слюны, «юдо но таибоку» приползла к настенному таксофону. Одна когтистая рука перекочевала через салатово-зелёную спинку и заякорилась за дальнюю стенку, другая закопалась в нагрудный и выудила пару йен, чей вес на ладони ощущался особенно жалко. Судорожно запихивая сбережения в прожорливый монетоприёмник и с похныкиваниями вслушиваясь, как катятся последние монетки навстречу спасению, ни мысли не было, что она в заднице более глубокой, чем представляла — мозг, изъеденный стрессами на любой вкус и цвет, забыл, что кошелёк остался на подоконнике в школе, что сумка с ключами там же, что идти некуда и она одной ногой в бомжи. Мидори заботило лишь... восемьдесят-один девять-девять-пять три-шесть-девять один-один ноль-ноль. Пошли гудки — трубку в ухо.       — Моси-моси? — сонно заворочался голос по ту сторону.       Что сказать, что сказать, что сказать, что сказать...       Мидори хрипло вздохнула. Затем закашляла. Кажется, голос сорвался.       — Уважаемый, — голос стал твёрже. — Я не знаю, кто вы, но требую прекратить ваши баловства. Я очень взволнована. Я жду звонок от дочери. Она не присоединяется уже двадцать минут. Скажите, вы не знаете Мидори Цуруту?       Знаем. Конечно, знаем. Высоченная, перепуганная, на грани инфаркта, с битой коленкой, ухом, раздербанненным до вида греческих сандалий лофером и полным отсутствием понимания, как ей теперь жить.       Мидори стиснула трубку так, что перекошенный динамик запел — любой запоёт, коли сожмут под давлением в полцентнера. Мидори тоже хотелось запеть. Горько, болезненно и душераздирающе.       — Ма... ма... — с трубки повеяло домашним теплом, отчего девушка зашептала и поняла, ужаснувшись: голос сорвался. — Мама... мамочка-а-а... это й... я... там, на лестнице и т-трамвай... что мне ДЕЛАТЬ?!       На линии заскреблось, заскрежетало. Отвечать мама не торопилась.       — Вы не моя дочь, — выдохнули по ту сторону, устав от околесицы. — К сожалению, это межгородской телефон и я ничего не докажу. Знайте: вы отобрали время и деньги у безобидной, честной женщины, и вам должно быть стыдно!       — МАМА!!!!       — Всего плохого.       Гудки, гудки, гудки...       Мидори сползла по стене. Она не имела ни малейшего представления, в чём провинилась и как все исправить.       Знала лишь одно: нагеройствовалась.
Примечания:
41 Нравится 65 Отзывы 3 В сборник