О консонансе <не>дописанных холстов и <не>состоявшихся сделок

R
Завершён
15
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 3 394 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

О консонансе <не>дописанных холстов и <не>состоявшихся сделок

Настройки
      По правде говоря, у Де’Карли есть, где перекантоваться. Раз: двери домов и квартир членов группировки всегда для него открыты. Два: тетушка Дебора живет на побережье Сан-Ремо в восхитительном поместье и всегда ждет своего старшего племянника в гости (позор: как же давно Риккардо с ней не виделся!..) Три: у Риккардо, блять, есть собственные четыре квартиры в разных городах (и, между прочим, странах), но он все равно предпочитает ютиться на пятидесяти шести квадратных метрах, — ладно, на плюс-минус шестидесяти четырех, ибо небольшое подобие кухни можно внести в общий зачет, — со скандально известным творцом, что не знает сна. — Дай критику, — требовательно плюет Чарли в девятом часу вечера, ожидая ответного плевка в свою ранимую душу излома своей тонкой (тончайшей) натуры которая запросто переломится от сменившего направления ветра которую снесет нахуй от неправильного дыхания от которой пахнет рассветной росой (Чарли хочет изъебистый образ = Чарли нужен изъебистый образ) которая выглядит как рассветное барокко и которая звучит как рассветная увертюра. А Риккардо не художественный критик. Он говорит: — Красиво. Не плюется. Всматривается в натюрморт. Добавляет: — Действительно красиво. — Подхалим, — отвечает ему слегка обиженно Батлер, нашедший исключительные минусы в отсутствии желчи от несведущего в делах живописных дикаря. Де’Карли вздыхает обреченно и указывает на неправильные тени (он не ебет, правильные они или нет) и Батлер ночь напролет с белилами носится вокруг мольберта, меняя <неправильные> тени на холсте на <правильные>. Чарли Батлер — про хаос. Чарли — сам по себе — непостоянство. Чарли — въевшиеся масляные кляксы на заношенной кофте, ебучее пятно оранжевой краски на нижней губе, выпитый литр чистого американо без нихуя и с нихуем и никогда не по делу. Чарли — картины, в которые вложено более чем всё но которые покупают менее чем за ничего. Чарли слизывает с палитры остатки краски и говорит: — Невкусно. Чарли ебнутый.

*

      Ебнутый наглухо. Риккардо это понял, кажется, еще в день /ночь// их знакомства. Он тогда залез по аварийной лестнице на 'дцатый этаж первой попавшейся многоэтажки, скрываясь от нагрянувших на его встречу с верхушкой здешнего районного картеля сотрудников доблестной. В ту ночь — время близилось к четырем часам утра — херачил ливень, гремел гром, противно звенели уличные фонари, помаргивая примерно каждую наносенду; Риккардо цеплялся за выступ под единственным открытым окном, попавшим в его поле зрения, — вот и все. Он думал: «Залезу и прирежу жильца, если заорет». Думал: «Какой идиот не закрывает окна в такую погоду?» Думал: «Да плевать». Вопреки думам и заготовленным за считанные секунды планам, он стоял тогда в относительно небольшой видавшей некоторое говно квартире-студии, — как только перелез чрез подоконник, — и слеп от света настольной лампы, повернутой почему-то на стену. С него ручьями лилась дождевая вода, некогда безукоризненно белый пиджак теперь представал пред честным людом полным пиздецом, на который страшно было просто взглянуть, а из простреленного предплечья, не заканчиваясь, сочилась кровь — впитывалась резво в рубашку и пиджак, но все равно стекала, липкая, по локтю и ниже. Он смотрел абсолютно охуевшими глазами на человека перед собой, что после минутной паузы лишь негодующе, но все же достаточно мягко протараторил: — Придурок, не капай на заказное полотно! Я ведь его разложил специально, не видишь, по чему топчешься? Хоть бы обувь снял… Чарли ебнутый. Не то, чтобы Рику не нравилось, но факт остается таковым.

*

      Риккардо умеет бить; еще бы он не умел. Замах рукой — сжатый кулак — побелевшая от натяжения кожа на костяшках — всякое — такое — прочее. Пощечины тоже у него выходят достойные. Не женские и полупидорские, где напряженная ладонь летит, открытая, к щеке — нет. Порочащие честь пощечины, — где тыльная сторона ладони без должного напряга, полностью расслабленная, наотмашь бьет по сходу челюстей в десятки раз сильнее. Актом безмолвного проявления неуважения, разрядом проходящая, что струной натяженной, название последствий которой — унижение, — обида. Удивительно, но в первые же дни оказалось, что на Чарли эти пощечины оказывают должный эффект, являясь чуть ли не единственной вещью, что на Батлере работает так, как надо. Сидел с половину минуты с отвернутой головой — та повернулась по инерции при ударе — пристыженный, охладевший, обиженный. В глаза не смотрел. Поджимал губы. Дрожащей рукой продолжал молча выписывать штрихи на холсте, однако, выпрямив при этом спину и двигаясь как-то неестественно медленно — то в нем языком тела отзывалась гордость. Сдержался — не заплакал; ни разу не шмыгнул носом и не поднес руку к лицу, дабы растереть покрасневшие глаза. За тот — и последующий — день более не проронил ни слова. Риккардо ощущал эту безоговорочную победу в лице двух тихих суток как поражение. По известным причинам — логичным консонансом раздражения от чужих слов и привычки наделять значением не столько слова, сколько рукоприкладство — на Батлера у Де’Карли поначалу рука поднималась. По неизвестным причинам — диссонансом желаний и действий — Де’Карли зарекся более руку на Батлера не поднимать.

*

      По риккардовским венам и артериям течет горячая кровь — ошпариться можно. Он — мистер <Фамилия>, — с заглавной «Ф»; он — мистер Де’Карли, синьор Де’Карли, господин Де’Карли, — и иначе его никто звать не смеет. Его звала так прислуга в отчем доме, к нему так обращаются подчиненные, его да все, блять, все его так зовут кро-ме — Рик, ты не видел этюдник и сепию? Вчера ведь точно тут были… — Не думаю, что знаю, как выглядят эти… Ты меня как назвал? — Рик, — без задней мысли отвечает Чарли, продолжая рыться в сваленных в единую неразгребаемую кучу принадлежностях. — Я назвал тебя твоим именем. Послушай, иногда кажется, что я глуп. А может быть, я и вправду глуп. Но когда я вижу чью-то фотографию на первой полосе газеты, то я могу связать подпись снизу с изображенным на фотографии лицом. А изображенное на той фотографии лицо — я уверен — принадлежало тебе. «Риккардо» — ну и красивое ж имя! — сокращается до «Рик». Эй-эй, ты, вообще-то, у меня в квартире живешь! Я могу позволить себе обращаться к тебе так, как захочу; ты, к слову, тоже можешь меня звать не только по фамилии — меня каждый раз передергивает…

*

      Чарли — исключение из правил, — из всех существующих правил, — и Де’Карли проще думать, что исключение из правил является неоспоримым подтверждением этих самых правил; ибо если думать не так, то выходит, что риккардовские принципы оказываются попранными, а это эквивалентно потере собственного достоинства.

*

      Чарли постоянно испачкан в краске. Руки — акварель, одежда — гуашь, лицо — масло. Акрил в пшеничные волосы въелся и не вымывается не-де-ля-ми, — и Рик не может понять, почему Батлер испещрен кляксами — тот ж моется /если вспоминает вдруг о том, что можно отлипнуть от холста и наконец поспать-поесть-сходить-в-ванную//. Риккардо на это насрать: ему ли не должно быть насрать на запачканные в чем бы то ни было руки? Отмоется. Сам Рик же испещрен шрамами. Многолетними, глубокими. Несмываемыми. Сравнивать неаккуратные рубцы на огрубевшей коже и красочные мазки на коже бледной — неправильно, но ненароком приходится. Чьи-то трофеи — следы от труда — творческие гематомы градиентом от красного к зеленому — акцидент; чьи-то трофеи — противопоставлением — прострелы пуль, ножевые ранения и чудом сросшиеся кости; уважения достойны в равной степени, разве что вторые — риккардовские — несколько уродливее. Но Чарли говорит, что ему нравятся чужие шрамы. Что те стан красят. Чарли говорит — фактурные. И шрамы у Рика — говорит Чарли — нитями; нет, не нитями, — лесками по торсу, бруновской спиралью по спине, паутиной колючей проволоки по шее. Чистые, без узлов, ровные — кра си вы е, говорит Чарли. Чарли пора бы наблюдаться у психотерапевта — говорит Риккардо. Чарли просит Де’Карли посидеть на табурете — вроде как моделью. Говорит, чтоб тот сел ровнее, ногу сюда поставил, а шею вот так напряг — и что ты, мол, бабуин, как деревянный тут расселся? Мне акры твоих мышц надо, мне бы шрамы по коже во всей красе, — мне позарез надо, я, типа, иначе дышать не смогу, надо — и все тут, — так дай! Чарли рисует Де’Карли, пока тот за кухонным столом напротив сидит, сгорбившись, и докуривает свою сигару. После — показывает наброски. Рик с непривычки морщится и ответом получает укоризненный взгляд обиженного творца.

*

      «Цепной пес» — звучит… массивно. Как алабай с клыками саблезубыми, похожими больше на бивни, что ли. Цепным псом называться вроде и неплохо (не беря в расчет тот факт, что Риккардо по статусу в узких, но ееебать каких авторитетных кругах псом себя называть не пристало), а вроде и какая, к черту, разница. Так вот. С Чарли Риккардо ощущает себя даже не цепным псом, а дамской тявкалкой. Раздражается с пол-оборота, кричит (только кричит — «бо-бо» с некоторых пор не делает), и бонусом погладить дает себя легально. Даром что по размерам с сумочными животинами не сходится, но то — лишь мелочи, единственная несостыковка в сравнении. Сколько бы раз Де’Карли не вопрошал в пустоту, глядя куда-то наверх, но все равно не получал ответа ни внятного, ни абстрактного; откуда в нем столько точечной терпимости, взявшейся из ниоткуда? Отчего он позволяет быть с собой на равных парню, что не имеет ни регалий, ни влияния, ни опыта, ни совести? Риторические вопросы остаются без риторических ответов — цикл эксцентричности заходит на новый круг и в их отношениях не меняется ровным счетом ни-хе-ра. «Умоляю, ну помолчите, ну ради бога, лишь сбиваете» — говорит ему в сердцах взвинченный из-за <почти> срыва героиновой сделки поставщик, старающийся быть деликатным, да потными руками выуживающий из багажника угашенной Ferrari несколько чемоданчиков с товаром; через пять минут у безымянного поставщика оказывается отрезан язык, потому что нихуя себе, «помолчите», — думать надо, кому говоришь и что говоришь. «Замолчи, а» — говорит Рику вечером того же дня Батлер, даже не глядя в его сторону и пытаясь короткими кропотливыми штрихами передать объем ебучего банана (за которым Риккардо бегал в круглосуточный магазин на цокольном этаже дважды (!) за прошлую ночь, ибо первый, блять, банан был «слишком желтым»)… …и Риккардо реально затыкается и ждет, когда банан на холсте будет завершен. Места колкой обиде за сломленную ребяческой дерзостью гордость не находится. Должен ли Де’Карли корить себя за эту слабость? — едва ли, ведь очередной риторический вопрос остается без риторического ответа.

*

      Тоскливый пейзаж серого города вселял уныние на обыденном уровне, — житейским делом было обратить взор к окну и, сфокусировав взгляд поначалу на пыльных разводах капель на стекле, а после уже и на истыканном бетонными домами-колоннами квартале, за которым нимбом догорало утомленное своими заботами солнце, бежавшее от мира за горизонт, первым делом испытать изнурительнейшую грусть, высасывающую жизнь из всего живого; вторым делом всегда стоило попытаться испытать глубокий пиетет к каждому болезненно выглядящему многоэтажному дому, что никогда не увидит ничего торжественного и жизнерадостного, ибо широкие улицы застыли стоп-кадром нуарной драмы и едва ли могли бы однажды стать местом действия легкой комедии о влюбленном в работницу местной пекарни почтальоне, который в седьмом часу утра несся б к любимой на несуразном шатком велосипеде, везя в корзинке собранный спозаранку букет полевых цветов… …здесь не растут полевые цветы. Купить влюбленный почтальон не смог бы и увядшей розы — влюбленный почтальон работает на ставке в несколько центов. Влюбленному почтальону не в кого влюбляться — пекарни закрываются одна за другой: политические настроения не располагают к адекватному ведению подобного бизнеса. Влюбленный почтальон представляется настолько же уставшим, насколько видится уставшим и тоскливый пейзаж серого города; влюбленный почтальон — сказочный архетип — не более, чем выдумка, — влюбленного почтальона не бывает. Де’Карли смахнул сигаретный пепел в настежь распахнутое окно. Ему претила мысль о существовании влюбленного почтальона на велосипеде, жизнь которого была бы жизнью, а не существованием. Ему не было жаль несуществующего влюбленного почтальона, которого секундно нарисовал его разум; он, вероятно, завидовал этому придуманному почтальону, что не был бы обременен мороками и проблемами — тот таскал бы на своем горбу лишь письма да газеты и не думал бы о подорванных фундаментах человечного, того, чего порой требовало здешнее измученное людское «я» и чего здешнее «я» было лишено, когда появилось на свет в одном из железобетонных бездушных исполинов. Риккардо привык жить здесь. Привык к трещине на стекле окна, к немощному трехдневному черному кофе в пока еще белой чашке, к стаям воронов, что осаждают толстые кабели линий электропередач, к помехам во время радио-эфиров, на которых неизменно скучным тоном вещают лишь о политике, к затираненному, вечно затянутому поволокой небу и к утренним плотным туманам. Привык быть частью черно-белого — привык быть частью черного. Будучи привыкшим к сглоданному и утерявшему контраст бытию, Де’Карли с недавнего времени привыкал от него отвыкать. О хрустальное дно пепельницы тушился третий за последний час окурок. Дым тонкой струйкой устремлялся к высоким облупившимся потолкам; однажды те непременно пожелтеют аккурат над подоконником из-за риккардовских перекуров. Последний раз окинув взглядом не слишком живописный вид, открывавшийся с эн-ного этажа, Риккардо ступил на выход из небольшой кухни, отделенной от основной площади студии подобием стены, что при желании можно было бы проломить кулаком без каких-либо сподручных средств. Под ногами скрипел отживший свои года паркет. В коридоре размером метр на метр — в таком же сером, как и кухня, и измазанная пепельница у вечно пустующей вазы, и некрепкие табуреты за обшарпанным столом, и весь неконтрастный безымянный город, ставший синонимом к слову 'монохром' — вечерний мрак. От деревянной напольной вешалки — по стене с ободранными обоями — тень, легшая формой дряхлой иссохшей руки с растопыренными пальцами. Апатию сбивала лишь несмелая полоска теплого, — горячего; наступишь — обожжешься, — желтого света из основной студии, не желающая вписываться в обесцвеченный быт. Часть того, что заставляло Риккардо привыкать отвыкать, не давая шансов для обратного. Тяжелая поступь сделалась тихой. Налево. Налево — где привычное серое стиралось и рисовалось непривычное — красное, зеленое, розовое, фиолетовое, пепельно-голубое и никогда — просто пепельное. Где все бесцветное растворялось, как в кислоте азотной. Где тишина не бывала вынужденной — где не бывало гробовой тишины. Где всегда он, сидящий за мольбертом спиной к Де’Карли. Он, нарисовавший ярчайшими цветами сначала эту студию — прямо так, без наброска, — а потом и самого себя. Он, состоящий из свежих мазков краски, — прикоснешься — смажешь к чертовой матери, а повторить такого же не сумеешь. Он, умеющий рисовать не только лишь на девственно чистых холстах, сверкающих белизной, но и на серых тоже. Он — цветной — сплошь, сплошь цветной; он, сделавший живопись своим жизненным кредо и единственно верным постулатом. Он, наверняка вновь проигнорировавший сроки, поставленные редким заказчиком, и рисовавший тогда не плакат к театральной постановке, а что-то иное; как это обыкновенно случалось каждый божий день и каждую дьявольскую ночь. Он закрывал собою обзор на бóльшую часть новорожденной картины — можно было различить лишь неправдоподобно цветастое небо с перистыми облаками, чрез которые просветами виднелись лучи живого зенитного солнца, — совсем не того изгоревшего солнца, что в тот миг в ужасе убегало за лысые головы бетонных многоэтажек в реальном мире; то были лучи другого солнца — того самого, которое порой слезно требовало людское «я», придавленное руинами подорванного фундамента человечного. Обыкновенно Риккардо было не слишком интересно, что малюет бессонными ночами его безумный товарищ; теперь ему почему-то казалось необходимым увидеть исписанный холст целиком. Что-то его тянуло. Хотелось, чтобы какие-то несформулированные надежды оказались оправданными. Отчего-то стал считать шаги, будто происходило что-то знаменательное, — что-то, имеющее власть заставить, наконец, окончательно отвыкнуть,— раз — шаг, — два, три, четыре… Пять шагов. От всеобъемлющего уныния до удивления, выбившего воздух из легких, Де’Карли, как оказалось, все это время отделяло лишь пять шагов. А Чарли, почувствовавший чужую руку на своем плече, лишь нехотя отпрянул от детища, выпрямившись, и обернулся к Риккардо, слегка запрокинув голову; собственная его рука, держащая палитру, мягко опустилась на испачканные оставленными по неосторожности кляксами колени. Пятый шаг — на неоконченной картине, под тем небом с лучами живого солнца, в бесконечном поле ржи, запутавшись в колосьях, лежал старый велосипед с проржавевшей рамой. Его оставили там давно; он, вероятно, пережил не один знойный день и не один проливной дождь. Темно-зеленая краска на нем уже трескалась и осыпалась, оголяя заводской металл. Меж спицами в колесах прорастали хрупкие иссиня-голубые цветы, бутонами тянувшиеся к земле, словно вот-вот переломятся их стебельки, не выдержав такой тяжести; цветы эти хотелось немедленно сорвать. — Что сталось с велосипедистом? — Спросил Де’Карли, продолжая неверяще всматриваться в расцветшие посреди ржаного поля колокольчики. В горле пересохло. — Его не существует — его до сих пор никто не придумал, — простой ответ растягивался долгим звучным зевком. — Его нет, и потому ему незачем этот велосипед и незачем эти полевые цветы. Но представь: его — велосипедиста — кто-то придумает, и он окажется в этом поле, сорвет эти цветы, сядет на этот велосипед, и куда-нибудь… к кому-нибудь. Я… Прости, Рик, очень хочется спать — я едва ли смогу тебе сейчас это объяснить… Риккардо не смог дослушать; ему сталось страшно. Страшно, — оттого, что его мысли, загнанные в чертожий капкан, кто-то бессовестно отзеркалил и перенес из разума — где загнанным, изморившимся мыслям самое место — сначала на холст, а потом, не побоявшись осуждения глаз-ушей, направленных на всех и каждого, эти мысли озвучил — и не шепотом, сдавленным в отчаянии зубьев стянутых челюстей капкана. Риккардо не смог бы дослушать — ему было страшно, потому как этот захлопнутый капкан кто-то бесстрашно раскрывал голыми руками, и доселе сжатое и раздробленное в нем начало срастаться в хрупкое чувство, ранее Риккардо не знакомое; страшно, — Риккардо привыкал к хрупкому чувству последние несколько месяцев и не представлял, как с этим чувством обходиться, — он никогда, никогда раньше даже не искал внутри каменного «я» в груде сваленных обломков фундамента человечного что-то хрупкое — оно должно было быть разбитым. Риккардо не дослушал. Он поймал сонного Чарли, что уже поворачивался обратно к холсту, и, повинуясь мягкому голосу хрупкого чувства — то аккуратно направляло и тянуло выбраться, наконец, из капкана полностью и окончательно отвыкнуть от нахождения в нем, — прильнул к чужим губам своими. Как в мозгу нейронные связи отзываются слабыми импульсами тока — пожаром от перемкнувших проводов, исходящим фейерверком искр — в груди что-то щемило и заходилось нежностью, коей раньше Де’Карли не знал. Вдыхая хрупкое чувство — заменяя им кислород — он чувствовал, как Батлер размыкал губы и позволял ему свершать то, чего он желал. Большое-маленькое действо, подобные которому описывались в книгах за авторством фантазеров, мечтающих о существовании романтики, сделалось вдруг единственным и самым важным. Чарли — вроде как неуверенно — коснулся его щеки, мазанув пальцами по скуле; Риккардо думал, что умрет на месте от разрыва сердца в момент, когда чужая ладонь обдала кожу холодом, — должен был оторваться тромб — осмыслением простого факта: чужая ладонь — не холодная; контраст температур был ощутим оттого, что горело его лицо. Риккардо целовался не раз. В апартаментах элитных публичных домов с проститутками во время прелюдий, на светских вечерах, сопровождаемый девушками виайпи эскорта, в казинных залах со случайными дамами, подогретый желанием вывести из душевного равновесия влиятельных господ. Он целовался не раз, но не так. Не ведомый необъяснимым желанием. Не вкладывающий в это что-то осмысленное. Не видящий за закрытыми веками отпечатанный образ ржавого велосипеда и не наделяющий этот образ важностью. В батлеровском дыхании он ловил сбитый ритм; ритм, под который невозможно подстроиться и который невозможно имитировать; ритм, который означал, что от чувства, ставшего теперь небывало прочным, вело не его одного. Рука, державшая Чарли за плечо, переместилась на шею. Под большим пальцем прощупывался чужой пульс. Вкуса у терзаемых губ не было — те не вымазаны в дорогой алой помаде, но это ощущалось стократ ярче, потому как не в помаде дело; было бы странно, не будь что-то, касающееся Чарли, ярким — к этому Де’Карли уже успел привыкнуть. Дыхание стало понемногу приходить в норму. Хотелось, как прокаженному, отпрыгнуть на пару-другую метров после осознания ситуации и причин, что к этой ситуации привели. Должно было хотеться. Может, должно было хотеться разозлиться или уйти молча на кухню, уехать из студии, города, страны — не слушать боле наказы хрупкого слащавого чувства, не прогибаться под него, утопать и дальше привычным способом в серости. Должно было, но не хотелось. — Так ты понял, о чем я, — лениво просиял Батлер, отодвигаясь от риккардовского лица. — Какое счастье, у меня не было никакого желания изворачиваться в объяснениях. Ох, к слову, раз уж ты подошел: скажи, как в общем выглядит композиция? А то мне кажется, что стоило бы сдвинуть все от центра правее. Я, конечно, уже вряд ли смогу это исправить, но ты только честно мне ответь: не сильно ведь в глаза бросается? Де'Карли оторопело провел пальцем по следу чужого прикосновения. Липко. Поверх шрама на скуле лежала голубая краска — цвет, которым написаны колокольчики на картине, ощущавшейся теперь чем-то вроде иконы, — деисуса — без Богоматери, Иоанна и прочих святых — но с пока ничейным велосипедом, чья рама обрамлена солнечным ореолом. — …не сильно.       Покамест безбожник будет сравнивать Христа с пустующей корзинкой на руле забытого двухколесного велосипеда, находя личную мисси́ю в последнем, маленькие диссонансы станут безвозвратно сливаться в единый громадный консонанс, возрождая людское «я» и возводя новые города на заброшенных руинах прошлого фундамента человечного.

*

— Возьми меня с собой на задание. — Какое задание, Чарли? Я не в спецназе работаю. — Ну хорошо: возьми меня на вылазку, на сделку! Или что вы там умеете? — Тебе на таких мероприятиях бывать не обязательно. — А ты за меня волнуешься? — Волнуюсь. Не за тебя, а за остальных присутствующих. — И что я сделаю твоей братии? Заточу кисть — и под ребро каждому? — Ты можешь. — Я могу… — Чарли. — Но не буду! Ри-ик, я засиделся в студии, мне эмоций надо, мне искать музу надо, мне отыскать вдохновение надо — жизненно необходимо. — Не стану я тебя никуда брать, Батлер, и продолжать разговор о том более не собираюсь. Сиди дома, пиши картины — у тебя заказ на семь штук евро, ты все сроки просрал — должен был выслать его еще на прошлой нед- — Я верну тебе кастеты, что утром забрал для натюрмортов. — Завтра в двадцать минут одиннадцатого на перекрестке. Одетый прилично. Я за тобой заеду.

*

— Батлер, будь добр, напомни-ка мне: почему я тебя до сих пор не завалил? В моей жизни стало бы гораздо меньше проблем. — Сам без понятия, почему. Уж год как предпочитаю думать, что ты импотент. — …я про то, что порой застрелить тебя хочется. Про револьвер я говорю, придурок.
15 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (5)