I
15 сентября 2024 г., 00:44
Примечания:
Публичная бета включена.
– Выпей. Надо согреться.
Голос Панчо – единственное, что прорывается сквозь темную удушающую пелену, которая окружает Нуму. Звучит он глухо, как через огромный слой воды, и Туркатти почти не хочет на него отзываться. Слишком тяжело. Даже открыть глаза сейчас кажется невероятным усилием, на которое уйдут остатки сил.
– Нума. Пожалуйста.
Панчо звучит так, будто неумело пытается маскировать дрожь в голосе за твердой уверенностью. Уголки губ Нумы дергаются в едва различимой улыбке. Дельгадо всегда считал себя отличным лгуном. Может быть, других он и мог обмануть, но не Нуму. Нума никогда не говорил Панчо, что догадывается обо всем, стоит ему заглянуть в его глаза.
Сейчас точно так же – Нума знает, что Панчо страшно. Страшно до безумия, до желания рвать на себе волосы, и разбивать костяшки в кровь. Страшно впервые за долгие пятьдесят восемь дней.
Раньше страшно не было. Было яростно – из-за судьбы, за то что не позволила им умереть при крушении сразу. Было обидно – из-за Бога, что оставил своих детей. Было тяжело – из-за голода, который, не давая уснуть, царапался в животе и выворачивал наизнанку. Было пусто – когда люди погибали один за другим, неспособные противостоять смерти, дышащей в спину. Было понятно – кто-то из оставшихся станет следующим.
Но умирали всегда другие. И Нума знал – Панчо никогда бы не сказал этого вслух, но Туркатти все равно знал, знал сердцем, так же, как знал о лжи – что Дельгадо молился. По ночам, когда засыпал неспокойным сном даже Карлитос, всегда до последнего глядящий на луну сквозь мутное стекло иллюминатора. Что Дельгадо молился, уткнувшись носом ему в шею и прижавшись так близко, насколько возможно, чтобы было теплее, одними губами, не произнося ни звука – что он готов быть следующим.
Только чтобы следующим не был Нума.
Нума не Господь. Он не может ответить на молитву Панчо, не может вывести их из ледяной пустыни или послать им манну небесную. Нума не может излечить свою ногу, заражение по которой ползет все выше, почти добравшись до колена.
Но Нума, в отличии от истинного Бога, не может остаться к молитве Панчо равнодушным.
Поэтому он послушно, хоть и с трудом, открывает глаза.
Панчо сидит рядом. Лицо у него измождённое. В уголках глаз застыли морщинки – Нума знает, что раньше они появлялись только когда Дельгадо смеялся. Светло и заразительно, запрокидывая голову. Нума не может вспомнить, когда Панчо в последний раз смеялся так. По-настоящему. Наверное, ещё в Монтевидео, в какой-нибудь из многочисленных вечеров проведённых ими наедине за книгами по праву при теплом свете настольной лампы. Нума представляет Панчо – того, прежнего. Который, наверное, уже никогда не вернётся, даже если они вернутся. Беззаботного. Юного. Глядящего горящими глазами на мир вокруг.
Глядящего влюблёнными глазами на Нуму.
Панчо всегда считал себя отличным лгуном, а Нума никогда не говорил Панчо, что догадывается обо всем, стоит ему заглянуть в его глаза.
– Давай, Нума, – настоящий Панчо отвлекает его от воспоминаний тем, что бережно, будто Нума сделан из хрусталя, помогает ему принять сидячее положение. Хотя, наверное, правильнее сказать, не помогает, а делает все сам. Поднимает Туркатти легко, как маленького ребенка.
Нума отрешённо думает о том, что Панчо ниже на полголовы и раньше это он мог поднять его на руки. Как же все поменялось.
Дельгадо приставляет к сухим губам Нумы горлышко бутылки, и Туркатти уже готов почувствовать вкус талого снега. Поэтому когда он ощущает на языке горечь алкоголя, он почти удивлен.
– Не смотри так, – Дельгадо чуть хмурится, бросая быстрый вороватый взгляд на вход в фюзеляж. Между бровей у него пролегает морщинка, добавляющая ему возраста и серьезности, и Нума невольно засматривается, стараясь запечатлеть эту картину в своей памяти.
В конце концов, вряд-ли у него будет возможность увидеть, как Панчо повзрослеет, с ошеломляющим спокойствием думает Нума.
Повзрослевший Панчо красив – Нума может это признать. Красив чуть иначе, чем тот юноша, что смотрел на Туркатти с почти детским восхищением в глазах, но все ещё красив.
– Я не воровал. Это мои порции за несколько дней, – Дельгадо убирает опустевшую бутылку, и снова глядит на Нуму.
В глазах у повзрослевшего Панчо – пёсья преданность. Готовность лежать у Нумы в ногах, прислушиваясь к его неровному дыханию, отдавать ему последнее, и нести через горы на руках, если потребуется.
– Поднимайся, – Панчо говорит это так, будто Нума действительно может это сделать. – Надо проверить твою спину.
Дельгадо никогда не говорит «пролежни», будто думая, что если он не будет называть вещи своими именами, Нуме будет легче. Это не так. Туркатти не может быть легче от молчания, когда он почти гниёт заживо, но он позволяет Панчо думать иначе. Это меньшее, что он может сделать в ответ на все, что делает Дельгадо, чтобы облегчить его боль. Панчо всегда следит за тем, чтобы Канесса тщательно обработал одеколоном каждую рану. Они давно перестали стесняться наготы друг друга, поэтому Панчо неумело разминает его тело, пытаясь предотвратить появление новых ран, разгоняя кровь, наверняка спасая его от гангрены.
Но в этот раз Нума все же отказывается.
– Не надо.
Туркатти не узнает свой голос. Ему ведь всего двадцать пять. Почему он звучит будто уставший старик?
– Не надо, Панчо. Не сегодня. Давай просто посидим немного.
Панчо ничего не говорит – знает, что это бесполезно, но несколько мгновений не делает ничего, будто позволяя Нуме передумать. Он хочет, чтобы Нума передумал.
Но Нума не передумывает. Нума разглядывает потрескавшиеся губы Панчо, и представляет его через несколько лет. Он представляет детей и их звонкий смех в утренней тишине. Представляет пса – пушистого лабрадора с розовым языком, машину, террасу, деловой костюм, выглаженный заботливой женской рукой, Панчо, спешащего в нем на работу. Представляет самую счастливую женщину на свете – ту, которой будет принадлежать право целовать его в щеку, когда он возвращается.
Панчо аккуратно помогает ему прилечь – на этот раз не на сложенные вчетверо чехлы от кресел, а на свои колени. Так, как они делали раньше. Когда Нума снова засиживался за учебниками допоздна, а Панчо гнал его в постель. До постели они не доходили ни разу. Их местом всегда был протёртый кожаный диван, на котором высокий Нума едва помещался, но это было даже лучше. Нума засыпал у Панчо на коленях – в окружении уютного света уличного фонаря и тихого голоса Дельгадо, читающего вслух очередной том о юриспруденции.
– Я бы хотел, чтобы ты прочел мне что-нибудь.
– Я прочту, – Панчо не понимает. Не хочет понимать. – Как только вернёмся. Позвоню твоей маме и попрошу привезти с собой твои конспекты прямо из Монтевидео. Экзамены ведь все равно придется...
– Панчо, – Нума останавливает его. В глазах у него светлая грусть. – Я не об этом.
Панчо замолкает. Резко. В воздухе повисает морозная тишина.
Игла соскочила с пластинки. Музыка оборвалась.
Панчо очень умный – Нума знает. Панчо и так все понимает – Нума осознает это только теперь, когда чувствует, как у Дельгадо чуть дрожат руки.
Какая глупость, улыбается про себя Нума. Они оба пытались уберечь друг друга от осознания, думая, что другой не понимает масштаба происходящего. Как же это в их стиле.
– Не смей оставлять меня с этими придурками, – у Панчо из груди рвется плач, почти детский, который совершенно не вяжется с его нынешней взрослостью, когда он мягко убирает отросшие спутанные волосы с лица Туркатти. Нума позволяет себе засмеяться. Тихо. Так, что это больше напоминает кашель и прерывистое дыхание умирающего, но смеётся, прикрывая глаза, позволяя себе раствориться в прикосновении огрубевших кончиков пальцев Панчо к свой скуле. Мягком, как солнечные лучи.
– У меня ведь нет никого ближе тебя.
Небо окрашивается оранжевым. Нума видит крохотный его клочок между заснеженными вершинами и потолком фюзеляжа на входе. Нума чувствует, как двигается грудная клетка Панчо, когда он глубоко дышит, и как сумасшедше бьётся в ее глубине его пламенное сердце.
Нума знает, что это признание.
То, на которое Панчо раньше не хватало смелости. То, на которое Нуме сейчас не хватает сил.
То, на которое им вдвоем не хватит времени.
Панчо тоже это понимает, хоть и пытается гнать эту мысль прочь. Нума его не винит.
– Я знаю, – Туркатти наконец-то может это сказать. – Не волнуйся. Я знаю.
Панчо не говорит ничего, но это и не нужно. Нуме достаточно смотреть в его глаза. Всматриваться в омут зрачков, в которые на мгновение возвращается тот влюбленный мальчишка. И на мгновение можно забыть обо всем. И на мгновение у них впереди целая жизнь.
Теплый закатный свет скользит по лицу Панчо, а глаза у него блестят щемящей сердце надеждой. Одинокая слеза скатывается по его впалой щеке, пока он перебирает волосы Нумы.
Панчо не говорит ничего, но они оба знают, что это значит.
Я люблю тебя. Останься.
Нума улыбается мягко, когда тянется худой ладонью к лицу Панчо, заправляя прядь его отросших волос за ухо. Любуясь. Он немного жалеет, что не позволял себе делать этого раньше.
Нума знает – Панчо справится. У Панчо обязательно будет целый мир, поэтому Туркатти не может заставить себя грустить.
Он мгновение колеблется, но потом стирает эту слезу большим пальцем. На это уходит остаток сил.
Нума не говорит ничего, но они оба знают, что это значит.
Прости меня. Я не могу.
Они молчат, глядя на то, как красное солнце медленно скрывается за хребтами Анд, каждый думая о своем, но всё-таки, наверное, об одном и том же, Нума – лёжа на коленях Панчо, а Панчо – мягко сжимая его пальцы и перебирая волосы.
И когда смерть придет за ним, Нума шагнет в ледяную пустую неизвестность без страха. Потому что когда он будет делать этот шаг, за руку его будет держать Панчо. А в мире нет ничего важнее тепла его ладони.
Примечания:
Спасибо за прочтение!
Я оставляю финал открытым, потому что он здесь не важен. Как писал в своей книге Нандо, в горах спасти может только любовь. А любовь у них есть.