Чайник на двоих

NC-17
В процессе
66
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 159 страниц, 72 457 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

Глава 9: «Любовь».

Настройки
Примечания:
С Жан-Жаком они обсудили ещё кое-какие детали, касательно его непричастности к происходящему. В конце концов, мужчина смог втесаться в их доверие, но всё же путешественница и Странник держались настороже: неясно ещё пока, честен ли тот или всё же околпачивает их, как наивных дураков. Уточнили они и то, каким образом оказались спасены, ибо отчётливо помнят, как провалились в море далеко от берега, на что новообретенный знакомый лишь растерянно пожал плечами, заявив, что очнулся уже в больнице с твёрдо вбитой в голову мыслью о том, что он должен позаботиться о ком-то. Там и увидел три бессознательных лица, что прогибали под собой белоснежные койки. Что же насчёт места, в котором те побывали – тягучие, словно мёд, размышления ни к чему не привели, посему они решились более не поднимать эту тему. Но смириться со своим положением, как пару недель назад, уже не выйдет: — Жан-Жак стал крупной зацепкой. От него проку больше, чем от бестолковой кошки, — фланируя по улочкам безлюдного Фонтейна, который внедряет под кожу чувство необычности своей беззвучностью, рассуждает Скарамучча. Люмин не хочется обсуждать в столь негожем свете Лулипар, потому она решает смолчать на это оскорбительное высказывание, но по большей мере ей просто неохотно поддерживать диалог. Потирает костяшками пальцев атласно-тёмные глаза, в которых чётко ощущается давление, которое так и клонит ко сну. Кур-Де-Фонтейн, будто сорванный с фотографии и размещённый прямо сюда, во всей своей красе. Не хватает лишь одного – шумных горожан, что создавали бы собою то распрекрасное чувство заполненности. Голоса фонтейцев сотворяют звонкую мелодию, которой наслаждаешься, прогуливаясь и ненароком подслушивая чужие беседы, распри, признания в любви, капризы и хихиканья – это всё и есть городская музыка жизни, пестрящая со всех углов. Сейчас же это лишь бездушные здания и улицы, созидающие мнимый уют, но всё же... это явно более лучшие условия, чем у них были прежде. Один лишь вопрос: как это здесь всё оказалось? Неужели и впрямь Итэр постарался или Люмин всё-таки себя накручивает? Ей нужно отдохнуть, отмыться, выспаться. За пределы городка они выйдут завтра, когда солнце не будет напекать с такой надсадой: лоб уже разгорячился и в глазах размывается. За собой она стала замечать, что при попадании в Чайник – леность накатывает волной постоянно. Всё время хочется валяться, подобно морской звезде, утопая в безделье. Хотя может это попытки организма отоспаться после изнурительных дней в гильдии искателей приключений, поручения в которой иногда могли затягиваться до такой степени, что не оставалось даже время на пообедать, что уж про сон говорить... — Я устала ходить. Давай завтра осмотримся, — сообщает Скарамучче Люмин, останавливаясь под тенью мостовой арки, в правой стороне которой находится ниша, располагающая внутри себя два зелёных ларька, и начиная глазами выискивать какое-нибудь приличное зданьице, которое могло бы послужить им пристанищем. И хотя на вид они почти все одинаковы – имеется произволение урвать домик поблаговиднее и показистее, но поближе, поскольку больше трёх минут под солнцем та явна не вынесет. И разве кто-то бы поступил иначе, будь в полном распоряжении человека аж целый город? Проходит чуть дальше, на возвышение тротуара, вымощенного ромбовидной льняного цвета плиткой. И солнечные лучи вновь оплавляют светлую макушку, которую та спешит прикрыть рукой, оборачиваясь и разглядывая два жилых, четырёхэтажных здания, что воздвигаются на мосте, соединяющем их. Взгляд падает сначала на лестницу, стоящую слева и ведущую вверх, к мосту, обведённого белокаменной оградой, а после на Странника, что с перекрещенными руками томится в ожидании под теньком. Люмин лишь сейчас про себя подмечает, как нелепо он выглядит в этой белой сорочке с растрёпанными волосами, словно сумасшедший беглец-пациент, ей-Богу. Хотя, наверняка, её вид не лучше. — Ну чё там? — ловя на себе её взор, вопрошает тот. — Давай тут, — указывает пальцем ввысь, куда-то намного выше его головы. Заинтересовавший её объект и Странника разделяет мост, потому тот покидает блаженно-бодрящую тень, преодолевая разделяющее их расстояние и становясь с ней вровень, дабы рассмотреть находку, которая, как он уверен, ничем не отличается от остальных домов, и оказывается прав: те же каменные цокольные и межэтажные карнизы, отделяющие друг от друга этажи; облицовка углов рустами из того же каменного материала, из которого созданы и карнизы, и ограды, и бордюры, и практически весь Кур-де-Фонтейн; бледно-жёлтый шлакоблок, из которого эти дома сконструированы; подковообразные арки лазурных, витражных окон с золотым обрамлением; небесно-голубые козырьки на последних этажах и крыши из синей черепицы. Однако элемент уникальности всё же есть – расположение. Пока все здания стоят ровной шеренгой по бокам от главной дороги, эти два размещены на мосту. Уж не знает, по какому принципу выбор Люмин пал на это место: эстетическому или, всё же, географическому, учитывая её сахарную вялость, с которой явно нет особого желания подолгу выискивать себе жилище, но он не пререкается. Им отведена вечность здесь, а потому могут хоть каждую ночь место жительства менять. — Ну и в какой заселимся? — сдвигаясь с места в сторону лестницы, озадачивается он ради приличия: для него совершенно не представляет никакого интереса данный выбор, ведь оба здания как две капли воды. Вернее... отличие есть, но оно незначительно – левое повыше всего-то на один этаж. — А разница? Они ж одинаковые, — голосок её стал более топорным, с ноткой раздражительности. — Тебе башку напекло, что ли? — говорит о её подпаленной некой сердитостью тональности, отворяя изумрудного цвета дверцу (которую тот благородно придерживает и пропускает вперёд, прежде всего, даму, этим проявляя свои, как оказывается, существующие ухватки джентльмена) более высокого зданьица, которое оба негласно обозначают своим домом. В тесном помещении квадратной формы находятся лишь две двери по бокам, ведущие в квартирки и винтовая, металлокаркасная лестница с молочно-белыми деревянными ступеньками без подступенников. Ограждение – вертикальные, декорированные цветочным орнаментом прутья из чёрного металла. Выглядит помпезно и дорого, ничего не скажешь. Оба в такт взглядывают кверху, сквозь лестничные проёмы в центре этажей. — Есть такое, — припаздывая, но всё же изъявляя ответ на вопрос, вторит ему Люмин, которая вдыхает свежий, не тронутый уличным зноем, воздух. Мозг будто бы застилается лёгкой, невесомой вуалью. — Выберем местечко пороскошнее. — предвосхищая намерение Скарамуччи сказать то же самое, но в вопросительной форме, опережает его. Он даже на миг теряется, проглатывая юлившее на кончике языка предложение: как мысли читала. — Я бы на первом этаже остался. Не поклонник лестниц. — По тебе видно, — стреляет взглядом на мужское плечо, с которого всё время свисает Глаз Бога, но неожиданно замечает его отсутствие, — А где, ну?... — подушечкой указательного пальца вперяется себе в ключицу в районе диафиза. Сказитель сразу улавливает суть её недосказано-мыльного вопроса. — А у меня и без него силы работают, — он притоптывает тапком, пуская небольшой поток воздуха, но достаточный для того, чтобы всколыхнуть чужое одеяние, за край которого тут же хватаются девичьи руки, удерживая от возможной демонстрации своего белья. Скарамучча удивлённо вскидывает брови, чувствуя, как по рёбрам начинает плясать бесёнок, заставляя затрещать совесть под спудом неловкости и смятения. В мыслях сразу брякает щекотливое "ой". — Ты это специально! — грозно изобличает того та, хмурясь и краснея. От её внезапной филиппики тот разогревается ещё экспрессивнее, красочнее, давясь пламенем стыда. — Да кому сдались твои грязные трусы?! — своей резкостью в тоне выдаёт дрожащие нервы, после чего, как бы не ляпнуть более никаких глупостей, открывает входную дверь левой квартиры, пересекает проём и на последок бросает: — Это случайность, ясно? Иди вон, выбирай себе нужную из оставшихся квартир! — заканчивая возмущённую реплику, тут же захлопывает перед нею дверцу. И из-за чего он вообще так разнервничался? Уже бывал в таких ситуациях и просто покидал место преступления с искренне-бесстрастным лицом, а тут едва на девчачий писк не перешёл. Ох, Скарамучча, ты теряешь своё прославленное флегматичное самообладание! — Сам ты... грязный!... — шипит уже в некуда, испытывая смесь досады и смущения. Разворачивается, оглядывая квартиру напротив и тут же преисполняясь бодрящими желаниями о принятии ванны и спокойном сне. Да ну его, этого заносчивого болвана! Экскурсия не была долгой: квартирки были довольно-таки однотипными, хоть и изучению подверглись всего три, да третий этаж остался без внимания, поскольку каждый раз подниматься вверх-вниз затея не завлекала. Второй – золотая середина, на котором Люмин и выбрала своё пристанище. Почему не первый? Да потому что там живёт он! Впрочем, Люмин вовсе не относится к Скарамучче с недоброжелательством, напротив: он ей симпатичен... в дружеском плане. Учитывая недавние событие, её отношение к нему просто не может быть ниже дружелюбного. И она готова сказать самой себе даже больше – та считает его своим другом, причём наиближайшим, хоть Паймон тому явно не переплюнуть в этой космической гонке. Ох, милая Паймон, как она там, без неё? Потому что самой путешественнице без звонкоголосой подружки необычайно тоскливо и худо. А жива ли эта подружка вообще? Оказываясь внутри, на пороге квартиры, её встречает великолепное убранство, невероятно складно гармонирующее с прелестным парадным помещением снаружи. Если бы уже не увиденный ею фасад – создалось бы впечатление, что она гостья в резиденции высокопоставленного лица. Меньшего от Фонтейна, сверкающего роскошью, ждать и не стоит. Инадзумская обитель, больше походившая на прохудившийся сарай или исполинских размеров ветхую лачугу, и рядом не стоит. Этот контраст был неописуем. Кем бы ни были их "похитители" – они явно знают толк в том, как правильно баловать своих пленных. А разве стал бы кто-то так заморачиваться над их благополучием и комфортом, кроме...? Поистине поражает то, что в её квартире находится всего лишь два окна, в самой дальней комнате. В дни палящего солнца, как этот, такой нюанс кажется преприятным бонусом, но всё же: Люмин любит солнышко. И ведь только второй этаж, который та выбрала, не изобилует окошками! Придётся ласкать себя лучами горящей люстры. Не природный свет, но всё же. Диву даваться берущемуся из ниоткуда электричеству та уже не собирается, ибо после всего пережитого здесь, её, кажется, ничем больше не поразить. Сама квартирка небольшая, а в сравнении с прошлым домом – даже тесная, но взгляду куда приятнее: порог, справа от которого находится дверца в ванную комнату, перетекает в недлинный коридор, который в конце, словно эстуарий, выходит к кухне, будучи разъединённым с ней межкомнатной облачно-белой аркой, которая выделяется на фоне молочного цвета обоев. Там же, где заканчивается коридор, кончается и продолговатый небесно-голубой ковёр из ворса с золотым узором, что часто встречается в отелях Кур-де-Фонтейна. Щеголять по такому прохладному коврику босиком – сплошь услада для тела. С резко взмахивающей взад ногами путешественницы сразу слетают её тапочки, что притуляются где-то подле порога, а сама она направляется вперёд – к кухоньке. Обои там, отлично от тех, что в коридоре, цвета прибрежного, мокрого песка, залитого лучами солнца. Угловой кухонный гарнитур "Г"-образной формы будет посветлее, бело-бежевый, с тёмно-песчаной столешницей, за которой – стеновая, шахматная панель из молочных и золотисто-песочных плиток. Чуть центральнее находится прямоугольный стол, окружённый четырьмя табуретами, а всё это исполнено в тех же цветах, что и сам кухонный гарнитур, слева от которого находится угольного цвета дверца (сильно выделяющаяся среди белёсого окружения, будто чёрная рыба-Молли посреди пустыни) в спальню. Вся комнатка освещается пышной, как луна, хрустальной люстрой с висюльками в форме слезинок. Люмин вдыхает полной грудью витающую в пространстве свежесть, расслабляясь. Её ступни скользят по рыжеватому паркету, направляясь внутрь спальни. И когда та оказывается внутри – тут же плюхается спиной на кровать, потягиваясь, млея и нежась на прохладных голубых простынях. Все тяготы, беснующиеся на душе, сразу же смываются незримой волной, предавая тело неге. Интересно, как он там? Тоже прилёг или чем-то занимается? Его надо бы... отблагодарить. За спасение. Но не абы как, а чтобы прямо-таки тронуло за душу, ну или хотя бы приятно впечатлило: она не уверена, что того способно растрогать хоть что-нибудь именно так, как та себе это представляет. Уж не знает, какой он – путь к его сердцу, но Люмин готова постараться, чтобы порадовать его. Вот только приличных идей для "объекта признательности" совсем нет. «О, где же ты, наитие, ниспосланное свыше?» — мысленно взывает к фальшивым небесам, буравя взглядом потолок. Переворачивается набок, насупливая брови от резко снизошедшего понимания, что чувству благодарности стоило явиться намного, намного раньше, ведь Странник спасает её отнюдь не в первый раз: именно он её вытащил из вод в небесах; именно он был рядом в момент хвори и именно он претерпевал её детские капризы, пускай и вызванные искренним беспокойством за то, как бы те не слопали чью-нибудь печень, обращённую в персик зайтун (сейчас это действительно не особо волнует путешественницу, чему Скарамучча, наверняка, несказанно рад). Он просто был рядом, когда это было необходимо. В данный момент её гложет иное чувство, жгучее и точащее – чувство собственной никчёмности: её оплетают изводящие, словно ядовитый плющ, мысли о том, что та – бесполезный спуд, что вовлёк ни в чём неповинную личность в клетку, не имеющую совершенно никакого выхода; овощ, за которым вынужден ухаживать неравнодушный. Она не привнесла в его жизнь совершенно никаких красок, проводя праздный образ жизни тунеядца без какого-либо чувства долга перед ним. Впитывала в почву разума невесомые, эфирные мысли, что раз уж обстоятельства предстали перед ними столь неразрывными цепями, то бездействие – никакое не преступление. Зародилось произволение пожить просто, беззаботно, не думая ни о ком и ни о чём, ведь в кои-то веки с неё спало бремя обязанностей. Появилось новое миросозерцание, но, как оказалось, донельзя мутное. Всё это рядом с ней была заботливая кукла, которую та не замечала в упор. Не замечала под терновым венцом прекрасных лепестков оранжевых альстромерий; не замечала тепла, которым он тихо, почти застенчиво согревал её; не замечала, как тот с робким оттенком реставрировал картину её жизни, не давая той обесцветиться. Воспринимала, как должное. И сейчас, когда она осознает его значимость для себя, неожиданно решает, что не желает безучастно плесневеть в стороне, как раньше. Пора и ей стать... нужной. Доднесь та была скважиной, разбрызгивающей беды на их головы и позволяющей Страннику разбираться с возникшими проблемами одному, но Люмин – не принцесса, а он – не слуга: они равны, как два птичьих крыла. И более никогда не позволит ему молча играться в одни ворота. Она сделает такой сюрприз, который заставит его улыбнуться, несмотря ни на что. Такой, что заставит содрогнуться эти надменные губы; такой, на который неизлечимый строптивец не сумеет вставить шпильку в виде своих несмешных шуток, проглотив её под поволокой восторга. Люмин обязательно что-нибудь да придумает! Ей хочется созерцать его улыбку как можно чаще. И сама не знает, отчего вдруг такие сахаристые думы? От обычного ли желания прекратить быть куском лени и непригодности? Наверное, да. Так оно и есть. Никаких других причин – только стремление быть полезной и вознаградить того за невидимые, производимые в тени старания для неё. «Под лежащий камень вода не течёт. Я отплачу тебе, чем-нибудь...» — утыкается носом в подушку, отдаваясь дневной дрёме.

─── ୨୧ ─── ≽^• ˕ • ≼ ─── ୨୧ ───

Светило уже скрылось за горизонтом. На улочках Фонтейна, освещаемых фонарями и лунным светом, ощутимо похолодало (но не настолько, чтобы наряжаться в беспросветную паранджу), посему путешественница облачилась из невзрачной сорочки в чьи-то наряды, пришедшиеся ей точно по размеру: гипюровое, ажурное платье чёрного цвета, что было ей длиною чуть ниже колена, с рукавами-фонариками, подчеркивающее изящные ключицы и тонкую шею и вязаная накидка того же цвета, струящаяся на плечах и прикрывающая её нагое "изящество". Шествовать в столь неотразимом одеянии по безлюдной городской местности – особый вид удовольствия. После недолгого сна и принятой ванны, вынырнула наружу потребность в незатейливой прогулке, которую та сразу же поспешила осуществить. Вот только стоило пройти мимо кафе "Лютес", завидя там недавно обретённого знакомого, как эта бездумная прогулка сразу же приобрела смысл... — Значит, хочешь его порадовать чем-нибудь в качестве благодарности? — сжимая свою бороду "якорь" в межпальцевой дуге, чем-то напоминающей серп, интересуется Жан-Жак, подытоживая ранее озвученную Люмин просьбу. Та начинает резво кивать в ответ так, что её ресницы начинают мреть, словно быстро перелистывающиеся страницы книги. Лёгкий, ночной ветерок обдувает сосредоточенные лица двоих человек, что занимают место за столиком в пустующем уличном кафе, — Ну, я не специалист касательно предпочтений вашего супруга, но... — Мы друзья, — со сведёнными к переносице бровями и слегка прищуренными нижними веками, на корню обрубает его неверное суждение, будто росток деревца, пока тот не успел вызреть в бравурную сплетню. Хотя, среди кого спрашивается? Среди Жан-Жака и Лулипар? Кстати говоря, где она вообще? — Прошу прощения. Я думаю, что Вам стоит попробовать себя в поэзии: персональное стихотворение, посвящённое лишь одному, не оставит равнодушным даже самого пропащего филистера. Главное запомните: при написании думать нужно не головой, а сердцем. Впрочем, если у него, в связи с травматичным прошлым, как-то касающемся искусства, есть какая-нибудь ядовитая ненависть к поэзии – можно попробовать кулинарию: попробуйте создать пищевое изваяние с его лицом, а если Вам достаёт опыта, то можно охватить и туловище. Однако если предположить, что у него есть неизъяснимого истока ненависть и к этому, то как насчёт шить... — О, Жан-Жак, — вдохновенно, с наполнившим тело энтузиазмом, восклицает та. С пылким чувством признательности крепко обхватывает своими ладошками мужскую руку, лежащую на коленях, за тыльную сторону и лучезарно ощеривается, — Спасибо! Ты просто кладезь идей. Они, конечно, ничуть не оригинальны, но мне всё равно бы не хватило ума додуматься, — выпаливает прямолинейно, не думая о грубом звучании, но с беззлобной искренностью, — Я побегу, до завтра! — хихикая, вскакивает со стула и машет на прощанье. — Ох, эти пятисотлетние подростки такие любопытные, — вздыхая с простодушной улыбкой, негромко оброняет мысли вслух и машет на прощанье в ответ уже ускакавшей, словно озорной, беспризорный листик, танцующий в подхватившем его порыве ветра, Люмин. Спальня имеет трапециевидную форму, по бокам – вертикально-витражные окна, два единственных во всей квартирке. У середины меньшего основания (если выражаться геометрическим языком) расположена двуспальная кровать, с обеих сторон от которой стоят прикроватные тумбочки, сделанные из песчаного дерева и обитые в ножках металлом. У правой стены размещён круглый, изящный стол, застланный жемчужно-жёлтой скатертью с золотой окантовкой, за которым ревностно корпеет светловолосая головушка, восседая на табурете с кожаной, голубой обвивкой. — Так Люмин, стихотворчество – процесс длинный и томительный. Подумай о чём-нибудь вдохновляющем... Ну же... — трёт виски, расслабляя шею и низвергая лбом на поверхность стола. Этот безболезненный удар вышиб из неё последние тусклые мыслишки, — Без толку! Башка дырявая! Мне думать – всё равно что воду в ступе толочь, — переваливаясь на ухо, не поднимая головы, взглядывает на громоздкий, добротный шкаф, сотворённый из древесины мальвы, что находится позади неё на другом конце комнаты и усеян разномастным чтивом. Разбойничья идея вспыхивает в сознании и тут же потухает под пролитым дождём Люминской "правильности", — Ну нет: я не стану красть чужие мысли. Надо бы... Погрузиться внутрь себя. Уйти в астрал. Как там Жан-Жак сказал: «думай сердцем»? Выпрямляется по струнке, покрепче сжимая в руках ручку каллиграфической кисти. Плавно проскальзывает взором по залитой светом рядом стоящего торшера утвари, которой испещрён стол, после чего – прикрывает веки, глубоко вздыхая. Отключи голову, Люмин. Освободись от захламляющих разум ненужных мыслей. Вдохни эту ночную тишь и залейся влагой умиротворённого лиризма. Мгновение – и она всецело отдаётся недвижимым рукам истомы. И всё неожиданно становится так глухо. Будто сама безмолвность затихла, найдя в своём пределе уязвимую точку: ни шёпота ветра за окном, ни пения цикад, ни лая бродящих собак. Вот она – ясность ума, в которой растворяются даже запахи, а сквозь тонкие веки не просачивается ни капля торшерного света. Нет ничего, кроме беспросветной темноты. Легко, невесомо, словно физическое тело обратилось в парящую в пространстве истончённую, нежную тюль. И лишь один голос ей нужен – голос сердца. Напрягись этим местом, не переставая дышать медленно и размеренно. Пусть звучание сердцебиения станет единственным, что ты будешь слышать, Люмин. Услышь его, услышь своё сердце. И вот рука содрогается, а веки раскрываются. Тишина не сбивается под тронувшим зрение светом; всё по-прежнему темно, но в то же время неописуемо светло. Она начинает писать, ни о чём не думая, неспеша и легко дыша:

Пусть шёпотом клевещут те, кто не постиг секрета.

Говорят, что ты обласкан тьмой

и нет в твоей душе ни капли света,

что ты – бездушное дитя грозового неба,

несущее лишь зло и боль.

Но их слова – ничего не стоящая прель!

К чему слушать слепцов телячьи порицанья?

Для них незримо света прелестного мерцанье,

скрытое за угрюмой завесой молчанья.

Я низвергну в бездну,

сокрытую от взоров злых и предвзятых,

от предрассудков и предубеждений,

от всего, что тебе не по нраву.

Я проникну туда гостем незваным,

потому что знаю, там – ты,

настоящий ты:

Не спесивец, не брюзга,

воистину, нежная натура.

И за дерзким нравом грубияна,

каким украшен твой фасад,

я вижу большого сердца очертанья,

что излучено добром

и пестрит под кожей броско.

Оно грело меня в момент невзгод,

отрады краску разливало на дни лихие,

и разъедало тело охватившие кручины.

Они не видят – вижу я:

куклу, наделённую сердцем чутким.

И я найду к нему стезю,

пресеку грань напускной гордыни,

не устрашусь словесных преград,

которыми, словно чего-то боясь,

обременят эти надменные губы.

И я бы поцеловала их во второй раз,

но уже не под винным куполом,

в котором мысли наши безбожно тлеют...

И выводя эти строчки – мои руки от страсти млеют,

и причина совершенно ясна: я люблю тебя...

Рука вздрагивает, оставляя размашистым движением кривоватый росчерк в конце строки, что зажглась на ещё недавно девственном листе бумаги с неожиданной внезапностью, словно поневоле. Пальцы разомлевают, позволяя кисточке выкатиться из руки, неспеша прокатиться до края стола – после брякнуться вниз с глухим стуком.

Что. Она. Написала.

Держит спину прямо, не дозволяя себе наклониться. Бегло-нервный взгляд метается по последним трём словам, написанным в конце, снова и снова, будто этот инфернальный стих был сотворён из-под пера проказливого лиходея, которому та когда-то очень давно вставила палки в колёса, в конечном итоге встретившись с возмездием в виде зловещей шуточки, что красуется на последнем абзаце. Поэзия, что несла в себе дружеский характер, неизвестно в какой момент окрасилась в нечто что-то очень, очень пугающее. Будоражащее. Робко касается пальцами своих щёк, обжигаясь. Да она же смущена. В самом деле смущена. Такое ощущение, словно из нутра сочится запах гари, а вся Вселенная сжалась до одной маленькой комнатки – её. Тесно. — Какой кошмар! — потрясённо вскакивает из-за стола, как будто завидя на нём страшное насекомое. Хватает исписанный листок, после чего комкает его так, что он, ранее идеально ровный и гладкий, превращается в подобие снежного шара, самого убогого из всех когда-то слепленных. Глядит на него сердито, как на нашкодившего пса, после чего – бросает в сторону двери. Открывающейся двери. — Люмин, ты будешь в шо... — измятый бумажный ошмёток врезается в появившегося в проходе Скарамуччу, рикошетя чуть поодаль от него, — ..ке... Я, э, не вовремя? — и он сам удивляется глупизне вопроса, ибо девичье выражение лица говорило само за себя: отвисшая, словно подъёмный мост в старинном замке, челюсть; донельзя иссиня-бледное лицо и вытянутая вперёд рука, что застыла в воздухе и никак не отомрёт, — Ты белены объелась? — неловко почёсывает переносицу, продолжая рассматривать оцепенелое тело, что будто бы находится в состоянии анабиоза – жуткое зрелище, думается ему. В конце концов, тому наскучивает наблюдать за этим... чтобы это ни было, отчего Сказитель склоняется над отлетевшим куском бумаги с целью подобрать его, но сие действо тотчас приводит одеревенелую путешественницу в чувства. — Не тронь! — Чё? Почему? — на миг тот даже опешил, но в силу своего отъявленного своенравия – принципиально берёт скомканный листок в руки, — Если это бомба, которая срабатывает от соприкосновения с чем-либо – советую меня оповестить об этом прямо сейчас, иначе я категорически не выпущу это из рук, — ухмыляется хитро, плутовато, в какой-то степени играючи. — Не зли меня, Скарамучча!... — с кошачьим, охотничьим прищуром сканирует его испепеляющим взглядом, тем же временем претерпевая в груди яростный катаклизм, подобный тому, что чаша со всеми стихийными бедствиями мира разбилась оземь, исторгнув содержимое наружу. Тревога бьёт ключом, скребётся быстро и нещадно. Виски обливаются потом. И пальцы искрятся электро – стоит это только заметить проказливому подлецу, как он, о чём-то задумываясь, лёгким движением выбрасывает бумажку на стоящую позади Люмин кровать. В этот момент она ощущает невероятное облегчение: как камень с души. Выпрямляется, сменяя набатную злобу на более спокойное выражение лица, в котором ещё виднеются отсветы угасающего напряжения. Странник незаметно подмечает эту смену эмоций. — Столько переживаний из-за какого-то мусора. По заслуженному праву, Люмин, ты самый странный человек в моей жизни, — уголки его губ трогает незатейливая улыбочка, которая тут размывается под новой темой разговора: — Я, э, говорил, что Жан-Жак занимается алхимией? — Ну, вскользь упоминали и ты, и он, — говоря о прошедшем диалоге сегодняшнего, а, точнее, уже позавчерашнего утра, изрекает та, — Да, в общем, говорил. А что... такое? — отголоски неуверенности проскакивают в её тоне. Это переживание иного происхождения – непонимания того, как та могла написать нечто такое. Да, она отчётливо помнит, как первая потянулась, при подвернувшейся оказии, к поцелую, не без намеренья разделить спальное ложе. Они даже заводили разговор об этом, который ни к чему не привёл, но то был лишь результат умопомрачения и экзистенциального вакуума, возникших от безвыходного попадания в это место. Хотелось раствориться в чём-то. В нём. В единственном, кто был рядом. Это не было проявлением каких-то особенных чувств, что та питала к нему. Ни то чтобы ей было известно, как эти "чувства" ощущаются, ибо такого рода любовь ей не представлялся шанс познать: беспрестанные скитания по Мирам и принципы не позволяли давать людям шанс, которых в конце так или иначе придётся оставить – сознательно заковала своё сердце в цепи. Но в моменте показалось, что более этот принцип не имеет совершенно никакого значения. Ей просто захотелось вкусить доселе неиспробованный плод, но пришлось встретить отказ, на что та не выказала никаких возражений. Чутка разгорячилась из-за того, что её первый поцелуй не был должным образом оценён, но быстро остыла и смирилась, ведь на это и правда была причина: Скарамучча кукла, а куклы не умеют любить. Почему причина "была"? Да потому что чепуха голимая! То, что он себя убедил в невозможности пробуждения в себе таких чувств – не значит, что это неоспоримая истина, непреложный постулат, что этот дурак сам себе внушил. И она тоже дура, что в тот момент решила согласиться со сказанным, хотя верила, нет, знала, что это просто чушь, которая помогает закрывать глаза на то, что многие не понимают и боятся. Куда проще возвестить о своей неспособности к чему-либо, чем попытаться разобраться с этим. Вот только... с чем разобраться? Любит ли он её, чтобы было "с чем разбираться"? Или в тот раз отверг из подлинного безразличия? У них уже был разговор, в котором они оба поведали об отсутствии романтических чувств к друг другу, но сейчас Люмин начинает казаться, что та лукавила. А он, лукавил ли? Но в то утро, наступившее на второй день пребывания Лулипар в обители, во сне он произнёс то, что равнодушный не произнесёт никогда. Это больше, чем симпатия. Это больше, чем просто отношения. И всё же – эти слова могли быть вызваны каким-нибудь абсурдным сновидением. Люди не отвечают за то, что говорят бессознательно. Это иррациональная и неконтролируемая для спящего, но такая громкая в своём значении фраза. Люмин старалась об этом не думать, но после написанного на лежащем позади неё листе, почти что в таком же "бессознательном", – предать его слова забытью просто так уже не выйдет. Во время написания она чётко ощутила потерю контроля, подобную шагу в бездонную пропасть. Не разум писал, явно не он. И не разум говорил устами Скарамуччи, явно не он. — ...Ну я пойду, раз тебе неинтересно? — эти слова, – словно обух по темени, – вырывают из транса. Она растерянно моргает, поднимая до этого отрешённый и расфокусированный взгляд, проходящий сквозь пол, на Скарамуччу, что недоумённо, с тенью недовольства разглядывает её, поджимая правый уголок губы. — Извини. Задумалась, — обхватывает голые плечи скрещенными руками, отводя стыдливо-виноватый взгляд. Даже не услышала, что тот что-то ей говорил. — Ты пьяная, что ли? — Ещё чего! — шумно вспыхивает, давясь смесью негодования и стыда. — Да глаза какие-то осоловелые. После уличной жары видать не отоспалась, — пожимает плечами он, — Ай, завтра зайду, — разворачивается, поднимая кверху правую руку, согнутую в локте, в прощальном жесте. Стоит только Люмин увидеть спину, охваченную синим шёлком халата; заднюю сторону аристократически-выразительной, как у статуэтки, шеи и расправленные, привлекательные даже под тканью одеяния, плечи, как её рука сама тянется к чужому запястью, хватая с какой-то необычной надсадой. — Подожди! — и сразу понимает, что перебарщивает со странностями на сегодня, после чего отпускает, отстраняясь на шаг, — Я, ну... Не устала. Вымоталась просто. — Неужели? — она кивает, искренне не понимая, что сказала не так, — Как по мне, это одно и то же, — улыбается тому, как забавно осознание произнесённой ею нелепости отражается на её лице. — Ладно. Я, в общем, говорил о том, что у Жан-Жака есть в больничке целая подсобка со всякими магическими склянками-жестянками, на которых есть этикетки. Так вот, писанина на них – что-то с чем-то. По крайней мере мне, несведущему в алхимии, это кажется чем-то поразительным: там есть бутылёк, именуемый на этикетке жирным шрифтом, как "метаморфоза". Мелким текстом же написано, что она позволяет превращать субъект, принявший её, в кого-то другого: в собаку; в кота; в человека, если принял эту хрень кто-то из неразумных; в птицу; в кузнечика. Там несколько таких бутыльков с таким же названием, но отличаются лишь цветом и, само собой, конечным итогом – в кого ты превратишься. Там это всё расписано. Ну я пока вчитывался, не успел разглядеть что-то, помимо раздела метаморфозы: усатый хмырь меня прогнал. Сказал, что не стоит испытывать судьбу, ну а я, в принципе, протестовать и не стал. По-детски это как-то. Но пиздеть не буду – заинтересовало. — Действительно... Я встречала подобный уровень владения алхимии в другом Мире, но в Тейвате это... это... — два раза щёлкает пальцами, пытаясь подобрать уместно-выразительное слово, что безошибочно бы передало её восторг от услышанного. — Вау? — заканчивает он, усмехаясь чутка. — Не просто "вау", это прям Ва-ау! — с чувством изрекает второе "вау", — Я хочу на это поглазеть! Пошли! — делает широкий, уверенно-торжественный шаг вперёд. — Стоять, — преграждает путь в дверной проём вытянутой рукой, — Полчетвертого ночи на дворе, а ключ у Жан-Жака. Не знаю уж, человек он всамделишный или нет, но даже мне, кукле, нужно спать. — Ты же сам сказал, что он тебя прогнал! Значит прогонит нас и по утру. Какая разница баловаться сейчас или после? — Баловаться? Люмин, ты меня поражаешь: я просто показать тебе хотел ту удивительную коллекцию зелий, а не травиться невесть чем, — вскидывает брови, поджимая уголки губ. — Синий чулок, — с категоричной решительностью, выводит умозаключение та. Странник аж попёрхивается воздухом от услышанного. — Что, прости? — Что слышал. Ты – зануда. — П-ха! — подбоченивается и наклоняется к её лицу, опаливая то ехидной усмешкой, имеющей патину протеста, — Я – предусмотрительный, а из нас двоих занудством окрестить можно одну лишь тебя, — указательным пальцем вздёргивает девичий носик, на что она краснеет пылким недовольством, — Во всяком случае, кто, если не я, в нашей компании самый обаятельный, харизматичный и забавный? — последние слова тушат загорающийся внутри неё гнев, заставляя рассмеяться. — Видать, воображаемая корона тебе все мозги отдавила: аж думать перестал. Твоя "забавность" определяется заносчивыми шутками? Тогда дно юмора определённо пробито. Меньше спеси, мальчонка. И не бойся лезть на рожон – может жизнь веселее станет. А, впрочем, риск – не для малодушных, так ведь? Оставайся здесь, в безопасности, а смелая я пойду пробовать себя в дегустации продуктов алхимии. — она перешагивает порог, оглядываясь, — Я ухожу! — Мне не пять лет, чтобы на мне срабатывала такая халтурная попытка задействовать реверсивную психологию, Люмин, — после этих слов – мгновенно застопоривается, разворачиваясь. Преодолевает небольшое расстояние и заваливается на кровать, продавливая лицом подушку. Слышит приближение его шагов, а после лёгкий шорох простыней: сел рядом. Во взгляде отпечатался её облик в самых разных эмоциях, которые успели отразиться на её лице за эти несколько минут, что те стояли у порога комнатки. Странник не может более скрывать то, насколько прекрасной он её считает: ни в этом, ни в каком-либо другом Мире нет того, что завораживало бы больше неё. В златистых волосах словно скопился свет всех звёзд Вселенной – на них можно неустанно глядеть вечность, смотреть, как две передние прядки струятся по милым, хрупким плечам; как из-под чёлки, когда та зрит исподлобья, выглядывают два очаровательных янтаря, которыми будто бы были поглощены все закаты прошлого, настоящего и будущего. Два неотразимых зарева – глаза, которые чаруют и пленяют, вынуждая чувствовать себя узником чужого обаяния. И если оковы не способны вызвать ничего, кроме дискомфорта, то оковы, налагаемые её красотой – иного происхождения. Иноземного, как и она сама. И это чёрное, как сажа, платье, в которое та облачена, лишь только даёт возродить воспоминания о первом неосознанном взгляде, обращённом к ней. Момент, когда во всём теле зажглось пламя дымчатой тяги от того, насколько она до возвышенного недоверия волшебна. Это случилось ещё в самую их первую встречу в Мондштадте, но тогда гордыня и чёрствость были слишком непомерны для распознания сладостного щелчка, произошедшего в груди в тот миг. И это было не отрицание её привлекательности, а, скорее, собственной очарованности. Теперь же – всё иначе. Взгляд, направленный на неё, приобретает осознанность. Он признаётся самому себе в этом, в её красоте. И только для одного не хватает сил: признаться, что не одна лишь наружная красота его влечёт. Слишком слеп для того, чтобы заметить своё бессилие перед её звенящим смехом; скрытым за маской чопорности и элегантности, чудачеством и сумасбродством; храбростью и героизмом; самоотверженностью и добротой; упорством и жертвенностью; ответственностью и трудолюбием; щедростью и отзывчивостью. И ему хорошо известно, что все эти качества переплетаются с гневливостью, корыстолюбием, жестокостью, ленью и эгоизмом, когда та даёт слабину и в проталине, средь снега блестящей безупречности, просачивается что-то скверное и безобразное. Люмин неидеальна, ведь нет в жизни ничего более утомительного, чем безукоризненный образ высоконравственного благодетеля, что воды не замутит. Влечёт ли его лишь незапятнанная пороками Люмин? Нет, ему до головокружения нравится тот факт, что она неидеальна. И ему приятно знать, что она может плакать и злиться не из-за других, а из-за себя самой и собственных оплошностей, за которые после наступает самоукорение. И дело не в радости от её страданий – дело в том, что в её несовершенстве отражается он сам, грешный и вечно оступающийся, угнетенный грузом невысказанных сожалений. Тот факт, что Люмин альтруистка – не препятствует нахождению зла внутри неё. — Скарамучча, — обращение, адресованное ему, вырывает из размышлений, — Если ты не хотел идти... — исказившаяся кривизной улыбка, под приливом неловкости, трогает её уста, — баловаться, то почему пришёл ко мне в середине ночи? О той подсобке ведь можно было рассказать и по утру, — переворачивается на спину, начиная выцарапывать любопытным взором сутулую спину, которая, отчего-то, после вопроса тут же разгибается. — А, ну... — на него будто оползень обрушили. Чувство, словно по венам проходится колючий ток, — У тебя свет горел просто, а я бодряком находился в тот момент, вот и решил... поделиться сразу же, а то бывает, что из головы вылетит. — после разъяснения наступает кладбищенская тишь, но длится недолго: всего несколько секунд, за которые его ланиты алеют с невообразимой быстротой, а губы наливаются жаром, что, похоже, подзадоривает и побуждает на дальнейшее откровение: — А ещё просто хотел тебя увидеть. — О, ясно, — теперь его распалённое состояние выливается и на неё тоже, но с некой прытью, даже лёгкостью: его смущение было жгучим и сдавливающим, а её тёплым и свободным. Приятным. — Слушай. А о чём ты мечтаешь? — переводит взгляд с него на потолок. Светлые волосы растекаются по придавленной затылком подушке, словно тоненькие струйки лавы. — В нынешних условиях – ни о чём. — Тогда о чём мечтал? — Жениться и завести ребёнка, — молвит с патетическим чистосердечием, на что у Люмин широко распахиваются глаза, как два блюдца, а челюсть отвисает уже не в первый раз за день – расслышанный ответ обрабатывается в голове с неописуемой потугой, но вскоре Странник, оборачиваясь и с безудержной улыбкой разглядывая её презабавную рожицу, спешит пролить свет на тьму: — Видела б ты себя. — Это шутка?! — выпаливает с особой громкостью, резко поднимаясь в сидячее положение и тут же падая, вздыхая с оттенком безнадёжности. — Умный бы догадался с полуслова. А, знаешь, на самом деле мечтал, да. Мне хотелось родиться заново и прожить жизнь иначе, без тяжести грехов за моей спиной, — путешественница безмолвствует около десяти секунд, после чего томно выражает понимание: — Мне тоже, — переглядываются. Взгляд синих глаз прочесть трудно, ибо там плескаются и безбожная вымученность, и сырая печаль, и отблеск радости, и необъяснимая серьёзность. В её глазах отражается нечто схожее, но с примесью всепожирающей мысли о своей неисцелимой падшести. На ней клеймо монстра ещё с шести лет. После он, отрываясь взором, падает спиною на кровать. Ноги, согнутые в коленях, по-прежнему свисают с края, а голова находится на уровне её ляжек, — А ещё я мечтала стать танцовщицей. Не помню уже... в тринадцать или пятнадцать лет. — Да? Это здорово, — почему-то именно сейчас ему не желается язвить, как прежде, хотя в иной другой момент он бы назвал это "безмерной глупостью", — Запряги с помощью тебе Жан-Жака. Он у нас специалист широко профиля: научит танцевать, как нехуй делать, — и хотя брань – само собой разумеющееся в его присутствии, именно сейчас от этого слова неприятно кривится лицо. — Я давно погребла эту мечту под пластом нереализованности, — в воздухе повисает немой вопрос, невысказанный Сказителем вслух. Люмин, как будто проникая в его нераскрытые уста, поясняет: — Я следовала чужой мечте – Итэра. Он стал инициатором наших путешествий, а до этого – инициатором обучения магии. Нашими учителями были могущественные ведьмы и маги, на это ушло больше сорока лет, а могли уйти и все триста, не будь у нас завидной предрасположенности к магии. Сила уже была в нашей крови, оставалось лишь раскрыть и завладеть ею. Путешествуя по Мирам, мы только и делали, что изучали их и помогали местному населению, а в Тейвате не шибко что-то поменялось. Если коротко, то просто не было времени на осуществление собственных желаний. — Ну, Итэра здесь больше нет, — от им произнесённого на её радужке всполыхает причудливо-непонятная в своём значении искра, — да и ведьм с магами, собственно говоря, тоже, — не будь их лица направлены к потолку – подмигнул бы, а для проворачивания сего действа не позволяет лень. — Просто... — пытается подобрать причины собственной стушёванности, — нелегко отвыкнуть от образа жизни и суждений, с которыми было пережито несколько столетий. Почти вся жизнь. Но... — последнее изрекает с ликующе-воодушевлённым чувством, — Ты прав. Ни Итэра, ни магов с ведьмами, ни даже каких-либо нескончаемых забот у меня больше нет! К чёрту, завтра иду Жан-Жаку. — Вот это настрой, — наконец переваливается на правый бок, подпирая щёку рукой с незлобивой ухмылочкой, — Ты, кстати говоря, красивая сегодня, — и глаза округляются у обоих – сам Странник не понимает, отчего вдруг произнёс это. Эта ночь потянула на откровенности похлеще всех предыдущих. Изумление на её лице вмиг сменяется теплотой. — Спасибо. Ты тоже, — а вот его "спасибо" встревает в горле. Вновь заливается краской, отводя взгляд. — Я пойду, — уже начинает вставать, как Люмин, принимая сидячее положение, стремительно хватает его за запястье и резким, порывистым движением дёргает мужское тело, находившееся к ней вполоборота, на себя, заставляя то подкоситься и припасть левым коленом в край кровати. В груди у обоих разжигается невместительное в размерах пламя. От зрительного контакта таят последние льдинки здравомыслия. — Подожди... — берёт Странника за грудки, потягивая в свою сторону. Второе колено забирается на кровать и вот – он уже нависает над ней, впираясь взмокшими ладонями в простыни по бокам от неё и локтями касаясь гипюровой ткани на женской талии. Их нестерпимо-знойные, как дуновенье самого солнца, дыхания опаляют друг друга, сплетаются, словно ниточки, рождая своим огнём невидимого бесёнка. Её губы в неуловимом миге смачиваются кончиком языка, порождающего на них пляшущий от влаги изжелта-красный блик – отсвет близстоящего торшера, напоминающий крошечную каплю мёда. Трепещущие, уста робко раскрываются, начиная лепет отягощённым шёпотом: — Останься. Ты сказал, что пришёл, потому что... — стой... Нет, не говори этого, — хотел меня увидеть... — Люмин, замолчи. Эта речь вздувает в нём температуру, — я хочу твоего присутствия по той же причине... — языкастая, утихни, не смей. Ты сбиваешь в нём самообладание, — может между на... — Что ты несёшь?... — желал перебить с грубостью, чтобы ввернуть в её разум здравый смысл, но вышло томно, неуклюже, на смущённом выдохе, — Люмин, ты... — стискивает зубы, глядя в этот алый, как его собственный, лик. Её глаза сейчас выглядят щенячьими и жалобными, губы поджаты и брови чуть нахмурены – без толики угрюмости. — Не стоит, правда, не стоит, — если это была попытка заговорить о чувствах, то он не позволит: нельзя до тех пор, пока сам в себе не разберётся, хоть и не умеет этого делать, не умеет проводить самоанализ без сомнений в полученном из него результате. В черепе тлеет неуверенность и страх за то, что им испытываемые чувства – это действительно любовь, а не необычайный порыв вожделения, основанный исключительно на сексуальном влечении. Ему неизъяснимо тягостно отделить это друг от друга. Что, если это не любовь, но он втянет Люмин в этот амурный омут, а после глубоко ранит осознанием того, что всё это было не более, чем неопознанной однородной похотью? Она – последний человек на этом Свете, которому хочется делать больно. Сейчас всё настолько туманно, что Скарамучча забывает, что все мысли о ней – почти никогда не сопряжены со страстью лишь эротического уровня. Люмин была рассмотрена им в самых разных своих проявлениях – лицом, телом, душой, характером, эмоциями. И тем не менее, страх слишком липучий, потому, просто так, без помощи, его не отодрать. — Я не... — это был отказ, опять? Нет, что за вздор! Она же видит его красноту, всегда видела, а значит – по-детски тушуется. Но и наседать – тоже неправильно: пальцы сразу расслабляются, отпуская ткань его халата. Прежде, чем тот успевает отстраниться, мягко проговаривает просьбу: — Просто останься со мной этой ночью. Я ничего не скажу о том, что хотела: надо будет, сам поднимешь этот разговор – мне не составит труда подождать, но сейчас я прошу тебя поспать со мной. Можем на разных краях, спиной к спине, без телесного контакта, если хо... — Да всё, не болтай. — садится на левый край кровати, — Я понял, останусь, — и ей этого хватает, чтобы расплыться в благодарной улыбке. Сейчас, без нелепого отрицания, понимает – Скарамучча ей нравится больше, чем кто-либо ещё. И знает, что это взаимно, чувствует душой и телом. Но примитивное "нравится" слишком далеко от того, что написано в письме – в этом сомнений больше, чем в чём-либо ещё. Медленно поднимается с кровати, провожаемая до мурашек осязаемым взглядом, который подобен лёгкому прикосновению скипетра к затылку, что пускает по телу магию гипнотизирующего обольщения, которому не способен воспротивиться внутренним трепетом даже самый бесчувственный человек. Его глаза пытливые и пронизывающие – ей даже не нужно устанавливать зрительный контакт, чтобы убедиться в этом. И грудь его – печь, в которой продолжают истлевать угольки смущения, обрамлённые лавового цвета очертаниями. И стоит только завидеть, как она, высвеченная торшером, начинает стягивать с себя платье с совершенной беззастенчивостью, ему словно заливают в эту же потускневшую печь спирта, заставляя вспыхнуть. Охваченной блеском вседозволенности и вульгарности, в ней не остаётся ничего от прежней благопристойности. «Ты... ты!...» — и всякая предрасположенность к ораторскому возмущению рассасывается от вида оголившейся спины: тонкой и чистой, безукоризненно гладкой на вид. И стоит только осознать, что сейчас обнажатся места ниже пояса – отворачивается, прикрывая рот рукой и зажмуривая глаза, — Бесстыжая девка. Напрасно считаешь, что твоё соблазнительное тело меня возбу... — ты кретин, Скарамучча. — Соблазнительное, да? — сдерживая смех, усмехается с мимическими морщинками у глаз и неприкрытым самодовольством, касаясь подбородком левого плеча и бросая лукавый взор на кукольный затылок, — Я просто переодеваюсь, находясь в своей комнате, разве тебя что-то не устраивает? — Да. Моё нахождение здесь, — скрещивает руки на грудной клетке и закидывает ногу на ногу, что трещат в неукротимом треморе. — Ты сам согласился, — пожимает плечами. Скарамучча улавливает ушами её приближающиеся шаги, думая, что та закончила процедуру переодевания, как полуобнажённое тело, чьим облачением служит одно лишь нижнее, чёрно-кружевное бельё, мелькает перед глазами. Вновь зажмуривается, как неопытный подросток, — Не обессудь, мне к шкафу – платье повесить. — Есть такая интересная штука, на которую способна человеческая речь, как просьба. Просьба отвернуться, — злобно уточняет он, едва сдерживаясь, чтобы не покинуть её покои от стыда, что зудом отдаётся в каждой поре. Призадумывается, а после озадачивается с отведённым в сторону взглядом: — Только платье повесить? А что насчёт пижамы? — Ах? Ты хочешь чтобы я здесь сварилась заживо? Ох, ты такой чёрствый, Скарамучча! — с театрально-драматичными вздохами произносит та, мысленно хихикая над его застенчивостью и очаровываясь ею всё больше. С виду он может показаться нахальным, бесцеремонным и самоуверенным, тем, кто с особой напористостью склоняет женщин к полову акту, но на деле краснеет от самых, казалось бы, незанимательных частей тела, вроде спины. Ей хотелось на том остановиться, более не дразнить трепыхающуюся в агонии собственного стеснения куколку, что, скорее всего, от вида ягодиц или груди впопыхах сиганула бы в окно, но слишком раззадорилась его привлекательной реакцией. Да и в ней лучится неукоснительное намеренье: пролить для него свет на собственное сердце; дать осознать наличие возможности любить, которой не обделены даже животные. На самом деле, Люмин и сама не знает когда привязалась к нему такими возвышенными чувствами – когда он спас её или проникалась ими постепенно, разделяя решётчатые тяготы их изолированности. Просто эта ночь снизошла к ней каким-то невероятным просветлением, что та приняла с колющей робостью, но без тени сомнений, которые зарыты лишь в одном – непонимании любовь ли это или простая симпатия за неимением выбора, но в одном она уверена точно – чтобы это ни было, не посмеет отступить: исследует, поймёт и примет, а быть может и возведет на самый апогей. Ничто не собьёт её уверенность! Стоит платьицу оказаться на вешалке, как та, оборачиваясь, вздрагивает от фигуры, что стоит перед нею лишь в паре сантиметрах. И хоть лицо его все ещё румяное – в глазах ни капли стыдливой трусости. Её веки распахиваются от неожиданности и изумления, а стоит ему только вжать её в дверцу шкафа, рассеивая на рёбрах трепыхающуюся тревогу, как дар речи теряется без остатка. Её губы, дрожа, разлепляются, извлекая бессодержательный вздох, которому та было пожелала придать форму слова, но тщетно. Его рука плавно поднимается к девичьему личику, начиная с особой, жгуче-паточной медлительностью завивать её светлую прядь на указательный палец. Люмин перестаёт дышать, запаливаясь от всепожирающего волнения в выжидании неизвестно чего – только мысленно заикнулась о собственной решимости, как от неё не остаётся и следа. Лишь телесный, нестерпимый накал, от которого начинает кружиться голова. — Мнимая дерзость. Наверняка стыдно, да? — и также, неспеша, приближается своими губами к её, впираясь коленом меж женских ног. Этот миг высасывает из неё весь рассудок, заставляя сердце замереть, а в груди отдаться свербящим чувством, что возникает при падении во сне. И стоит только между губами остаться ничтожному миллиметру, как та, кладя ему напряжённую ладонь на грудную клетку, несильно, почти нежно отталкивает, произнося едва ли не беззвучно: — Стой... — Так и думал, — улыбается с торжественной злорадностью, заставляя путешественницу пристыженно прикусить нижнюю губу. Отлепляет руки от шкафа, разворачиваясь к ней спиной, — в следующий раз не бравируй: выглядит потеш... — осекается, чувствуя на запястье чужую руку, которая поворачивает его обратно в исходное положение. Он не успевает что-то промолвить, ощущая в последний момент на своей шее тепло нагретых ладоней, которые наклоняют его лицо книзу – её губы впиваются в него во внезапном поцелуе, как головокружительный порыв вихря. Дыхание тут же спирает, дурманом откликаясь в голове. В предплечьях чувствуется прибой жара, в ладонях – влага. Это мгновение растягивается, взбудораживая каждый орган в нутре. Люмин встаёт на цыпочки, нивелируя небольшую разницу в росте. Тонкие, мраморно-белые руки соскальзывают с мужской шеи на плечи, крепко вцепляясь. Вибрация расходится по всей оболочке тела; ноги подкашиваются, становясь ватными, неощутимыми. Кажется, словно по прерии его сознания несётся всесокрушающий тайфун, вбирающий в свою червоточину все мысли и воспоминания, отделяя их от разума и заставляя забыть даже собственное имя. И лишь одно остаётся незыблемым в опустевшей равнине – музыкальный вкус этих аккуратных, как лепестки магнолии, губ, что сплетаются с его. Поцелуй её страстный и самозабвенный, вовлекающий в пучину оторопи, под воздействием которой тот не может ни отозваться, ни оторваться. И даже не замечает, как та отстраняется, продолжая стоять недвижимо ещё несколько секунд, глядя сквозь её рубиновое лицо. То ли смакует, то ли, напротив, превозмогает отвращение – Люмин неведомо, но она, с необычайной одышкой, продолжает смотреть в его непроницаемые, широко раскрытые глаза, – застывшие в ошеломлении, – с какой-то жалобной надеждой, которая тускнеет с каждой безмолвной секундой всё больше, пока не заставляет её меланхолически сникнуть. — Извини, я... просто... — горестно насупливая брови, взглядывает на свои дрожащие ладони. Упирается спиною в дверцу шкафа и скатывается по ней в сидячее положение, прикрывая руками лик. Нет, она не права. Она совсем себя не понимает и не готова принять это. Не готова. Глупая. Какая она до невозможности глупая. Скарамучча, отмирая, делает шаг назад, смаргивая потрясение. Зарывается дланью в копну волос, надсадно сжимая. Воздух только сейчас начинает поступать в лёгкие, заставляя грудь прерывисто вздыматься. — Люмин, мне, я... я... — его как кипятком ошпарили – шквал эмоций просто не покидает пределы разума, раздувая внутри густую, пыльную бурю неразумения, — Я не... Я не смогу остаться на ночь, прости, — и уже намеревается направиться наружу, как мочку уха кусает придушенный всхлип. Едва успевшая подняться для отступательного шага, босая ступня тут же присасывается вновь к полу. Смотрит на дрожь, объявшую её тело и, не думая, садится на корточки напротив светлой фигуры, обхватывая руками её запястья и отводя перста, прячущие личико, в стороны. Застланные солёной мокротой глаза тут же поднимаются на него. — Ты, — с судорожной прерывистостью делает пару вздохов, — прав. Моя смелость – липовая показуха. Я думала, что понимаю, что чувствую, а как только ты... — рвано всхлипывает, — ты... отверг меня, то сделала не пойми что... Мне казалось я тебе нравлюсь, я уверена была в этом ещё несколько минут назад, а, а... теперь... — и предаётся надрывному рыданию, пытаясь вырвать свои руки из его хватки, чтобы скрыться под клеткой пальцев, но Сказитель не позволял: держал с удивительной силой и глядел с бескрайней жалостью, где-то отдалённо размышляя о ею сказанном. — Всё, нет, сам виноват, давай отведу... — Нет, до... дослушай! — захлёбываясь, просит та, — Мне жаль, что ты зде... здесь, ты ни в чём не виноват... Всё я! Из-за меня ты лишён свободы... И Нахиду ты... ты больше никогда не увидишь тоже из-за меня... Я здесь д-должна была быть о... о-одна... — не прекращая лить слёзы, начинает говорить всё более надломано, косноязычно, — И только с-создаю тебе проблемы ка... каждый р-раз... Я-я здесь сама не своя... К-как будто я – в-возмездие тебе за сове... со... – блять! – совершенные грехи. Только и делаю... что... Я сама не понимаю, что делаю! — сопли и слёзы смешиваются воедино, марая всё лицо, испещрённое красными пятнышками, будто при аллергии, — Ничего не... не п-понимаю, совсем! Я отупела в этом дурацком месте!... — выдерживая слезливую паузу, поднимает взгляд на беззвучно хихикающего Скарамуччу, — Чего ты, сука, ржёшь?! — Люмин, — улыбаясь до непривычности нежно, отпускает её запястья. Прикладывает руку к хрупкой, как хрусталь, шее, начиная успокаивающе поглаживать, — ты не мешаешь. Мне даже... — замолкая, пару секунд раздумывая над тем, стоит ли говорить, — нравится твоё безрассудство. И я тебя не отвергал, — её безутешные до этого рыданья стихают. Всхлипывая, гнусаво отвечает: — Даже если и так – ты ясно дал понять, что я тебе безразлична, — отворачивает лицо, направляя взгляд куда-то вниз. Его же веки изумлённо округляются. — Ты мне... — чувство скованности обволакивает, словно вязкий мазут. Делает глубокий вдох, поглощая витающую в пространстве решимость, — ты мне не безразлична, — и будь у него сердце – оно бы явно сломало ему рёбра, как сейчас начинает их выламывать у Люмин, чьи глаза, воззривающиеся на рдеющего Скарамуччу, заполняются неотразимым блеском. Он завороженно глядит на сияющую златую радужку, сглатывая слюну и со слегка дрожащей нижней губой, словно под гипнозом, продолжая начатое чистосердечие: — я ещё не испытал никаких страданий за время, что провёл здесь с тобой. Ни разу. Мне нравится быть рядом; нравится просто-напросто слушать, как ты говоришь, как смеёшься, как ругаешься. Не имеет значения в каком ты пребываешь настроении – завораживает по-своему всё. Даже истерики, которые по своей природе раздражительны, в милом лице твоём становятся занимательны, как бы я на них не реагировал, — гуляя экстатическим взглядом по полю своего зрения, совсем не осознаёт, что увлёкся, не прекращая проговаривать под густой пеленой очарованности давно преследующие его мысли вслух, — И в тебе действительно нет того, что мне бы могло не нравиться: ты самый интересный человек в моей жизни. Мне даже приходилось думать над тем, что быть запертым здесь, когда ты рядом – не каторга, а райский способ заключения. Ни о чём... Я совершенно ни о чём не жалею. И сказал бы, что в ту ночь всё равно... всё равно бы залез в этот Чайник, даже если бы знал, чем это будет чревато, потому что... Люмин, ты... ты необыкновенна, — выпаливает на одном дыхании с тем же упоением, с которым она целовала его. И только после сказанного – о чём-то задумывается, чувствуя трепет в нутре. Он сейчас... Лёгкие, подобно кузнечным мехам, работали на пределе, раздуваясь и сдуваясь с каждым хриплым, рваным вздохом. Ноги, как налитые свинцом, уже не могут волочить на себе туловище, грудь которого дискретно вздымается – полётом приходится пренебречь, ибо ещё минуту назад, от перенапряжения, контроль над элементальной силой оборвался, вследствие чего тот упал ниц, раскроив себе бровь и ободрав ладони. Бег, невыносимый бег, от которого дерёт горло нестерпимым зноем; от которого в боку пронзает режущая боль; от которого кислород, попадающий в рот, перестаёт ощущаться. Наконец, поворот и вот он – дом напротив больницы. Скарамучча, замедляясь, достигает конечной точки и, не переставая прерывисто затягивать частыми вдохами разреженный воздух, пытается отворить дверь, но тщетно. Чувствует кипятящиеся злость и раздражение: кто вообще будет закрывать двери в Мире, где никого нет?! — Жан-Жак!... — скрипя зубами, велегласно зовёт того он, — Вы-хо-ди! Давай! Жан-Жа-ак! — с яростным отзвуком, начинает изрядно стучать правой рукою, сжатой в кулак, в дверь до тех пор, пока та не открывается, а на пороге не материализуется вялый, сонный, почти безжизненный мужчина. Его зарождающийся зевок тут же разрывается на середине ужасающимся возгласом: — О, какой ужас! — рассматривает кровь, застелившую правую часть лица и выцветающую красноту от бега, — Что с Вами произошло, сэр? — Уебался, но это неважно! Жан-Жак, скажи, как понять, что ты влюблён?
Примечания:
Отзывы (8)