for the spilled blood?

Горячая работа
NC-17
Завершён
28
1
Пэйринг и персонажи:
Размер:
78 страниц, 24 790 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
28 Нравится 8 Отзывы 15 В сборник

-6日後

Настройки
                    Штрих начинается с деликатного движения руки. С подушечек пальцев, основательно испачканных углём (отмываться потом в любом случае придётся дольше, чем рисовать). С лёгких очертаний, постепенно переходящих в острые контуры лица в центре — закрытые глаза, овал вуали, основные линии цветочного орнамента и силуэт мотылька на губах — на случайной загрунтованной дощечке, что валялась в пыли кладовки.       Книжный магазин? Да хоть сожгите его к чёртовой матери. Бомгю больше туда не сунется даже в мыслях. Особенно теперь, когда всё стало рельефно ясно: Фурухаси — или всё-таки Ясуда? — водил его за нос с самого первого дня; превратил ещё Субина шестьдесят лет назад, а сам, наверное, давно перешагнул пятисотлетний рубеж — чистокровный ведь. И опять же: именно он ненавязчиво подсунул те газеты, ведь знал, что Бомгю прочтёт их, что они приведут к этому моменту.       Бомгю разводит краску разбавителем, выводя мягкие серые, охристые и коричневые тона. Едва заметные штрихи складываются в закрытые глаза и тонкий овал лица. Ниже — тёмное пятно мотылька, ничего особенного.       Кроме того, что дни сами превращаются в одно сплошное размазанное пятно. Субин отдаляется всё больше и больше. Будто всё, что он говорил, делал, обещал, было под воздействием блядского алкоголя. А все попытки Бомгю поговорить по-человечески — задать вопрос, услышать хоть что-то живое, затащить на прогулку — разбиваются о стену до бесцветия однообразных тупых оправданий.       «Сегодня я занят».       Он берёт широкую кисть, трёт щетину о палитру и проводит по грунтовке. Шершавый мазок оставляет тонкие боязливые штрихи.       «Сегодня как-то солнце слишком слепит».       Длинные ровные линии тянутся сверху вниз. Кружево выводится тонкой кисточкой, быстрыми точечными ударами и короткими изломанными завитками.       «Сегодня хочу по важным делам сходить. Тебе? Нет, тебе со мной нельзя».       Плоская кисть с чёрной краской уверенно обводит мотылька. Мазки расходятся веером, переходят в лёгкие касания, создавая шероховатость крыльев.       «Сегодня не могу. Солнце в Венере. Плохая энергетика для вампиров».       Бомгю едва касается поверхности, царапает маленькие точки, блики. Чуть подчёркивает края вуали, чуть касается орнамента, чуть оживляет изгиб крыльев мотылька.       «Сегодня полнолуние».       Палитра с глухим щёлком падает со стола, масляные краски оставляют жирные отпечатки на полу, когда Бомгю поднимает её с протяжным шипением.       К чёрту.              

4.2

                    — Ты меня вообще слушаешь, алло?       Из очередных мыслей выбивает прилетевшая по плечу футболка. Больно, кстати, отчего Бомгю мычит и потирает место рукой.       — Да слушаю я.       — Ну и что я самое последнее сказала?       Молчание.       — Вот-вот! — торжествует Кадзуха. — Бессовестный. Я тут, значит, распинаюсь про уход за огородом, стараюсь, объясняю по-человечески, а он вот так, да? Ну-ну, посмотрим на тебя потом, когда весь урожай загниёт.       — Ладно. Я очень внимательно слушаю, — лениво, однако достаточно твёрдо произносит Бомгю; глаза слегка блуждают по комнате, ловят каждую деталь.       Кадзуха завтра уезжает. И её комната теперь больше напоминает склад: сумки, пакеты, обувь, стопка книг, россыпь карандашей — даже Иччи бы тут потерялась. Кадзуха распускает волосы, ловкими движениями собирает их в жгут и делает небрежный пучок. Он опять, наверное, распустится через пару минут. И почему хвост просто не завяжет?       Она ставит на пол сумку и аккуратно расставляет вокруг себя баночки. И начинает. Господи… Что-то про утренний полив в жару, про то, что к вечеру земля должна быть чуть влажной, и если вдруг пересохнет — использовать «баночку один», «баночку два», «баночку три» (на этом моменте Бомгю уже всерьёз сомневается, правильно ли он запоминает её инструкцию); потом ещё что-то про проверку листьев и обязательное ежедневное занятие: снятие жучков.       — А если я забуду? — тяжело вздыхает он.       — Естественно, тогда огород умрёт, — безжалостно отвечает Кадзуха. — А ты будешь виноват.       — М-м… Значит, если листья желтеют — подкормка, жучков сразу снимать, земля сухая — поливать…       — Ну почти умничка! — Кадзуха хлопает его по коленке. — Уверена, без меня пару недель так точно справишься. Но я всё равно буду наведываться, не расслабляйся, — говорит она, отставляя баночки и придвигая к себе сумку. — И, кстати, за капустой смотри внимательно. О-о… ещё ж дайкон на зиму посадить надо… А картошку собрать, баклажаны… мхм… — бормочет она задумчиво себе под нос. — О! Химе-тян же со мной едет!       — Я и так догадался, — скучающе говорит Бомгю, поправляя пятернёй отросшие волосы сбоку, и только облегчённо вздыхает: уезжает — и слава богу.       — Да, поэтому скучать я точно не буду. И про безопасность мою не переживай. И кушай нормально, не как попало. И дома убирай хоть изредка.       — Знаю-знаю, — отмахивается он. — Ты тоже не переживай.       — Переживаю, что тебе тут одиноко будет, — мягче добавляет она. — Субин ведь тоже скоро уезжает. Мне, например, если одиноко, то я с Иччи разговариваю. Она как бы такая… наглая, но мил…       Субин… Субин да, тоже уезжает. Тем более на его «непрямую просьбу» остаться с ним он так ничего и не ответил.       — …жело, вот. Кстати, насчёт Субина…       Бомгю снова выныривает из своих мыслей. Его имя странно на него действует. Определённо.       — И того, что было в рёкане…       — О нет. — Бомгю резко вскакивает на ноги. — Даже не спрашивай, если это то, о чём я думаю.       — Ну Гю-гю! — восклицает она. — Мне ведь интересно! — Руки вскидываются, губы капризно тянутся вперёд. — Тебе ведь нравятся парни, да? И вы с Субином встре…       — Мы не встречаемся.       — А я-то думала, чего это он так к те… Так… в смысле — не встречаетесь? — недоумённо переспрашивает она, азартно выгнув бровь. — Вы же явно нравитесь друг другу, ну серьёзно…       — И что. — Бомгю скрещивает руки на груди, взгляд уходит в сторону. Это ничего не меняет. — Он снова меня игнорирует.       — А почему?       — Да откуда мне знать… — глухо вздыхает он и опускается обратно на своё место. — Уезжает ведь.       Кадзуха тем временем складывает в сумку футболки и топы — и, конечно, всё строго по цветам радуги.       — Помнишь, ты недавно видела, как я выходил из комнаты Оджи-сана?       — Агам… Я закурю?       — Мхм, — кривится Бомгю. — Опять в комнате будет адски вонять.       Глаза напротив лениво закатываются. Из кармана шорт извлекается мятая, словно пережившая сотню переездов и тысячу жизней, белая пачка Seven Stars: то ли в крошечный чёрный горошек, то ли в миниатюрный чёрный кружочек — Бомгю всё ещё не понимает. Тонкая сигарета ловко зажимается между пальцами, кончик следом вспыхивает оранжево-красным за щелчком колёсика зажигалки; подсушенный травяной чай ударяет в нос, а затем плавно превращается в едва ощутимый острый дымный шлейф.       — Не выдыхай мне это в лицо, фу.       Бомгю нехотя машет рукой, пока Кадзуха хрипло посмеивается, продолжая методично складывать футболки, и обыденно протягивает ей пепельницу — гладкую каменную чашку — со стола.       — Ну вот, значит, помнишь. Он тогда подарил мне масляные краски от Holbein, — уныло пересказывает он, чуть покачивая плечами; Кадзуха сомкнутыми губами на это только скромно протягивает: «М-м-м… как это круто-о-о». — А потом заигнорил, — продолжает Бомгю. — Сказал такой: «Бомгю-кун, мне надо заниматься делами, иди спать, бе-бе-ме-ме». — Он пародирует ту речь слегка, может, нарочито преувеличенно и весьма обиженно.       По недоумённым глазам Кадузхи легко понять: она ждёт продолжения.       — Мне просто нужно было кое-что узнать… о его прошлом.       — Естественно, — вдруг с некоторой серьёзностью оживляется она, — потому что он что-то скрывает и просто так не расскажет. Вот и бесится. Ты вообще видел, как он выглядит? Жуть.       Это она ещё не знает, что чудовище под каждым кустом ему вовсе не мерещилось. И что вампиры существуют. И что два из них обитают прямо в их районе. И что один — прямо в их доме.       — Я тебе об этом вообще-то с самого начала говорил.       — Так я об этом уже потом подумала. Мне людей читать вполне легко, а вот Субина… сложновато, поэтому я решила оставить попытки понять его. Он на контакт вообще не идёт.       — М-м-м… А прочитать, что твоя дорогая подруга Химеко общается с тобой исключительно из выгоды, ты можешь, м?       Рука Кадзухи замирает у самых губ, потом чуть отводится.       — Была бы выгода ещё… — На несколько секунд её взгляд пустеет, застывает где-то в одной точке. Стоит пламени не выдержать и сорвать пепел с сигареты прямо на пол, заставляя машинально поставить пепельницу на место падения, так она сразу продолжает: — Мы с ней подруги ещё со средней школы, не более.       Кадзуху, впрочем, всегда всё устраивает. Потому что она из тех, кто держится за людей, даже когда от их прикосновений остаются только шрамы. Глупо.       — Слушай… — Настроение в её голосе резко меняется, а уголки губ подозрительно сильно тянутся вверх. — А у вас уже было… ну… эт…       — Кадзу-нэ! Тебе что, десять? — возмущённо вскрикивает он, швыряя в неё одну из футболок, хотя её смех даже от этого не прекращается. — При чём тут вообще это?       — Значит, дело точно не в близости.       Она говорит так, будто действительно сделала какое-то невероятно глубокое, но при этом неочевидное открытие. Бомгю обременительно вздыхает, едва сдерживаясь, чтобы не закатить глаза. Ловко она тему меняет, конечно. Всё, лишь бы меньше говорить о своих чувствах.       — Да, я думаю, он точно что-то скрывает, — задумчиво мычит она, снова зажимая между губами сигарету и слегка покачивая головой. — Подай ту кофточку, пожалуйста. — И машет рукой куда-то, как всегда непонятно куда.       — Какую из? Тут их миллион.       — Не преувеличивай. Вон ту.       Бомгю решает взять наугад. Хлопок едва касается пальцев, когда он замечает убогий принт с непонятным животным, украшенным розовым (снова в горошек) бантом и такой же убогой надписью. М-да.       — Лучше не надевай это лишний раз, — протягивает он, вручая ей футболку.       Кадзуха без зазрения совести игнорирует его и спокойно говорит:       — Я думаю… с Субином нужно просто поговорить, пока он не уехал. Разговор всегда решает, Гю-гю.       Её слова растворяются в дыме случайных узоров, когда она тушит сигарету в пепельнице.       Но у Бомгю другое мнение.       Должно быть естественно то, что жизнь продолжится без него в любом случае; естественно и то, что ему всё равно придётся выкинуть из головы всю эту вампирскую дичь, думать о будущем и продавать картины да открытки, дабы как-то заработать на жизнь.       Потому что Субин не останется.       И это подтверждается его демонстративным игнорированием.              

4.3

                    На станции, где уже излишне прохладно для ещё даже не начавшейся официально осени, Бомгю занимает своё привычное место напротив заброшенного дома, раскладывает картины, открытки, снова прижимает углы камнями потяжелее — ветер сегодня явно решил устроить против него диверсию. Большинство работ, как обычно, мрачные: серые, тёмные, готические. Но ради приличия он выкладывает парочку цветных пейзажей. Вдруг повезёт.       И — о чудо — реально везёт, что ли, ибо поезд только прибыл, а уже одна милая бабуля стоит напротив, чуть склонившись и сцепив пальцы за спиной. Бомгю раньше её не видел. Здесь все лица кажутся одинаковыми, но она выбивается, может, из-за аккуратной осанки, мягких изгибов плеч да лёгкого колыхания юбки. Бабуля щурится, берёт тот самый «радужный пейзаж», говорит:       — Ах, как похоже на Киото, милый! Это ведь золотой павильон Кинкаку-дзи, да?       — Да, вы правы, госпожа, — улыбается Бомгю, глубоко кланяясь.       — Вот как, вот как… Ты бывал в Киото? Такое место — дух сразу вспоминает молодость. Ох, и красивые там времена были…       — Нет, госпожа, не был, — признаётся он. — Я работаю исключительно на фантазию и книги.       — Охо-хо, надо же, вот это талант!       Бабуля смеётся тихо, прикрывая рот ладонью, и осторожно поправляет широкополую шляпу, пока сердце Бомгю на кой-то чёрт решает пойти по второму кругу.       «Талант».       В самом деле?..       — А сколько стоит, скажи? Старым глазам плохо видно, очки нужно в сумке искать.       — За картину пятнадцать йен, госпожа.       Бабуля расплывается в неторопливой улыбке, что сначала мягко касается одних уголков губ, а потом разливается дальше, по морщинкам у глаз, по спокойствию всего лица.       — Эх, у меня, кажется, только тысяча йен в кошельке, — вздыхает она, шаря в заднем кармане сумки.       — Если вам понравилась картина, я могу просто так отдать. Всё равно без дела лежат.       — Ай-ай, так нельзя, милый, труд ведь твой. Лучше я возьму две, ладно? Вот эта, гляжу, особенная — такая тихая, будто дышит покоем…       Её рука тянется к одному из мрачных рисунков — к тому, где акварель растекается тонкими прожилками по серому листу (да, та самая тишина перед дождём), а выверенный мрак, выстроенный штрих за штрихом, держит отчаянный взгляд в спокойном ожидании грозы.       А Бомгю, конечно, только улыбается и никогда не отказывается. Потому что тысяча йен — всё ещё хорошие деньги, особенно если инициатива исходит со стороны покупателя. Но главное дело даже не в деньгах — он впервые за долгое время чувствует себя автором, а не безработным с кучей бесполезных листов.       А ещё эта ситуация очень напоминает ему день приезда Субина.       Напоминает и обжигающее тепло в груди после разговора. Не от каркаде вовсе.       — Подарю внучке. Она у меня… ну, как бы это сказать… по-молодёжному — с прибабахом немного, — улыбается бабуля. — А вот ещё, держи-ка конфетку, — добавляет она следом, вытаскивая из сумки шоколадку Мэйдзи. — Сегодня ведь, милый, день рождения консервной банки.       Бомгю заторможенно берёт шоколадку и кивает, кланяется, пытается улыбнуться, хотя выходит только убогое подобие из-за неловкости.       Уже ближе к ночи калитка встречает его тихим скрипом. Сверчки давно устроились в сухой траве и выводят свою бесконечную ночную трель, тонко скрипящую на фоне завывающего ветра, который пробегает по участку, цепляя углы и листья. В доме горит свет. Над крышей висит полная луна.       И вправду полнолуние.       Только Субин будто сквозь землю провалился: то ли заперся в комнате, то ли снова ушёл гулять, то ли полнолуние имеет больше смысла, чем Бомгю способен сейчас понять.       Так. Стоп.       Вампирскую дичь нужно выкинуть из головы. Это больше не его дело.       Он тяжело вздыхает, подтягивая папку на плече. На крыльце Иччи нет, и это странно-неправильно: обычно она дремлет здесь вечерами, свернувшись тёплым клубком. Видимо, даже кошкам порой свойственно менять свои устоявшиеся привычки и исчезать без объяснений.       — Кадзу-нэ! Я дома! — кричит Бомгю, как только переступает порог.       Кеды тут же остаются сиротливо лежать в прихожей. Ноги спешно перебирают по полу в направлении комнаты. Папку и почтальонку он моментально оставляет у стола, перед этим достав шоколадку и засунув её в карман кофты для Кадзухи, кепку бросает прямо на футон, а окно дёргает нараспашку.       — Кадзу-нэ, ты уже поужинала?       Ответа нет, хоть Бомгю и орёт на весь дом в голосину. Может, уже и поужинала — десять вечера как-никак. Хотя не самая чистая кухня, хаси, бережно положенные рядом с плитой, и целая сковородка рамэна, в которой, помимо аппетитных кукурузы, шпината и нори, бульон уже успел схватиться неаппетитной тонкой плёнкой, говорят обратное. Значит, точно ждала его.       Бомгю медленно бредёт к её комнате и со всем возможным драматизмом отодвигает сёдзи:       — Кадзу-нэ, ты почему не…       В ноздри ударяет запах едкого железа, мягкого табака, тепла, какой-то влажности.       Можно было бы списать это на настежь распахнутое окно, неожиданно хлынувшую кровь из носа, на то, что Кадзуха опять курила здесь свои вонючие сигареты, или на умэсю, теряющее свежесть после слишком долгого пребывания в открытой бутылке.       Но нет.       Как это можно списать на что-либо, если Кадзуха лежит на полу, руки её слабо держатся за шею, глаза зажмурены, а по неестественно бледному лицу расползаются слёзы? Шоколадка слишком громко выпадает из рук. Бомгю сиюминутно подлетает к ней, колени больно бьются о татами. Он не знает, куда деть руки от резко начавших покалываний. Прижать, поднять, вытереть?       — Что случи!.. К-кадзу-нэ!       Они в итоге только судорожно трясут её за плечо, в то время как пальцы через силу скользят по липкой ткани, горло сдавливает до немоты, ломая голос на втором слове:       — Дай… посмотреть…       С губ Кадзухи срывается невнятный хрип; она зажмуривается, руки неторопко опускаются вдоль тела. На шее проступают две точки. Ниже — ещё. И ещё. Целая россыпь багровых отметин, из которых сочится кровь в хаотичный узор.       Кровь.       Бомгю прижимает ладони к её шее сильнее, чем, наверное, нужно.       — Потерпи, слышишь?.. Я сейчас… я сейчас… что-нибудь придумаю.       Эти точки нельзя спутать ни с чем.       Укусы вампира.       — Это сделал… Субин?.. — выдыхает Бомгю почти шёпотом и сам не верит, что это спрашивает.       Страшно увидеть кивок, страшно услышать «да», страшно осознать, страшно поверить.       Пожалуйста, нет.       Кадузха медленно кивает и в ту же секунду болезненно зажмуривает глаза.       С ресниц Бомгю почти срываются слёзы, но он их безжалостно глотает.       — Не двигайся. И глаза не закрывай, ладно? Я… с-сейчас…       Он резво поднимается на ноги, взгляд мечется по комнате: стол, тумба, комод, сёдзи дрожат от ветра, точно издеваются. Всё на месте, кроме того, что реально необходимо. Ни аптечки, ни бинтов. Вообще ничего.       Кровь, кровь и снова только кровь.       Бомгю возвращается к ней на колени, ладонями сильнее прижимает ткань к ранам.       — Потерпи, Кадзу-нэ… прошу-у-у… Ты же сильная, правда? Сильная, как всегда. — Его голос слегка дрожит. — Я сейчас вернусь, ладно? Я… вернусь.       — Г-гю…       — Нет, не говори… Я сейчас.       Фурухаси. Он же чистокровный. Он спасёт Кадзуху. Он должен. На подкорке сознания также тихо бьёт разумный выход — позвонить со стационарного в скорую, ждать полчаса минимум, сказать: «Здравствуйте, тут сестра умирает от вампира, приезжайте скорее». Да, сознание его точно обманывает, потому что это только отличное приглашение вызвать полицию и психиатра в комплекте. Через полчаса Кадзуха будет не в больнице, а в морге среди белых простыней и едва уловимого запаха формалина.       Боже, нет.       Бомгю несётся по улице, ватные ноги подло подкашиваются, дыхание сбивается в геометрической прогрессии. На пятой минуте только кажется, что лёгкие сожмутся в кулак и выкинут его на обочину. Перед глазами странно расплывается красное пятно, и он не понимает: кровь это или растёкшаяся акварель из его рисунка.       Когда он подбегает к знакомому книжному магазину, со всей силы бьёт кулаками по стеклу до боли; кровь с ладоней размазывается по витрине.       — Фурухаси-сан! Откройте!       Голос срывается почти на признание: «Я знаю, что вы чистокровный, пожалуйста…» Но он давит его обратно, потому что уже сам не понимает, во что верит. Всё звучит как бред.       Фурухаси не выходит. В ушах гремит тишина, в магазине темно. Может, его вообще нет.       — Чёрт возьми… — Бомгю всхлипывает, прижимается лбом к стеклу. — Кадзу-нэ умирает… она умирает, слышите?!       Горло сдавливает боль, терновый венец невидимо впивается в шею.       — Пожалуйста…       Он опирается спиной, скользит вниз по витрине, лишь судорожно хватая ртом воздух. Сквозь мутную плёнку проступает луна. Полная. Её свет неестественно давит.       Полнолуние.       Значит, правда? Все вампиры сходят с ума. Они нападают на людей без раздумий и разбора? Но Субин бы никогда так не поступил. Никогда.       И Фурухаси… Он ведь тоже вампир. А если он тоже… А если он нападёт? Убьёт? Если станет только ху…       — Молодежь нынче вообще головой не думает, — раздаётся старческий голос, и тело Бомгю на удивление всё ещё в силах пробраться крупной дрожью.       Силуэт медленно вырисовывается в поле зрения чёрным контуром, поплывшими мазками.       — О чём ты думал вообще?       Фурухаси нормальный. Стоит прямо, не бросается, не скалится. Не нападает. Хорошо. Значит, шанс ещё есть.       — Фурухаси-сан… — Бомгю сглатывает застрявший ком в горле, поднимается на колени. — Кадзу… Кадзу-нэ… она умирает, прошу, помогите!       Фурухаси только цокает языком.       Бомгю хочет забыть всё это.       Картину, как Кадзуха лежит на полу в крови, её руки уже не шевелятся, лицо выглядит так, словно боль на нём именно нарисовали — грубо, жирно, углём, не стирая линий и не щадя ни одной черты. И то, что после делает Фурухаси, никак не укладывается в само понятие «помощь», потому что он наклоняется, касается её крови, пробует на вкус, издаёт протяжный звук на грани удовольствия, а у Бомгю от этого только выворачивает желудок и ноги едва держат.       Затем Фурухаси впивается клыками в собственную руку. Они длиннее и острее, чем у Субина в разы. По запястью моментально скатываются тёмные капли крови, а Бомгю почти теряет сознание от одной только мысли, что всё это не видение и не искажённый кошмар.       Фурухаси касается кожи Кадзухи, переливает что-то, делает это четыре минуты или четыре часа, а Бомгю считает удары собственного сердца и боится, что сейчас они затихнут не только у него, но и у неё.       Это ужасно.              

4.4

                    Это странно.       Осознавать, что теперь твоя сестра — вампир.       Кадзуха плакала долго. Так долго, что даже он устал считать и лишь старался подбодрить: мол, теперь у неё будет долгая жизнь, и уж Токио она точно увидит. Но эти слова не согрели ни её, ни его. Потому что на горизонте уже маячила новая проблема.       Жажда.       Кадзуха сравнила это с пыткой: будто тебя растягивают на дыбе, ломают кости, а перед глазами ставят еду, до которой невозможно дотянуться. «Животное внутри», — сказала она. И с каждой минутой оно рвёт изнутри всё сильнее. И никакая вода, никакой суп, даже рамэн с кукурузой не спасают.       — Это абсолютно нормально, — лишь и говорит Фурухаси (Ясудой он запретил себя называть).       — Нормально, что она мысленно хочет меня сожрать? — уточняет Бомгю с небрежной серьёзностью. Скрежет разрезаемого скотча неприятно бьёт по слуху, а канцелярский нож откладывается на прилавок с лёгким металлическим стуком, который звучит куда спокойнее, чем сам вопрос.       — Ты преувеличиваешь, Бонкю, — усмехается тот и тянется к полке за стопкой манг. — Ей нужна только кровь. Вот и всё. Разницу чувствуешь? Для меня стирать память — дело привычное, я этим годами занимаюсь. А для новообращённого это тяжесть. Нелогичная и непосильная.       — И что тогда делать? — Бомгю тяжело выдыхает и начинает аккуратно укладывать тетради одна на другую.       — Звериная кровь.       — Звучит не лучше, если честно.       — Хм. — Фурухаси только пожимает плечами. — Что с Субином?       Бомгю давно уже заметил, что все у него спрашивают о Субине, будто он знает его до последней черточки, будто между ними есть какая-то невидимая, тайная связь, прочнее любой другой на свете, хотя на самом деле это очевидно не так. И всё же одно лишь имя бьёт в грудь, заставляет замирать руки и глупо замолкающее сердце.       Он поднимает взгляд на Фурухаси, а тот всё так же невозмутимо перебирает мангу, щурится на мелкий шрифт ценников, словно вопроса и не задавал.       И да, Субин не появляется, несмотря на вещи, что до сих пор спокойно лежат в комнате Оджи-сана. Бомгю больше не чувствует его запаха, присутствия, взгляда, касаний, не слышит мягкое «ласточка» и тихое «м». И он ненавидит его, но это чувство раскалывается на две половины: «ненавижу почти» и «ненавижу совсем».       — Вы спрашиваете, — он облокачивается о прилавок, стараясь скрыть дрожь в руках, — потому что обратили его?       Фурухаси даже не поднимает глаз:       — Потому что Субин и пьёт звериную кровь. А знаешь, отчего вампиры в полнолуние сходят с ума? Именно поэтому. — Он неторопливо подходит ближе и легко стукает его мангой по макушке. — Тут ценник переклеишь.       — А вы всё знаете?       — Не суть важно́, Бонкю. Разве Субин тебе не рассказывал, что чистокровные чувствуют своих обращённых?       Бомгю протяжно стонет. Ещё чуть-чуть — и он начнёт биться головой о прилавок, ну правда. Всё ему в этом мире уже понятно.       Кроме чувств к самому Субину.       Сначала он заботится, пытается проявлять чувства, трогает, целует, смело говорит «хочу тебя», а потом едва не убивает самого дорогого Бомгю человека, бросает, ничего не говорит, не извиняется.       Придурок.       И уже правда придурок.       Теперь это не «почти ненавижу». Это уверенное «да, ненавижу».       Бомгю вздыхает:       — Получается, — и делает это ещё раз, — Кадзу-нэ вы тоже теперь чувствуете, да?       — Получается.       — А Субин тут при чём?       — Бонкю. — Фурухаси разворачивается, его голос с ноткой раздражения тянется следом. — Кто всё это заварил? Явно же не я, и я благотворительностью заниматься не собираюсь.       Бомгю поджимает губы. Справедливо — тут уж ничего не скажешь. Только Субин, оказывается, совсем неответственный человек. И как можно было рассчитывать на что-то большее с ним?       — Зачем вы тогда мне помогали? Эти газеты, намёки…       Фурухаси в лице не меняется абсолютно, однако едва заметно приподнятые уголки губ намекают на что-то неуловимое. Также последующая тишина в минуту и вид того, как он продолжает спокойно работать, предельно точно выдают тот факт, что ответа Бомгю не дождётся.       — Что ж, — наконец выдыхает он, громко откладывая мангу на другую сторону прилавка. — Долго вы меня «Бонкю» называть будете? — решает спросить он чисто из желания закрыть тему. — Вы уже целый один, — и поднимает палец вверх, — раз назвали меня «Бомгю»!       — Тц.       Бомгю не утруждает себя взглядом: и без того прекрасно знает, как Фурухаси сейчас закатывает глаза.              

4.5

                    Призрачно-бледная кожа, потрескавшиеся да покусанные губы, растрёпанные волосы, безжизненность во взгляде. Так выглядит Кадзуха теперь. И Бомгю готов вспороть себе живот, потому что это его вина. Потому что именно он позволил ей жить с этим. Но как он мог дать ей просто умереть? Эгоистично? Возможно. Куда более эгоистично, чем он готов себе признать.       И Субин в этом виноват тоже.       Он монстр. Настоящее чудовище.       Если бы он не приехал, всего бы этого не было.       — Кадзу-тя-я-ян, ну съешь хоть ложку, а? Чего ты как неживая? — Химеко надувает губы и подносит ложку с супом прямо к её лицу. — Все планы из-за тебя коту под хвост! Ты же сама говорила, что мечтаешь попасть в Мацукаву, а теперь вдруг заболела?       Кадзуха только медленно переводит взгляд со стены на неё.       — Ну что ты так смотришь? Будто я тебя убила.       Карандаш в пальцах Бомгю едва не ломается пополам. Челюсти сводит от напряжения. Она совсем ебанутая? Его терпение скоро точно полетит к чертям собачьим. И Химеко туда же.       — Я уже и за аренду первый взнос сделала, а-а-а-а-а… — Химеко снова зачерпывает суп и не глядя тычет ложкой Кадзухе в рот. — Или мне без тебя поехать, Кадзу-тян?       Бомгю прищуривается. В радужке Кадзухи проступают тонкие алые прожилки. Дыхание становится глубже, губы дрожат, и Бомгю клянётся, что слышит, как она скрежещет зубами. Чёрт, чёрт, чёрт.       — Может, тогда у Суби денег займёшь, чтобы вернуть мне? Он же из Токио и весь наш отдых оплатил — значит, деньги есть. — Химеко прижимает палец к губам и слегка дуется, словно обиженная. — Что скажешь?       Карандаш выскальзывает из пальцев, глухо стукается о дерево. Бомгю вскакивает, хватает её за локоть так резко, что она чуть не роняет пиалу, но чудом успевает её поставить на тумбу, а в следующую минуту уже ударяется спиной о стену коридора. Может, грубее, чем он хотел.       — Ты вообще слышишь, что несёшь? Она больна. — Голос Бомгю ломается, но он давит его вниз, в шёпот. — И если ты не в состоянии держать язык за зубами — проваливай отсюда нахуй.       Химеко прикусывает губу, но взгляд всё такой же дерзкий.       — Я просто пошутила, — бросает она, дёргая рукой. — Или не шутила. Но что мне ещё делать? Я вбухала сорок тысяч йен! Это вообще-то моя трёхмесячная зарплата, а мне самой на что жить-то теперь? Только о себе и думаете… Вы ведь и так не работаете, еле концы с концами сводите! И ты… что с тобой вообще?       Бомгю стискивает челюсти до боли, нависает ближе, удерживая её у стены.       — Ей плохо, — только и говорит он прямо в лицо. Сказать больше нельзя.       — Да что с ней не так? Простуда? — Химеко хмурится, в голосе раздражение перемешивается с тревогой. — Она выглядит так, будто неделю не ела. Это ненормально.       Бомгю прикрывает глаза на несколько секунд; ресницы щекочут нижнее веко от дрожи.       — Не твоё дело, — в итоге выдыхает он и отпускает её руку. — Просто держи рот закрытым и не трогай её. Деньги я тебе сам отдам. У меня есть отложенные.       — Да неужели, — фыркает Химеко, потирая локоть. — Ты и работа? Решил из-под женской юбки наконец вылезти?       Его так и подмывает спародировать её — ядовитым, до скрежета точным тоном, — но он всё-таки сдерживается: разворачивается и уходит в комнату за своими жалкими накоплениями. Отлично. Теперь у него не сто тысяч пятьсот три йены, а условно «чуть больше нуля». Прогресс с начала месяца впечатляющий.       — Всё? — спрашивает он холодно, когда Химеко уже ловко пересчитывает купюры одну за другой. — Довольна?       — Да. Бомгю-кун.       И как «хорошая подруга» не идёт к Кадзухе, не пытается остаться рядом — просто уходит, громко хлопнув дверью. А он возвращается. В комнате Кадзуха всё так же пялится в одну точку с опущенными плечами, будто в стене есть что-то интереснее жизни. Свет из окна падает на её щёку бледным пятном, кожа кажется почти прозрачной. Бомгю садится за стол, поднимает карандаш и снова берётся за мангу.       — Прости… Ты всё слышала? Я не должен был на неё срываться, но она правда уже перегибала. И ты должна есть, правда. Хоть чуть-чуть, Кадзу-нэ.       Кадзуха переводит взгляд прямо на него, в то время как Бомгю улыбается краешком губ в попытке разрядить вязкий воздух тишины, вернуть привычность, нащупать прежнюю Кадзуху, где бы она ни спряталась, но в её зрачках отражается не отклик, не понимание, не хоть какая-то эмоция из человеческого набора. А лишь жажда. Та самая, о которой говорил Фурухаси.       Бомгю тяжело сглатывает, пальцы белеют на карандаше, судорожно сжимаясь.       И на другой раз ему приходится сжимать не карандаш, а мачете. Он не хочет верить, что идёт убивать невинное животное: всё ради Кадзухи и утоления её жажды. Потому что ещё немного — и, кажется, она набросится либо на самого Бомгю, либо на других жителей района. Ходить в горы или лес у неё просто-напросто нет сил, а у него — выбора. Поэтому они с Фурухаси поднимаются в горы. Воздух здесь холодный, сырой, пропитан запахом хвои. Ветки под ногами хрустят слишком громко.       — Для чего ты взял мачету? — спокойно спрашивает Фурухаси. — Мы поймаем зайца, отнесём его живьём к твоей сестре, и дальше она сама всё сделает.       — Вы же сказа…       — О! Вот он, гляди!       «Сказали, что пойдём охотиться в горы». Да. Спасибо.       А заяц и правда стоит у ствола на задних лапах, уши дёргаются, будто он уже предчувствует беду.       — Убьёшь или мне поймать, Бонкю?       — Да ну прекратите, Фурухаси-сан! — выкрикивает Бомгю, отчего заяц вздрагивает и тут же срывается с места.       Фурухаси мгновенно исчезает. Бомгю ошеломлённо приоткрывает рот и хлопает глазами, наблюдая за невероятной скоростью его движения. А разве Субин так умеет? Но тот и не рассказывал о таких способностях…       Так.       Завтра уже первое сентября. Нужно просто пережить это всё и постараться забыть.       — О какой!       — А-а! — Бомгю подпрыгивает, едва не давясь собственным обречённым выдохом. — Да что вы так подкрадываетесь?!       Фурухаси держит зайца за ноги, опустив головой вниз. Тот паникует, дёргается, орёт как бешеный и царапается.       — Положи в сумку свою, — произносит он и невозмутимо протягивает зайца ближе к нему.       — Ч-что?! — Бомгю голосит так, что эхо отскакивает от гор и глохнет в кронах деревьев. — Не буду я его к себе ложить! Он всё раздерёт! Он же живой!       — Тц…       До дома они добираются быстро. И стоит Бомгю переступить порог, как сердце срывается в бешеный ритм. Мачете всё ещё в руках, но теперь она нужна разве что для него самого.       Кадзуха лежит на футоне с открытыми глазами, направленными прямо в их сторону. Те пульсируют красным светом, дыхание рвётся обрывками, губы стиснуты, пальцы дёргаются.       — Кадзу-нэ… — выдыхает Бомгю.       Фурухаси молча ставит почтальонку рядом с ней. Внутри заяц всё ещё сопротивляется. Бомгю в ужасе смотрит то на сумку, то на Кадзуху, то на свои дрожащие руки.       — Е-е-е-еда-а-а-а-а… — срывается слишком громким шёпотом.       И в следующий момент Кадзуха уже резко тянется вперёд; пальцы вцепляются в почтальонку. Заяц хоть и предпринимает очередные попытки вырваться, но её жажда намного сильнее страха животного.       — Кро-о-о-о-о-о-овь…       Она хватает его — и визг разрезает комнату. Клыки впиваются в шёрстку. Кровь бьёт горячая, яркая, обжигающая, струясь по губам, подбородку, впитываясь в ворот одежды. Кадзуха зажмуривается; её выражение лица превращается в муку, граничащую с извращённым наслаждением. Заяц слабеет, потом только дёргает лапой по инерции. Бомгю слышит каждый всхлип, каждый судорожный звук, каждый сорванный стон.       Внутри всё выворачивает.       Она его не отпускает сразу. Тянет, пьёт, пока её тело полностью не расслабляется, дыхание не выравнивается, глаза постепенно не теряют красный блеск.       — Д-а-а-а-а-а-а…       Бомгю тяжело дышит. Руки дрожат так, что мачете выскальзывает из пальцев и падает на пол с глухим стуком. Он садится рядом, хочет коснуться Кадзухи, убедиться, что она здесь, что она в безопасности.       И это он тоже хочет забыть.              

4.6

                    Под столом умиротворённо спит найденная в сарае под сломанным велосипедом Иччи, на нём под руками в хаотичном порядке валяются карандаш, россыпь опилок после подтачивания, бесчисленные наброски глав манги с разными вариантами развития и Бомгю, уткнувшийся в локти. Из неплотно закрытого окна тянет лёгкий ветер. Лиловые занавески с ромашками дрожат, шепчутся друг с другом, задеваясь краями.       Бомгю меняет положение: утыкается лбом в стол и пальцами зарывается в волосы. Сквозь зубы вырывается сухой шумный выдох, и в какой-то момент он почти готов приложить себя кулаком по голове, но ограничивается тем, что сжимает челюсти до боли. Глаза предательски намокают. Он не помнит, чтобы плакал, но в последние дни кажется, будто от слёз уже ничего не видно. Хочется приписать всё глупому абсурду, предательству или потере, но внутри всё равно сидит обида. Тупая, липкая, превращающая дыхание в затяжные всхлипы.       Его история торжественно (если это вообще можно назвать торжеством, ибо ближе к траурному шествию) началась и заканчивается здесь. В этих четырёх прожитых стенах. Изменилось лишь то, что Кадзуха больше не отодвинет сёдзи с привычным нахальством и не приедет новый жилец по имени Субин. Изменилось и то, что все его мрачно-готические картины на полу порваны на мелкие кусочки долгой истерикой, безжалостно изрезаны канцелярским ножом, а масляное полотно растворилось в смеси скипидара и ацетона — попытки стереть из жизни и боль, и обиду, и всё, что напоминает о мистике.       Но осталось только одна. Которая лежит чуть в стороне от манги. На которой написан этот чёртов Субин. Который совершенно отказывается выходить из его головы, несмотря ни на что.       Он же, блять, чудовище.       Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище. Чудовище.       Чу-до-ви-ще…       Всё из-за него.       Только почему не получается в это поверить хоть на минуту?       Скрип половиц в коридоре рядом с комнатой Оджи-сана заставляет резко втянуть воздух, замереть. Неужели Кадзуха услышала? Он на затёкших коленях поднимается, босиком на цыпочках подходит к сёдзи и прикладывает ухо. Кажется, там действительно кто-то есть.       Или это надежда?       Та самая, что он всеми силами гонит прочь, потому что ненавидит Субина и видеть его не желает. Да, именно ненавидит. И слышать ничего тоже не хочет — всё уже ясно.       Скрип повторяется, осторожные шаги уходят дальше, к комнате Оджи-сана. Когда звук стихает, Бомгю медленно сдвигает сёдзи. В нос бьёт терпкая древесная пряность. Субин. Чёрт. Сердце делает неловкий кульбит, слёзы снова подступают, но он глотает их и заставляет себя идти следом. Потому что знает: тот слышит и его шаги тоже.       Сёдзи не задвинуты. Мебель и знакомые очертания вещей проступают в холодном свете луны. Бомгю пересекает порог и останавливается. Кулаки поджимаются, как и губы.       Смешно, что вся эта сцена скорее что-то из жанра клише или фантастики: те самые двое ночью, то самое молчание и слишком много воздуха между ними, как и мистических загадок. И Бомгю уверен: если не заговорит первым, не спросит, не потребует, Субин просто уйдёт. Потому что это в его характере: он молчаливый, отстранённый, но при этом умеющий подхватить и поддержать так, что никто другой не сможет.       И это нечестно, что ему вполне естественно противоречить самому себе и выдавать это как что-то само собой разумеющееся. Нечестно, что ему свойственно смеяться, а потом резко прижимать ближе и шептать на ухо что-то слишком доверительное.       И этого всего ничтожно нечестно мало, чтобы Бомгю был уверен в его прощении. Или в его вине. Или хотя бы в том, что Субин всё ещё настоящий.       Ногти больно впиваются в ладони — единственный способ не шагнуть сразу, потому что остальное тело предательски тянется вперёд. Колени подгибаются, дыхание ломается на короткие толчки.       — Знаешь, ласточка… даже если бы этого не случилось, я бы всё равно уехал.       Бомгю едва не захлёбывается воздухом.       Субин заговорил первым.       Его голос гулко отражается в груди. И это слишком звучит как приглашение. Именно поэтому Бомгю делает шаг вперёд.       — И перед своим уходом я могу сделать только одно.       Субин поворачивается. Он всё такой же: спокойный взгляд, сомкнутые губы, острые черты лица, бледная фарфоровая кожа, разве что появились более отчётливые синяки под глазами — они многое говорят. Например, о том, что он мало спал. Или мучился. Или… о чём-то ещё, что Бомгю боится назвать.       Он делает ещё один шаг навстречу.       — Мне правда жаль. Правда, я не хотел. Я ушёл и знал, что такое может случиться.       Ещё шаг.       — Мне жаль, что Кадзуха-сан теперь проходит через все эти мучения. Я её понимаю.       Бомгю оказывается уже вплотную и вполне может почувствовать холод чужого тела.       — Поэтому я переделаю твою память, ласточка.       Что?..       Субин втягивает носом воздух чересчур шумно. Бомгю автоматически повторяет за ним, хотя лёгкие сжимаются.       Хуже услышать невозможно. Просто взять и стереть? Будто ничего не было?       — Ты…       «Ты ужасен»? «Ты отвратителен»? «Ты не можешь»? Ничего не подходит.       — Ты уверен?       Да. Именно этот вопрос.       — Ты же хотел это забыть всё?       Это всё была очевидная ложь. Бомгю не хочет.       — Не бойся. Я сотру только то, что ты ко мне чувствуешь, и подменю это другими чувствами и событиями.       Сердце замирает, потом бьётся вдвое быстрее. Воздух срывается с губ резким всхлипом. Бомгю кусает губу до боли, чтобы не разрыдаться.       — Это правильно.       Это неправильно. Без этих чувств у Бомгю не останется ничего, кроме жгучей ненависти. Неужели Субин этого и добивается?       — Прежде всего это моё наказание.       — Ты же понимаешь, что невозможно стереть всё? Ты не знаешь все мои мысли, ты не знаешь даже момент, когда я к тебе почувствовал что-то большее! — Голос не переходит в крик, наоборот, в мелкую дрожь. — Хочешь, чтобы я тебя ненавидел? — шепчет он.       — Ты должен.       — Я уже.       Слёзы сами по себе скатываются по щекам, и Бомгю уже не может это контролировать.       — Я и так тебя ненавижу. За то, что оставил, убежал и оставил Кадзу-нэ умирать одну. — Всхлипы рвут голос; он прижимает рукав кофты к лицу, потому что чертовски невыносимо смотреть сейчас Субину в глаза. — За то, что явился сейчас и так просто мне всё это говоришь.       — Тогда ненавидь сильнее.       — Да хватит!       Бомгю опускается на корточки, слёзы обжигают щёки в неконтролируемом потоке, пока ладони тщетно пытаются их стереть. Он обнимает себя за плечи. И в этот момент сильнее всего хочется исчезнуть.       — Я каждый день с момента, как ты исчез, пытался о тебе не думать, пытался возненавидеть, сделать из тебя чудовище. А в итоге всё равно хочу быть с тобой… Ведь всё же хорошо? Кадзуха жива, хоть и изменилась… Это же хорошо, да? Так почему я должен тебя ненавидеть?       В ответ приходит только тишина, прорезаемая всхлипами и резкими вдохами. А потом — холодные руки. Парадоксально, но они теплее всего живого.       — Мне жаль… мне очень жаль… прости, прости, прости… Мне очень жаль… Я правда не хотел… Я хотел…       Субина и самого трясёт. Его дыхание сбивается, будто каждое слово отрывает кусок.       — Я уже представлял, как буду приезжать сюда каждый месяц. Чаще, — он заикается, — хотя это неправильно. Так нельзя.       Сердце сжимается, горло — тоже. Бомгю вжимается в чужую грудь изо всех сил, будто можно раствориться в этом холоде. Плечи Субина дрожат, но он не отталкивает.       — Но теперь я не имею права оставаться.       Субин закрывает глаза. Его губы едва заметно касаются виска Бомгю, но в этом движении нет ни утешения, ни желания — только прощание.       — Право?.. — Бомгю поднимает голову, ловит отчаянный взгляд. — А кто тебе его запретил? Ты сам?       Тот не отвечает, только сжимает его сильнее.       — Если уйдёшь сейчас, — шепчет Бомгю, — я никогда не прощу. Даже если ты сотрёшь память, даже если забуду всё хорошее, я всё равно буду помнить вот это.       Он стучит кулаком по груди — там, где сердце безумно колотится.       — Оно запомнит. Даже если ты запретишь.       Субин кивает, ресницы блестят от влаги.       — Хорошо. Мне жаль. — Его ладони обрамляют лицо Бомгю, лбы соприкасаются, пальцы стирают мокрые дорожки на щеках. — Мне жаль. — И медленно целует. В его родном тягучем темпе, который кружит голову каждый раз. — Мне очень жаль. — И целует ещё раз. И Бомгю уже знает, что это конец. Это ясно по сорванному голосу, по чужим слезам, горячим на его щеках.       Он открывает глаза. Радужка напротив пылает алым светом. Слишком завораживающе, чтобы пытаться оторвать взгляд. Холодные руки на щеках только усиливают магнетизм момента. Всё кажется правильным.       Бомгю почему-то вспоминает третье августа, станцию, шум вокруг, как Субин впервые высмеял его картины, сказал прямо, что его манга — бездарность. И сразу же — странно, нелепо — один из жильцов района подошёл и сунул ему в ладонь тысячу йен. Вспоминает и шестнадцатое августа: они с Субином поехали кататься на велосипедах, и все его работы промокли, испортились под сильным ливнем. Бомгю тогда пытался не показывать вида, ведь его творчество и без того казалось бессмысленным (как и все попытки в жизни). Но Субин вдруг беззаботно рванул к озеру. Сердце тогда на миг забыло обо всём испорченном, подменяя тревогу растерянным недоумением от чужих поступков. Даже сейчас кажется возмутительным… кто вообще в здравом уме полезет в холодное озеро? И хотя он знает, что всё было не так, что всё сложилось по-другому, память упрямо возвращает туда, где Субин мог по-настоящему утопить его, укусить, ведомый своей сущностью.       И Субин ведь правда оказался странным, пугающим, отстранённым вампиром; что-то тянуло к нему, но тут же отталкивало обратно.       Воспоминания путаются, меняются местами, смазываются, как будто он и не так всё помнил, и не так всё было, а в голове этот спокойный, срывающийся на всхлипы голос всё продолжает, продолжает и продолжает шептать странные вещи…       Ненависть? Страх? Отчаяние? Жажда мести?              «Нарисуй меня ещё раз».       Желание запечатлеть этот август на бумаге?
Примечания:
28 Нравится 8 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (4)