***
A heart that's full up like a landfill
A job that slowly kills you
Bruises that won't heal
You look so tired, unhappy
Bring down the government
They don't, they don't speak for us
«No Surprises» — Radiohead
Комнату освещает старая лампочка, не менее древний чёрно-белый телевизор гудит, показывая выпуск от «Следствия вели» про «Дневники оборотня». Голос ведущего, сладкий, баюкающий и по-отцовски отдающий теплотой. Старое кресло «пыхтит», когда Миша — молодой сотрудник следственного комитета — тянется вперёд, чтобы взять с журнального столика закрытую бутылку пива. Её крышку легко снимают при помощи ключа, хранящегося в кармане. Однако Миша не пьёт, лениво гладит стекло большим пальцем и пристально смотрит прямиком на чёрно-белый экран, откуда ведущий повествует о детском туристическом лагере «ЧОРГИД» — «Через овраги, реки, горы и дубравы». Миша отпивает немного пива, прикрывает глаза и вспоминает «Чоргид» и того самого «оборотня», писавшего дневники — Анатолия Емельяновича Главко, которого все дети называли по-простому «дядей Толей» и который всегда носил на шее жёлтый галстук, бросающийся в глаза, как раскраска осы, севшей на руку. В горло вливают пиво, и воспоминания сами собой принимаются реконструировать то, что Миша предпочёл бы навсегда забыть…***
В «Чоргид» Миша попал не по своей воле — отец решил, будто детский лагерь с уважаемым человеком во главе сможет вправить сыну мозги на место, присвоить необходимую дисциплину и любовь к труду и активизму. Миша в восторге не был, но спорить не стал — на коленях красовались лиловые синяки от того, что их поставили на сухой желтовато-оранжевый горох. Быть униженным перед людьми, которые всё ещё были незнакомцами, Миша не хотел. Он лениво смотрел на ставропольские пейзажи за окном, морщился от того, насколько в них много жёлтого и надеялся, что на смене будет шанс улизнуть от активизма и прогуляться в тишине. Тихо было на севере, где ещё недавно жила семья Горшенёвых, пока начальство Юрия Михайловича не дёрнуло его на юг — в Кабардино-Балкарскою республику. На новом месте всё было ярко-жёлтым и шумным — постоянно кто-то суетился, кричал, выл, мычал и жаловался. Всё будто говорило Мише, что тут ему никто не рад. Он плохо помнил разговор с отцом по пути в «Чоргид», заселение в комнату, а вот образ Анатолия Емельяновича хорошо отпечатался в голове. Он, кажется, был «неплохим знакомым» Юрия Михайловича, потому они немного поговорили, второй представил Мишу, и тот сразу заметил слащавую манеру говорить и ярко-жёлтый галстук. — Миша, приятно познакомиться, можешь звать меня просто дядей Толей, — противно широко улыбнулся Главко и протянул руку. — Взаимно, Анатолий Емельянович, — отрезал Миша и, проглотив непонятно откуда взявшееся отвращение, пожал чужую крепкую ладонь, от которой пахло травой, бечёвкой, зелёнкой и одеколоном, едким, но приятным. Главко чуть нахмурился, обменялся странными взглядами с Юрием Михайловича, но ничего плохого не сказал, кивнул Мише и направился провожать «неплохого знакомого». Примерно тогда к Мише подошёл Андрей — взъерошенный жилистый ушастый паренёк с голубыми глазами и в приятной глазу зелёной футболке. Андрей быстро представился, взял часть сумок Миши и повёл того в их общую комнату, параллельно рассказывая о правилах и о том, кто нормальный, а кто крыса. Говорил Андрей живо, быстро, чуть заплетающимся языком. Правда, в выражениях стеснения не было — Андрей открыто ругался и активно использовал слово «бестолочь». Наверное, именно искренность Андрея и подкупила Мишу, шагавшего по территории приторно вылизанного «ЧОРГИДа». Там буквально каждый угол выглядел неестественно добреньким. Да, именно «добреньким», а не «добрым». Вроде слова однокоренные, но суть разная. В первом случае значение — «прикидывается хорошим, а на деле тварь обоссанная». Во втором — «по-настоящему хороший, не докопаться». Андрей, например, был именно «хорошим», чем-то напоминал полюбившийся Мишей Север, где, казалось, осталась лучшая часть жизни. И вот она вернулась в облике лопоухого мальчишки, чьи глаза напоминали холодное озеро. Заселение в памяти не отложилось, как и разговор с Андреем. Правда, послевкусие от беседы осталось приятное, и Миша даже на мгновение поверил, будто в чёртовом «ЧОРГИДе» имелось нечто не «хорошенькое», а «хорошее». Правда, простой симпатии оказалось недостаточно, чтобы разговорить и задобрить Мишу, убедить его стать активным и прилежным участником турклуба. Тот по-прежнему ощущался чересчур приторным и надоедливым со всеми упражнениями и мероприятиями, где каждый обязан был участвовать. Миша буквально задыхался в этой рутине. Он нёс палатку в грязно-зелёном рюкзаке, отмахивался от приставучих жёлтых ос, наступал на желтеющую от ярости солнца траву и слушал слащаво добренькие речи Главко. Голос его был приятным, мурлыкающим, но неестественно добреньким (или так стало казаться спустя годы, когда правда о «ЧОРГИДе» всплыла?). Он баюкал, усыплял бдительность и вынуждал слушаться. Миша не мог (и спустя годы так и не смог) объяснить, почему Главко подчинялись буквально все дети, включая тех, кто рос в неблагополучных семьях. Казалось, будто чудо-учитель находил дорогу к сердцам каждого ребёнка, даря чувство собственной нужности кому-то. Миша почти попался на ту чёртову удочку, на чьём крючке вместо червяка дрыгалась, извивалась иллюзия отцовской любви, несмотря ни на что. Остановило чудо или же боль в коленках, напоминающая о том, что ждало за пределами «ЧОРГИДа» — вечно недовольный отец. Да, Главко мог заменить его на жалкие месяцы, но привыкать к теплу, ластиться и привязывать Миша банально боялся — он тяжело переживал потери, отпускал людей и возвращался в серые будни. Наверное, тогда Миша не почувствовал «шестым чувством» якобы «истинную натуру Главко», а силком принудил себя найти в том минусы, закрыть глаза на плюсы и взрастил в сердце ненависть. К Андрею, носящему ярко-зелёные футболки, сердце воспылало далеко не сразу. Сперва была лёгкая симпатия, подкрепляемая приятными ночными разговорами обо всём на свете. Андрей с горящими от восторга голубыми глазами делился мечтой уехать в большой город и там построить карьеру художника, а в подтверждение своих способностей показывал тетради с рисунками гоблинов и ведьм, рассказывал про свои сказочные миры и невольно (а, может быть, и намеренно) втянул туда Мишу, бывшего до того достаточно приземлённым ребёнком, не переносящим небылицы. Однако от Андрея они звучали так красиво и интересно, что не проникнуться было невозможно. Его приятный голос баюкал, будто бы брал за руку и осторожно вёл сквозь тернии к звёздам — в необыкновенный мир, где не было слащаво хорошенького Главко и деспотичного отца. Тому Миша стабильно раз в неделю писал, а иногда и звонил. Разговоры всегда были неловкими, рваными и холодными. Отец никогда не говорил, что скучал или ждал, спрашивал про дисциплину, угрожал снова поставить на горох, если Анатолий Емельянович нажалуется, а потом сбрасывал трубку, оставляя сына в растрёпанных чувствах. Он не любил «ЧОРГИД» и его жёлтые краски, активность и попытки приобщить к ней ото всех взрослых. Миша тосковал по приятному зелёному северу, где всё будто было проще. Простым оказался и Андрей. Ну как простым? Он сочитал в себе приятную простоту и умилительную сложность касательно его выдуманных миров. В них Миша окончательно растворился, когда лучший друг Андрея — Сашка Леонтьев (вроде Леонтьев, теперь точно и не сказать) — мальчик в дурацких огромных очках вдруг покинул «ЧОРГИД», сославшись, кажется, на смерть отца. Тогда Андрей потерял своего преданного собеседника, заскучал и обратил более пристальное внимание на Мишу. Тот не оказался против — хотел просто раскрасить жёлтый мир Кавказа привычными зелёными красками, коими будто бы сочился Андрей. В нём ручьём била жизнь, жажда познавать новое и покорить вселенную. Миша сам невольно заразился этим стремлением и следовал за своим «севером». Правда, Миша долго учился доверять голубоглазому Андрею, пытался найти в его жестах подвох, а в словах — скрытую насмешку. Ничего не имелось. Андрей казался чистым, как реки на Севере, куда Миша всегда сбегал от семейных скандалов. Их что на Севере, что на Юге было много. Каждый ножом по сердцу проходился и укреплял в Мише веру, будто никому нельзя доверять, ни к кому нельзя привязываться, никто не стоит того, чтобы ему душу раскрыть. «Добром это не кончится» — повторял себе Миша, понимая, что скоро его дорога с Андреевской разойдётся, что расставание душу в клочья изорвёт, что таких «Андреев» будет много, все они покажутся хорошими, а потом бросят, уедут навсегда. Конечно, Миша прекрасно понимал правду, но оттянуть себя и за уши от Андрея не удавалось — он казался лучиком света в кромешной тьме, состоящей из вечных наказаний отца, неловкого молчания матери и перепуганных взглядов младшего брата. Этот грязный мир «лучу» был не ведом — он родился и вырос в приличной семье, где мать, нет, тут уместно было слово «мама», поддерживала в любых начинаниях, а отец, нет, всё же «папа», не пытался контролировать жизнь — порой порол ремнём, но строго по делу, а не за малейший кривой шаг или косой взгляд. Со стороны казалось будто Миша и Андрей — полные противоположности, которым не стоило сближаться, чтобы их мировоззрение не начало трещать по швам. Правда, последнее произошло именно у Миши — он, пообщавшись с «лучом» вдруг понял, насколько неправильная была у него семья, насколько он несчастен с ней, насколько он не мог доверять ни отцу, насколько одиноким себя там чувствовал (даже спустя годы отношения с отцом остались натянутыми, правда, Миша научился давать отпор — заимел стержень и мотивацию). В сущности, Андрей Мишу приручил, как побитого, озлобленного на всех котёнка, щетинящегося на каждую протянутую в свою сторону. Правда, доверять всем подряд «котёнок» не начал, открыл сердце лишь для одного человека, с горечью, нет, со страхом в один день понял, что не мог счастья представить без Андрея, что тот заполонил собой душу, что его голубые глаза ассоциируются с уютом и приятной беззаботностью. Андрей поймал Мишу в сети, стал для него вторым «севером», приласкал, приголубил, дал чувство защищённости и открыл новый мир, полный ярких цветов, а не только чёрно-белых оттенков, да лиловых синяков от тяжёлого отцовского армейского ремня, да красных следов на коленях от стояния на твёрдом горохе. Перед глазами открылся новый мир. «Север» оказался охочим до приключений, пусть и создавал образ невинного паренька, во всём подчиняющегося вожатым. Он тащил Мишу за руку подальше от корпуса, водил плавать в пруду, где мыли коров, а однажды и вовсе нашли утонувшее ружьё. Вода была мутной, пахла тиной и чем-то ещё неприятным, однако мальчики с удовольствием ныряли на дно, собирали с него камни, всплывали на поверхность и мерились находками, пытаясь понять, чья лучше и кто победил в глупой игре. Порой Миша надеялся проиграть, чтобы лишний раз увидеть яркую улыбку «северного» Андрея и блеск в его чистых голубых глазах. Миша и Андрей потом лежали на шершавой желтоватой траве, держались за руки и смотрели на небо, говорили о будущем и мечтах. Миша иногда делился воспоминаниями, связанными с отцом, Андрей сочувствовал, пытался поддержать, а то и не нужно было. Для Миши стало утешением само внимание Андрея, его глаза и улыбка. Те вылазки помогали держаться. В них Миша будто обретал нового себя — счастливого, уверенного, нужного и спокойного. Рядом с Андреем не чувствовались угроза предательства, страх быть избитым и паника от того, что скажешь что-то не то. Миша словно на север вернулся, узрел нежные зелёные оттенки и вкусил мечту — стать кому-то нужным просто так, просто потому что дышишь. Дышать Андреем было приятно, ощущалось, как свежий пирог, пахнущий яблоками и домом, как плед после стирки, как новая кассета с музыкой. В Андрее хотелось раствориться — он был в меру хорошим и плохим. Он не бил котят, но рисовал мерзкие карикатуры и подкидывал их девочкам, верещащим от «ужасных картинок». Кто-то называл Андрея «хулиганом» и «плохим мальчиком», твердил, будто ему стоило стать лучше — более серьёзным, твёрдым и оставить в стороне рисование «уродцев». Говорили это так часто, что однажды Андрей, сидя на мягкой зелёной траве рядом с Мишей, с чьего тела «сползали» лиловые синяки, спросил у него осторожно: — Я, правда, настолько плох? Это заявление высосало воздух из лёгких Миши. Он хлопал глазами, осматривал худосочного парня, которому доверил всего себя, и не понимал, как было физически возможно увидеть, а Андрее негативные черты. Он же представлял собой живое воплощение идеала! Лучше него мог быть исключительно север и ничего более! Только Андрей говорил серьёзно, переживал, его обычно весёлые, озорные глаза наполнились искрой колючего переживания и едкого стыда. Тогда казалось, будто ярко-голубая радужка сделалась желтоватой, как летняя трава на Кавказе: — Все постоянно говорят, что я моральный урод… — Больно много они понимают! Высокомерные идиоты… Сами ничему радоваться не могут, вот и душат тебя, самого счастливого в этом клоповнике! — Ты, правда, так думаешь? Вожатые говорят, что я слишком жестокий, а я ведь никому ничего плохого не сделал. Ну… пару раз нарисовал, как девчонок тролли бьют, но не более! Я даже котят не душу, хотя мог бы… И всё равно я плохой. — Если ты плохой — планета квадратная. Андрей, услышав это, мягко улыбнулся, взял Мишу за руку, и тот вцепился взглядом в чужие, мокрые от грязной воды волосы, отливающиеся чем-то ярким в свете солнечных лучей. Они грели, ласкали влажные тела, сушили их, готовили к возвращению. Те вылазки стали своеобразной пилюлей для человека, сумевшего довериться лишь одному живому существу. Это озеро было их общей тайной, пока однажды Мишу не поймали — Андрей успел нырнуть, и его не заметили. Тогда один из вожатых грубо вытащил Мишу из воды и за ухо поволок обратно в «ЧОРГИД». Там заставили помыться, одеться и пойти в кабинет к Главко. Тот, пусть и слыл добреньким дядей, но в нужные моменты обращался в Анатолия Емельяновича. На его шее покачивался жёлтый платок, лицо краснело от гнева, а глаза прямо-таки сверкали нервозностью. Выглядел Анатолий Емельянович страшно — напоминал Юрия Михайловича, узнавшего про новую двойку в дневнике. Для полноты картины не хватало лишь тяжёлого армейского ремня со сверкающей на свету бляшкой. Говорил Анатолий Емельянович много и строго, почти рычал, как огромная злая собака. Миша и слова поперёк не мог выдавить, нервно сжимал кулаки, вонзая нестриженные ногти в ладони и оставляя на них красные полумесяцы. Трясло от каждой фразы нехило, казалось, будто с минуты на минуту в воздухе зловеще засвистит ремень и пройдётся по коже, оставив на ней уродливые следы. Правда, в руках у Анатолия Емельяновича ничего не было — голос стал его основным оружием. Вроде ласковый, но такой разочарованный, будто Миша котят голыми руками душил, а не сбежал купаться на грязном пруду подальше от группы. Как Анатолий Емельянович точно ругался Миша не запомнил — слишком страшно и тошно было. Руки дрожали, а глаза были прикованы к чёртовому жёлтому платку, напоминающему поблёскивание в свете лампочки бляшки ремня. Что точно Миша запомнил, так это слова, которые по-добренькому слащаво отчеканил, пока на лице играла странная улыбка: — Но я могу простить тебе, если ты мне поможешь в одном деле. Тогда Миша напрягся всем телом — он от отца выучил один важный урок, согласно которому ни один нормальный взрослый не стал бы просить помощи у ребёнка. Поручение бы дал, но не попросил бы помочь. Это тревожный звоночек, нет, это целый колокол, чей звон протяжно пищал в ушах и заставлял сердце быстро биться. А Главко продолжил «мурлыкать»: — Я снимаю один фильм про войну, и мне очень нужен актёр на роль отважного пионера, я пытался найти среди знакомых, но, увы, никто по комплекции не подходит. А вот ты можешь помочь мне и искупить свою вину. Что скажешь? М? я избавлю тебя от наказания, а ты для меня снимешься в фильме в роли пионера. Это займёт буквально час. Сердце укололи отвращение и страх. Мише сделалось невероятно дурно — закружилась голова, а в горле пересохла, пока руки тряслись, как у старика (или так казалось? Потому что Главко не спешил успокаивать, как обычно поступал с другими детьми). Не думая, Миша отрезал: — Нет. Главко тут же поменялся в лице, снова из дяди Толи превратился в Анатолия Емельяновича Главко, а его глаза будто зло блеснули: — Жаль, тогда тебе придётся ответить ща нарушение правил «ЧОРГИДа» в полной мере. Никаких поблажек, Михаил, не жди. «Всё лучше, чем вам помогать!» — подумал тогда Миша, но вслух ничего не сказал — боялся недобрых глаз Главко, чей жёлтый галстук отвратительно быстро болтался на крепкой, похожей на бычью, шее. А быки, как успел узнать Миша, поживший в горах, самые опасные и непредсказуемые животные. Вроде бы милые, а вроде бы и брюхо вспороть могут. Ничего Мише в итоге не вспороли — публично отчитали, пристыдили, рассказали отцу и отправили драить туалеты зубной щёткой, к счастью, не своей. Почему-то настроение от этого не испортилось толком, мозг решил, будто роль уборщицы намного лучше, чем играть пионера в фильме добренького быка, от которого веяло опасностью. От чувства угрозы отделаться не удавалось, пусть и Миша понимал головой — на людях Анатолий Емельянович с ним ничего не сделал бы, да и Миша принципиально всегда Андрея держался, когда заканчивал отрабатывать норму наказания. От того остались смутные воспоминания — бледно-зелёная и грязно-голубая плитки, красные колени от стойки на четвереньках, лиловые синяки после, заботливые Андреевские пальцы, зубная щётка ярко-жёлтого цвета, мутная вода в ярко-красном ведре, чувство паранойи и желание поскорее покончить с наказанием, чтобы поскорее упасть в уютные Андреевские объятия, снова мысленно вернуться на зелёный север. Тогда ещё Миша не знал, что ничего не будет по-прежнему. Зато он чётко запомнил, как однажды Анатолий Емельянович собственной персоной зашёл к нему в туалет и сказал, что наказание закончилось раньше времени благодаря Андрею, вызвавшемуся сделать всё, лишь бы «скосить» срок наказания другу. На подкорке сознания выжглась мерзкая улыбка Главко: — Тебе стоит больше ценить таких отзывчивых друзей. Сердце в тот момент болезненно сжалось, заныло, паника сковала лёгкие, а перед глазами поплыли чёрные круги. Поддавшись странному порыву, Миша рванул в места и побежал в свою с Андреем комнату, глотая горячие слёзы. Не зря Миша плакал, ох, не зря… В комнатушке его ждал уже совсем другой Андрей — бледный, с впалыми щеками, мёртвым взглядом и посеревшей радужкой глаз. Никакого задора не было. Только пустота. Андрей сидел на кровати, положив ладони на колени и глядя в пустоту. Ему было не то плохо, не то всё равно. Он будто впал в состояние глубокого шока и не мог оттуда выбраться, вот и захлёбывалась его душа Андрея где-то там, пока его тело осталось волочиться на земле, отвратительно жёлтой и пахнущей чем-то жжённым. Миша осторожно подошёл, сел рядом, а Андрей даже не шелохнулся, а блики в его глазах будто прыгать перестали. Она напоминал старую потёртую куклу, которую достали с чердака дачи и кинули в тазик стираться, отчего вся краска слезла. Казалось, будто Андрей даже не дышал (возможно, детское воображение сильно приукрасило происходившее, но Миша даже спустя годы, будучи здоровым дядькой в форме милиции вспоминал тот вид своего «севера» с замершим от ужаса сердцем и вставшими на затылке волосами, потом много курил и ненавидел всех). Тишина стояла гнетущая и, казалось, тоже имела грязно-жёлтый оттенок. Что-то будто проникло в «север» и испортило его, отравило. Её первым прервал Миша: — Ты чего такой? Подобрать слов тогда не вышло — буквы расплылись в мерзкую лужу и отказывались насаживаться на крючок, как бы их не старались поймать. Андрей всё же посмотрел на Мишу необыкновенно тоскливо серыми глазами, проморгался, тяжело вздохнул и выдавил: — Из меня будто душу высосали. — Чего? Дюх, я не понимаю… — Я тоже, но чего-то во мне больше нет… Мурашки колючие пробежались по спине, а в глотке совсем пересохло от страха. Миша снова посмотрел на Андрея, но ничего прежнего в нём не увидел. Расспросы ничем толковым не кончились. Выяснилось лишь то, что Андрею стало стыдно, что Миша за общую шалость один отдувается, потому пошёл к Анатолию Емельяновичу, договорился о поблажке Мише, но взаимен пришлось сняться в странном фильме про пионеров. После него у Андрея души не было. Он не был прежним — больше не смеялся до болей в животе, не придумывал страшных историй и стихов, не участвовал в активных играх, никого не подначивал и шевелился, будто солдатик на ключике — по чужой воле, а не своей. Он даже улыбаться прекратил, а взгляд сделался каким-то мыльным и блеклым, будто у умирающего кота. Таких обычно принято добивать, чтобы «не мучались», а что делать с человеком непонятно. Миша отчаянно, пребывая на грани колючей истерики, пытался вернуть свой «север», снова вдохнуть в него жизнь, но видел лишь вялость и повадки умирающего человека. В случае Андрея будто висельника — он периодически трогал горло, будто его кто-то душил, и он старался скинуть с уязвимой кожи противные цепкие пальцы. На вопрос о самочувствии Андрей отвечал всегда одинаково: — Мне кажется, будто меня кто-то душит постоянно… Выпытать, что было на съёмках у Анатолия Емельяновича не вышло. Андрей говорил о каком-то согласии и своей подписи, будто это обязывало держать рот на замке и медленно вливаться в рутину, чего, откровенно говоря, не выходило. Смотреть на это было отвратительно больно и сложно, особенно когда в мозгу остались картины того, каким Андрей был. Он почти не реагировал на прикосновения, а Миша зачем-то стал чаще обнимать его, гладит по спине и волосам. Наверное, таким образом пытался убедиться, что делил тайны не с ожившим трупом, а с реальным мальчиком. Правда, он теперь не мог нормально бегать — постоянно жаловался на голову и шею, а потом сам льнул к рукам Миши, выпрашивая ласку. Над этим можно было бы вдоволь посмеяться, если бы сердце кровью не обливалось. Именно дурацкое сердце заставило во время сухого телефонного разговора с отцом пожаловаться, нет, поделиться переживаниями: — Пап, мне кажется, что с моим другом что-то тут сделали… — Миша, прекрати наговаривать. Это хорошее место, где за такими, как ты, тщательно следят. Тебе просто не нравится, что никто с тобой тут не насается. — Я не про это, пап, послушай… — Что мне слушать? Что у твоего несуществующего друга проблемы, из-за которых я обязан бросить работу и забрать тебя домой? Это? Миша, вытри сопли и веди себя, как мужчина, признай, что облажался и перетерпи наказание достойно. — Я не из-за этого говорю! — Не повышай на меня голос! — Прости… — И прекрати мямлить тут! Ты мужик или кто? — Мужик, но, пап, с Андреем, правда, что-то сделали! — Повторяю — не смей повышать на меня голос! И то, что люди внекзвпно отстранились от тебя, не значит, что над ними кто-то жестоко измывался. Может быть, ты им просто надоел, не думал? Попробуй изменить себя, а потом обвинять окружающих. Ты и так меня постоянно позоришь. Скажи спасибо Анатолию Емельяновичу, что он за тебя вступился, иначе бы я поставил тебя на колени перед всем лагерем и заставил так прощения просить. Миша ничего не ответил сразу, а потом попрощался, сбросил вызов и вяло поплёлся в сторону играющих ребят, глотая жгучие слёзы обиды. Дело не в том, что отец сказал, пусть это и было обидно, а в том, что он даже слушать не стал, будто ему слова хорошего знакомого дороже переживаний родного сына (позднее Миша скажет отцу, что из-за его безразличия в «ЧОРГИДе» продолжил твориться ад, этим разрушив отношения окончательно). Остановившись неподалёку от играющих друг с другом сверстников, Миша тяжело вздохнул, пустив раскалённый кавказский воздух в лёгкие, и стал осматривать мальчишек и девчонок. Все они — как на подбор — весёлые, резвые и беззаботные, аж глаза мозолит и сердце дерёт. А ведь Андрей был почти таким же совсем-совсем недавно, а теперь он только и мог, что кругами бродить, да задыхаться в панике в случайные моменты. Это было нечестно. Дерево, об которое упёрлась спина, было горячим и пахло смолой. Миша глядел на сверстников, ненавидел их несправедливо и глотал подступающие к горлу слёзы, пока не заметил под деревом напротив парня на пару лет старше с абсолютно седыми волосами. Он вяло хлопал глазами, держал голову на боку и периодически тёр шею, как Андрей… Ноги сами повели в сторону седовласого парня, чей взгляд был пустым, от того и пугающим, и отталкивающим, и печальным. Миша встал напротив незнакомца в ожидании, когда тот обратит внимание, и получил в ответ хмурые брови и дрожь. Парень снова наклонил голову на бок и чуть кивнул, мол, говори, чего хотел или уходи, не мешай мне. А открыть рот Миша не мог — его внезапно испугала ненормальная худоба незнакомца, будто намеренно игнорировавшего приёмы пищи. Плечи отвратительно выпирали, лёгкая белая футболка буквально мешком висела на «скелете», а его глаза «впали» в глазницы, пока кожа обтягивала череп и будто рисковала с мгновения на мгновение треснуть по швам. «Скелет» внезапно подал начавший ломаться голос: — Ты чего хочешь? — Познакомиться. — Серьёзно? — Да. «Скелет» страшно прищурил больше светлые глаза, но всё же подвинулся вяло и медленно похлопал по земле рядом с собой, приглашая сесть. Миша кивнул, плюхнулся рядом и принюхался — от незнакомца пахло травой, грязью и, казалось, безграничной тоской, какая беспощадно поглотила сердце Андрея и сломала его. Молчание прервал Миша: — Я Миша Горшенёв, а как тебя зовут? — Паша Сажинов. Тут-то в голове Миши кое-что всплыло — слухи о неком Сажинове, чьи родители работали в больнице и бессовестно пили, попутно избивая единственного сына. И вот бедолага перед Мишей, а тому жутко на душе сделалось. Паша громко — как собака на цепи — покашлял в кулак, вытер его о майку, шёпотом посчитал до десяти и обратно и глянул на Мишу: — Ты же не просто так подошёл познакомиться, так ведь? — Можно и так сказать, прости… — Не извиняйся, со мной мало говорят… Ты чего хотел? — А ты… ты же шею вечно трогаешь… Тут-то Паша напрягся, коснулся шеи, а кости будто дыбом у него встали, как шерсть у испуганной бродячей кошки. Однако Миша продолжил: — Андрей тоже так делает, он другим был, а потом стал как ты… Он ходил к Анатолию Емельяновичу… Ты ведь тоже после него стал таким… — Мёртвым? — Да. — Это… я не могу говорить… — Анатолий Емельянович же тоже звал тебя сниматься в фильме, я прав? Паша нервно пожал худосочными плечами, напоминавшими кривые металлические прутья, и Миша считал в этом согласие, потому продолжил: — И ты согласился, да? — Я не могу говорить об этом… — Значит — согласился, что он там делал? — Миша, я же говорю, что не могу… Мне нельзя об этом говорить! Я дал расписку, где поклялся, что буду молчать. Волна не то страха, не то гнева от того, какими испуганными стали огромные глаза Паши, как он скуксился, ощетинился по-звериному и принялся нервно озираться по сторонам, будто где-то рядом мог стоять Анатолий Емельянович собственной персоной. Факт его существования вводил Мишу в болото злости, однако он чудом сумел быстро взять себя в руки и продолжить строить диалог с Пашей: — А тебе необязательно рассказывать, понимаешь? Я буду задавать вопросы, а ты отвечай «да» или «нет», идёт? — Я дал расписку. — О том, что не будешь рассказывать, но не отвечать. — Это то же самое. — Нет. — Миша! — Я от тебя не отстану, пока не согласишься. На горе несчастного Паши Миша не отходил от него весь день, упорно колупал мозг ложечкой и не отступал, потому что от того зависело раскрытие тайны произошедшего с Андреем, потерявшим свою личность. Паша сдался к концу дня — не выдержал, вяло прикрикнул, но согласился, обозвав Мишу последними словами. Обзывательства ничуть не задели — голову волновала лишь необходимая информация, которая могла бы помочь Андрею (тот по воле Анатолия Емельяновича отсыпался в комнате), наказать того, кто его сломал. И потому Миша начал допрос, на котором звучало лишь два ответа «да» и «нет». На большее Паша ни под каким предлогом не согласился — боялся, дрожал осиновым листом, руками голову закрывал, нервно тёр шею и периодически замирал на месте. Однако кое-что зацепило настолько, что не отпустило по прошествии многих лет, когда довелось столкнуться с ещё большими ужасами: — Я больше есть не могу — начинаю, и чувство будто задыхаюсь. Тошнит постоянно, а голод, как рукой сняло… Родители говорят, что я скоро так умру, а я не хочу сно… не хочу умирать, но и есть не могу начать. Мне кусок в горло не лезет. — А ты пробовал есть каши там? Они мягкие… — Я от всего начинаю задыхаться, а никто этого не понимает, все решили, будто я умереть хочу, а я житть хочу, понимаешь? — Нет, но я принимаю это, Паш. И Паша мягко-мягко улыбнулся, одними губами беззвучно прошептал «спасибо», и Миша позволил себе потрепать его по коротким колючим волосам (после «ЧОРГИДа» Миша продолжал держать связь с Пашей, переписывался с ним, звонил ему иногда, пока однажды не позвонили родители Паши и не сказали, что он умер во сне от истощения, на похоронах Миша присутствовал, долго смотрел на ещё больше исхудавшего Пашу и благодарил его за помощь). Правда, что делать с полученными данными Миша не представлял — отец ему не поверил, а это, между прочим, был не чужой человек. Значит, и другие взрослые не стали бы и слушать, сказали бы, что на «хорошего человека наговаривать нельзя». Только «хорошим» Анатолий Емельянович не был. Да, он мог расположить к себе, Миша порой забывался и сам неосознанно тянулся, но раз за разом вовремя себя отдёргивал, вспоминая пустой взгляд Андрея, чья душа осталась где-то далеко… Искать других пострадавших было опасно — по лагерю мог пройти слух, который бы взбесил Анатолия Емельяновича и послужил бы причиной вылета Миши из «ЧОРГИДа». Тот по-прежнему отвращал, но теперь оставлять Андрея одного было нельзя. Только не после рассказов Паши о том, как он больше не может есть. Пришлось Мише чуть ли не силком заставлять Андрея есть (в будущем Мишу будет колошматить, когда кто-то из его близких вдруг начнёт отказываться от приёма пищи и ссылаться на тошноту и головокружение). Мыслей о том, как можно было бы обличить истинную натуру притворно добренького Анатолия Емельяновича было много. Правда, каждая идея имела излишне наивный характер, и даже Миша, ослеплённый юношеским максимализмом и искренним желанием отомстить, понимал это, потому бездействовал. В какой-то момент он стал наблюдать за детьми и пытаться найти среди них возможных жертв Анатолия Емельяновича. Они не сразу бросались в глаза — их нужно было выслеживать, подмечая каждое движение. Так, один из детей, по прозвищу Поручик, имел странную замедленную реакцию и каждые минуты три (Миша засекал) трогал шею. Однако идти на контакт категорически отказался, заявив, что открываться кому-то, кроме уехавшего Саши Леонтьева, не планирует. Стратегия с тем, чтобы выколупать мозги тоже не сработала — Поручик имел железное терпение и способность абстрагироваться от мира. Так что диалоги с ним — метание гороха в стену. Рутина Миши начала состоять из неуклюжих допросов и заботе об Андрее. Он начал забывать, как застёгивать пуговицы, точнее, руки дрожали и не могли попасть в петельку, и Мише приходилось помогать. Он молчал, фактически одевал «свой Север» и замечал, как щёки того странно розовели, а взгляд делался ненормально стыдливым. А ещё удалось разнюхать любопытную деталь — из лагеря «ЧОРГИД» периодически пропадали детьми. Не совсем из самого лагеря, а его члены порой банально не возвращались домой. Об этом рассказал Паша, но он добавил, что все пропавшие были выходцами из неблагополучных семей и, как минимум, двое много говорили о самоубийстве. Вроде мелочь — дети постоянно пропадали, но Миша отчаянно уцепился за эту зацепку, стал её много анализировать даже в бытовых ситуациях. Даже рядом с Андреем. Он губы нервно облизывал, пока Миша ему шнуровал синие кроссовки, хмуря густые брови и думая о предстоящих поисках. Молчание внезапно прервал Андрей: — Прости… — Чего? Миша поднял голову, выгнул бровь, держа в пальцах толстые, похожие на упитанных дождевых червей, шнурки. Он рассматривал чужое лицо, на котором отвратительно выделялся нездоровый румянец, напоминающий раны. А Андрей тяжело вздохнул: — Я после… я будто инвалидом становлюсь, а ты со мной возишься… — Ничего я не вожусь, а помогаю. Ты мой человек, понимаешь, да? Как я тебя оставить могу? Не кукнись давай, а вытяни ногу немного, мне шнурки завязывать неудобно… Тебе бы вокруг ног их завязать, чтобы на догонялках не мешали… — Я не смогу в догонялки играть. — Снова задыхаешься? — Сильнее, чем обычно, прости… — Тогда я тоже играть не буду, вместе твои сказки почитаем… — Мих, прости, но я не писал ничего нового — не могу. — Ладно, тогда старые почитаем, сможешь вдохновения набраться. — Я… я не уверен, что смогу снова начать писать, это от души нужно делать, а у меня души больше нет, кончилась моя карьера писателя. — Не говори так. Я верну твою душу, чего бы мне это не стоило. Ты снова будешь и бегать, и писать, и пугать девчонок. Мне просто нужно, чтобы ты рассказал, что за бумаги тебе дал Анатолий Емельянович и что он с тобой потом делал. — Я не могу сказать, он дал мне расписку о неразглашении. Если я хоть что-то расскажу, то попаду в тюрьму, как преступник. — Это он преступник! Он сломал тебя и ходит радостный, а ты даже пуговицы застегнуть не можешь. И ты ведь не один, понимаешь? Тут по всему «ЧОРГИДу» ходят такие трупаки. Вон, Пашка есть из-за этого урода не может, и вы не будете последними. Ты должен мне обо всём рассказать, и тогда мы сможем спасти остальных. — Я не могу… — Давай я буду задавать вопросы, а ты отвечать на них «да» или «нет»? Ты так ничего не расскажешь и не нарушишь договор. Снова Миша прибегнул к этой тактике, и она сработала. Андрей говорил только «да» и «нет», пока Миша помогал ему собраться на очередную зарядку. Догадки только подкрепились — Анатолий Емельянович точно не простые фильмы снимал, а что-то более мерзкое, извращённое и неправильное. И все закрывали на это глаза. Или Мише просто так казалось (с возрастом и опытом работы в милиции он понял, насколько люди могут быть невнимательными и снисходительными к причудам тех, кому безгранично и слепо доверяют. Тогда он поймёт, почему пропажу детей, которых связывал «ЧОРГИД», списывали на побеги из дома, связь с другими педофилами и прочую шелуху. Годы, заставившие познать ужасы правды жизни, продемонстрировали, насколько люди слепы к окружающим и насколько не способны доверять словам своих же детей). Снова пытаться рассказать всё отцу Миша даже не попытался, полностью погрузился в мысли и попытки помочь Андрею вернуться к прежней жизни хотя бы частично. Ну и Пашу Миша старался вытянуть из болота, в которое затянул Анатолий Емельянович. А тот всё продолжал пользоваться любовью у других детей и славиться как «настоящее воплощение идеального педагога». Это было чем-то закономерным, но в то же время дико неправильным. А потом идиллию нарушила пропажа Яши Цвиркунова — кудрявого мальчишки из многодетной семьи, члены которой по кругу занашивали бледню старую одежду друг друга. С ним Миша не общался, но чётко запомнил ярко-зелёные заплатки на шортах и футболках, а ещё то, как Яше постоянно слал «передачки» старший брат, уехавший учиться в Ставрополь (кажется, старший Цвиркунов обучался не то на инженера, не то на экономиста, Яша часто говорил о нём, но годы стёрли подробности из головы Миши, потому точно утверждать он не мог). Все бы списали исчезновение Яши Цвиркунова на подростковый бунт или несчастный случай, если бы не его старший брат. Он буквально ворвался в Невинномыск, стал рыскать по округе, бегать по лесу и надрывным голосом звать младшего брата. Старший Цвиркунов тёрся вокруг следователей и твердил, что его младший брат не мог исчезнуть. И Миша ему верил, он искоса смотрел на Анатолия Емельяновича, чей отвратительный жёлтый галстук был необыкновенно небрежно завязан. Это было совершенно не похоже на обычно строгого и собранного главу «ЧОРГИДа». А ещё более чётко Миша запомнил момент, когда в лагерь пришла Мария Нефёдова — молодая, с виду хрупкая следовательница, которая принципиально не смотрела на статус и репутацию тех, кто мог быть причастен к делу. Ходила Мария Нефёдова легко, почти летала над отвратительно-жёлтой землёй (позже все узнают, что она была пропитана кровью). Говорила Мария Нефёдова громко, чётко, требовательно и бескомпромиссно. Опрашивала Анатолия Емельяновича долго в его кабинете, чего раньше не делал ни один следователь, приходивший искать ранее пропавших детей. Обычно сотрудники «порядка», по словам Паши, покидали территорию «ЧОРГИДа» буквально после пяти минут пребывания здесь. Никто не мог даже представить себе, чтобы хороший Анатолий Емельянович мог быть замешан в пропаже детей, которым заменял и лучшего друга, и старшего брата, и отца (Сейчас, когда возраст Миши перевалил за двадцать, он прекрасно осознаёт, почему все следователи не стали глубоко копать, но сам он стремился быть максимально похожим на ту самую Марию Нефёдову, сумевшей спасти десятки детей от травм мозга и отвратительно унизительной смерти от человека, ставшего для них папой). Миша оставил Андрея, тёрся недалеко от кабинета Анатолия Емельяновича, потом дождался, когда Мария Нефёдова выйдет за дверь, но приблизился и окликнул её лишь тогда, когда она прилично отошла от «ЧОРГИДа»: — Мария Владимировна, стойте! Мария Владимировна! Голос Миши невероятно дрожал от напряжения, страха и паники упустить момент, понять, что Мария Нефёдова тоже не поверит. А она могла не поверить проблемному мальчишке, который так тяжело сходился с людьми. Но Марии Нефёдовой хотелось верить — от неё исходило нечто тёплое, материнское и чуткое. Она выглядела как та, кто способна хотя бы серьёзно выслушать, а не рассмеяться прямо в лицо. Она не верила хорошенькому Анатолию Емельяновичу. Вся надежда была на эту женщину. Она чуть нахмурилась, но спросила: — Что случилось? — Я… Я знаю, что происходит в «ЧОРГИДе». Мария Нефёдова изогнула бровь в ожидании, а Миша вывалил всё, что знал. Он говорил, говорил, говорил… дрожал, кусал щёки изнутри, ковырял несчастные заусенцы, от чего пальцы окрашивались в мерзкий красны цвет, а голос с каждой минутой всё сильнее и сильнее дрожал — к горлу и глазам подступали слёзы отчаяния и страха. Миша боялся, что ему снова не поверят, что клеймят вруном, что он не сможет отомстить за своего Андрея, за его украденную душу. В конце концов Миша не выдержал — позорно заплакал и жалобно выдавил из себя ничтожное, но такое болезненное: — Он… он забрал у меня моего Андрея… понимаете? Он его душу высосал, Андрей теперь сам еле ходит, он сломал его, сломал, а мне никто не верит! Но я правду говорю! Андрей был другим, это… это Главко его сломал! Это он! Он дал всем расписку о неразглашении и теперь… он… сломал их! Он сломал моего Андрея! А Мария Нефёдова взяла, подошла и… обняла, прижала к себе и позволила выплакаться. От неё пахло сладкими духами и помадой, а ещё чем-то защищающим. Миша уткнулся в чужое плечо и отчаянно завыл побитым зверем — устал, очень сильно устал быть сильным и непонятым даже тем, кто обязался защитить — отцом. А Мария Нефёдова взяла и добила: — Я верю тебе. И Миша пуще прежнего разревелся. Во-первых, впервые взрослый человек воспринял его серьёзного. Во-вторых, ему поверила, в сущности, совершенно чужая женщина, а не родной отец, обвинивший в трусости и слабости. А что было дальше, до суда, Миша почему-то запомнил смутно. Он будто в тот момент погрузился на дно того пруда и слышал лишь отголоски происходящего. Чуть позже он узнал, как Мария Нефёдова подняла все архивы, запрягла более опытных коллег помогать и начала сотрудничать со старшим братом пропавшего Яши. Тогда следователи начали заходить в «ЧОРГИД» чаще, и Миша чётко помнил, как вызвался сотрудничать с ними, но сам процесс напрочь выветрился из головы (возможно, всему виной стресс, страх и недостаток сна. Миша напрочь прекратил нормально засыпать, когда дело пропавших детей начали активно ворошить — постоянно казалось, будто ночью Главко придёт и собственноручно отомстит за развязанный язык). Спасался от кошмаров Миша при помощи Андрея — обнимал его неуклюже, утыкался носом в его худые, немного острые и прыщавые, стискивал его в объятиях, тяжело дышал и буквально умолял не оставлять, быть рядом до последнего. Вся борьба без Андрея не имела никакого смысла. А он обнимал в ответ, неуклюже гладил по волосам, спутанным и давно требующим стрижки, шептал ласково-ласково: — Не брошу. Ты мой человек. Эти несколько простых, но невероятно нежных слов придавали уверенности и сил, потому омерзительный образ слащаво добренького Анатолия Емельяновича с приторно жёлтым галстуком на мгновение отступал и растворялся в сознании. Однако порой его пристальный взгляд Миша чувствовал на себе во время различных походов и активностей (скорее всего то было простой паранойей, поскольку Анатолий Емельянович за неделю до своего ареста улетел в командировку не то в Москву, не то в Екатеринбург. Точно уже сказать не выйдет, но одно известно точно — Миша буквально сходил с ума от страза и ощущения постоянной опасности). Штырило Мишу так, будто это он убил пропавших мальчиков. Спать спокойно у него получалось исключительно рядом с Андреем. Тот однажды не выдержал вида измученного соседа и затащил к себе под тонкое, пахнущее порошком и потом. Обнимающие руки Андрея были холодными, но безопасными. Миша прижимался к нему всем телом, тихо благодарил и проваливался в беспокойный сон, где постоянно убегал от разъярённого Анатолия Емельяновича. А потом… А потом Анатолий Емельянович вернулся в «ЧОРГИД» растрёпанным, растерянным и с туго затянутым противно-жёлтым галстуком. Большие глаза испуганно бегали от одного угла к другому, руки немного дрожали, а вены на висках казались особенно большими. В классной комнате будто бегал загнанный в угол волк. Он пытался рассказать что-то про мхи (Миша точно уже не помнил, о чём был тот несуразный урок — внимание было сосредоточено на сжатой в своей ладони андреевской руке и предчувствии приближающейся опасности). Анатолий Емельянович непривычно сильно заикался, говорил неровно, с огромными паузами, пока в классную комнату не вошла Мария Нефёдова и ещё несколько коллег с ней (вроде как, то были Александр Куликов и Дмитрий Ришко). Мария Нефёдова сказала, что Анатолий Емельянович должен пройти с ней, и тогда один из мальчишек завопил отчаянно: — Не забирайте дядю Толю! Ни тот мальчик, ни кто-то другой из детей ещё не мог даже представить, что делал дядя Толя, какие грязные секреты покоились на страницах его дневников, какова была его истинная сущность, сущность того, кто многим заменил отца. И в один момент все узнали — дядя Толя был «оборотнем» — больным на голову человеком, который пользовался доверием детей и снимал их растление и пытки на камеру, на чьи записи потом с особой страстью мастурбировал. Эти новости принудили многих родителей приехать за своими детьми в «ЧОРГИД» раньше положенного срока. Явился и Юрий Михайлович, испуганный, растерянный и виноватый, что ли. С ним Миша снова сильно поссорился — отказался легко ехать домой, оставлять Андрея, изъявил желание присутствовать на суде в качестве свидетеля. Этому яростно сопротивлялся Юрий Михайлович, а Миша орал пуще обычного, размахивал руками и твердил: — Зачем мне слушать человека, для которого я обычный трус?! Ты мне не верил, а я говорил, что тут что-то происходит! Ты не верил! А кто-то должен защитить их! Никто… понимаешь, никто из них не сможет быть на суде — всех истерикой накроет! Там должен быть хотя бы кто-то! Им буду я! Можешь уезжать, куда хочешь, но я от своего не отступлю! Однако отступил скрепя сердце Юрий Михайлович (через много лет он признается, что в тот день увидел в сыне мужчину, а не слабака, обожающего наматывать сопли на кулаки вместе принятия серьёзных решений, однако гордости за себя Миша не почувствует), потом сам помог собраться на суд, одел, дал немного поговорить с Пашей и Андреем (последнего Миша крепко-крепко обнял и получил от него искренние слова поддержки), а после отвёз на суд, дав пару наставлений, которые Миша принципиально не стал даже слушать. Возможно, всё же стоило прислушаться к кому-то опытному. В зале суда пахло лаком, краской, потом и чем-то едким. Миша сидел на скамье, глядело на Анатолия Емельяновича, сидящего за решёткой, и думал, как бы красиво в его голове смотрелась дыра от пули или что-то вроде этого. Сочувствия к Анатолию Емельяновичу не было. Отвращение появилось в тот момент, когда судья (или кто там читал приговор? Миша не помнит, ему было невероятно нервно, он не мог сосредоточиться на словах, пропускал их мимо себя и с нетерпением ждал, когда за душу Андрея придёт возмездие) объявил о том, что необходимо просмотреть все фильмы Анатолия Емельяновича Сливко. А там были далеко не документальные съёмки о мхах и богатой природе Северного Кавказа. Там был кошмар во плоти. Первые несколько плёнок толком не запомнились, зато на пятой (вроде бы то была пятая, точно невозможно было сказать) был запечатлён Паша. Там он выглядел как обычный мальчик своего возраста: в меру пухлый, с игривым взглядом и живой улыбкой. Такого здорового Пашу ломали прямо на камеру: усыпили, подвесили, раздели, облапали, осквернили и обратно одели. Выглядело это мерзко, неправильно, особенно если знать, что стало с Пашей после… Мишу начало мутить и трясти. Он почти не сосредотачивался на других «фильмах», пока на экране не появился его Андрей. Камера запечатлела его весёлым, игривым, с огоньком во взгляде и широкой улыбкой на лице, какую в последнее время Миша не видел. Зато ему пришлось стать свидетелем того, как его «Север» оскверняли: душили, раздевали, трогали, грязно трогали, потом себя трогали, потом одевали и мерзко целовали в лоб. А Андрей, будто тряпичная кукла, болтался в чужих руках. Они его сжимали, словно собирались сломать, гладили, как больную собаку, тискали, как вещь. Это было неправильно. Это было мерзко. Миша не заметил, как начал плакать, горько, отчаянно и бесшумно. Он до крови закусил ребро ладони, чтобы не завопить во всё горло. Кожа ныла, а Миша не размыкал зубов, стараясь не думать о том, что пережил его Андрей, улыбчивый, озорной и добрый. Он не заслужил такого отвратительного обращения к себе. Анатолий Емельянович касался его неправильно: грязно, пошло и бездушно, будто вещь лапал. А Миша относился к Андрею, как к тому, что было ему дороже всего на свете, готов был пылинки сдувать, на руках носить. А тут… А тут «Север» Миши осквернили, запятнали и сломали. Он не помнил, как досидел до конца, что говорил судья, зато в памяти навсегда осталось то, как ноги вывели из здания суда, а на улице организм не выдержал — вывернул содержимое желудка наружу. Мишу рвало долго, сильно и больно. В какой-то момент он и вовсе упал на землю на колени и беспомощно заплакал. Тогда он почувствовал, как на его плечи легли сильные мужские руки, притянули к себе и неумело, но нежно обняли. Нос окутал аромат стойкого мыла, крепких сигарет и едкого мужского парфюма, привезённого из-за границы. Раздался голос отца: — Миш, вставай, ну… — Он… он… — Он уже ничего не сделает. — Он убил моего Андрея… убил… — Твой Андрей у себя дома, его заьрали родители, всё хорошо. — Он его… — Он получит по заслугам, вставай, сына, давай… — Я не спас его… — Ты молодец, Миша, ты нашёл то, что взрослые не нашли. И Миша разревелся сильнее, невольно испачкал рвотой рубашку отца, но, наверное, впервые получил от него настоящую поддержку (позже они это никогда не обсуждали, предпочли забыть, оставить неким секретом, который помог скрепить отношения). Плакал Миша долго, пока не отключился от усталости. Проснулся он уже в номере, где на соседней кровати сидел мрачный отец, изучающий дело. Дальше память начинает подводить….***
В программе говорят про то, как сильно Анатолий Емельянович мучился из-за своих желаний. Миша предпочитает в это не вникать — ему плевать на муки убийцы, унёсшего жизни более десяти людей, испортившего психику свыше семидесяти. Плевать на причины и поводы. Миша знает, что случилось с жертвами. Он до си пор с горечью вспоминает Пашу Сажинова, для которого был единственным близким человеком до самой смерти. Анатолий Емельянович убил Пашу, мечтавшего заниматься музыкой. В последнем письме он делился тем, что сумел записаться в музыкальную школу на фортепиано. К сожалению, спусти пару месяцев он умер, зато сумел побыть счастливым хотя бы на короткий срок. А в программе упоминают имя отважного мальчика, оказывающего активное сотрудничество следствию — Михаил Юрьевич Горшенёв. Диктор расхваливает его, а сам взрослый Миша горько усмехается и искренне жалеет, что его карьера следователя началась именно так скверно и неправильно. Он слишком рано понял, насколько мир ужасен. Тяжкие мысли прерываются шебаршением ключа в замочной скважине, громким хлопком дверью, тяжёлым вздохом и криком: — Миша, я дома! Миша чуть дёргается, моргает, а через мгновение видит перед собой Андрея, на чьём лице играет расслабленная улыбка. Он подходит ближе, обнимает крепко, смазано целует в покрытую щетиной щёку и тихо смеётся. Андрей облизывает губы и выдаёт: — Привет, чего кислый такой сидишь? — Да так… Как назло, диктор программы произносит название «ЧОРГИД» и имя автора «дневников оборотня». Это заставляет Андрея чуть нахмуриться: — Опять это? Не грузись, всё теперь хорошо, я больше не овощ. — Знаю я, просто… — Просто ты вечно винишь себя во всём плохом и не обращаешь внимания на всё хорошее. Вот, мы теперь вместе в Ставрополе, а Главко давно черви сожрали. Никто от его лап больше не умрёт. Ты спас всех нас, Миша. Миша неоднозначно пожимает плечами, когда его крепче обнимают, снова целуют в щёку и «фыркают на ухо»: — Всё у нас хорошо, Миша. Действительно, сейчас всё максимально хорошо: Миша живёт в Ставрополе далеко от родителей, работает на любимой работе, к нему в квартиру возвращается сумевший восстановить мозг Андрей, занимающий неплохую должность на молочном заводе. Всё хорошо. Миша улыбается, притягивает Андрея поближе к себе и тихо благодарит его за всё, пока диктор сообщает о дате расстрела Анатолия Емельяновича Главко.***