***
Гарри знал, что с ним что-то не в порядке, но не мог понять, что именно. Его раздваивало, иногда — в плохие дни — он жил не свою жизнь: гулял по тем же и одновременно чужим коридорам Хогвартса, несколько раз спускался в подземелья и почти доходил до гостиной Слизерина. Делал замечания бегающим первогодкам. Скучал на чарах, подперев рукой щеку, отвечал, не задумываясь, параграфы, которые никогда не читал. На зельях все делал не по своей памяти. Монотонные движения, редкие взгляды на доску с рецептом. Поджатые губы Снейпа — этот ублюдок дважды стоял над душой во время контрольных, потому что не верил ни в судьбу, ни в удачу, ни в Гарри Поттера. Гермиона спрашивала: «Как ты это делаешь?», Рон молчал, но косился. Гарри лишь пожимал плечами — для разбирательств не было времени: четвертый курс. Объявили турнир, ученики других школ уже подружились с учениками Хогвартса. Кубок выплюнул его имя — четвертое, лишнее. Такое простое и снова — совсем-совсем неудобное. Любопытство прижилось в волокнах мышц, между ребер плясала тревога. Второй курс, и он — наследник Слизерина. Четвертый — гордое эхо в коридорах «Поттер — вонючка». Голова трескалась изнутри: от злого хохота. От мыслей и паники. Если бы не друзья, если бы не Сириус и Добби, Гарри, возможно, врос бы в стену, потому что видеть, слышать и говорить было страшно до судорог. Без поддержки самочувствие становилось совсем скверным: часто снились кошмары, и сердце прыгало в горле после отбоя. Его жизнь и до четвертого курса была покадровым пособием, как быть не должно, а сейчас вся школа считала его Гарри-выпендрежник-обманщик-показушник-Поттером. Девушка, которая ему нравилась до дрожи в коленях, смотрела на него с жалостью. Он мечтал о Чжоу еще до турнира. Представлял, как он выигрывает Кубок, как улыбка — такая ласковая, нежная освещает ее лицо. Как она обнимает его тонкими руками за шею, как ведет по коже носом и целует в щеку. Гарри стал бы героем: и для всех недругов, и для нее. Гарри было четырнадцать. Его крохотное сердце разбивалось так много раз, что от него, кроме зубчатых осколков, не должно было остаться ничего. За ребрами болело и тянуло. Стыд душил его почти до отметин, пока глубоко в сознании кто-то громко не фыркал. Гарри думал, что мог бы их убить: всех тех, кто выкрикивал гадости и желал ему смерти. «Вылавливал бы по одному». Знал, что это неправильно, и также знал: второе непростительное заставит кого угодно его полюбить. Чжоу, возможно, сдалась бы после двух-трех вспышек. Гарри никого не проклял. Сходил на первый в своей жизни бал. Смотрел, как она танцует с Седриком, как прижимается к его груди, как его руки касаются ее голой кожи, а во сне видел — он может взять ее хитростью, силой, если захочет. Всего-то — надо действительно захотеть. Его мысли затихли, когда он чуть не умер на дне озера. Глухое «пустоголовый идиот» в недрах сознания оставил без внимания, когда на плечи упало мерзлое полотенце. Он прикусил губу, поднял голову — Грюм пялился на него безотрывно. Гарри попытался улыбнуться. Еще никогда от его улыбки не отшатывались взрослые.***
Гарри кусает язык, прежде чем с него скатывается голодно-возбужденное «как ты, блядь, красив». Он не будет делать комплименты человеку, который неоднократно воткнул его головой в гарнитур тетушки и чуть не размазал по полу, как кусок сливочного масла. Из-за отбитого затылка мог бы: отмазка-то идеальная, но нет. Ни сегодня, ни завтра, ни в этой или любой другой жизни. Вот такой: искренний, озверевший, Риддл выглядит привлекательнее, чем все остальное время, когда он пытается подражать человеку. Его челка липнет ко лбу, на губах кривая ухмылка. Под глазом и на носу некрасивое напоминание о том, что Гарри тоже может воткнуть кого-нибудь в пол, если достаточно постарается. Если отпустит себя настолько, что мысли просто исчезнут. Злость — на них и на себя — ведет его руку, катится вдоль предплечья и срывается в броске. Наверное, лучше так, чем снова и снова рвать собственную кожу от бессилия. За все годы боли и неприятия в доме на Тисовой улице (прямо перед седьмым курсом) Дадли сделал, что мог, чтобы помочь Гарри не сдохнуть до восемнадцатилетия: поставил в стойку, замахнулся, а потом — показал, как правильно держать кулак, чтобы не выбить костяшки. «Ты мелкий, — хмыкнул он. — Бери не силой, а быстротой». Перекинул его через бедро несколько раз, подал руку, когда Гарри оказался на полу. «Если эти ваши штуки вылетают со скоростью пули, то беги зиг-загом, лады? Говорят, что так попасть сложнее». Вернон хлопнул дверью машины, гаркнул: «Пора!». Дадли помахал на прощание — его слова о том, что Гарри не был лишним в их семье, жгли желудок. Как только Тойота скрылась за поворотом, его вывернуло в кусты. Пустой дом, пустой чулан, и он сам — пустой сосуд, в котором завывал ветер. Гарри тогда подумал, что кровь его матери должна остаться хоть где-то — даже если это «где-то» будет в детях Дадли, а не в его детях. На себя, как на будущего отца, Гарри предпочитал не смотреть. Когда будущее — шатание на леске под куполом, вероятность разбиться очень высока. Спину жжет от холодной плитки, ворот футболки сильно впивается в шею сзади. Риддл над ним — необузданная сила, энергия, которая просочилась сквозь тело пустынного бога. Он сжимает футболку у шеи Гарри, нависает гробовой доской и сидит на бедрах, чтобы не дергался. Гарри не дергается: те дни на Тисовой были слишком давно, и практики хватило только на импульсивные катания по полу. Том Риддл — гордец, каких поискать, и вряд ли бы он бегал от бультерьеров тетушки Мардж и компании Дадли, поэтому так хорошо умеет драться. В его глазах сталкиваются ледники. Куски бьются о черную воду, а в уголках век ползут тонкие трещины. Ямочка на левой щеке расщепляет душу. Жилистое предплечье давит Гарри на грудь, его запах — талая вода и дождливый лес. Они дышат в дюймах от губ друг друга, но Гарри не прячется. Интимная вечность, замершая между ними, так хрупка, что разобьется, если вдруг веки дрогнут. Гарри старается не моргать. На ощупь хватает лацканы рубашки, тянет Риддла быть ближе: возможно, чтобы ударить лбом и уничтожить этот нос еще раз. Возможно, чтобы подарить остатки собственной души через поцелуй. Невыносимо. У него выворачивает кишки от близости и от того, как дыхание Риддла оседает на щеках. Кости окисляются, потому что он смеет об этом думать. Гарри нужно было похоронить себя под полом, укрыться древним гобеленом, чтобы иссохнуть. Смотреть в чужую бездну всегда паршиво, а бездна Риддла не просто пялится в ответ — она хватает, жрет и голодно воет. Гарри почти выплевывает новое оскорбление. Тянется быть еще ближе — так близко, что тени становятся матовыми, чтобы каждое слово, каждый звук проползли под кожей. Чтобы они отравили кровь, заразили мозг тем же, чем болен он. На смертном одре приятна любая компания — неизвестность пугает всех тварей одинаково. Губы Риддла зависают в тысячной доли дюйма от уголка его губ, и если бы тепло выдоха было материальным, то Гарри бы уже задохнулся. — Хочешь меня поцеловать? — Риддл спрашивает шепотом. Приятно думать, что их чувства насчет происходящего чем-то похожи. Всего два пути: переплести пальцы, коснуться кожи или разорвать друг друга на кусочки, чтобы в будущем они стали частью обложек темных книг. — Хочу, — отвечает Гарри, внутри которого все еще дрейфуют крохи адреналина, — чтобы все это закончилось. Чтобы вы умерли так, как должны были умереть. Риддл опирается ладонью о пол, приподнимается. Отпускает ворот футболки, но тут же перекладывает руку на его шею. Большой палец гладит кожу сбоку от кадыка, нащупывает пульс — грохот сердца шумит у Гарри в ушах. Риддлу ничего не стоит сжать сильнее. Гарри ничего не стоит с кулака ударить его в пах, но никто не решается вновь кинуться в драку. — Но, Гарри, если мы умрем, то ты останешься совсем один. Гарри набирает воздуха в грудь. Ему не дают сказать злобное: «Лучше одному, чем с вами». Перебивают: — Признаюсь, я только недавно начал понимать, почему эти двое так сильно к тебе привязаны. Ты и правда по-своему очарователен. Риддл наклоняется ближе, ведет губами по щеке. Говорит еле слышно: «И так красив, когда стыд и злость жрут тебя». — Однако, — он отстраняется и продолжает, — как я однажды сказал: «Ты глупец, Гарри Поттер, и ты потеряешь все». Так… Если не будет нас, то что у тебя тогда остается, кроме имени? Гарри садится, хватает запястье той руки, которая все еще лежит на шее. Смотрит, не отрываясь, как в глазах напротив беснуется море. Это водовороты, в которые затягивает грузовые корабли. Волны, достигающие высотой небоскребов. Быть таким спокойным, когда шкура становится мала, — достойно молчаливого восхищения. Гарри никогда так не умел. Его сердце горит ярче, чем погребальные костры. Он берет паузу. Действительно задумывается над вопросом. Хочет выплюнуть: «Гордость», но жизнь назад ее слизали с пальцев эти тонкие губы. Он хочет буркнуть: «Вера», но она осталась в Запретном лесу, когда он без поддержки шагал и пересчитывал ступени к виселице. Гарри почти шепчет: «Выбор», но вместо небытия он завис посреди ничего с пятью частями души человека, который проклял сам себя. Гарри решает не отступать. Усмехается — наперекор себе и тому, что чувствует. У него все еще есть память: о тех, кого он любит, и о тех, кто любит его. Ради кого он бросился в пропасть, где вместо пустого дна были натыканы острые колья. Любовь — вот, что есть у Гарри, даже если она гнется под напором войны и несчастий. Даже если она не такая светлая, какой ее рисовали мазки монологов Дамблдора. Гарри будет верить в нее, чего бы ему это ни стоило. — А что осталось у тебя? — говорит тоном, за которым обычно следует пощечина. — Кроме последствий собственных провалов? Тц, так тщательно рвать себя на части, чтобы по итогу быть нигде. Гарри переводит дыхание, облизывает губы: в горле резко пересыхает, будто он не разговаривал целое десятилетие. —…то, что от тебя осталось, позорит тебя как волшебника, — он игнорирует, как тяжело становится дышать: рука Риддла теперь пытается выжать из него душу. Хрипит: — Волдеморт там — сумасшедший, но живой. А ты… — Шепчет, — здесь… Гарри почти видит звезды. Бесконечная темнота — чернее, чем ягоды шелковицы, — ползет, наслаивается, и в ней проступают тусклые, рвано-желтые точки — такие бесконечно маленькие, бесконечно далекие, что он не достал бы, даже если бы поставил все стулья мира друг на друга. Желтый светлеет, собирается в солнечно-яркий круг. Понимает: самому яркому свету в конце тоннеля он предпочел бы глухую тьму. Воздух заполняет легкие так резко, что они плавятся. Он кашляет, кашляет и кашляет, упирается затылком в холодный кафель. Риддл все еще держит руку на горле, сжимает упреждающе: «Не буди спящих собак, Поттер. Они превратят тебя в месиво». Большой палец ласково гладит — Гарри уверен — уже проступающие синяки. Немного жаль, что они сойдут так быстро, что он не успеет оценить последствия, но это же Риддл. Судя по сверкающему взгляду, он с удовольствием напомнит, как оно было, стоит только попросить. — Ты борешься с нами, потому что искренне этого хочешь, или ты борешься, потому что так прикипел к образу святого спасителя, что снять его для тебя смертельно? Гарри хочет огрызнуться, но хрипит усталое: — Ты мне скажи. — Действительно, — Риддл тихо смеется, кладет палец на его подбородок, нажимает — недостаточно сильно, чтобы стало больно, но достаточно для того, чтобы Гарри вспомнил, что у него есть челюсть. — Хотя это удобно, признаю. Кажется, договариваться с совестью не так тяжело, если искренне верить, что делаешь что-то благое. Гарри откидывает его руку, пихает в бедра, чтобы слез. Отползает и упирается затылком в дверцу шкафа — видимо, это выглядит достаточно забавно, чтобы лицо Риддла стало на половину тона светлее. — Совесть? — Сглатывает. Ему почти удается вернуть твердый голос, но хрипота все еще царапает горло. — Заканчивай клоунаду, Риддл. Если бы вы с совестью остались одни во всем мире, она бы себя убила, прежде чем ты до нее добрался. Риддл склоняет голову. — Туше. Никогда не понимал эту… — Ведет рукой в воздухе. Садится сбоку, прижимая колено к голени Гарри. — Эмоцию? Чувство? Концепцию? — Концепцию? — Гарри выгибает бровь. — Ради всего святого, просто умри уже, ладно? — Не могу, — Риддл пожимает плечами. — По причине? — Ты мне скажи. Гарри поворачивает голову. На окне замерли прозрачные занавески, в углах кухни накопились лопатки и щипцы, на раковине лежит полотенце с тесьмой; фартук в дурацкую полоску повис на спинке стула. Какой бы хорошей фантазией он не обладал, а у него были долгие годы тренировок, не думал, что будет разговаривать с одним из Риддлов на кухне тетушки, — той самой тетушки, которая одергивала ладонь, как только осознавала, к кому прикасается. Приди Гарри к католикам с Кораном в руке, наверное, было бы меньше смущения. Это не богохульство, если смотреть объективно, но Крестовые походы никто не отменял. Гарри прокашливается. Спрашивает незаинтересованным тоном, хотя сердце все равно отзывается в районе желудка. Серьезно, он ведь не может быть ответственным за их существование еще и здесь, верно? — Ты так боялся смерти, что она сама от тебя отказалась. Наслаждаешься такой жизнью, а? Возможно, все дело в желании Риддл. Тебе просто нужно достаточно сильно этого захотеть. Риддл смотрит из-под челки так остро, будто его когти уже схватили Гарри за плечи, и ветер не противится взмахам крыльев. Он ведет ладонями по бедрам, сгибает ногу — ту, что не касается Гарри, — и кладет на нее предплечье с руслами вен: рукава рубашки закатаны. Гарри пялится. Он помнит эти пальцы, помнит ладони и кулаки. Не те же, что у Риддла-Медальона, но по факту разница, наверное, только в темпе, каким его будут вести к краю доски до того, как толкнут в спину. Кольцо и Дневник были резки, словно они боялись, что не успеют к падению последней песчинки, после которого загорится мир. Гарри вертит головой и жмурится: как не вовремя. Риддл улыбается. Конечно, он улыбается: мысли Гарри выпотрошены перед ними, как единорожьи туши на прилавках Лютного. — Предлагаешь мне умереть по собственному желанию? Это противоречит всему, во что я когда-либо верил, но кому, как не тебе об этом знать. Дальше ты захочешь рассказать мне все прелести философии Дамблдора? Риддл выдыхает, наклоняет голову в разные стороны, разминает шею. Смотрит в окно, и на миг кажется, что вся усталость всех известных миров отняла у него возможность наслаждаться восходом. — Величие, — говорит он тихо, — как и бессмертие, не то, что дают по праву рождения. Я был достоин всего, что обрел, пусть и не теми путями, которым ты так слепо следуешь. Гарри фыркает. — Бессмертие превратило тебя в монстра. С одной стороны, с другой — в то, что я вижу сейчас. Риддл отвлекается от окна, смотрит в глаза Гарри и приподнимает бровь. — В момент, думаю, — Гарри пожимает плечами, — в законченную жизнь. Тебя ведь вырвали из тела, когда он работал в Лютном? Твоя жизнь на этом остановилась. Ты знаешь, что с тобой — с ним — было дальше? Риддл смеется. Есть что-то в его смехе такое, что заставляет тело замереть. Это не заклинание, не вписанные в звуки магия, но мышцы сковывает цепями и челюсть напрягается. Высокий, почти истеричный — он обрывается резко, одним взмахом мясницкого тесака. — Мы все и всё знаем. Мы и есть он, — говорит Риддл. — Но я бы послушал о том, что знаешь ты. Не зря ведь ты так долго топтался в моем прошлом, будто оно совсем ничего не значило. — Добавляет тише, — и продолжаешь это делать снова и снова. Гарри отказывается чувствовать вину. Он не признает ее, хотя она так стремительно прорастает в горле, будто сильный луч Энгоргио уже поменял всю структуру и материю. Сказать «У меня не было выбора» или «Это было необходимо» кажется преступным. Не перед Риддлом, а перед мальчиком с острыми коленками и потухшим взглядом, который так и не смог даже отдаленно понять, почему так приятно молчать с другими. Гарри все равно говорит: «Это было необходимо». Обезличено и тускло. Из принципа быть для них максимально неудобным соседом. То, что он продолжает врываться в их жизнь, следуя по ведьминой тропе, успешно игнорирует: ему это нужно. Без веских причин и условностей. — Любопытство похвально, но оно сгубило не одну кошку. Это помогает тебе узнать меня лучше? «Тебя — нет» повисает в воздухе. — Держу пари, тебе это нравится, — выдыхает Риддл. Тянется вперед. — Знать, насколько ты особенный, раз видишь то, что никогда бы не увидели другие. Гарри невольно думает: «Я видел только то, насколько ты искусный лжец. Я не знаю, умеешь ли ты быть настоящим даже наедине с собой». Он прячет взгляд. Риддлы — один человек, но с годами их шипы становились тоньше и смертельнее. Они разные, какими могут быть братья, и в то же время абсолютно идентичны, будто навечно прокляты быть зловещими двойниками. Гарри тяжело видеть в них Волдеморта: они не убивали его родителей, не преследовали его и не превращали его жизнь в ад, но и видеть что-то светлое в нем тяжело, потому что к возрасту Медальона Риддл уже стал убийцей с неплохим послужным списком. — Ну, — Гарри решает отшутится, — все, что о вас надо знать, это то, что безмерное тщеславие и любовь к безделушкам вас погубили. Следует пауза, почти театральная, после которой они либо снова сцепятся в глупом желании установить превосходство, либо проигнорируют все попытки уничтожить друг друга словами. — Погубили? — Риддл спрашивает тихо, но меняет позу: подсаживается ближе, смотрит возмутительно-высокомерно. Он улыбается, и у Гарри холодеют кончики пальцев. — Ты — несносное, необразованное создание, которое выжило только потому, что удача помешалась на тебе. Будь ты более сообразителен, Гарри Поттер, ты бы уже понял, что Волдеморта ничто не способно убить. Гарри садится. Упирается спиной в дверцу шкафа, наклоняет голову, и, хотя на него все еще смотрят сверху, так он чувствует себя увереннее: вряд ли успеет вскочить, но точно сможет во что-нибудь вцепиться. Сжимает зубы, кулак правой руки кладет на бедро. Риддл едва заметно усмехается, прежде чем заключает его в клетку: кладет ладонь на пол рядом с его бедром так, чтобы ноги Гарри были зажаты между предплечьем и туловищем. Его запах заменяет воздух, выдох гладит кончик носа и приоткрытые губы. Они снова здесь — в хрупкой иллюзии интимности. Гарри давится злостью, которая сидит в напряженных риддловских плечах, в пульсе кожи на скулах. Хочет сказать что-то ядовитое, болезненное, чтобы нервные окончания взвыли, но ограничивает себя только усталым смехом. — Почему ты говоришь так, будто все еще живой? Риддл не отвечает. Смотрит из-под челки прямо, непримиримо, и весь он — от кончика носа до пальцев — гранит, обтянутый кожей. Гарри ищет подсказки в выражении лица, в тонкой линии губ. Бегает глазами от раскрытого ворота рубашки, где видны ожоги от цепочки, до мочек ушей. Осекается. — Потому что мы все еще живы… — Тихо отвечает сам себе. — Нет, не так… Потому что мы все еще можем вернуться и быть живыми. Риддл не отвечает, но Гарри чувствует — он полностью, абсолютно точно прав. Это знание жется в груди раскаленным углем, бьется в грудную клетку взволнованным сердцем. Теперь не спрашивает, тоном пригвождает к стене: — И ты знаешь, как отсюда выбраться. Риддл ласково улыбается, обхватывает ладонью щеку Гарри и пальцем ведет под глазом. Говорит: — Пять баллов Гриффиндору за догадливость, минус два за расторопность. С такими успехами неудивительно, что Слизерин так долго выигрывал кубок школы. Гарри сглатывает. Пытается сохранить спокойствие, будто то, что он узнал, его совсем не трогает, но грохот в груди спотыкается, глохнет, чтобы через секунду начало закладывать уши. Внутри оседает напряжение: плотный ком из надежды и вранья. Шерстяные нити, которые не распутать. Он бы порвал их, если бы для этого не пришлось бы лезть внутрь себя руками. Напоминает: здесь ничему и никому нельзя доверять. Гарри хочет подобрать слова так, чтобы Риддл, наконец-то, ответил что-то прямое и внятное без всяких загадок и двойных смыслов, но предугадывает: даже если он привяжет их друг к другу и повесит гирляндой на стене в гостиной, они не скажут ему ничего, что не было бы выгодно им самим. — Тогда, — спрашивает Гарри, — почему вы все еще здесь? Он считывает реакцию быстро, хватается за запястье руки, которая лежала на щеке и начала отстраняться. Большим пальцем давит на ладонь — сильнее, чем нужно, но если Риддл вырвется и уйдет, жуть как не хочется потом ловить его по всему дому. — Потому что вы не можете, — снова отвечает сам себе. — Риддл, — Гарри делает паузу, — как выбраться отсюда? Риддл жмурит глаза, облизывает губы. Молчит. — Пожалуйста, — давится Гарри, — скажи мне. Рука Риддла выскальзывает из его хватки, и в следующую секунду щеки накрывает тепло. Они смотрят друг другу в глаза, пока большие пальцы обеих рук тянут уголки губ Гарри в стороны. Касания грубые, небрежные, повторяют все те линии, что заложила генетика: под и над губами, от носа к уголкам губ. Риддл оттягивает нижнюю губу, давит на зубы. На миг ловит промелькнувший язык подушечкой пальца, и Гарри чувствует вкус его кожи. Запоминает, откладывает в памяти. Он не сопротивляется ему, но сопротивляется телу, потому что все, что делает Риддл (Риддлы), заставляет его так или иначе чувствовать себя единственным живым существом, которого не проглотила тоска и которого не похоронила пыль. Знает, как сильно будет жалеть потом, если у них будет нечто большее, чем потребность, спрятанная на зрачками, и играющие пальцы. В конце концов, он обещал себе — не повторять это больше никогда — без исключений, но Гарри засасывает в синеву глаз сильнее, чем могла бы топь. Ему нужна злость, нужны отвращение и неприязнь, чтобы вернуть ясность сознания, и все нутро сжимается, как при падении, стоит признать, что ничего из перечисленного в нем нет. Он чувствует вибрацию от глухого воя в грудной клетке, но не удивляется, когда понимает, что этот вой принадлежит ему. Гарри вдыхает, чтобы повторить вопрос, но Риддл прерывает его уверенным: «Тише». Он опускает взгляд, смотрит на то, что делает, пока Гарри ловит дрожащие ресницы, глубокие тени, запах и дыхание — потяжелевшее, громкое в той реальности, что они создали. Это их мир — его, Гарри, мир — где не существует никого больше. Где нет ярлыков и ответственности. Маленький миг безопасности, передышка — и почти до слез жаль, что такая уродливая и короткая. Она трескается с неприятным звуком, от которого хочется закрыть уши. Осколки разлетаются в стороны, попадают по лицу, рукам, животу, когда Риддл отстраняется, забирает тепло — и так внезапно, будто Гарри перестал быть достойным. Интерес сходит с лица напротив, превращает эмоции в пепел; глаза, в которых недавно был голод, теперь подернуты задумчивой дымкой. Гарри думает о книгах с описанием фантастических тварей — там часто пишут формулировки типа «Невозможно описать» или «Настолько ужасный зверь, что ни одно слово…», и понимает, что его ненависть засела бы на страницах между Нюхлером и Норвежским хребтогорным драконом. — Так что? — Гарри откашливается. Делать вид, что ничего не произошло, глупо: чувствует, как сильно горят щеки, но он пытается. Решает не придавать значение тому, как больно заледенело между ребер. — Говори. Разве выбраться отсюда не будет решением лучше, чем до скончания времен путаться под ногами друг друга? Риддл удивленно приподнимает бровь, складывает руки на груди, и его длинные — черт бы его побрал — пальцы ритмично стучат по локтю. — Ты не подумал о том, что если освободишься ты, то и мы сможем. Магический мир едва ли справляется с одним Волдемортом, так что с ним будет, если нас вдруг станет шесть? — Вы не можете выбраться отсюда, — голос дрожит. С них уже сошли синяки, и даже если бы они повредили что-нибудь внутри, то все бы зажило также, — никаких внезапных обмороков или болезней, но Гарри все равно чувствует себя так, будто у него лихорадка. Риддл склоняет голову к плечу. — Кто знает, не потянет ли твой уход нас за собой. Подумай, Гарри, ведь, кажется, вся твоя жизнь с самого рождения принадлежит тому, чтобы с нами бороться. Или же… Он встает, разминает шею, подходит ближе и садится на корточки. Локти давят в колени, ладони сцеплены между собой. Риддл смотрит ему в глаза, переводит взгляд на губы, и снова — в глаза. Поведение ублюдка, а расчет, как у стервятника. — …Ты сможешь быть достаточно эгоистичным в желании жить, чтобы рискнуть. Гарри не успевает подумать: само предложение звучит вероломством, предательством всего, кем он был. — Бегу и падаю. Если мне придется вечность провести с вами, чтобы тот мир никогда больше не увидел воплощений Волдеморта, то так тому и быть. — Разумеется. Ведь в этом весь ты, правда? Из раза в раз бежишь навстречу гибели, прикрываешь людей, жертвуешь собой, лишь бы не остаться с утратой наедине. Наверное, это действительно ужасающее мучение, но не достаточное, чтобы что-то менять. Гарри хватает его за грудки. — Ты, блядь, понятия не имеешь, — рычит он, почти сталкиваясь носами, — что это такое. Каково это, когда на твоих глазах умирает человек, которого ты любил, — отпускает. Снова прижимается спиной к дверце. — Риддл, мне действительно, действительно тебя жаль, раз в твоей жизни, — осматривает его позу, надеется, что на лице — не страдание, а отвращение: к мыслям, словам, Риддлу, — не было никого, кого бы ты мог полюбить сильнее себя. Усталость грозит засыпать его землей — Гарри так много чувствует, что больше чувствовать не хочет. Он тяжело дышит, сжимает кулаки, чтобы пальцы наконец-то перестали трястись. Даже если бы погиб только Седрик, это уже было бы достаточно для его маленькой жизни. Еще на третьем курсе он видел, как дементоры высасывали душу из Сириуса, и это, определенно, не то, что хочется проживать снова, снова и снова. Это ломает, уничтожает любое желание дышать. Гарри думает: «Хорошо, что я был слишком мал, чтобы помнить, как родители умерли. Как тот, кем ты станешь, их убил». С Риддлом что-то происходит. Почти незаметное изменение в выражении лица, хотя ни одна мышца не отзывается на то, что Гарри сказал или подумал. Это не печаль, но что-то невыносимо трагичное, печально-прискорбное застывает в глазах на мгновение — достаточное, чтобы уловить, слишком крохотное, чтобы запомнить. Риддл порывается что-то сказать, но осекается. Дышит, смотрит с легким прищуром неудовольствия. Затем говорит на грани интимного шепота: — Гарри, я впечатлен. Ты действительно удивителен. Умудрился создать себе религию на костях и размахиваешь собственными страданиями, как палочкой, — он улыбается, проводит кончиками пальцев по щеке Гарри, как если бы пытался заправить за ухо прядь. — Завидная роскошь — иметь такую чистую причину, чтобы оправдывать собственные поступки. Мои приземленные амбиции рядом с твоими такие пошлые, что становится почти обидно. Это действительно удобно, правда? — Выдыхает. — Строить алтари на могилах и называть это добродетелью. Твоя святость неоспорима, милый, незачем разбрасываться громкими словами. Гарри молчит, потому что чувствует себя вмиг отупевшим. Его будто ударили котлом, и звон заменил ему способность мыслить. У него холодеют губы, горло сжимается так, словно на него наступили. Риддл снова склоняет голову к плечу, улыбается — удовлетворенно и сыто. — О, ты расстроился? Не переживай, мой маленький герой, у тебя еще будет возможность проявить свои сострадание и самоотверженность. Ты ведь достаточно добр для того, чтобы оказать милость врагу. И все же… Риддл обхватывает его лицо ладонями, пока Гарри пытается выбраться из ямы, цепляясь за землю и сухие корни. Шепчет: — …Иногда мне действительно хочется верить в то, что ты будешь единственным человеком в моей жизни, который умрет за меня не из страха, а потому что я — это я. Теплые губы клеймят его в лоб. Гарри слышит, как захлопывается крышка гроба.