1. В те далёкие семнадцать
2 октября 2024 г., 01:34
Клаус — хреновый отец. Ужасный, паршивый, хуже и придумать нельзя. Волей-неволей он сравнивает себя с папашей и размышляет, что дерьмовее: быть холодным, напыщенным козлом с маниакальным желанием ставить эксперименты над приёмными, но всё-таки детьми, или же быть, как он — перекати-поле с алкогольной и наркотической зависимостью, с полным отсутствием чувства самосохранения, с призрачными голосами в голове и невозможностью нести ответственность даже за самого себя, а не то что за целого настоящего ребёнка?
Любовь — вот что разделяет его и сэра Харгривза, ставит Клауса в собственных глазах на тысячу ступеней выше, но он катится с этой лестницы каждый раз, когда видит презрение в глазах Пятого.
Потому что одной любви недостаточно. Любовь не имеет никакого значения, если с самых пелёнок ты видишь мерзость этого мира изнутри. Клаус шатался по всем притонам с сыном наперевес, потому что девка, с которой он имел неосторожность потрахаться в диком угаре, от ребёнка благополучно отказалась. Он тоже мог, а, может, и в правду стоило — в любой приёмной семье Пятому было бы всем лучше, чем с ним, — но в роддоме, держа маленького сына в руках, такой возможностью не воспользовался.
Полюбил мгновенно: без условий, доводов, размышлений. Был одинок, и в миг стал цельным. Странное чувство, если посудить — быть целым благодаря кому-то, но оно не покидает Клауса даже тогда, когда Пятый смотрит на него с таким презрением. Так как когда-то он сам смотрел на отца, чувствуя лишь дикую, клокочущую в груди ярость.
В те далёкие семнадцать он пришёл на поклон к Реджи с младенцем на руках и перегаром на полдома. Отец сверлил в нём дыру целую вечность, а потом сухим тоном отрапортовал:
— На это, Четвёртый, мы не договаривались.
На глазах у всей семьи достал из кожаного портмоне пятьсот долларов, положил на стол и кивком головы указал на дверь.
— Пап, пап, — на пороге истерии затараторил Клаус, — мне некуда идти. Я не могу идти в никуда с ним.
Ваня и Эллисон плакали и дрожали, он видел их сцепленные друг в друга ладони, а мир плыл, плыл, плыл, и земля уходила из-под ног, не остановить.
— Перед тем, как заводить детей, надо думать заранее, номер Четыре. Пого, проводи его... их до дверей.
— Папа! — Клаус запомнил вскрик неповиновения Диего. — Так нель-нель-нельзя!
— Номер Два — тебя не спрашивали, — отрезал папаша грозно, и Диего психанул, убежав из комнаты.
— Это же ребёнок, — Лютер никогда не спорил с отцом, но ради Клауса — решился. Клаус знал, чего ему это стоило, и кивнул с благодарностью.
— Лютер, подержи его, — чтобы не убить Реджи на месте, Клаус действовал быстро. Схватил деньги со стола, запихнул в карман, забрал сына у Лютера и срулил вслед за Диего, потому что больше никогда не хотел видеть самодовольную рожу отца в принципе.
На улице моросил дождь, и мелкий начинал плакать. Спасибо Эллисон за зонт над головой, спасибо Ване за уткнувшийся в его плечо шмыгающий нос, спасибо всем им за разбитые копилки и смятые доллары в глубине его рюкзака.
— Конченый мудила, — сказал Диего, и Клаус истерически расхохотался.
— У него есть имя? — мягко спросила Ваня.
— Пятый, — не думая, ответил Клаус, и смех исчез. Остались лишь слёзы.
В такси его усаживали почти всей семьёй. Реджи не было, но Клаус чувствовал его взгляд. Дыра становилась всё больше и не исчезла даже спустя года.
*
Пятый чем-то похож на Реджи: презрительный взгляд, острый аналитический ум, умение контролировать эмоции. И это всё — в тринадцать лет, которые идут за все пятьдесят, если жизнь решила жестоко пошутить и в папаши записала самого Клауса.
— Пятый, прости, — Клаус сгорает от стыда, потому что уходить в недельный загул и оставлять сыну полупустой холодильник — поступок конченого мудилы. Хорошо, что пацан уже взрослый и знает номера братьев и сестёр Клауса наизусть. К несчастью для него из всех возможных кандидатов в няньки Пятый выбирает Диего.
Клаус потирает отваливающуюся от хука брата челюсть и замечает, что Пятый впервые за долгое время одаривает его улыбкой. Натянутой, злой, совсем недетской.
— Козлина, — напоследок бросает брату Диего. — Ещё один раз, и ты больше его не увидишь, понял? Возьмись за голову, чёрт бы тебя побрал!
— Спасибо, папочка, можешь идти, дальше мы сами.
— Пошёл ты, — Диего оборачивается к Пятому, и зависть заполняет Клауса до краев. Пятый смотрит на Диего, как на героя, как на грёбаного спасителя, и за это стоит ненавидеть только самого себя.
Он всё просрал.
— Поехали ко мне, малой. Нахер все это.
— Если что, я наберу. Спасибо, Диего.
Диего какое-то время спорит, но всё-таки сматывает удочки, оставляя их наедине. Пятый немигающе смотрит куда-то сквозь него, и Клаус ищет помощи у другого — мёртвого — брата.
— Разбирайся сам с этим дерьмом, Клаус, — отрезает Бен и уходит сквозь стену.
— Бен тоже послал тебя нахер? — язвительно уточняет сын, присаживаясь на продавленный диван.
— Не матерись, — просит Клаус, кое-как перетекая с пола на кресло. Боится поднять глаза, потому что с каждым взглядом на Пятого он всё ближе к своему персональному аду.
— Знаешь, я давно хотел сказать тебе, да всё не получалось — ты редко бываешь дома, — Пятый стискивает руки в замок, хрустят костяшки, и Клаус не готов к такой боли, к такому удару, и лучше выйти из окна, чем услышать то, что скажет сын. — Я хочу чтобы ты знал — я тебя ненавижу. Больше всего на свете я ненавижу тебя.
Пятый чем-то похож на Реджи — так же мастерски, как и отец, он выворачивает душу Клауса наизнанку и заставляет чувствовать себя никем.
Никем.
— Не надо, не говори так, — бормочет Клаус, проглатывает солёную вязкую слюну и наконец-то решается посмотреть прямо в глаза. Там — пропасть, пласты боли, страшное одиночество. Там — отражение всего, что так знакомо Клаусу не понаслышке. Его ребёнок сломлен и зол, и виной всему — лишь он.
История повторяется с одной лишь разницей — Реджи было плевать. Клаусу — нет, а результат всё тот же.
— Я брошу всё дерьмо, обещаю. Сделаю всё, что скажешь. Пожалуйста, поверь мне.
— Нет, — Пятый поджимает губы, а они трясутся. Его самообладание даёт трещину, в стену летит какая-то захудалая ваза, осколки повсюду, и сами они, как осколки когда-то целого.
Можно ли починить? Клаус не уверен, но делает попытку.
— Я в жопе, сынок. Это правда. И только ты один в этом грёбаном мире держишь меня на плаву, — Клаус знает, что выглядит жалко: плачущий, избитый собственным братом, падающий на колени в осколки, прижимающий к груди исхудавшие руки. Знает, но всё равно говорит то, что сидело в нём так долго, надеясь, что сын будет умнее его самого, великодушнее деда, и поймёт ту боль, которая сделала его таким. Пусть не простит, но хотя бы... даст шанс. — Есть вещи, которые... сломали меня, и я не смог с ними справиться. Пожалуйста, помоги мне справиться. Я не имею никакого права просить у тебя ни-че-го, но я прошу — не отворачивайся от меня, Пятый. Без тебя я исчезну.
— Ты в жопе, пап. Это правда, — Пятый — стойкий оловянный солдатик, сгорающий в своей боли, но держащий лицо до последнего. — Я больше так не могу.
Пап. Когда он слышал это в последний раз? Клаус не знает, когда его сын перестал называть его папой.
— Я отведу тебя к Диего, — это действительно самый лучший вариант из тех, что сейчас есть у Клауса. Всем лучше, чем умолять своего тринадцатилетнего ребёнка быть его опорой, спасением и дальше по списку.
Диего был прав в своих высказываниях, вот только от озарений легче не становится.
— Я знаю дорогу сам.
Клаус прикрывает глаза и кивает. Находит в себе силы подняться и помочь Пятому собрать рюкзак. Тот не противится, но держится на расстоянии, и Клаус с горечью понимает, что время их обнимашек и дурачеств кончилось.
— Пятый, — на пороге говорит Клаус, и острый взгляд уже не ребёнка режет его на куски.
— Что?
— Я люблю тебя.
Зелёные бездонные глаза — единственное, что досталось Пятому в наследство от непутёвого папаши — сверкают ясностью. Он не по годам мудр, и слова его режут ещё больнее взгляда.
— Осталось полюбить самого себя.
И всё бы ничего, но Клаус не знает как.