***
Молчат. Как весь Город, что перестал выводить своих жителей наружу, как сама Песочная Язва, что перестала выводить тряпичных заражённых из домов и выгуливать чумные облака с ангелами. Молча удаляются из Омута и разделяются по своим линиям. Обходят Приближённых и умершие районы, обходят кровавую твирь в эпицентрах смерти и притихших воронов. Пока часы не отбивают семь вечера, пока ноги их по собственному долгу не ведут в возвышающийся со своими шпилями Собор, пока не встречают у дверей очередного напыщенного Исполнителя, пока пара героев не встречает главных лиц этой постановки: Самозванка, Инквизитор и Генерал. Клара задумчиво осматривает углы каменных стен, покачиваясь туда-сюда и подозрительно бездействуя, хотя у той явно времени хватило натворить своих чудес задуманных. Раз она здесь, значит о своих людях позаботилась с лихвой — сил не хватает размышлять об этом. Ни одного пророненного слова. Прошедшая ночь похоронила в них способность к контакту друг с другом, либо так хотел один Данковский. Впрыснул яд, чтобы и Артемий к нему не лез, и сам молчал. Он украдкой роняет взгляд на Бураха позади, понимая, что его слово станет завершающим. И что после этих слов его голову не размажут с особой сластью по манящему соборскому столбу, с его-то неистовой силой и мышцами, которые вчера он страстно располосовал ногтями и прощупал каждый участок. По спине ползёт дрожь, но он ровной походкой идёт сразу к Блоку, лишь презрительно фыркая в сторону Аглаи, от которой позорно получил лишь предательство всех своих идей и их званий гениев. Гений-инквизитор, что отправится на смерть: заждавшийся эшафот после Города. Гений-танатолог, что отправится в дальнейший омут смерти, победно сохранив Многогранник и стремясь к человеческому прорыву. Аглая поддалась, надломила своё инквизиторское безразличие и пыталась так же надломить безразличие Марии Каиной к ней. Даниил не поддастся. У него на уме лишь свои идеи и упоение своей гордостью, он-то ещё поставит на уши всю Столицу и будет продлевать этим же завистникам годы жизни. Кратко усмехнувшись, он сцепляет руки за спиной и совершает последний шаг к Александру Блоку, последний шаг к своему решению и судьбе этого места. — Генерал Блок, моё слово вы уже слышали. Можете уничтожать Город. Медленно течёт время после вынесенного приговора. Город — меньшее, что Артемий мог отдать танатологу, так что пусть тешится со своим Многогранником. А эпидемия — она сама, и всё равно рано или поздно искоренится. Они ведь живы, жизни врачей стоят тысячи. Лишь время ощущается как-то вязко и в бреду. Глаза Бураха цепляются разве что за две слишком яркие звезды на небе. Не несчастье ли несут слепящая пара спутников? После полуночи заветные залпы пушек не слышны, а город не лежит в руинах. Артемий в замешательстве смотрит на его отдалённый силуэт и только сейчас понимает, что на Многограннике лишь они. Оттуда не слышно никакого людского гомона, а на Данковском тот так зациклился, что и утерял из виду, как лишь они поднимаются на величественное сооружение. Они... одни. Его зрение становится яснее. Бакалавр стоит, по локоть испачканный в крови. Алые брызги обрамляют острые черты лица, делая их ещё привлекательнее, ещё маняще, безумно маняще. Тот стирает кровь с лица рукой и мажется в ней только сильнее, выглядя как.. полное олицетворение ночного безумства. Он сошёл с ума. Сошёл с ума, раз ему мерещатся змеиные зрачки в глазах учёного. — Ну вот, Тëма. Как ты и хотел — последовал за мной слепой верностью, отказался от идеи разрушить Башню... Я несказанно рад. Рад, что мы делим этот триумф на двоих. Ведь что ещё нужно для красочной пантомимы? Всего лишь бедствие и бунтарство пустых солдат Лонгина и Блока, лишь зрительная, напыщенная казнь приехавшего на выручку инквизитора, лишь наши с тобой руки. И оружие. И теперь, мы ведь с тобой одни, верно? Только сейчас он ощущает ноющие мышцы, тянущую, неприятную липкость крови, — явно не собственной, — на коже и одежде, а, с профессиональной точки зрения, неприятный отлив адреналина, что возвращает обрывки воспоминаний прошедшего. Под ребром нечто горит с особой силой. — Чëртова рана... По глазам словно мылом прошлись: щиплет и искажается всё. Он нервно жмурится, а до ушей доносятся реплики из забытья: “Я нуждаюсь в тебе, Артемий. Пожалуйста.” И он вновь сходит с ума. Даниил всё время скрывал тот след, который оставила на нём вчерашняя ночь. Все игры, всё безумие, все несчастливые яркие звёзды. И резко их раскрыл, когда Собор и все решения были позади. Сумасшедшая прогулка, убийственное свидание, романтичное держание за руки, пока в свободных были на пару револьвер и кухонный нож. Брызги крови когда-то родных людей — ведь нет ничего роднее испачканной в перчатке ладони. Идиотская одержимость. Ревность даже к родной Степи, поэтому тот ещё долго бил кулаками по сырой, больной земле. Зато слащавый итог — на Многограннике они одни. Ярость плещется в его глазах по нарастающей, дыхание учащается и начинает разрывать лёгкие. Сожалеть о чём-то теперь слишком глупо, убитые им люди дали ему титул менху вообще-то неспроста. Убитые и приколоченные к земле его ножом. Проще ведь разозлиться на единственного, кто здесь остался, и виновного во всём? — Почему я не могу сбросить тебя отсюда? — Потому что мы сцеплены вместе. Раз жизни врачей стоят тысячи, то мы эти тысячи уже заплатили, — Данковский медленно подходит к Бураху, дрожащими невесть отчего руками скользит к его плечам и смотрит на него расфокусированно, — Ты мог бы сделать это ещё в Соборе. Но мы пошли дальше этого сценария. Многогранник жив и только мы достойны жить с ним. Его голос слишком надрывный. На теле тоже красуются ранения, а за одеждой явно скрываются кровоподтёки, от чего его губы дрожат и белеют на глазах. А в них читается одно сомнение и сожаление, словно язык ни капли не выдаёт настоящих мыслей. Слишком поздно. Даниил достаёт револьвер и, жадно пройдясь по нему взглядом, подставляет дуло к кровавому пятну Артемия от его же раны. Разрыв широкий, и он невольно вспоминает, как пару мгновений назад они еле плелись по ступеням Многогранника, пройдя лишь две лестницы из около восьми, и так и остались на открытой платформе. Оставляли следы от собственной крови, что смешалась с чужой, осевшей на внешних одёжках. Башню сейчас бы окрасить в красный, лишь бы этот тусклый жёлтый свет не мозолил глаза на фоне глубокой ночи. Светить может только луна в своё знаменательное полнолуние, но он ещё давно позволил Многограннику заменить ему любой свет. А теперь он раздражает его. Один рывок, чтобы воткнуть пистолет вглубь чужой раны и прокрутить его под сдавленный вопль. Бурах стискивает пальцы на плечах брюнета, слишком больно хватается за его тело, но тому всё равно. Дыхание у обоих становится с каждым мгновением всё тяжелее. Данковский пытается запомнить все черты Артемия. Русые взъерошенные волосы в крови, грубая щетина в крови, режущий взгляд и такие же режущие черты лица. Его тяжёлый силуэт и ощущение угасающего тепла внутри тела. Голос. Вчерашняя ночь. И всё дальнейшее, что было слишком признанной ошибкой. Бурах пытается запомнить все черты Даниила. Вороньи волосы, на которых даже крови не видно, бездонный взгляд и смазанная кровь на правой щеке. Удлиняющийся из-за ночной иллюзии облик. Касания. Вчерашняя ночь. И всё дальнейшее, что он не считал ошибкой. Они цепляются друг за друга, теряя всё больше сил и мирского самообладания, отдавая все остатки на спасительное сжатие ткани на спинах, на зрительный контакт, на угасающие мысли. Больно — боль уже не имела значения. Ощущался в своей родной привычности лишь терпкий запах крови, как когда-то табак. Сегодня они другие. Время закончилось. Продолжается всё, что они называют собой. Больше чувств. Старых слов недостаточно. Дальше всё будет по-другому. Смерть не обнимает. Вместо смерти есть они друг у друга, в предсмертной агонии сцепившиеся в оболочки обоих, рана к ране, вся исчезнувшая боль к боли. Упавший в бездну револьвер с ножом. И они, герои чьего-то детского представления, упавшие со второго лестничного яруса Многогранника на берег Горхона. Земля тепло принимает их под шелест твири на степном ветру. Dixi.—
16 октября 2024 г., 22:36
Примечания:
посв.: любителям музыкального сопровождения
massive attack — paradise circus
шостакович — романс
massive attack — angel / sufjan stevens — you are the blood
siouxsie sioux & brian reitzell — love crime [amuse-bouche ver.] (смешн да.)
Пожирающая всё вокруг темень. Из окна Омута было видно лишь её: ползущую, тянущую к невысоким домам свои цепкие мерзкие лапы, утопившую в себе все остатки живого в этом городе. На её фоне лишь едко выделялась алая плесень, покрывающая всё те же дома, оседающая во всё том же воздухе, отравляющая всё те же лёгкие Данковского, что и так были полны яда. Столичного, табачного, горхонского, а, вдобавок ко всему, ещё и песочноязвенного. И зовут его треклятой змеёй именно из-за переполненности окружающим его ядом, что до боли проник через дыхательные пути, да-да. Точно.
Бакалавр пытался вглядеться в ночную пустоту через старинное окно, покрытое неопределённым слоем грязи и пыли — обзор раздражающе портился и искажался вследствие этого. Глухая ночь с её назло перегоревшими фонарями вблизи дома не давала зацепиться хоть за одну вещь, что сможет дать воистину достойный толчок к верному решению. На дворе преддверие двенадцатого дня — дня, что так жаждали многие, ведь лишь он значил конец. Успешный или не слишком — это уже совершенно не имеет значения. На нём висит тяжелейшее бремя решения, хоть и с виду все кажется больно элементарно: Многогранник сохранить, так сказать, ради "нашего общего будущего", — и точно не ради собственных убеждений, таких наплевательских и эгоистичных, что иногда на душе скребутся кошки, — а Город искоренить. Все эти чудеса — антинаучное явление, яркое бельмо на чернеющем полотне науки и развития человечества. Просто сказки. Нигде такого исключения не было, значит, его и не должно быть. Особенно Песчаная Язва, что не имела ни одного подходящего алгоритма эпидемии и разрастания болезни. Словно противником является не мор, а нечто разумное... Но отставить противоречивые догадки. Даниил повяз в куче размышлений за время пребывания здесь: сентябрьская твирь отравляла, травяные невесты мозолили глаза своей несуразностью для столичного интеллигента, неведомые существа, белесые, не имевшие даже шеи или чего-либо схожего с человеком, что бродят где-то в степи. И его отправили, передав цель победы над болезнью, что имела такое же происхождение? Чудесное, странное, необъяснимое ни одним научным фактом, на которых вырос тот самый Бакалавр — само олицетворение Столицы в этом месте, сама светлая голова в этом месте? Смешно.
Но почему тогда он сомневается? Пытается своими очами раскопать хоть намёк на то, в чём у него не будет сомнений? Его убеждения были настолько твёрдыми, гордыми, но... Глаза-то не обманут. И его отправили сюда, чтобы, наконец-таки, заставить сомневаться. Чтобы все факты, заученные на всю жизнь, теперь трещали по швам. И убеждения. И мир его.
Его снова испытывают.
Сон не приходил к нему полноценно в течение целых одиннадцати дней. В спину дышит предстоящий совет о решении судьбы этого места. Теперь он переживает последнюю ночь в Городе.
Двенадцать дней, чтобы всё то, во что ты был убеждён, было разрушено этим чудным местом. А восстановить пробел стоит явно большего времени. Как и вернуться к столичной жизни. А вернётся ли?
Сухие губы касаются сигаретного фильтра. Брюнет не знал, чем он был отравлен больше в последние дни: отсутствием сна, табаком или степняцкими сказками. Видимо, избыток был у всего поровну. Комната наполняется едкими линиями дыма, как расползающиеся лапы ночной темени снаружи, как рваные ткани на телах травяных невест, как... Может, так выглядят линии, что видит Бурах? Что это за "линии" и как что-то настолько нереальное можно видеть, а может спросить у самого Артемия?
Боже, что за бред. Он просто слишком устал.
Устал.
Устал, и поэтому не замечает, как мысли преобладают материальное очертание. Темнота скрыла в себе и незваного гостя, что сливается с Городом, не то что там какой-то темнотой этой ночью. Поэтому, когда до ушей с запозданием доносятся чьи-то шаги, Данковский уже примечает местоположение револьвера и время, за которое он доберётся до него, пока не прислушивается к походке и не осознает, что такие шаги могли быть только у одного человека. Ровная, уверенная поступь, при этом не нарушающая покой слишком громко: она была гармоничным аккомпанементом для звуков, которыми был пропитан Город, словно каждый шаг был благодарностью для земли и корней, что разрешили ступать по ним, что являют свои дары в этом месте. Он терпеливо ждёт появления своего гостя, готовит более лаконичные вопросы о том, что он здесь забыл и какого чёрта тот вообще заявляется к нему так бесцеремонно.
Потом.
Он всё ещё устал. Чувствует усталость других. Чувствует, что решить судьбу любого поселения за такое время просто невозможно. На их плечах — непосильная тяжесть. Возможно, сейчас стоит отставить все колкости и недовольства. Ночь умеет хватать в своё логово тайны, так пусть отдастся ей и сегодняшняя слабость.
— Надеюсь, ты счастливее меня, ойнон. Прости, что так поздно, я подумал, что завтрашний день особенно важен для меня, как для главы Уклада. Но Уклад может уйти в степь, ничего не потерять с Городом, но я — я-то точно потеряю. Здесь мои линии. И я не хочу, чтобы они так просто рвались, поэтому буду бороться, — пришедший гость даже не здоровается, или же просто забывает об этом? Даниил видит в нём неподдельное волнение, пока тот говорит. Город, Уклад... Слышать такой неравнодушный тон к настолько утопшему месту в забытом углу страны, должно быть, немного душераздирающе. От мысли о том, что долю грусти нужно проявить перед ним.
Бакалавр терпеливо слушал-слушал, только слишком утёк в свои мысли о "том, что нужно".
— Ты меня слышишь, ойнон? Я, наверное, не в слишком подходящее время появился, но уж прости. Я всё время шагал меж двух тропинок, надеясь, что они сойдутся в одну. Но времени больше нет. Болью и сомнениями поделиться я могу только с кем-то, кто разделяет ту же проблему. И это не будет Клара.
Даниил кивает. Кратко, просто, слишком быстро. Он рукой предлагает гостю присесть за его рабочий стол, в ногах же правды нет, поэтому сам остаëтся стоять.
— Добрый вечер, Бурах. Это для начала. Думаю, все мы на взводе перед решающим днём, так что можете не стесняться и присаживаться. Сегодня я не в силах вас осудить за столь поздний визит, поэтому можем скрасить время беседой.
В голове нагнетала лишь одна мысль: сколько он потратил времени на бессмысленные размышления, что мог с пользой отдать хоть какой-то работе, хоть каким-то физическим попыткам? Может, за это время его могло бы осенить создание вакцины, что не требовала никакой крови авроксов, никакого разрушения Многогранника. Но тот впервые отказывается от сожалений. Нечего жалеть. Может, он тоже имеет право на время без всякой работы. Да и Артемий явился вовремя — теперь он может списать все своë безделье на явление гостя, кого он точно не мог выгнать — невежливо же, чëрт возьми. Даже если бы в другое время он с радостью выпихнул из Омута любого, что заявится сюда с "ночными разговорами". Евы больше нет, а оставшийся обитатель дома гостей не жаловал. Вот и всë.
— Я вижу твоë замешательство перед завтрашним днём. Твои линии ведутся надрывной ломаной, поэтому я к тебе пришёл. Не утруждай себя официально обращаться ко мне, мы ведь наедине.
— Оставьте, — Данковский осекается, нервно прикусывая губу после чужой просьбы, — оставь это, Бурах. Я всё ещё ни черта не смыслю во всех этих "линиях", поэтому сочту чистой случайностью твой приход. Я не хочу погружаться в молчаливый омут, поэтому выкладывай свои планы. Переманить меня или Самозванку на свою сторону да сохранить это проклятое место, лишь бы ваш ненавистный Многогранник, что так больно мозолит глаза на фоне убитых традиций, уничтожить, так?
— Нет, нухэрни. Я сохраню Башню, а всех здоровых эвакуируют. Можешь тешиться со своей игрушкой вместе со Стаматиными. Степь и сама Суок дали мне проявить сострадание и неравнодушие к твоим мыслям, поэтому я прислушаюсь к ним.
Это что, какое-то признание в любви на степняцком? В любом случае, звучит совершенно сомнительно, что гордый, упёртый Потрошитель вдруг отказывается от своих идей. Аглая и он так ненавидели это язвенное пятно на городском фоне, что дразняще возвышалось над всем живым, кололо своим гигантским шипом святую землю, зля её, призывая мор, призывая то, что послужит уроком всем, кто рушил законы этих степных корней.
— Это весьма... забавно. Сделаю вид, что я понял каждое слово и поверю в сказанное, — хотя то и пугало, что Артемий никогда не врёт. Его голос постоянно имел пугающе надёжный тон, такой уверяющий и такой истинный. Он не врал, ни одно слово его не сочилось тем самым ядом лжи, как у Бакалавра.
— Это всё? Я думал, ты поведаешь мне нечто более обширное, раз ты прошел через весь Город лишь ко мне в Омут.
Артемий смеётся. Он с забавой щурится, с такой странностью, будто тот и правда рассказал какой-нибудь пробивающий столичный анекдот из пожелтевших газет.
— Нет.. нет. Эрдем, вроде умом обладаешь хвалёным, а всю вежливость и смекалку растерял за бессонными ночами. Я готов потерять все ощутимые линии, всех басаган, весь свой таглур. Их божество само нашептало мне, что конец их пришёл. Земля не злится, злятся лишь её дети, не принимая её волю. Поэтому я, глава Уклада, пресеку все сказки степные. Поддержу тебя, ойнон.
Бурах поднимается со стула и подходит к нервно курящему брюнету. Тот с сомнением буравит его тёмными очами, пытаясь в затуманенном от усталости разобрать смысл хоть одного степного слова. Бесполезно — Артемий заслоняет собой и душевный обзор, и физический. Чего-то ждёт, стало быть. Ответа? Благодарности? А может, что он наконец-таки выдворит его отсюда, чтобы менху бросил свою резко изменившуюся идею, стал всё таким же упёртым, борющимся за лечение своих жителей ценой Башни, словно она и веса никакого не имела, так, игрушка столичных братьев-архитекторов?
Артемий смотрит.
Даниил всё ещё курит, ощущая, как к пальцам, в которых зажата сигарета, подкрадывается тепло: тление все ближе к фильтру. Не хочется двигаться. Не хочется, чтобы сигарета кончалась, пока на него так пронзительно смотрит Бурах. Молча. По привычке говоря всё своим взглядом. Чтобы добраться за очередной порцией никотина, нужно обогнуть стол и добраться до портсигара. Слишком много действий. Ему не нравится.
— У тебя сигарета уже как минуту истлела.
Простое констатирование факта.
— Благодарю за наблюдательность, но я уже почувствовал, — струйки дыма больше не наблюдаются, а фильтр, куда достаточно добрался огонь, бывало остывает. В поле зрения находится только Горхонский маньяк, заслоняющий своим неприлично большим силуэтом интерьер Омута. Неприлично близко. Ему не нравится.
— Я чувствовал, что будет ошибкой оставить тебя в эту ночь одного. Нужно позаботиться о тебе до твоего.. отбытия отсюда.
“Не тешу надежд, что ты здесь останешься. Это глупо.”
— Позаботиться? Я не тот, о ком нужно сейчас заботиться, Бурах, — хочет уже начать шарманку о том, что он, к общему сведению, взрослый человек, тем более с медицинским образованием, так что он вполне может составить заботу о себе, пусть и слишком часто ею пренебрегает — это, вообще-то, во благо целей; но осекается. Кажется, до него доходит, что тот слишком знает, как он начнёт противиться его словам и говорить очевидные вещи, как и всегда. Здесь он только и пытается доказать всем что-то до боли очевидное, чего в упор не хотят осознавать и видеть. И только теперь доходит: Артемий специально толкает такие речи.
Чем дольше Данковский смотрит на него, размышляя об этом, тем больше расползается по лицу напротив улыбка. Чуть заметное искривление губ, потом нечто похожее на слабую улыбку, потом какое-то неуловимо нежное выражение лица со снисходительной усмешкой. Чëрт.
— Ах, то есть ты специально говоришь какой-то несусветный бред, чтобы заставить меня говорить? Меня такие разговоры, по правде говоря, выводят из себя.
— Браво, бакалавр Данковский, — Бурах издает хриплый смешок, — думал, уже не заговоришь, хоть я перед тобой стою уже достаточно долго. Пришлось воспользоваться такими методами, уж прости, ойнон.
Вдох-выдох. Раздражение расписывается своим почерком на лице брюнета, отражаясь во вспыхнувших зрачках, но почему-то он не чувствует большой злости за эту выходку. Он чувствует, что.. разрядился даже. Насыщенный табаком воздух в комнате вдруг стал ощущаться полегче, словно ком в лёгких вдруг изъяли. И ему приятно раздражаться по столь забавной причине: его незваный гость хотел разговорить его со стопроцентной вероятностью успеха, и, как планировал, добился этого. Неужели ему всё равно, что именно он говорит? Мог бы сказать комплимент хоть, тогда уж можно было бы списать на что-то несмышлёное. Ответил бы, что менху и правда дурак, что перед таким важным днём нельзя толкать глупости. Завтрашний день... Он хочет его отвлечь. Умно. Видимо, он до сих пор недооценивает его.
— Не думал, что ты можешь что-то настолько скрыто планировать. Признаться честно, я купился. Не люблю принимать поражение, но вот — оно.
Даниил всё же выходит из тени крупного облика перед собой и в спешке достает сигарету, мигом возвращаясь на своё место. Протягивает её своему гостю с немым вопросом, и тот, что удивительно, со всё тем же выражением лица, по-прежнему каким-то больно нежным, принимает ее. Свою сигарету он с силой зажимает меж губ, и поджигает между ними огонь.
Один огонь на две сигареты.
На них двоих.
Слишком интимно.
И мысли о чём-то настолько сокровенном ему тоже не нравятся.
Они так же молча курят. Бакалавр прикидывает в голове, какие же попытки разговорить его может принять Артемий, но их не последовало. Совершенно. Он, спустя долгие и тяжёлые мгновения, отвёл напрочь взгляд от змеиного силуэта перед собой и неопределённо смотрел вбок. Просто молчал. Ощущал спутавшиеся из обоих голов думы, скрежет неровных линий, замешательство в этом молчании. Их снова хотелось порвать каким-нибудь отвлечённым разговором, но кто такой Бурах, так-то, чтобы стремиться в одиночку к более располагающей обстановке? Ему нет до этого дела, и если змей перед ним так хочет молчать дальше, то на то его воля. Сомнения в душе менху неприятно царапают когтями внутренние стены, но он же упёртый. Гордый. Уверенный. И не отступит от всего лишь какого-то закрытого учёного.
— В этот вечер много мыслей лезет в голову. От них я обычно избавляюсь за работой, но сейчас мне не над чем работать, хоть и передо мной решается судьба объекта, что мог бы дать мне почву исследований на множество лет вперёд. Чтобы дальше забываться, — Данковский неожиданно подаёт тихий голос, делится чем-то личным, прикрытым фактом, что думать он сильно не любит. Молчать — да, лгать, пока стоит, отказавшись присаживаться — да. И делиться чем-то с местным врачом он не то чтобы хотел, просто ночь — время чудное. Да, да, это всё из-за ночи, из-за отравленного табаком и невесомой пылью Песчаной Язвы воздуха.
— Бросай это, ойнон. Заживи уже спокойно, может, останься здесь. Явно проще, чем выживать в Столице, уж я-то знаю. В тебе нет человеческого стремления к отдыху, лишь — к навороченному желанию добиться прогресса человечества, но твоя доля не в этом. По слухам определил, что Власти неблагосклонно отнеслись к твоей Танатике. Так чего же ты так волнуешься?
Как ножом по еле зажившей ране. Как ржавая, изогнутая отмычка под ребром, что загнал очередной урод в ночном переулке. Как смерть Евы — гром среди тишины небосвода. Танатика. Точно. Её ведь больше нет — уже можно считать верным хоронить её, если она уже не трагично погибла в собственных обломках. Его детище и убеждение.
— Вас, видно, чувству такта не обучили ни в Столице, ни здесь. Про Танатику я слышать не хочу. Я волнуюсь? Да мне даже не за что уцепиться, Многогранник в моих руках уже разбивается на множество осколков. Я уже себя похоронил на её остром конце. Я уже развеял свою душу на могиле этой розы ветров. Ещё что-нибудь? — сигарета пылает, как карие глаза хозяина Омута. Даниил и правда пылает, яд сочится с его клыков, готовясь к умерщвлению жертвы. И всё ещё он кажется крайне сдержанным, чем могло быть.
— Знаешь, я отрыл граммофон в отцовском доме и пару пластинок, — начал менху, как ни в чём не бывало, — это стало поводом зайти сюда. Ты, думаю, бóльший ценитель музыки, чем я.
Секунда за секундой. То, как Бурах может менять одним лишь моментом всё вокруг, было слишком раздражающим. Потому что Даниил и правда смягчается не по своей воле, на него умело подействовал эффект упоминания чего-то столичного — чего-то, что было оставлено за рельсовыми путями.
— Правда? — тот недоверчиво хлопает глазами, пытаясь в памяти прикинуть, был ли точно в доме Исидора хоть намёк на граммофон. Мало ли, очередная издёвка или вовсе украденная вещь. Но Артемий лишь кивает в сторону винтовой лестницы и уже удаляется на первый этаж, так что ему остаётся лишь завороженно последовать за ним.
Удивительно, как он смог тихо уместить целый граммофон на стол по приходу, либо же Бакалавр настолько сильно ушёл во внутренние терзания. Вещь блестела в свете лампы, даже слоя пыли не было видно: то ли ее старательно протирали, то ли на ходу исчерпал себя. Было проще думать о втором. Мысль, что для него с особым чувством подготавливали забытую вещь, позаботились, чтобы не принести сюда грязь, на которую он скривил бы лицо в бывалом отвращении, заставляло ощутить неприятное ледяное чувство внутри груди.
Что-то нервно вспоминается.
“Есть ли у тебя сердце, Бакалавр?”
“Конечно, у меня есть сердце”, — думает Данковский.
“Просто ума — больше.”
Поэтому его сердце и не должно трепетать от малейших знаков внимания. Всего-то.
— Ойнон.
Когда он возвращается в реальность, то встречается с вопросительным взглядом своего гостя. Да, Даниил точно ненавидел мыслить не в направлении работы или научных убеждений. Поэтому, смахнув нависшую чёлку со лба, он моргает пару раз и просто кивает Артемию.
— Всё хорошо, да, я здесь. Всё ещё могу отвлекаться, мозг слишком многое в себя вмещает. А какие пластинки есть?
— Ну... — Бурах не ожидает такой отточенной речи после пропажи своего собеседника в множестве линий, поэтому сбивается на вопросе. Пластинки... да он и не разбирается в музыке, по крайней мере не на таком уровне, как уроженец Столицы.
— Думаю, просто классические композиции. Поставлю пластинку, заодно и услышим, что в них сокрыто.
Тот нервно чешет затылок, смотря на пару-тройку найденных пластинок, и наобум берёт третью. Всё ещё потерянно смотрит на механизм, действует инстинктивно, но останавливается на процессе постановки иглы на поверхность. Он ведь даже не знает, не помнит, как вообще работать с таким чудо-устройством: за музыку на каких-то отвлечённых вечерах в студенчестве отвечать приходилось явно не ему. И пока он в замешательстве рыскал глазами, на какую, собственно, шероховатую линию диска стоит вообще опускать эту граммофонную иглу, хозяин Омута мимолётно подошёл к нему в один шаг и перехватил "лапку" механизма из чужой руки.
— Иглу нужно опускать ближе к краю пластинки, проверить, перпендикулярно ли она стоит, и просто опускать в канавку грампластинки. Ничего сложного.
Даниил сосредоточенно проворачивает перечисленные действия, пока чужое плечо упирается ему в грудь, и впервые, кажется, его это не волнует. Всего лишь помогает запустить пластинку, всего лишь. Но Бурах еле улавливает его голос, приковавшись взглядом к отточенным движениям, что проворачивали нечто удивительное. Ничего сложного? Ох, как раз есть сложность. Что менху отдаёт касаниям слишком большие значения, что танатолог не шарахнулся от контакта, а сам напоролся на его плечо, и даже не отстраняется. И от чего-то стало тепло-тепло, и это чувство пытается привести к настоящей причине, почему Суок велела посетить Омут сегодня.
Просто усталость. Лежащий перед носом конец всего и всё стремительно пережитое за минувшие дни попросту навалились на него, вот и чудятся в голове какие-то мотивы Степи на его счёт, что бессильный взгляд искажает линии, заводя его сюда.
Музыка заиграла: хрип и помехи граммофона постепенно сменились тихим, размеренным началом композиции.
— Что за пьеса?
— У... Исидора, однако, интересный вкус в музыке. Пластинка новая — нашумевшее произведение Шостаковича, даже в Столице слыхал на паре важных вечеров вживую. Значит, совсем недавно её приобрел.. — голос затихает, сливаясь в унисон с композицией, что наполняла опустевшие стены, приглушая всякий их шёпот побывавших в Омуте, умершей Евы, всех, кого Артемий мог припомнить. Заходя сюда, этот шум его истязал и не давал расслабления, а учёный, видно, даже не слышал нечто столь мистического, жил себе спокойно. Поэтому граммофон стал отличной находкой, чтобы этот Омут заглушить с его шёпотом, оставив лишь одинокого Даниила и его присутствие.
— А, ну.. даже не знаю такого. На вальс похоже, — Бурах украдкой бросает взгляд на собеседника и прикусывает губу, мечась от мысли к мысли.
Вальс... И давно он в танцоры подался? Музыка, конечно, приятная, ничего против не возымеешь, однако разделить молчаливое наслаждение композицией менху не может. Музыкой хотелось как-то отвлечь Данковского, а в итоге сам попался в клубок своих дум. Может, потанцевать с ним? Как он танцует? Столичная интеллигенция явно обладает танцевальными навыками, это ведь "эталон", это ведь "этикет", а он-то, наполовину степняк, к этой интеллигенции не то что никакого отношения не имеет, так ещё и схожими навыками не блещет. Это не поплясать от забавы в детстве вместе с травяными невестами под завывания ветра и хриплых голосов отцовского таглура. И ещё много-много мыслей, что эта затея ни к чему и они просто могут послушать музыку.
Но он не привык бездействовать.
Пока Данковский лишь кивает на такое предположение, он успевает вытянуться перед ним и с крайней уверенностью протянуть руку, чуть наклоняя голову вперёд в пригласительном жесте.
— Хатар наада, хөөрхэн?
Тот удивлённо хлопает глазами, пытаясь переварить степной язык и сопоставить какие-то знания, будто те помогут расшифровать томную фразу. Безуспешно, к счастью обоих. Такое прозвище не стоит упоминать вслух дважды.
Но жесты и взгляд означают что-то вроде "приглашения на танец", поэтому Даниил на миг смущается, размышляя над полнейшим безумством этой ночи, и плюёт на всё, кладя обведённую перчаткой ладонь поверх чужой.
Его резко притягивают к себе за талию: недостаточно близко, чтобы воспротивиться, но и недостаточно плавно, чтобы оставить это без внимания. Танатолог пронзает спутника недовольным взглядом, хмуря густые брови, отчего на коже меж ними появляются две линии складок, что выглядели на лице довольно привычно, поэтому Артемий лишь слегка улыбается и уводит его подальше от стола.
Пьеса постепенно набирает звук, продолжая чуть хрипеть под слабыми скачками граммофонной иглы по пластинке. Особым спокойствием льётся музыка, создавая отдельную атмосферу вне всякого Города и Песчаной Язвы. Омут — больше не Омут, беспокойный шёпот Евы Ян больше не доберётся до ушей менху, а Степь не сможет дозваться. Пока эта мелодия всё наполняет и наполняет их гостиную на двоих, пока в душе появилась долгожданная отрешённость от всего, спокойствие, пусть и сердце бешено колотилось от волнения сделать ошибку в шагах.
Проблемы завтрашнего дня отходят на самый дальний план. Все бойко и странно проговорëнные диалоги за этот вечер — тоже. Бурах всё не мог избавиться от странного ощущения самозванца в этом доме, от таких отстранённых фраз Данковского, от какого-то съедавшего душу дискомфорта. Но вот — музыка. Правда она лечит, расслабляет, отправляет в какой-то совсем иной мир: не загробный, не живой, не утопический. Просто укутывает своими волнами, как притоки Горхона ласкают почву, на которой вновь расцветёт дурманящая твирь. И он надеется, что пластинка сможет заиграть снова, что проклятая игла не будет проигрывать помехи после конца звуковой дорожки, а просто чудесным образом будет дальше вести и вести эту мелодию. Что ж, Шостакович.. Видел бы он его хоть раз, то с удовольствием бы отблагодарил его за такие волшебные труды.
Даниил движется медленно, беря на себя руководство их парой, размеренно покачивается и совсем старается не обращать внимания на чужое тепло под руками, что прожигает даже сквозь перчатки, а тем более — на чужие руки поверх своей фигуры. И даже он поддаётся чарам пьесы, мышцы лица самостоятельно расслабляются, взгляд проясняется — направлен он прямо в глаза напротив, даже не стараясь соскользнуть невзначай на случайный угол, хоть и зрительный контакт всегда давался ему с трудом.
После первой минуты романс набирает силу для кульминационной части, и они, пленники Омута, что теперь был наполнен жизнью, синхронно начинают шагать интенсивнее, выводя квадрат на деревянном полу. Всё фоновое слишком блекнет в сравнении с лицами друг напротив друга, хоть и явная непривычность — быть близко вот так, без стеснения держаться друг за друга и чувствовать весь этот контакт вместе с мелодичными волнами пластинки. Бурах кружит брюнета, и тот совершенно не против — пленники не самого Омута, сколько чарующей композиции. Чарующего танца. И не мешали никакие мысли о чьих-то навыках, ведь они танцевали для себя.
Звук скрипки становился все тоньше и протяжнее, верша свой гипноз над своими слушателями. Голова Данковского пуста, и в список "дел, что помогают очистить мысли" тот прикидывает вальс. С Бурахом, желательно. И пусть в будущем таких шансов может и не быть.
Они улыбаются друг другу. Без змеиной язвительности, без грубого оскала, без всего напыщенного лицемерия, к чему так привыкли за жизнь. Просто и чисто, даже наивно, позволив раствориться в воздухе своим маскам и быть по-настоящему искренними. И на душе становится легко-легко.
Пьеса близка к своему завершению. Тихо завывает всё та же скрипка, подводя свою мелодию к очевидному финалу. Плен больше не сковывает их, а дурман улетучивается в воздухе, возвращая лишь так близко доносящийся запах Артемия: степь, твирь, кровь; запах Даниила: табак, порох, кровь.
Тишину разрывает треск граммофона. Данковский слишком резко отстраняется и смахивает иглу с пластинки, прекращая треск, обрывая следы посторонних звуков в доме. Всё то же надрывное молчание, даже ветер не бьётся в окна, даже Ева больше не шепчет, даже дыхания ничьего не слышно. Его руки упираются в стол, а взгляд неотрывно прикован к ним. После потери себя послевкусие и правда неприятное, словно дать себе настоящую волю — настоящее табу для интеллигентов. По крайней мере, волю перед степным хирургом, которые были сцеплены лишь общей целью и местом. Никаких личных разговоров и знакомств. Так почему?..
— Ойнон.
Артемий нарушает границы его личного пространства, делая шаг почти впритык к чужой фигуре и так же глубоко смотря в глаза напротив. Он секундно даёт себе передышку и, не давая даже мгновения для осознания потерянных границ, хватает за шею Бакалавра и слабо тянет на себя. Целует. Замерев на потерянное количество минут, ощущая слившийся воедино почти забытый вкус никотина, сухие губы, остановившееся дыхание и застывшую позу.
Пока оба начинают осознавать текучие секунды, с каждым мгновением тёплое дыхание Данковского возвращается, ступор прекращается, ночь начинает ощущаться сполна.
Они набрасываются друг на друга, руками зарываясь друг другу в волосы и притягивая себя как можно ближе, чтобы не дать хоть одного свободного кубического метра для отравленного мором и общими сигаретами воздуха между ними. Жадно, ненасытно кусают губы, сплетаясь в яростном танце, терзая потресканные и пересохшие уста, что жизни лишены без всякого пропитания и питья в условиях эпидемии. Что теперь насыщены безжалостным контактом двух врачей, безумных, сорвавшихся с цепи всяких сомнений о важном — завтрашнем. Ночь длинна и с лёгкостью даёт волю всяким безумствам.
В таком полубреду они петляют по лестнице наверх, запинаясь и давя друг друга к стенке. Даниил пропускает меж клыков чужую опухшую губу и яростно кусает, чтобы сполна ощутить яркий привкус крови, что уже въелся в него за дни, когда он наяву видел саму Смерть. Но это — другое. Кровь Бураха из губ в самом ожесточённом поцелуе — совершенно другое. Он с особой жадностью слизывает ее, продолжая впиваться поцелуем в менху. Отбросить всякие мысли помогает не только работа, но и контакт с отличающимся от любой спутницы, что были прежде, Артемием. Так, возможно, стоит пустить всё на самотёк?
“Как в плешивых романах с не лучшими исходами после таких ночей, ей богу.. Всё равно. Пусть течёт дальше — как Горхон вокруг этого места.”
— Больно кусаешься, столичный змей.
— Сочту это за благосклонный комплимент, благодарю.
— Только не съешь меня, — сам Бурах слизывает с губы собственную кровь, медленно и тягуче пробуя её вкус, — перед нами обязанность явиться завтра в Собор.
— Я подумаю над твоей просьбой. Змеи обычно поглощают свою добычу разом и полностью.
Они оба — с хищным блеском в глазах, что застелены туманом звёздных безумств.
В череде резких движений одежда оказывается на полу, — кажется, кто-то пожалеет о куче заломах на ней, что не разгладить просто так, но это только завтра, — вещи с рабочего стола безжалостно сброшены, а их хозяин расположился на крепкой деревянной поверхности.
— Тебе идёт безумство. Когда ты плюëшь на свои дурацкие педантичные привычки и открываешься, — Артемий прерывисто вздыхает, ощущая на своей шее раскалённый змеиный укус, и дёргает за чужой загривок, чтобы взглянуть на вид Даниила сейчас: жадностью тот сочился, словно захватил долгожданную добычу и не желает из лап выпускать, взъерошенный, с перекусанными губами и такими же цветущими укусами на бледных, усыпанных россыпью родинок, ключицах.
— Мне больше нравится, когда ты держишь язык за зубами. Молчание — высший дар, — Бакалавр даже сейчас язвительно огрызается, держа на губах натянутую усмешку. Словно не они забытые мгновения назад отдавались невесомой нежности в танце под “Романс”, дарили друг другу разовые в жизни улыбки, что были чем-то невообразимым, оставленным в прошлом. Но голос его отдает теплотой, всегда было удивительно, что он часто, помимо настоящих приливов отвращения и злости, имеет такой подтон: не слишком подходит своему хозяину.
Они бесчисленный раз за ночь сбиваются в поцелуе, ведя немыслимую борьбу. Сотня укусов, поцелуев, касаний. Скольжение тонких, длинных пальцев по мощному телу, напряжённым и горячим мышцам, множеству шрамов, которыми исписано чужое тело. Скольжение мозолистых, крупных ладоней по худощавому телу, что натянуто струной, по рёбрам, по линиям родинок, по каким-то мелким ожогам и шрамам, — по всей видимости, результат неудачных исследований. Хоть и казался Данковский больно вытянутым, он имел хорошую силу для своего телосложения, чего только стоит его мёртвая хватка на чужих плечах. Словно вложил туда всё обладание, всё желание, ненависть и любовь.
Звёзды в окне стали слишком яркими. Тучи благосклонно разошлись, явив миру под собой вид небесных светил, что после непроглядной темени начинали мозолить глаза. В этот раз окна не были привычно прикрыты бордовыми шторами, а комнату освещал лишь лунный свет да зажжённая прежде лампа. И всё равно слишком слепит. Даниилу хватает одного лишь жара чужого тела, чтобы быть физически ослеплённым. Обожжённым.
Упоение они находят в сухом трении тел. Руки с энтузиазмом обводят рельефный живот, исписанный шрамами, мышцы которого горят и напрягаются под пальцами. Менху был до безумия хорошо сложен и силён, отчего-то же он выходил постоянно живым из кулачных передряг. Рука Данковского плавно съезжает вниз, обхватывая основание члена Бураха и с нажимом проводя вверх. Артемий лишь сдавленно хрипит и роняет голову на чужое плечо, опаляя его рваными вздохами. Его мощные пальцы впиваются в бледные бёдра брюнета, передавая всё испытываемое напряжение и нахождение на грани. Грань должна быть далеко сейчас, а не оказываться прям под босыми ногами, бить в висках и мышцах, это ведь постыдно — так просто сорваться.
Даниил скользит рукой по чужой пояснице, — само благословение, что перчатки оказались сброшены в порыве и больше не царапали раскалённую кожу Бураха, — отчаянно давя и приближая к себе ещё ближе. Длинными пальцами он обхватывает оба члена, судорожно вздрагивая от контакта и чувствуя притуплённое головокружение от всего жара, которым пропитана комната. Чувствует, что он сам пропитывается дурным теплом и твириновым ароматом, как он настойчиво бьёт в лобную долю и травит обоняние. Ненавидит эту близость, потому что ощущает еле существующую нить того, будто он не одежду свою сбросил, а целую оболочку снаружи. Оголил свою душу, и этой душой принимает чужую в единении. Что-то эфемерное и высшее — мерзость, только не чувства.
Прошипев сквозь зубы, тот делает толчок навстречу движению руки и сразу цепляется мёртвой хваткой за Бураха, чувствуя электрический ток в теле. Артемий словно отрезвляется этим жестом и тиснет покрасневшее бедро в ответ, пока вторую руку присоединяет к чужой, рьяно сжимающей и двигающейся вверх-вниз между ними. Он дотягивается до запястья Данковского только кончиками пальцев, но уже чувствует, как даже его извечно холодные руки теперь горячее раскалённой стали. Старается, даже как-то смущённо, не смотреть вниз, а только запоминать все черты танатолога: его нетипичную оболочку, томные вздохи и скрип зубов, его типичную сосредоточенность, стеклянный взгляд и крепкую хватку.
В груди распаляется жар, дышать всё тяжелее. Столь интимный контакт бьёт в голову дурманом, словно посреди Степи вдыхаешь ядовитую твирь. Плоть к плоти, душа к душе. Совершенно оголённые перед дрянным ночным сумасшествием, перед толчком к необратимым действиям, друг перед другом. Сцепленные одним Городом, одной проблемой, одним Омутом, одной комнатой и пропитанным табаком воздухом. Они жмурятся, выдыхают через зубы, привычно сдерживаясь от любого проявления чересчур громкого шума. В окна с любопытством заглядывают те две звезды, что затмевают своей яркостью других, и Даниилу кажется, словно эти звёзды рьяно пульсируют прямо перед его глазами.
Жаркий поцелуй, укус на чужой губе, смятая в пальцах кожа. Они достигают пика вместе, как и положено связанным Линией, горячо изливаясь и пачкая тела, обнажённые руки друг друга. В ушах неистово звенит, но лишь секунду, пока те пытаются хвататься друг за друга в поисках точек опоры. Лоб ко лбу. Кажется, так могли бы передаваться думы различные, но их головы пусты. Передают лишь тепло и остатки силы. Пытаются откинуть на сто вёрст завтрашний день и факт его существования.
Данковский лениво касается чужих губ собственными, сплетаясь в расслабленный танец, впервые пробует невесомо провести свободными от перчаток руками по щеке Бураха, очертить линию челюсти и уколоться щетиной. Веки закрываются сами по себе, приближая к себе столь желанный сон и отдых, ведь сил даже посмотреть на Артемия в этот момент попросту не хватает. А Артемию-то будто камфору по сосудам пустили.
— Можешь устроиться на моей кровати, я отлучусь, — Даниил резко пробуждается от полуминутной дрёмы и хрипло бормочет в чужое плечо, пока не отстраняется одним рывком от чужого тела, разом хватает свои разбросанные вещи и, накинув рубашку, спускается вниз. Бурах остаётся один.
Что сотрясло это мгновение? Или безумство ночное с концами завершилось? Змеиным ядом пронизал жертву и нагло сбежал. Вот же столичный, крыса этакая. Только ему не остаётся и меньшей доли обидных мыслей, когда им на замену приходит переваривание всей полученной пищи для ума, политое сверху токсичной отравой рептилии. Он, тяжело выдохнув, плюхается на чужую скрипучую кровать и зарывается носом в подушку, лишая себя доли кислорода и в качестве замены вдыхая её запах: еле уловимый аромат самого Данковского перебивается терпкой табачной вонью. За короткое время пребывания здесь тот уже успел прокурить даже постель, любезно принимающую в себя едкий запах. Только чуткий нюх менху даже не раздражал этот фактор.
Даниил в этот момент пронзает взглядом собственное отражение в разбитом зеркале Евы. Тяжёлое дыхание сотрясает воздух вокруг, а мысли муравьиным роем разъедают лобную долю — пульсирует, тварь, и принять хоть какое-то лекарство не хватает сил. Желательно от последствий этого сумасбродства. Чëрт...
Он никогда так не задумывался о единичном контакте с кем-то. Да, бывает, это ведь хорошо отвлекает и даёт разрядку средь забитых будней. Треклятый менху — исключение в этом порядке. Кусать и метить ему слишком понравилось именно загоревшую сильную шею, видеть у себя на пороге именно широкий силуэт, отдающий бурой краской засохшей крови и болотным оттенком одежд, думать именно о колющейся щетине на линии челюсти, сбитой ранами в каких-нибудь переулочных бандитских поножовщинах.
Но он не любитель исключений.
Ему ещё возвращаться нужно, в срочном порядке, не то ещё успеет вклиниться в эти мысли железным прутом. Завтрашний день отживёт — на первый состав же сядет. В Столице он найдёт на что отвлечься, когда Степь перестанет дурманить голову. Поэтому Данковский привычно стирает рукой всё наваждение с лица и набрасывает одежду. Бурах, наверное, заждался уже в его кроватке, так зачем разбивать чужие грёзы перед тяжёлым днем? Можно и потешиться.
Снова путь по винтовой лестнице, снова собственная комната. Снова Артемий в ней — по-прежнему. Он тихо дремлет, отвернувшись к стене, не ожидая чьего-либо определённого возвращения. Кровать прогибается под весом ещё одного тела и Бурах вздрагивает так резко, словно уже готов перерезать глотку объекту беспокойства, будучи привыкшим к чуткому сну в недоброе время. Его остервенелый взгляд встречает привычное равнодушие в чужих и разом смягчается. Гаруспик перекатывается по постели и садится, свесив ноги с кровати и смотря на Даниила так, словно тот был необъсянимым степным чудом.
— Я думал, что ты ушëл с концами. Ложись на своё место, это мне нужно спать внизу.
— Нет, Бурах, — тот качает головой и берёт его за руку, поднимая с кровати, — здесь мы спим вместе, так что ложись обратно.
Бакалавр убеждается, что говорит это с прямым зрительным контактом, нервно подняв подбородок от разницы в росте. Так же нервно убирает руку от чужой и поворачивается к окну, захватив металлический портсигар и уже открыв форточку. Ветер холодной сентябрьской ночи заставляет поëжиться, хоть он и был одет в большее количество вещей, чем его гость: не до конца застëгнутая у ворота рубашка и брюки, пока тот уже оголился ко сну и щеголял тенью за Даниилом в одном белье. Он вздрагивает, когда чувствует большие ладони на своих боках, и смотрит с немым вопросом на Артемия, пока в губах зажата не начатая сигарета.
— Даниил.
В комнате был полумрак. Весь свет оказался погашен ещë когда Данковский ушёл на мёртвый и пустующий нижний этаж. Его рука берёт лежащую на подоконнике зажигалку и с трепетом поджигает сигарету меж чужих зубов, когда огонь освещает их черты, линии тускло-оранжевым светом. Губы чуть дрожат, но брюнет глубоко затягивается, смотря на Артемия как-то по-особенному из-под полуприкрытых век и выпуская дым в загоревшую шею. А у Артемия дыхание перехватывает не то от вдоха табачной отравы, не то от вида столичного змея, что сейчас больше походил на робкого чернявого кота: растрёпанные волосы, уставший вид, эта дурацкая открытая шея, исписанная его укусами, сигарета во рту. Её же он аккуратно забирает и затягивается сам, чувствуя секундной давности тепло губ Данковского на фильтре, ловит на себе его заинтересованный взгляд и поддаётся дурацкой слабости — целует его покусанные и успевшие обсохнуть губы, медленно скользит по ним языком, выдыхая задержанный во рту дым. Целует так, словно пытается дать всю жизнь в последнюю ночь перед решением, вернуть весь яд, что влили в него за этот вечер, поглотить душу, все линии, и вернуть их обратно — вторым поцелуем, когда воздух кончится. Вокруг кружатся завитки никотиновой отравы, обвивая их силуэты и подсвечиваясь от подожжённой сигареты.
— Артемий, — танатолог выдыхает на грани шёпота в губы, смотря сонно-опьянëнно в очи напротив. Чужое имя горит на устах, до боли непривычно, переходя грань окончательно. А что есть — эта грань? Пробормотать имя, лишь бы никто не услышал, ни одни его убеждения и ни одна травинка в Городе? Лишь бы пропитанные Евой стены не впитали в себя этот шёпот?
— Тëма.
Удар в солнечное сплетение, — морально, конечно, — ощущается колющей тяжестью. Глаза Бураха округляются, но он смахивает головой чуждые эмоции и вновь смотрит непроницаемо на бакалавра.
— Идём спать. Завтра всё выскажешь.