Принцесса-невеста

R
Завершён
13
автор
Фэндом:
Размер:
5 страниц, 1 927 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:

Вам нечего извинять: все актеры умерли, следовательно, некого и хулить

У. Шекспир, «Сон в летнюю ночь»

Указ ты слышал?

Ныне в городе нашем

в каждые двери смерть стучится

и требует имя

Д. Пуччини, «Турандот»

В архивах тишина, продавленная пылью. Бьёт контрастом — с высокопостной скромностью фасада прошедших лет. Разговор на крикетной площадке, марлевая повязка на левом глазу — ай, снова заныло. «Герцогине необходимо медицинское внимание», сказал человек с рыжими волосами, «я и наблюдатель, и собеседник. Не жжётся?» Шерил улыбнулась. Вычищенная опера — ловушка для бессовестных чужеземцев, Турандот приговорила Калафа к повешению. В общем и целом, просчитался. На ковёр не приглашали, был вынужден демонстративно путаться в коридорах и лестницах, шаркать грязными сапогами. Пузатый мираж встретил и с гоготом нырнул в поэзию Гёте. — Как же тебя звали-то. Саймон? — Саймон, Саймон. Кентервильское привидение. Слышал о таком? Смешок. — Тоже прикончил жену из-за разногласий в готовке? От Бармы — опущенные монолитные веки, нагромождëнные друг на друга десятилетия. Выписывает имена антикваров и политиков, разминая запястье. Приглядеться — тот же гипс, разве что эмоция другая, занудство аристократического толка. — Куда мне. Компаньонам, как и камердинерам, полагается быть холостыми. — Ага, — Брейк трясёт дорогую табакерку с синей эмалью и турмалинами. Чёртик не выпрыгивает: — И в двадцать шесть говорить на французском с апикальным звуком, давно вытесненным грассировкой из Парижа, скрывать ухоженные пчелиным воском ногти. Маскировка так себе, но покаюсь: догадался я только на театрах-монополистах. — А, — шуршание бумаги. — Ну, это — традиционный фарс. Саймон, фамилии нет — потеряли в гражданской революции. Представился, не озаботившись прощанием, попался через две недели на рейнсвортском собрании. Неприметно оценивал температуру чая с розами, передавал прошение о постройке богадельни, поднимал платок. Язвил, но так, что не состришь. Шерил разрешила распутать клубок лично — одомашнивала (негласно: милый, на свободе ты мне полезней). Брейк не возражал (идти было некуда и незачем). Приноравливался. Саймон-Саймон — торчащая из полотна красная нитка, малословие и саркастичность, к которым не удалось подступиться ни встревоженному Кевину (обезличенность напрягала, обращения душили), ни Брейку с подшитыми у Шерил манерами и сознанием, с кем якшался. Болтовня роилась, липла, а он мнил себя зверем в овечьей шкуре, сбитым для вечной охоты. Танцы, падение империй, трагично умерший брат. Чей? На прямой вопрос — взаимно безмятежное враньё. Добирался, например, до кабинета вживую, и герцог обнаруживался в отпуске, один нервный лорикет в клетке; притаскивался на приём — герцог потянул лодыжку, вот беда. А Кевин Регнард, радушно приветствовал Брейк, в безымянной могиле, до свидания. Свидания за все годы не назначили. — Но ты здесь, — Барма скрипит пером, убирает фолиант в стопку. — Фамильярничаешь. После того, как я исполнил просьбу встретиться и проявил великодушие. Чего ты ожидал? Безвозмездности? Брейк разводит руками. — Туше. Переоценил своё обаяние. — Положи на место. И всë же не гонит — интересно, значит, подсечку дать. А над чайной чашкой висит унылая муха, запутавшаяся в лабиринтах захламленных полок, тянет бадьяном и гвоздикой — привычка с континента, без жира. Брейк милостиво возвращает табакерку. Зарывайте, мол, наш топор войны. Скрытый механизм оказывается под гравировкой «cher ami», крохотная золотая шишечка. — Хотел разгадать, — бросает Барма. Чëртик мотается туда-сюда на пружине, хихикает. Матовый голос, выскобленная иллюзия — проглотите наживку, запишите последствия многолетнего контракта на ваших органах. Брейковские лëгкие, вон, как при чахотке порубцованы. — Кого? — Кевина Регнарда. Пренебрежение чувствами во имя истины — это по-бармовски. На колючий север бы вам, к туманам моря, к которому нет выхода из родной страны, окружённой землистыми просторами и скакунами. Но Брейк придерживает мысль, попортили уже одежду за наглость. — Эгоизм, дурость, сотня невинных жертв, Бездна не переварила и выплюнула, Рейнсворты приодели. Что же ты — ходишь и прячешься? Хрустальный светильник моргает жëлтым. Брейк смотрит вверх. Помещение сплющенное, точно вырезанное из линейного измерения. Он говорит просто: — Извини, что убил твоего деда. Шорканье. Щёлкает канцелярский нож из слоновой кости; воцаряется немота. Барма смеётся, упёршись лбом в ладонь, — зрелище в своей искренности редкое и вводящее в оцепенение. Чётко, выверенно: — Мимо. Узенький проход, пороховой дым, западня. Старика устранил не без труда, запомнил — кармин с сединой, поразительная живучесть, передающаяся по наследству. Голову рассëк до нижней челюсти, а меч в ней увяз между зубами, будто в глине. Кевин запаниковал. — Мой дед, — отвлекает Барма со степенным равнодушием, — умер от самонадеянности. Умение Дронта сосредоточено в накоплении информации — постоянно использовать его в качестве грубой силы безнадёжно глупо. О гибели мне сообщили под утро, и это, скажем, разве что испортило дальнейшие развлечения с горничной. Или с кухаркой. И житейской суматохи прибавило — с кладбищем, землёй, арендной платой и внезапно объявившимися кузенами. — А Кевин… Я знаю: ты рыскал. И нашëл. — Таинство каталогизации. Внутреннее и наружнее, упорядоченный список номенклатуры, личность Призрака в мою коллекцию. Синклеры были очевидным исходом дворянских распрей, поддержанных и Рейнсвортами, к слову. Брейк пожимает плечами. — Я служу не дому, а людям. В кармане пандоровской формы и лакрицы не завалялось, чем отъедаться? С дедом разобрались, главное, — славно, можно не опасаться судебных исков и выступлений, казнить нельзя помиловать. Из угла на Брейка пялится пятнистое чучело, и он думает: бутафорский цех, жалованья и расходы в столбцах, погребённые династии, экзотика — эдакое закулисье погорелого театра. Может, достопочтенный герцог такой противный оттого, что в детстве не наигрался в Мельпомену? Паршивенькое в Латвидже воспитание. — И ты всё ещё хочешь? Барма скашивается с вопросом — Брейк ответно закидывает ноги на стол. — Живой незаконный контрактор под наблюдение, даже мозг от Бездны не уехал. В знак нашей новой дружбы, Саймон. Что-то меняется на подсознательном уровне, внешне — рябь на воде. — Твоя религиозная жертвенность отвращает. — А меня классический романтизм вводит в уныние. Что в письмах герцогине — уж не закодированные ли извещения королеве? — Возможно. Барма откладывает очередной компромат — мелковато написано, не вчитаешься. В нём оседает любопытство. — Хорошо. Закрой дверь. Дивана в кабинете нет, но есть ковëр. Отличный ковёр, думает Брейк, шерсть мериноса, вот бы такой в служебную квартиру. На предложение цыкают и предлагают вдавиться спиной в столешницу. Костлявая у него ладонь, а подушечки — мягкие; не кошка, правда, не когтями распотрошит, а птичьими уловками — постучит по черепу и перевернëт. Шляпник бесится на вмешательство, трещит от виска к виску. Барма, впрочем, аккуратен. Его движения словно вообще лишены сексуальной интенции: пальцы по-светски лишают петель пуговиц, стягивают форму — вещь показательную, застревают на рубашке под ней и практически теряются на грудной портупее. У Брейка в глазах белые всплески — дëрнись, выверни. Нет: дыши, подсказывай. Увиливай: вам повезло, что я не в повседневном, портные меня ненавидят. Щупают пульс, спускаются по горлу. — Волосы мешаются, — замечает Брейк. — Тебе с ними удобно? Во взгляде нет ничего — ни пустыней с кочевниками и бесчувственных зим, ни колдунов и чернокнижников, обыкновенная зрительная ячейка. Серая радужка, вкрапления пропавшей сквозь поколения бирюзы. Начальство, вроде как. — Не особо. Но это — семейная реликвия. От скальпа до щиколоток, каждый шрам и царапину — операционная процедура вне обезболивающего, инициация в грешника. Так дотрагиваться не позволял очень долго, к печати — никогда, потому жарко и влажно. Барма расценивает, пробует, замеряет — и заросший прокол, и пигментное пятно. Обхватывает член, но не даёт толкнуться, без стеснения лапает. Брейку дурно до хохота: благородные господа насмотрятся, а затем настрогают себе иллюзий с точностью до сантиметров. — Склонность к деталям, конечно, поражает. Барма не одобряет: — Я, сударь, всë же на двадцать восемь лет опережаю и по званию выше — не дерзи. — Ну, у всех свои недостатки. Ох. — И знаю, что ты предпочитаешь постарше. Дочурка Шерил, например… Брейк ровно кусает его за мизинец. — Мы же так здорово поплыли. А, Саймон. Леди Шелли — невыразимое спасение, беззвучные сила со смелостью, полевые цветы у изголовья кровати, незавершённая вышивка с магнолией. Брейк, опять укололась. От жары Шелли становилось нехорошо, но речные прогулки проходили без изменений: она брала боннет с лентами, придававший ей гаснувшую моложавость, и сиреневый зонт с бахромой. Шутила, и её анекдоты вгоняли в краску, точно мальчишку. Брейк подспудно ощущал, что в нём Шелли тоже находила какую-то отдушину — неизвестное ему горе, — и порою, вежливо касаясь костяшек через кружевные перчатки, Брейк думал о невозможности. А иногда — о том, что под слепящим солнцем забывал черты её лица. — Ну-ну. Витражи в архивах ещё с довоенных времëн: стрельчатые арки, циклы миниатюр со свинцовыми рамками и лик мученицы, закутанной в мантию. Напоминает о церквях, куда Шелли водила, пока могла, только здесь — темно и не свято, не иконы, а исторические документы под опись. Ноготь танцует, финально замирая у слезоотдела слева (Кевин глядит мимо — в бесконечные стены, в слова на мëртвом языке на форзаце брошенного справочника; в беззвездную Бездну), поглаживает. И не втыкается. Брейк хватает ртом воздух. — Мне достаточно, — резюмирует Барма. Пальцы покидают глазницу, задев верхнее веко. — Теперь веди. Вся моя активная практика пришлась на юношество. Ленюсь. Брейк хлопает глазом минуту, и его молчание, верно, выразительно. Домашняя Бездна от неожиданности скучивается и уползает за края шкафов, низ живота продолжает ныть и пульсировать. — Что? Я не стану над тобой ритуалы весь вечер проводить, бедный агнец. Своё получил. Вытирает руки о шëлковый рукав. Додо утробно урчит, насытившись, — Шляпник на него огрызается. — Я удивлен, — спохватывается Брейк. Подбирается, чешет подбородок. — Всë-таки репутация. Щëлкают серебряные застëжки на халате. — Это какая — о злобном чародее, о противном отшельнике? Я ценю равноценный обмен. Иди сюда. С поцелуем Брейк немного промахивается. Чувствует чужую слюну, смешанную с запахом пряностей. — Зрение подводит, виноват. Он и Саймону так сказал — в южном крыле (осень наступала, простыл; а Саймон-Барма украденной настырности явно не симпатизировал). Желание созревает в сочетании угрозы и игры, в церемониальности — матримонимальная поза, в странно забытой возможности снять с себя доспехи, в мёртвенно-прохладной коже. Они всë же стекают на драгоценный ковëр с кратким негодованием от хозяина («Вычту из твоей зарплаты»). Брейк тоже деликатен — расстилает под них рубашку. — Как-то не слишком равноценно, не считаешь? Расскажи о себе. Барма дёргает бровью. Он красив, разумеется, этой своей гордыней суховея, голубыми прожилками и смугловатостью, сохранившейся копией юности. А потеет и часто дышит, облепленный мокрыми рыжими прядями, как обычный смертный. — Есть неизменные вещи, — говорит. — А тем, кто любит — во всëм простор. Понимаешь? Глаза, эти глаза. Они выдают, решает Брейк, целуя, они не принадлежат телу, они изнурëннее и старее, свыклись с будничной суетой и канцелярией, с некрасивым юмором и актëрством в угоду европейской скуки. И всем, что осталось. Горячность кончается взрывом. На бедре у Бармы — родинка. Брейк полулёжа разглядывает еë после схода судорог. — Ты ждёшь. Брейк вздыхает. Собирается одеваться. — Ту ночь, — начинает он. — Я помню ясно: она была прозрачная и безветренная, крыши покатых домов синели на горизонте, воняло отходами, а я бежал, ошалело спотыкаясь, в ливневой темени. Погоня длилась час или три, Пандора захлопнула мышеловку. И там был мальчик едва моложе меня, самодовольный, пистолет держал криво. Такой же рыжий, кстати. Барма выдыхает. — Мало ли было иммигрантов на службе у моего деда. — Ну да, совсем забыл. И всех звали Саймонами. — Дурак, — выводят ему. — Выживает тот, кто приспосабливается, а ты выживать не хочешь. — Но живу же. — Это твоë иррациональное горячее зерно. То, из чего родился Кевин Регнард. — И ты уверен? Барма молчит. — Нет, пожалуй. Изучу данные, скажу. Полумрак красит их в бедный лиловый — прощайте, завтра нас похоронят. Меня, наверное, раньше, а вас с блеском, успеете на чью-нибудь свадьбу. Барма закутывается в халат, отпинывает ковёр мыском. Ехидный образ лопается, как яичная скорлупа, и наружу поднимается оголённое. — Но я своё отгоревал — и время изменилось, и сумрачный лес со зверями и проводниками тоже — мне шестьдесят семь, Зарксис Брейк. А ты всë бежишь. — Я… — Умираешь — оно понятно; рассуждаешь: сыграю в пожилого джентльмена — придëт смирение с ранней участью. Зря. Ты молод. Брейк его не поправляет. Думает о своём — об огненных макушках под пятками, о пластичности временных нитей и дорогах, сходящихся в пути не-пространства; об оперативнице в закрытом платье, поднявшей пистолет. Когда был маленьким, подолгу таращился в зеркальные поверхности, а старшая сестрица говорила: «У, Кев, попадёт осколок под ресницы — ослепнешь». Разное видал, больше с левой стороны, а как глаз вырвали — перестал вовсе. Разучился. Барма, отвернувшись, зарастает памятью, сосредоточенностью и сжатостью, и Брейк видит в нём то, что пылало в последние недели болезни Шелли — как он стоял, сдавливая герцогине руку, и воспалëнно шептал. Брейк не слушал, задушенный горем и растерянностью Шерон, а сейчас, вот, вспоминает. Спросить бы — а ты, Саймон, и вправду хотел бы попасть на «Семирамиду» во втором театре и вместо памфлетов Мильтона зачитываешь стихотворные инвективы против кардиналов? Стрелки на часах уходят вниз. Стучат. Падают. Руфус Барма завершает: — Мне пора возвращаться к работе. Договорим позже.
13 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)