Лисица и герцогиня.

R
Завершён
7
автор
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
1 565 страниц, 784 257 слов, 54 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Часть 42 Пленники Аркаса.

Настройки
Чуть брезжило. Не холодным, но каким-то ровным, утробным светом разгоралась заря над морем; солнце еще не показалось, но его грядущее появление уже чувствовалось в той особой тишине, которая предшествует первому лучу. Наруко, с той привычкой к строгому порядку, которую вырабатывает в человеке опасная жизнь, открыла глаза задолго до того, как небо налилось краской. Она не спала, а как бы присутствовала в забытьи, и потому, когда сознание окончательно вернулось к ней, она уже стояла на влажном песке, вглядываясь в предрассветную дымку. Вчера они, утомленные переходом, вместе с Томи наскоро возвели шалаш из гибких ветвей и широких листьев; теперь это нехитрое убежище темнело невдалеке бесформенной кучей, внутри которой, свернувшись, спали Сисси и Томи. Их дыхание было ровно и покойно, как у детей, которым не снится ничего, кроме вчерашнего дня. Наруко же смотрела на мир иначе. Взгляд её, холодный и цепкий, скользнул по открывшейся картине. Всё это — бирюзовая гладь воды, белая полоса песка, мягкие зеленые холмы на той стороне бухты — было похоже на те дешевые романтические свитки, что продают заезжим купцам: слишком ярко, слишком сладко, чтобы быть правдой. Чутье сенсора, обостренное годами скитаний, не обманывалось этой внешней благодатью. Воздух стоял тяжелый и влажный, какой-то плотный, почти осязаемый — его можно было пить, но дышать им было трудно, словно вся эта красота давила на грудь. Она сделала шаг босой ногой. Песок под пяткой противно заскрипел, смешанный с мелкой, острой ракушкой и крошевом камней — звук был режущий, чужеродный в этой тишине. Ближе к воде, куда доходила ночная сырость, песок стал холодным, плотным и каким-то зыбким; нога уходила в него нехотя, оставляя глубокий, медленно оплывающий след. Там, где вода встречалась с сушей, ритмично, с шипением, набегал прибой, и в этом шипении слышалась угроза, скрытая сила, которая сейчас лишь дремлет. А вслед за ним, из прибрежных кустов, ударил треск — это просыпались цикады, и их стрекот, резкий и бесконечный, резал слух, мешая думать. Где-то в глубине острова, перекрывая этот хаос, заорали незнакомые, огромные птицы, и крик их был дик и бессмыслен. Стоя так, на границе сна и яви, Наруко привычно распустила свою сенсорику, тонкую сеть внимания, и сразу же наткнулась на чужеродное пятно. Там, в море, приближалось что-то живое, движимое человеческой волей. - «Лодка», — подумала она не столько словами, сколько чувством. — «Граф Аркос. И с ним те… недоумки, что называют себя матросами. Должно быть, пообещал им золотые горы, раз они так вцепились в него. Или просто налил сакэ. Люди всегда цепляются за того, кто сулит им легкую жизнь». В эту минуту за спиной послышался шорох. Томи, спавший чутко, как зверек, приподнялся на локте, скидывая с себя остатки сна. Лицо его, еще помятое и сонное, было обращено к светлеющему небу. — Доброе утро, — проговорила Наруко ровно, не оборачиваясь. — Доброе… — протянул он, голос его был сиплым со сна. Он моргнул, потер глаза и вдруг замер, вглядываясь в ту сторону, куда был устремлен взгляд девушки. — Ась? Наруко, глянь-ка… там ведь лодка? - Он вскочил, мгновенно забыв про усталость, и в голосе его зазвенела мальчишеская радость: — Сисси! Сисси, проснись! Скорее сюда, гляди! — закричал он, размахивая руками. - Сисси выскочила из шалаша, кутаясь в накидку, растрепанная, но с тем же выражением надежды на лице. Увидев темную точку на воде, она всплеснула руками: — Лодка! — вырвалось у нее, и в этом слове было столько же радости, сколько минуту назад в крике птиц было дикости. — Эй! Э-э-эй! — заорали они в два голоса, запрыгали на берегу, замахали, привлекая внимание, и эхо их криков глухо покатилось над сонной водой. Наруко смотрела на них со стороны. «Я бы не стала так радоваться», — подумала она, но вслух ничего не сказала. Да и кто бы ее услышал? Они были так далеко от нее сейчас, в своем счастье, в своей надежде на скорое спасение, что слова правды, сказанные спокойным голосом, показались бы им обидой. И она стояла молча, позволяя им кричать и махать, пока сама зорко всматривалась в приближающуюся точку, стараясь угадать: сколько их там и с чем они плывут. Сисси, повинуясь тому особенному, почти детскому порыву, который иногда охватывает человека при виде солнца, поднесла к глазам медальон — единственную вещь, оставшуюся у неё от матери. Сама не думая, что делает, она поймала гранью драгоценного камня вырвавшийся из-за туч луч и направила его в сторону моря. Тонкая, дрожащая ниточка света метнулась над водой и упала прямо на лодку. Граф Аркас, скорчившись на дне утлого суденышка, забылся тем тяжелым, мучительным сном, какой бывает у людей, доведенных до крайности жаждой и страхом. Голова его моталась в такт волнам, лицо осунулось и посерело. И вдруг сквозь сомкнутые веки ударил свет — резкий, теплый, чужеродный в этом царстве соленой воды и безнадежности. Он вздрогнул всем телом, как от удара, и открыл глаза. Луч, скользнув по его лицу, погас, но видение осталось. Сердце его забилось часто-часто, с перебоями, с той болезненной радостью, которая страшнее любой беды, потому что обманывает надеждой. Он привстал, хватаясь за борта, вглядываясь вдаль, и вдруг увидел — там, где кончалось море и начиналось небо, темнела полоса земли. Берег. — Земля! — крикнул он, и голос его сорвался, зазвучал по-детски тонко и жалобно. — Земля!.. Мы спасены!.. Слезы — злые, старческие слезы слабости — выступили на его глазах. Он хотел крикнуть еще, но грудь его сдавило, и он закашлялся тем глубоким, раздирающим кашлем, который душил его последние дни. Кхе-кхе… — хрипел он, сгибаясь, и лицо его налилось кровью. Оглядевшись, он увидел своих спутников. Барбоне и Драконий, эти двое жалких оборванцев, что согласились грести за обещанное золото, спали, свалившись друг на друга, похрапывая и всхрапывая во сне. Их безвольно открытые рты, небритые щетинистые лица, грязные руки, сжимающие пустые баклаги, — всё это вызвало в Аркасе не сострадание, а злобу. Они смеют спать, когда он, граф, мучается и кашляет, когда впереди земля, когда нужно грести! Схватив весло, он с силой ударил им по воде, взметнув тучу брызг. Соленая вода окатила спящих с головы до ног. — Вставайте! — закричал он визгливо, не своим голосом. — Вставайте, скоты! Нечего дрыхнуть! Живо гребите к берегу! Барбоне, толстый, обрюзгший человек с лицом, испитым и хитрым, вздрогнул, замотал головой, отплевываясь от воды. Драко, тощий и длинный, лениво приоткрыл один глаз. — Чего орете, ваше сиятельство? — пробормотал Барбоне, садясь и вытирая мокрое лицо рукавом. Глаза его, маленькие и цепкие, уже осмысленно, с недоверием уставились на графа. — А вы помните, синьор, сколько вы нам заплатите? Аркас взглянул на него и почувствовал вдруг, как вся его радость померкла, сменившись тошнотворным чувством зависимости от этих людей. Они — его единственная сила, и они знают это. — Помню, — ответил он сухо, сдерживая дрожь в голосе. Говорить было трудно, кашель снова подступал к горлу. — Помню… Договор есть договор. Но вы получите деньги только на берегу. А для этого надо до него добраться. Живо гребите! — крикнул он, уже не требуя, а почти умоляя, и с силой бросил им весло, которое со стуком упало на дно лодки. Барбоне переглянулся с Драконий, и в этом коротком взгляде, обменянном ими, Аркас прочел всё: и неверие, и жадность, и готовность в любую минуту бросить его здесь, посреди моря, если золото покажется им ненадежным. Но они взяли весла. Лодка, покачиваясь, медленно двинулась к берегу. Барбоне и Драконий, кряхтя и переругиваясь вполголоса, налегли на весла. Лодка, тяжело покачиваясь на пологой волне, стала медленно приближаться к берегу, оставляя за кормой пенистый, быстро тающий след. Граф Аркас, заняв место на носу, жадно впился глазами в приближающуюся землю. Руки его, унизанные перстнями, заметно дрожали — то ли от усталости, то ли от того волнения, которое всегда охватывает человека, после долгих скитаний увидевшего твердую почву. Он поднес к глазам бинокль — старый, потертый, с одним запотевшим стеклом, но еще годный к употреблению. В мутном круге обзора возник берег: белая полоса песка, темная зелень холмов и — люди. Он даже вздрогнул от неожиданности. Их было трое. Двое — юноша и девушка — стояли у самой воды и махали руками, их движения были порывисты, нетерпеливы, полны той молодой радости, которая не умеет ждать и сомневаться. Третий же — по фигуре можно было угадать женщину — стоял поодаль, скрестив на груди руки, и в этой неподвижности, в этой отстраненности чувствовалось что-то настороженное, почти враждебное. — Наконец-то судьба… — прохрипел Аркас, и голос его сорвался на шепот. Он не договорил. Судьба улыбнулась ему? Или, напротив, приготовила новую насмешку? Мысли путались в голове, утомленной бессонными ночами и страхом смерти. — Гребите, гребите! — крикнул он гребцам, хотя они и так налегали на весла. - А на берегу, в это самое время, Томи, не в силах сдержать переполнявшего его восторга, подпрыгнул на месте и хлопнул себя по бедрам: — Теперь мы с вами доберемся до материка! — радостно заговорил он, сверкая глазами. — Эта лодка как по заказу появилась! Сама судьба нам ее послала! Сисси, стоявшая рядом, усмехнулась тем особенным, колким смешком, который всегда появлялся у нее, когда она хотела скрыть свое собственное волнение. — А я решила, Томи, что тебе нравится быть дикарем, — сказала она насмешливо, но в голосе ее слышалась не столько насмешка, сколько та нежность, с которой говорят с детьми или близкими людьми. — Жить в шалаше, есть коренья, ходить оборванцем… И вдруг — на тебе, к цивилизации потянуло. — На вашем месте, — раздался позади них холодный, ровный голос Наруко, — я бы не стала радоваться преждевременно. Она стояла все в той же позе — руки, скрещенные на груди, взгляд прищуренный, устремленный вдаль, — и вся ее фигура выражала такую уверенность, такое спокойное знание чего-то, что было скрыто от других, что Сисси невольно обернулась. — О чем ты? — спросила она, и в голосе ее уже не было насмешки, одно только недоумение и начинающая закрадываться тревога. - Наруко помолчала, словно взвешивая, стоит ли говорить. Потом ответила, не глядя на Сисси: — Сама увидишь. Но я до сих пор не понимаю, почему ты защищаешь этого человека. Слова упали в тишину утра, как камни в глубокую воду, — круги пошли, но дна было не достать. Сисси смотрела на нее с недоумением, чувствуя, что за этими словами скрывается что-то важное, но не в силах угадать, что именно. Защищаю? Какого человека? О ком она говорит? Но раздумывать было некогда. Лодка приближалась, и Сисси, приставив ладонь к глазам, всмотрелась в сидящих в ней. — Я узнала их, — вырвалось у нее вдруг. — Это же два матроса с «Пилигрима»! Вон тот, толстый — Барбоне, а второй, долговязый — Драконий! — Надо же, — проговорила Наруко, и в голосе ее послышалась та особенная, спокойная ирония, которая была так чужда взволнованной Сисси. — Ты узнала двух чужаков, несмотря на то, что они сидят к тебе спиной. Настоящая наблюдательность. Но Сисси не слушала ее. Мысли ее понеслись вскачь, обгоняя одна другую. Матросы с «Пилигрима» живы. Они здесь. Но где же корабль? Почему они в лодке? — Значит, «Пилигрим» тоже разбился, — проговорил Томи тихо, как бы про себя, и в голосе его слышалась та серьезность, которая вдруг, неожиданно, делала его взрослым. — О нет, — вырвалось у Сисси. — Папа! Она побледнела. Тотчас же, без всякого размышления, без всякой борьбы с собой, одно только чувство — страх за отца, любовь к нему, тревога — охватило все ее существо. Мысль о том, что отец мог погибнуть, утонуть, остаться где-то там, в открытом море, обожгла ее, как огнем. И в одно мгновение вся ее недавняя беззаботность, все шутки с Томи, все разговоры о дикарях и цивилизации — всё исчезло, смытое этим страхом. — Скорее, Томи! — закричала она, бросаясь к Ветру, своей лошади. — Я должна всё узнать! Сейчас же! - Томи, не говоря ни слова, последовал за ней. Он понимал, что здесь не до разговоров: — Не спеши, — попыталась остановить ее Наруко, делая шаг вперед. Голос ее прозвучал резче обычного. — Не кидайся очертя голову. Подумай… — Нет! — перебила Сисси, вскакивая на лошадь. Лицо ее было бледно, губы сжаты. — Нет. Я должна узнать, что с отцом. Если он погиб… если с ним что-то случилось… Она не договорила. Резко дернув поводья, она пришпорила коня. Ветер, почувствовав ее состояние, рванул с места в карьер, и через мгновение они с Томи уже неслись по песку навстречу приближающейся лодке. Наруко осталась одна. Она смотрела им вслед — на удаляющиеся фигуры, на развевающиеся волосы Сисси, на то, как конь взметает копытами сырой песок, — и лицо ее было спокойно и непроницаемо. Но внутри нее, где-то глубоко, происходила та сложная работа мысли, которая всегда сопровождала ее решения. - «Безрассудная девица, — думала она, и в мыслях этих не было злобы, но была та холодная, оценивающая отстраненность, с которой сильный наблюдает за слабым. — Мечется, не зная, куда бежит. Глаза застит страхом, а страх — плохой советчик. Посмотрим, как ты заговоришь, когда узнаешь, что в лодке не просто матросы, а граф Аркас собственной персоной. Когда поймешь, что бежала спасать отца, а нашла того, от кого сама бежала». Она помедлила, вслушиваясь в себя. Что-то в ней хотело вмешаться, остановить Сисси, предотвратить ту боль, которая неизбежно ждала девушку впереди. Но другая, более сильная часть — та, что привыкла полагаться только на себя и не жалеть тех, кто не слушает советов, — взяла верх. - «Но я вмешиваться не буду, — решила она окончательно. — Раз не хочешь меня слушать, не веришь моему чутью, которое ни разу не подводило, — сама и выкручивайся. Каждый платит за свою слепоту. Так устроен мир». Она вздохнула, поправила перевязь с клинком и медленно, не торопясь, пошла по песку туда, где через несколько минут должна была решиться судьба всех, кто собрался этим утром на пустынном берегу. Лошадь, почувствовав нетерпение всадников, била копытом у самой кромки прибоя, где вода, шипя, набегала на песок и тотчас отступала назад, словно и ей было страшно приближаться к тому, что надвигалось с моря. Сисси и Томи, сидя верхом на Ветре, впились глазами в лодку, которая с каждым взмахом весел становилась все ближе, все отчетливей. Сердце Сисси колотилось где-то в горле, мешая дышать; ей казалось, что она не выдержит этой последней минуты ожидания, что разорвется что-то внутри от той смеси надежды и страха, что теснилась в груди. Наруко осталась позади. Она стояла на том самом месте, где песок был сух и сыпуч, и ноги ее слегка утопали в нем — но она не замечала этого. Вся ее поза, спокойная и неподвижная, выражала ту особенную отстраненность, с какой человек, знающий правду, наблюдает за теми, кто бежит к своей погибели, ослепленный надеждой. Она смотрела на Томи и Сисси — на их взволнованные лица, на то, как Сисси теребит поводья, как Томи нетерпеливо привстает на стременах, — и в душе ее, холодной и расчетливой, происходила та сложная работа, которая всегда предшествовала ее решениям. «Безрассудные, — думала она. — Мечутся, не ведая, что впереди. Им бы остановиться на миг, подумать, прислушаться к себе — но нет, они бегут, потому что страх и надежда лишают человека разума. Так всегда бывает. И ничему их не научишь — только жизнь учит, да и то не всех». А лодка тем временем ткнулась носом в песок. Скрип днища по ракушке, последний всплеск воды — и вот они уже здесь, совсем рядом, можно разглядеть лица. Сисси, собрав всю свою волю в кулак, тронула лошадь вперед и заговорила, стараясь, чтобы голос ее звучал ровно и спокойно, хотя внутри у нее все дрожало: — Приветствую вас. У вас есть новость об… Она запнулась. Слова застряли в горле, потому что в эту самую минуту человек, сидевший на носу лодки, медленно, с той тяжелой грацией, какая бывает у крупных хищников, поднялся со своего места. Сисси узнала его в то же мгновение. Этот силуэт, эта осанка, этот хищный разворот плеч — всё это врезалось в ее память огнем, страхом, той ночью, когда она бежала из отчего дома, спасая свою жизнь. — Аркас! — вскрикнула она, и крик этот вырвался из самой глубины ее существа, помимо воли, помимо разума, — крик ужаса, крик загнанного зверя, вдруг увидевшего охотника. Томи рядом с ней вздрогнул, побелел, схватился за поводья, но было уже поздно. Ноги словно приросли к стременам, руки отказывались слушаться — тот самый липкий, леденящий страх, который парализует волю, сковал его с головы до ног. — Как мило, — проговорил Аркас, и голос его, хриплый, простуженный, полный той особенной, злой насмешки, какая бывает у людей, долго ждавших своего часа, прозвучал особенно отчетливо в утренней тишине. — Как мило, что ты… спросила обо мне, Элизабет. Он шагнул из лодки в воду, не чувствуя холода, не замечая, как намокают его дорогие сапоги. В руке его, откуда ни возьмись, появилась веревка — толстая, смоленая, корабельная, с аккуратной петлей на конце. И Сисси, глядя на эту петлю, вдруг поняла всё: поняла, что бежать некуда, что море позади, что Ветер, ее верный конь, сейчас… Аркас размахнулся. Движение было точным, расчетливым, полным той уверенности, какая бывает только у людей, привыкших побеждать. Лассо свистнуло в воздухе, описывая плавную дугу, и петля, туго затянувшись, захлестнула шею Ветра. Конь всхрапнул, шарахнулся, встал на дыбы, но веревка, намотанная на руку Аркаса, держала крепко. — Ха-ха-ха! — засмеялся граф, и смех его, хриплый, торжествующий, прокатился над водой. — На этот раз ты от меня не уйдешь, Элизабет! — Он перевел взгляд на Томи, и глаза его, маленькие, колючие, блеснули той же хищной радостью. — Как и этот мелкий… негодник. Томи, кажется? Что ж, тем лучше. Две птицы одним камнем. Он дернул веревку, подтягивая лошадь к себе, и Ветер, испуганный, покорный чужой воле, сделал несколько неверных шагов вперед, унося на себе двух седоков прямо в руки того, от кого они бежали так долго и так безнадежно. Сисси, бледная как смерть, смотрела на Аркаса и чувствовала, как внутри нее, вслед за ужасом, поднимается что-то другое — злость, отчаяние, готовность биться до конца. Но что она могла сделать сейчас, когда руки связаны страхом, когда конь в чужой упряжи, когда позади только море, а впереди — ненавистное, торжествующее лицо человека, который считает ее своей собственностью? А Наруко, все так же неподвижно стоявшая поодаль, видела всю эту сцену от начала до конца. И в душе ее, при виде того, как петля захлестнула шею коня, как побелела Сисси, как затрясся Томи, — в душе ее что-то дрогнуло. Но она не двинулась с места. «Я предупреждала, — подумала она, и мысль эта была холодна, как вода в море. — Ты не послушала меня, девочка. Теперь плати». Но рука ее, помимо воли, легла на рукоять клинка. И в глазах, прищуренных, холодных, зажглось то особенное выражение, которое появлялось у нее всегда перед тем, как она принимала решение. Решение, которое могло изменить всё. Барбоне и Драконий, выбравшись из лодки и тяжело ступая по мокрому песку, кинулись к Томи. Движения их были грубы, нетерпеливы; в глазах горел тот недобрый охотничий азарт, какой бывает у людей, почуявших легкую добычу. Томи рванулся было прочь, но длинные, цепкие руки Драконий уже схватили его за плечи, а Барбоне, подоспевший следом, заломил парню руки за спину, так что тот только охнул и затих, понимая бесполезность сопротивления. Граф Аркас тем временем не сводил глаз с Сисси. Он стоял по колено в воде, тяжело дыша после усилий, но лицо его, мокрое от соленых брызг, светилось той торжествующей, злой радостью, какую испытывает охотник, настигший наконец зверя после долгой и утомительной погони. В руке его уже была приготовлена веревка — вторая, такая же смоленая и крепкая, как первая. Он размахнулся, целясь в Сисси, но в это мгновение Ветер — этот гордый, горячий конь, почуявший опасность, нависшую над его хозяйкой, — взвился на дыбы и забил воздух передними копытами. — Стой, противная лошадь! — закричал Аркас, и голос его, хриплый, срывающийся, полный злобы и нетерпения, прозвучал жалко и беспомощно рядом с этим могучим, благородным порывом животного. Но человек оказался хитрее. Извернувшись, Аркас метнул лассо не в Сисси, а под ноги Ветра, и петля, скользнув по песку, захлестнула щиколотку девушки. Резкий рывок — и Сисси, не удержав равновесия, соскользнула с крупа лошади и тяжело рухнула на песок. Ветер дико заржал, рванулся было к ней, но веревка, натянутая рукой Аркаса, держала крепко, и конь, почувствовав, что ничем не может помочь, только жалобно забил копытом, кося налитым кровью глазом на обидчика. Сисси поднялась с песка, отряхиваясь от налипших ракушек. Лицо ее было бледно, но в глазах, широко открытых, горел не страх уже, а тот холодный, сосредоточенный гнев, какой бывает у людей, доведенных до крайности. Она смотрела прямо на Аркаса, и взгляд ее, казалось, пронзал его насквозь. — Значит, вы похитили моего отца? — спросила она, и голос ее, твердый и звонкий, прозвучал неожиданно громко в тишине утра. — Где он теперь? Что вы с ним сделали? Аркас, услышав этот вопрос, на мгновение смешался. Он не ожидал такого прямого, такого сильного вопроса от девчонки, которую привык считать слабой и безвольной. Но опытный лжец быстро овладел собой. Лицо его приняло скорбное, страдальческое выражение; он вздохнул тяжело, с надрывом, и заговорил тем хриплым, прерывистым голосом, каким говорят люди, повествуя о великих несчастьях: — Беда… Прекрасная яхта… банкира Лапса… Лапосоуса… — Он нарочно запнулся на имени, чтобы придать словам видимость искренности, — затонула… со всеми пассажирами… — Он перевел дух, вытер лицо рукавом, изображая глубокое горе. — Я один спасся… То есть… со мной двое матросов… Он замолчал, исподлобья наблюдая за Сисси. Он знал эту девушку — знал, как легко обмануть ее, как доверчиво ее сердце, как мало в ней той житейской хитрости, что спасает людей в этом жестоком мире. И он не ошибся. — А другие? — вырвалось у Сисси. Лицо ее побледнело еще больше, руки безвольно опустились. — Отец… все, кто был на корабле?.. — Наверное, — проговорил Аркас с той особенной, проникновенной интонацией, с какой говорят о смерти, — уже в Раю… — Он помедлил, давая словам улечься в душе девушки, и добавил, жалуясь на судьбу: — А мне приходится мучиться… на Земле… Он снова вздохнул, опустил голову, всем своим видом показывая, как тяжела ему эта жизнь, как страдает он, оставшись в одиночестве среди живых. А Наруко стояла поодаль, неподвижная, как изваяние, и наблюдала за всей этой сценой с тем холодным, пристальным вниманием, с каким смотрят на игру актеров, зная наперед, что пьеса эта — лживая и пошлая комедия. Она слышала каждое слово Аркаса, видела каждое движение его лица, каждую фальшивую ноту в его голосе. И видела, как Сисси, ее подруга, девушка, которую она успела узнать за эти дни, — как Сисси верит этой грубой, неуклюжей лжи. И в душе Наруко, при виде этой доверчивости, этой детской наивности, поднялось что-то похожее на горечь и досаду. - «Ты вновь стала такой наивной, Сисси, — думала она, и мысли эти текли медленно, тяжело, как холодная вода в глубоком колодце. — Неужели все уроки, что проводил для тебя твой дед, король Максимилиан Второй, — неужели все они были впустую? Неужели ты ничего не поняла, ничего не вынесла из того, что случилось с тобой? Ты продолжаешь верить тому, кому верить нет смысла. Ты смотришь в лицо лжецу и не видишь лжи, потому что сердце твое хочет, чтобы ложь оказалась правдой. А правда — она горька, и она ждет тебя за порогом этой минуты». Она перевела взгляд на Аркаса. Граф, довольный произведенным эффектом, уже не скрывал торжествующей усмешки, кривившей его тонкие губы. И Наруко почувствовала, как в ней, холодной и расчетливой, закипает то особенное чувство, которое редко посещало ее, — чувство брезгливости, смешанной с презрением. К нему. И еще — к себе, за то, что она стоит здесь и молчит, позволяя этой комедии продолжаться. Но она не двинулась с места. Она ждала. Чего? Она и сама не знала. Может быть, того мгновения, когда Сисси сама, своими глазами, увидит правду. Потому что только правда, выстраданная, пережитая, может чему-то научить. А слова — что слова? Словами сыт не будешь, и правды в них нет, пока сердце не откроется навстречу боли. «Пилигрим», израненный, потрепанный бурей, но все же живой, наконец причалил к берегу. Капитан Янис, человек суровый и молчаливый, сам взял швартовы и закрепил их на прибрежных тумбах с той особенной тщательностью, какая бывает у моряков, ценящих каждое спасенное судно выше собственной жизни. Корабль, покачиваясь на пологой волне, словно вздыхал с облегчением после долгих дней борьбы со стихией. Кронпринц Франц стоял на палубе, вцепившись руками в поручни, и взгляд его, устремленный в бескрайнюю морскую даль, был полон той томительной, щемящей тоски, какая бывает у человека, потерявшего самое дорогое. Он не находил себе места: мысль о Сисси, о Томи, о Наруко — о тех, кто остался там, в этом безумном, не знающем пощады мире, — жгла его сердце каленым железом. Он готов был тотчас же броситься обратно в море, обыскать каждый остров, каждую скалу, каждую пядь воды, только бы найти их, только бы увидеть живые лица тех, кого полюбил за эти дни. Герцог Макс, стоявший рядом, положил ему руку на плечо. Лицо старого герцога, обычно живое и насмешливое, было сейчас серьезно и сосредоточенно; в глазах его, умных и проницательных, читалась та глубокая, спокойная сила, какая бывает у людей, много переживших и много понявших в этой жизни. — Еще рано горевать, Франц, — сказал он, и голос его, низкий и уверенный, прозвучал особенно твердо в утренней тишине. — Мы не должны сдаваться. Так устроен мир: кто сдается — тот проигрывает, а кто борется — тот всегда найдет выход. Слушай меня внимательно. Ты будешь искать их в море, на яхте Константина. А я отправлюсь на берег, буду расспрашивать людей, искать следы. Кому-нибудь из нас непременно удастся найти их. Я знаю это. Чувствую сердцем. Франц вздохнул глубоко, с досадой, и в этом вздохе вырвалось наружу все, что накопилось у него на душе за эти дни: и страх, и отчаяние, и та горькая безнадежность, которая охватывает человека, когда он не знает, что делать и на что надеяться. — Я надеюсь, вы правы, Макс, — проговорил он, и голос его дрогнул. — Я очень надеюсь… потому что без них… без Сисси… — Он не договорил. Глаза его, обычно сухие и гордые, вдруг блеснули — в них, помимо его воли, заблестели слезы, те редкие, мужские слезы, которые жгут глаза и которых стыдишься, но которые невозможно сдержать, когда сердце разрывается от боли. - Макс сжал его плечо крепче: — Не отчаивайся, — сказал он мягко, но твердо. — Ты же знаешь мою дочь. Сисси оказывалась в гораздо худших ситуациях, чем эта. Она — дочь своего отца и внучка короля Максимилиана; в ней течет та же кровь, что и в нас с тобой, — кровь, которая не сдается перед лицом опасности. Кроме того, с нею Наруко. — Он помолчал, давая словам улечься в душе Франца. — А Наруко, поверь мне, — это сила. Она защитит Сисси, даже если для этого придется пожертвовать собственной жизнью. Я знаю ее. Она не бросит мою девочку в беде. В это время к ним подошел Константин Лапосоус, банкир, владелец той самой яхты, на которой они отправились в плавание. Лицо его, озабоченное и деловитое, выражало ту особую сосредоточенность, какая бывает у людей, привыкших решать проблемы быстро и без лишних эмоций. — Яхта отремонтирована, — объявил он, останавливаясь рядом. — Мы можем отправляться хоть сейчас, принц Франц. Команда готова, припасы загружены. Ждем только вашего приказа. Франц вытер глаза быстрым, почти незаметным движением, взял себя в руки. Перед Константином, перед Максом, перед всем миром он должен был оставаться твердым и спокойным — таким, каким и подобает быть кронпринцу. — Хорошо, — ответил он коротко. — Я готов. Макс протянул ему руку. Рукопожатие их было крепким, мужским, полным того особенного смысла, какой вкладывают в это простое движение люди, которые знают цену слову и верности. — Тогда попрощаемся, — проговорил Макс, глядя Францу прямо в глаза. — Мы встретимся через три дня, в это же время, здесь. И приведем с собой Наруко, Сисси и Томи. Договорились? — Договорились, — ответил Франц, и в голосе его, наконец, появилась та твердая нота, какой недоставало раньше. - Константин, стоявший рядом, тоже протянул руку Максу: — До скорой встречи, герцог Макс. Удачи вам в ваших поисках. — Он помолчал, потом добавил, желая ободрить принца: — Не переживайте, ваше высочество. Мы найдем их. Малыша Томи, и двух принцесс. Может быть, на палубе встречного корабля их плохо искали, проглядели в спешке. А может быть, они на каком-нибудь острове — их ведь так много в этих водах. Море большое, но правда всегда всплывает наружу, как пробка. Мы найдем их, обязательно найдем. Франц кивнул, не в силах говорить. Он смотрел на берег, на зеленые холмы, на белую полосу песка, и думал о том, что где-то там, в этой бескрайней дали, возможно, в эту самую минуту Сисси смотрит на море и думает о нем. Или молит о помощи. Или борется за свою жизнь. Мысль эта жгла его, не давала покоя, но вместе с тем и укрепляла: он должен был найти ее. Он не имел права не найти. Макс еще раз пожал ему руку и, повернувшись, зашагал по сходням на берег — твердо, уверенно, как человек, знающий, что он делает и зачем. А Франц остался на палубе, глядя ему вслед, и в душе его, среди боли и тревоги, затеплилась маленькая, робкая надежда. Та надежда, без которой человек не может жить. Барбоне и Драконий, эти двое жалких, обманутых судьбой людей, что продолжали еще слепо верить графу Аркасу, словно собаки, которые и под побоями лижут руку хозяина, из последних сил тянули лодку к берегу. Веревки, мокрые и скользкие, врезались в ладони, ноги увязали в сыпучем песке, пот заливал глаза — но они тянули, потому что граф обещал им золото, потому что они не умели жить своим умом, потому что привыкли подчиняться тем, кто сильнее и наглее их. Рядом с лодкой, увязая в прибрежной пене, бился Ветер — гордый конь, которого Аркас, словно последнюю скотину, привязал той же веревкой и заставил тащить судно на берег. Конь косил налитым кровью глазом, храпел, прядал ушами, но покорялся грубой силе, потому что не мог освободиться от петли, стянувшей его благородную шею. А Наруко — она была уже далеко от этого места. Едва почувствовав, что назревает что-то неладное, она, не раздумывая ни мгновения, применила шиншин — ту особенную технику перемещения, которой владела в совершенстве, — и в одно мгновение перенеслась на материк. Теперь она сидела на ветви одного из прибрежных деревьев, высоко над землей, укрытая густой листвой, и оттуда, как хищная птица, наблюдала за всем, что происходило внизу. Ветка была надежна, листва скрывала ее от посторонних глаз, а острый взгляд сенсора видел каждое движение, каждую мелочь на берегу. Внизу, на мокром песке, Аркас, тяжело дыша после усилий, оглядел свою разношерстную команду и берег, до которого оставалось каких-нибудь сто шагов. Глаза его, маленькие и колючие, лихорадочно блестели — в них читалась та особенная, хитрая работа мысли, которая всегда предшествовала его подлым поступкам. — Берег уже близко… — заговорил он хрипло, прерывисто, словно каждое слово давалось ему с трудом. — Но все мы… не поместимся в лодку… Она мала… а нас много… — Он помолчал, перевел дух и вдруг резко повернулся к гребцам: — Эй, парни! — окликнул он их, и в голосе его зазвучали те начальственные, повелительные нотки, какими он привык разговаривать с теми, кого считал ниже себя. — Кто-то из вас… должен остаться здесь. Подождать. Потом вернемся. Барбоне и Драконий переглянулись. В этом коротком взгляде, обменянном ими, промелькнуло все: и недоверие, и страх, и та тупая, звериная настороженность, какая бывает у людей, которых много раз обманывали и которые все еще надеются, что на этот раз обойдется. — Это невозможно, — сказал Барбоне, и голос его, обычно льстивый и подобострастный, зазвучал твердо. — Мы так не договаривались, синьор. Мы с братом всегда вместе. Так было с детства, так и останется. — Мы же братья, — подхватил Драко, кивая своей длинной, неуклюжей головой. — Мы не разлучаемся. Ни за какие деньги. Ни за какие золотые горы. Аркас поморщился, словно от зубной боли. Глупцы, жалкие глупцы! Неужели они не понимают, что здесь, на этом проклятом острове, каждый сам за себя, что братство — это выдумка слабаков, что выживает только тот, кто умеет вовремя предать? — Чепуха, матросики, — проговорил он, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно и убедительно. — Чепуха. Это не повод… для паники. Никто вас не разлучает навеки. Подумайте сами: как только мы достигнем берега, тот брат, что останется со мной, сядет в лодку и вернется сюда за другим. Что может быть проще? Каких-нибудь полчаса разлуки — и вы снова вместе. А золото… золото получите оба, сполна, как договаривались. Он говорил, и слова его лились гладко, убедительно, но в глазах, в этих маленьких, бегающих глазах, читалось что-то другое — то особенное выражение, какое бывает у шулера, когда он тасует крапленую колоду. Томи, который все это время стоял поодаль, со связанными за спиной руками, внимательно слушал этот разговор. И чем больше слушал, тем яснее понимал, что происходит. Он видел этих двух глупых, доверчивых матросов, он видел хитрого, лживого графа — и в душе его, мальчишки, выросшего на улице и научившегося разбираться в людях лучше любого философа, закипало презрение и злость. — Эй, вы! — крикнул он, обращаясь к Барбоне и Драко. — Одумайтесь, пока не поздно! Неужели вы не видите, что он вас дурит? Тем временем, пока один из вас останется здесь ждать, Аркас смоется с деньгами и даже не оглянется. Будете стоять на этом берегу до скончания века и ждать своего братца, который никогда не вернется. Матросы снова переглянулись, и в глазах их мелькнуло сомнение. Слова мальчишки упали на благодатную почву — слишком уж хорошо знали они повадки графа, слишком часто видели, как он обманывал других, чтобы не допустить мысли, что теперь его очередь может настать и для них. — Если хотите, — добавил Томи, видя, что его слова произвели впечатление, — можете оставить здесь меня и Сисси. Нас двое, мы никуда не денемся. А сами плывите с графом, получайте свои деньги и живите спокойно. Только запомните: если отпустите нас, я лично прослежу, чтобы вас потом не обманули. Он говорил смело, с вызовом, но в душе его замирало что-то: слишком хорошо он знал, что́ может сделать с ними Аркас, если они останутся на берегу одни, без защиты. Но другого выхода не было — надо было сеять сомнение в этих тупых, забитых головах, надо было заставить их хоть на мгновение задуматься. Барбоне посмотрел на Аркаса, потом на Томи, потом снова на брата. Глаза его, маленькие и хитрые, сузились. Он что-то прикидывал, взвешивал, рассчитывал. И наконец, приняв решение, повернулся к Томи и сказал, криво усмехаясь: — Тяните карту, сеньор. Слова эти, сказанные с наглой, уверенной усмешкой, означали только одно: они не верят Томи. Или верят, но боятся графа больше. Или надеются перехитрить обоих. Или просто не умеют думать своей головой, привыкли плыть по течению, куда вынесет. Томи вздохнул, опустил голову. Он сделал все, что мог. Теперь оставалось только ждать. А высоко над ними, в густой листве дерева, Наруко слышала каждое слово. И в душе ее, холодной и расчетливой, при виде этой сцены — при виде того, как Томи, мальчишка, пытается спасти их всех, и как глупые, жалкие матросы не слушают его, — при виде всего этого в ней поднялось что-то похожее на уважение к этому пареньку. И еще — презрение к тем, кто не умеет слушать тех, кто говорит правду. - «Глупцы, — подумала она, глядя на Барбоне и Драконий сверху вниз. — Слепые глупцы. Сами лезете в петлю и еще ухмыляетесь. Что ж, ваша воля. Тяните карту. Посмотрим, что вам выпадет». И она замерла на ветке, как хищная птица, готовая в любую минуту сорваться вниз. Он выставил карты веером, и руки его, грубые, мозолистые, с обломанными ногтями, заметно дрожали — то ли от волнения, то ли от той особенной, пьянящей надежды, которая всегда охватывает человека перед игрой, когда на кону стоит если не жизнь, то свобода. Карты легли ровно: с одной стороны, обращенной к Барбоне и Драконий, — лицевая часть, с другой, повернутой к графу, — скучные, одинаковые рубашки. Каждый из мужчин, не сговариваясь, потянулся к колоде. Барбоне взял карту первым — жадно, нетерпеливо, словно боялся, что ее у него отнимут. Драконий последовал за братом, стараясь казаться спокойным, но пальцы его, длинные и неуклюжие, плохо слушались. Граф Аркас, помедлив мгновение, с деланым равнодушием взял оставшуюся карту и, не глядя, прижал к груди. — У меня туз пик, — сказал Барбоне, и голос его, обычно хриплый и льстивый, зазвучал громко, торжествующе. Он повертел карту перед глазами, словно не веря своему счастью, и лицо его, обрюзгшее, заросшее щетиной, осветилось той детской, почти глупой радостью, какая бывает у людей простых, не привыкших к удаче. — А у меня туз червей, — подхватил Драконий, и длинное лицо его расплылось в счастливой, бессмысленной улыбке. Он поднял карту высоко над головой, показывая всем, словно это было не игральное значение, а знамя победы. Аркас медленно, с замиранием сердца, перевернул свою карту. Шестерка бубен. Маленькая, ничтожная, ничего не значащая карта. Он смотрел на нее, и лицо его, только что надменное и самоуверенное, вытянулось, побледнело, исказилось гримасой досады и злобы. — Шестерка бубен, — проговорил он сдавленно, и в голосе его слышалась такая горечь, такое бессильное бешенство, что Барбоне и Драконий переглянулись и вдруг, словно по команде, заорали во все горло: — Мы выиграли! Ура! Они кричали, хлопали друг друга по плечам, топали ногами по дну лодки, и лодка закачалась, заплясала на воде, грозя перевернуться. Но им было все равно: они выиграли, они победили самого графа, они теперь хозяева положения! Не говоря больше ни слова, они налегли на весла. Лодка, послушная их дружным, сильным гребкам, быстро пошла к берегу, оставляя за кормой пенящийся, веселый след. Аркас, не удержав равновесия от этого резкого рывка, пошатнулся, взмахнул руками и с тяжелым всплеском рухнул в воду. Холодная, соленая волна сомкнулась над его головой, обожгла тело, залила рот и глаза. Он вынырнул, отплевываясь, хватая ртом воздух, и закричал отчаянно, пронзительно, не заботясь уже ни о каком достоинстве: — Обманщики! Аферисты! Стойте! Кхе-кхе!.. Не оставляйте меня!.. Он кашлял, задыхался, хлебал соленую воду, но продолжал кричать, потому что страх смерти, страх одиночества на этом проклятом берегу был сильнее боли, сильнее стыда, сильнее всего на свете. Барбоне и Драконий гребли, не оглядываясь. Они слышали его крики, но лица их, обращенные к берегу, выражали только одно — тупое, самодовольное торжество. — Это уж точно, — проговорил Барбоне, сопя от натуги, — не оставим мы наш миллион на необитаемом острове. Дудки! — Пусть искупается, — поддакнул Драконий, — освежится, так сказать. Графам полезно. Аркас, собрав последние силы, поплыл за лодкой. Вода тяжело давила на грудь, намокшая одежда тянула ко дну, руки и ноги деревенели от холода и усталости, но он плыл, потому что не мог, не имел права остаться здесь один. Несколько раз лодка уходила вперед, и ему казалось, что все кончено, что он тонет, что силы оставляют его. Но каким-то чудом, какой-то отчаянной, звериной волей к жизни он догнал ее, ухватился за борт, повис на нем, тяжело дыша, и, с неимоверным трудом, перевалился через край, рухнув на дно мокрым, дрожащим кулем. Он лежал, хватая ртом воздух, вода стекала с него ручьями, зубы выбивали мелкую дробь, но он нашел в себе силы приподняться на локте и заговорить. Голос его, хриплый, прерывистый, полный злобы и унижения, звучал жалко и страшно одновременно: — Мне кажется… — начал он, с трудом выталкивая слова, — что мы сможем… договориться… господа… Я… я заплачу больше… вдвое больше… только не бросайте меня… Он говорил, а в глазах его, маленьких, бегающих, горела такая лютая, бессильная ненависть, что всякий, кто видел бы этот взгляд, понял бы: этот человек не простит никогда. Он заплатит, но потом… потом он найдет способ рассчитаться сполна. Но Барбоне и Драко не видели его взгляда. Они гребли, приближаясь к берегу, и вдруг Драко, зачерпнувший веслом воду, заметил, что весло задевает дно, поднимая со дна песок. — Мама мия! — закричал он радостно. — Больше не нужно грести! Дно! Песок! Лодка ткнулась носом в берег, скрипнула днищем по ракушке и замерла. И в это самое мгновение Сисси, сидевшая на песке со связанными руками, вдруг поняла всё. Она огляделась вокруг — на эту пологую линию берега, на зеленые холмы вдалеке, на тропинку, уходящую в глубь материка, — и лицо ее побледнело, исказилось горьким, мучительным пониманием. — О нет, — прошептала она, и голос ее дрогнул. — Мы были вовсе не на острове. Это… это материк. Мы могли сами, без всякой лодки, пешком дойти сюда. В любой момент. И не встретиться с Аркасом. Никогда. - Томи, стоявший рядом, услышал ее слова и горько усмехнулся: — Вот именно, — сказал он, и в голосе его, мальчишеском еще, но уже взрослом, прозвучала та особенная, обжигающая горечь, какая бывает у людей, понявших, что они стали жертвами собственной глупости. — Мы могли сами легко добраться сюда. Не нужна нам была никакая лодка. И Аркас бы нас не нашел. Никогда. Сисси опустила голову, и плечи ее затряслись — то ли от беззвучных рыданий, то ли от того горького, мучительного смеха, каким смеются люди над собственной глупостью. — Я должна была послушаться Наруко, — проговорила она едва слышно, и в голосе ее слышалась такая боль, такое раскаяние, что Томи не нашелся, что ответить. — Она предупреждала меня. Она говорила: не спеши, не кидайся очертя голову, подумай. А я не послушала. Побежала, как дурочка, спасать папу, и вот… и вот… Она не договорила. Слезы — злые, горькие, бессильные слезы — покатились по ее щекам. А высоко над ними, в густой листве дерева, Наруко сидела неподвижно, как изваяние, и смотрела на эту сцену сверху вниз. Она видела всё: и падение Аркаса в воду, и его унизительное спасение, и отчаяние Сисси, и горькую усмешку Томи. И в душе ее, холодной и расчетливой, происходила та сложная, неспешная работа, которая всегда сопровождала ее наблюдения за людьми. - «Хм, — подумала она, и мысль эта была спокойна, как вода в глубоком колодце. — Наконец-то ты осознала свою ошибку, Сисси. Наконец-то поняла, что меня стоило слушаться, а не бежать сломя голову навстречу беде, ослепленная страхом и надеждой. Лучше поздно, чем никогда. Но урок этот дорого тебе обошелся». Она помолчала, всматриваясь в бледное, заплаканное лицо девушки, и что-то дрогнуло в ней — то особенное, теплое чувство, которое она редко позволяла себе. - «Если бы ты не была моей невестой, — подумала она, и мысль эта была жестока, но честна, — если бы не тот договор, что связал нас, возможно, я бы бросила вас всех и ушла. Не стала бы вмешиваться, не стала бы рисковать собой ради тех, кто не слушает советов. Но ты — моя невеста. И пока это так, я буду рядом. Даже когда ты ошибаешься. Даже когда ты не слушаешь. Даже когда мне хочется уйти». Она вздохнула, поправила перевязь с клинком и замерла снова, продолжая незаметно наблюдать за тем, что происходило внизу. Ждать. Она умела ждать. А где-то в бескрайних адриатических водах, там, где синева неба сливается с синью моря в такой неразличимой дали, что глаз не находит границы между двумя стихиями, — там слышан был крик чаек. Крик этот, тоскливый и пронзительный, разносился над волнами, терялся в просторе и снова возникал, напоминая человеку о том, как мал он перед лицом этой вечной, равнодушной красоты. Яхта Константина Лапосоуса, после долгих дней починки, после всех тех унизительных и хлопотных работ, какие неизбежны при восстановлении судна, пострадавшего от бури, — яхта эта снова шла по волнам, разрезая носом воду, гордая, сверкающая свежей краской, словно и не было тех страшных дней, когда она, израненная, едва держалась на плаву. Константин, стоявший у штурвала, испытывал то особенное, горделивое удовлетворение, какое бывает у человека, когда вещь, им созданная или им спасенная, снова служит ему верой и правдой. Но не это занимало сейчас душу Франца. Кронпринц стоял на носу яхты, вцепившись руками в поручни, и взгляд его, прикованный к подзорной трубе, жадно обшаривал горизонт. Бинокль — старый, потертый, но с такими чистыми стеклами, что в них видно было каждое облачко, каждую чайку, каждую морщинку на воде, — бинокль этот стал для него за эти дни единственным окном в мир, где, как он надеялся, могли найтись те трое, без которых жизнь теряла для него всякий смысл. Он не спал ночами. Он почти не ел. Мысль о Сисси, о том, что она может быть где-то там, за этим горизонтом, одна, или с Томи, или с Наруко, — мысль эта жгла его, не давала покоя, гнала вперед, заставляла вглядываться в даль до рези в глазах, до головной боли, до той болезненной, почти сладкой истомы, какая бывает у людей, потерявших надежду и все еще цепляющихся за нее. — Полный вперед! — крикнул он вдруг, и голос его, молодой, звонкий, полный той особенной, нетерпеливой силы, какая бывает у людей, привыкших повелевать, прозвучал неожиданно громко в тишине утра. Капитан Янис, стоявший у штурвала, молча кивнул и крутанул штурвал с той спокойной, уверенной силой, какая бывает у людей, проведших полжизни на море. Яхта, послушная его воле, вздрогнула, накренилась слегка и, подчиняясь рулю, взяла курс прямо, туда, где горизонт был чист и пуст, и где, как верил Франц, могло случиться чудо. И в это самое мгновение, словно в ответ на его нетерпение, словно само море решило явить ему знак, — в это самое мгновение вода впереди, саженях в пятидесяти от яхты, вдруг всколыхнулась, забурлила, вспенилась, и из глубины, медленно, величественно, как исполинское морское чудовище, пробуждающееся от векового сна, начала всплывать субмарина. Она поднималась из пучины неспешно, торжественно, облепленная водорослями, с потеками ржавчины на боках, но вся ее громада, вся ее чуждая, пугающая красота дышала такой мощью, такой нечеловеческой силой, что у стоявших на палубе захватило дух. — Что это такое? — вырвалось у Франца, и он опустил бинокль, словно стекла не могли вместить этого зрелища, словно глазам своим он не верил и хотел увидеть все собственными глазами, без посредников. Константин Лапосоус, стоявший рядом, сначала побледнел, потом побагровел, потом открыл рот и долго не мог вымолвить ни слова. Наконец, справившись с волнением, он проговорил, и голос его, обычно уверенный и деловой, звучал растерянно, почти по-детски: — Я… я сначала решил, что это кит, ваше высочество. Честное слово, я подумал — ну, мало ли, киты в этих водах встречаются. Но теперь я вижу… — Он сглотнул, провел рукой по лицу, словно умываясь, и закончил с той особенной, горьковатой усмешкой, какая бывает у людей, столкнувшихся с чем-то необъяснимым: — Это похоже на гигантскую банку сардин. Только сардины в ней, должно быть, — людоеды. Субмарина между тем всплыла окончательно. Вода стекала с ее бортов шумными, тяжелыми потоками; люк наверху, со скрежетом отворившись, выпустил наружу троих — троих людей в странных, невиданных доселе одеждах, с лицами, скрытыми за темными стеклами масок. Это были шпионы Зоторника — той самой таинственной державы, о которой Франц слышал лишь смутные, пугающие слухи. Они стояли на палубе субмарины, глядя на яхту, и в их неподвижных, безликих фигурах было что-то такое, от чего у Франца похолодело внутри. Что им нужно здесь, в этих водах? Следили ли они за яхтой? Или просто всплыли случайно, по своим, неведомым никому делам? Но одна мысль, одна жгучая, неотвязная мысль билась в мозгу Франца, перекрывая все остальные: а не там ли, не в этой ли жуткой железной рыбине, ищут они Сисси? Не похитили ли ее эти люди в масках? Не там ли она сейчас, за толстыми стенами этой подводной тюрьмы, молит о помощи и не знает, что он здесь, рядом, всего в пятидесяти саженях? Сердце его забилось часто-часто, с перебоями, с той болезненной надеждой, которая страшнее любого отчаяния. И он, забыв об осторожности, забыв о том, что эти люди могут быть опасны, сделал шаг вперед, к самому борту, готовый крикнуть, спросить, потребовать ответа. Но Янис, старый моряк, чуявший опасность за версту, положил тяжелую руку ему на плечо и тихо, но твердо сказал: — Погодите, ваше высочество. Не спешите. Сначала надо понять, кто они и чего хотят. В море, как в жизни, — кто спешит, тот чаще всего тонет. Франц остановился, переводя дыхание. А субмарина и яхта стояли друг против друга на тихой воде, и крики чаек, тоскливые и пронзительные, разносились над ними, словно оплакивая чью-то несостоявшуюся встречу. Люк субмарины, со скрежетом отворившись, выпустил наружу троих — троих людей в странных, непривычных глазу одеяниях, какие носят в далекой, почти легендарной стране Зоторник. Они выбирались на палубу медленно, с той особенной осторожностью, какая бывает у людей, не привыкших к свежему воздуху и солнечному свету, и сразу же стало ясно, что путешествие их было не из легких: одежда их промокла насквозь, волосы облепили лица, а в складках мундиров, в рукавах, за пазухой — откуда только взялись! — бились, трепыхались, выскальзывали из рук мелкие рыбешки, каким-то неведомым образом попавшие внутрь субмарины и теперь отчаянно боровшиеся за жизнь. — Ах ты паршивка! — вскричал один из шпионов, самый низкорослый и вертлявый, вытаскивая из-за ворота извивающуюся рыбу и с остервенением швыряя ее обратно в море. — Я тебе покажу, как под мундир залезать! Я тебя, голубушку, на сковородке изжарю, если еще раз попадешься! — Я вам говорил, — проговорил второй, высокий и худой, с лицом, изможденным и желчным, вытряхивая из сапога мелкую, серебристую рыбешку, — я вам сто раз говорил: нельзя доверять этим новым приспособлениям. Герметизация, говорите? Новейшие технологии? А рыба — она, извините, везде пролезет, где щель найдет. Итог: мы мокрые, рыба в сапогах, а начальство потом спросит — почему отчеты мокрые? Третий шпион, самый старший по виду, молчал, только зубами скрипел от холода и досады, сосредоточенно выжимая полы своего длинного, не по погоде теплого плаща. И в это самое мгновение, когда они были заняты этим неблаговидным, почти комическим занятием, сверху, с борта яхты, раздался спокойный, чуть насмешливый голос: — Добро пожаловать, господа. Шпионы вздрогнули так, словно над самым ухом у них выстрелили из пушки. Руки их, только что занятые рыбой, замерли; лица, и без того бледные, побледнели еще больше; глаза заметались, ища, откуда исходит опасность. На палубе яхты, у самого борта, стоял Франц. Он смотрел на них с тем особенным, холодным любопытством, с каким смотрят на невиданных зверей, и в глазах его, усталых и воспаленных от бессонных ночей, светилась настороженность и ожидание. Шпионы переглянулись. Мгновение — и лица их, только что искаженные испугом, расплылись в широчайших, наигранно-радостных улыбках. Глаза их, маленькие и колючие, стали маслеными и сладкими, как у торговцев на базаре, зазывающих покупателей. — Принц Франц! — воскликнули они хором, и в голосах их слышалось столько неподдельной, казалось бы, радости, что всякий, кто не знал бы их истинной сущности, непременно поверил бы этой встрече старых друзей. — Какая неожиданность! Какая честь! Мы и не чаяли встретить ваше высочество в этих водах! Им тотчас же была сброшена канатная лестница. Шпионы, цепляясь за нее с той неловкостью, какая бывает у людей, не привыкших к морскому делу, кое-как взобрались на борт, и вскоре все пятеро — Франц, Константин Лапосоус и трое промокших, дрожащих шпионов — расположились в одной из кают яхты, где было тепло, сухо и уютно, и где можно было наконец поговорить спокойно. Шпионы сидели на мягких диванах, кутаясь в пледы, которые любезно предоставил Константин, и зубы их выбивали мелкую дробь — то ли от холода, который никак не желал отпускать продрогшие тела, то ли от внутреннего напряжения, которое не оставляло их ни на мгновение. Они пили горячий чай маленькими глоточками, стараясь согреться, и отвечали на вопросы, тщательно взвешивая каждое слово. — Так значит, вы, господа ученые, с помощью субмарины изучаете подводный мир? — спросил Константин, и в голосе его слышалось неподдельное восхищение. Глаза его, делового человека, умеющего ценить технический прогресс, горели живым, почти детским интересом. - Шпионы закивали, заулыбались, забормотали что-то о науке, о прогрессе, о великой пользе их исследований: — Это потрясающе, — продолжал Константин, все более воодушевляясь. — Какой прогресс! Подумать только: люди могут опускаться на такую глубину, изучать жизнь моря, наблюдать за существами, которые никогда не видели солнца! Это замечательное изобретение, просто замечательное! Он говорил, а трое шпионов сидели, скрипя зубами от холода, и мысли их были далеко-далеко от этих похвал. Они думали только об одном: как бы не проговориться, как бы не выдать себя, как бы поскорее закончить этот мучительный разговор и остаться одним. Франц, молчавший до сих пор, вдруг подался вперед и впился глазами в лица шпионов. Взгляд его, острый, пронзительный, казалось, видел их насквозь. — И вы уверены, — спросил он медленно, раздельно, с той особенной интонацией, какая бывает у людей, которые спрашивают о самом главном, — вы совершенно уверены, что не видели двух девушек и мальчика в воде, когда всплывали? Может быть, кто-то из них был на берегу? Или на плоту? Или просто подавал сигналы? Подумайте хорошенько. - Шпионы переглянулись. Тот, что был постарше, ответил, стараясь, чтобы голос его звучал как можно убедительнее: — Нет, ваше высочество. Уверяю вас, мы никого не видели. Ни в воде, ни под водой. Мы, знаете ли, заняты исключительно научными наблюдениями, на поверхность поднимаемся редко, а если и поднимаемся, то только для сверки курса. Никаких людей мы не встречали. Никаких. Франц опустил голову. Глаза его, полные боли и разочарования, на мгновение блеснули — блеснули той особенной, влажной влагой, которая появляется у людей, когда надежда, только что теплившаяся в груди, вдруг гаснет, оставляя после себя пустоту и холод. Константин, заметив это состояние принца, положил руку ему на плечо. — Не надо отчаиваться, принц Франц, — сказал он мягко, но твердо. — Еще не всё потеряно. Море велико, но правда всегда всплывает наружу. Мы дадим этим господам отдохнуть, обсохнуть, прийти в себя, а сами продолжим поиски. Время еще есть. Не теряйте надежды. Франц поднял голову, посмотрел на Константина долгим, благодарным взглядом и, ничего не сказав, вышел из каюты. Константин последовал за ним, плотно притворив дверь. И как только шаги их затихли в коридоре, трое шпионов, только что изображавших смирных ученых, преобразились. Лица их, расслабленные, усталые, вдруг стали собранными и хищными. Они переглянулись, и в глазах их загорелся тот особенный, деловой огонек, какой бывает у людей, когда они остаются одни и могут говорить свободно. — Вы слышали? — зашептал первый, самый младший, придвигаясь к остальным. — Этот принц ищет какую-то принцессу Элизабет и ее подругу. Должно быть, они утонули. Иначе где бы им быть? — Хорошая новость, — отозвался второй, потирая озябшие руки. — Очень хорошая новость. Если эти девчонки утонули, наши головы спасены. Никто не узнает, никто не донесет. Можно возвращаться домой с чистой совестью. Третий, самый старший и, видимо, главный среди них, слушал молча, нахмурив брови. Он о чем-то напряженно думал, взвешивал, прикидывал. Наконец он поднял руку, призывая к тишине, и заговорил тихо, но властно: — Слушайте меня очень внимательно, господа. То, что девчонки, возможно, утонули, — это хорошо. Но полагаться на "возможно" мы не имеем права. У меня есть план. — Он понизил голос до шепота, и остальные двое, затаив дыхание, придвинулись ближе. — Мы должны убедиться, что их нет в живых. А для этого мы должны найти их раньше, чем найдет этот принц. Если они живы и попадут к нему в руки, они расскажут все, что знают. А знают они, как вы понимаете, немало. Поэтому наш долг, наш священный долг перед родиной — найти их и... обезвредить. Любой ценой. Вы меня понимаете? Двое шпионов переглянулись и согласно закивали. В глазах их, только что сонных и равнодушных, загорелся тот особенный, хищный огонек, какой бывает у охотников, почуявших след. План, созревший в голове старшего из шпионов, был прост и циничен, как все планы людей, привыкших ценить собственную шкуру дороже правды и чести. Суть его заключалась в том, чтобы, не имея никаких достоверных сведений, составить рапорт, который удовлетворил бы их начальство и спас бы их собственные головы в случае неудачи. Старший, тот, что с лицом желчным и изможденным, уселся за небольшой столик в углу каюты, достал из внутреннего кармана промокшего мундира лист бумаги, карандаш и, обмакивая перо в чернильницу, найденную тут же, на столе Константина, принялся писать. Рука его, привыкшая к доносам и лживым донесениям, выводила буквы быстро и уверенно, без помарок, словно он писал не заведомую ложь, а самую что ни на есть истинную правду. Двое других, получив задание, отправились на палубу. Им предстояло поймать птицу — обычную чайку, каких множество кружило над яхтой, — чтобы привязать к ее лапке послание и отправить в далекую, таинственную Шёньрунн, где заседало их начальство. Но поймать чайку оказалось не так-то просто: птицы эти, наученные горьким опытом общения с людьми, держались настороженно, близко не подлетали и при малейшем движении шарахались в сторону. Тогда шпионы вспомнили о приманке. Один из них, самый молодой и вертлявый, отправился на камбуз — судовую кухню, — где, воспользовавшись отсутствием кока, стащил небольшую рыбину, приготовленную, видимо, для обеда команды. Вернувшись с добычей, он, не без труда, привлек внимание чаек, и вскоре одна из них, самая смелая или самая голодная, опустилась на палубу и начала клевать рыбу. Это было то, что нужно. Шпионы, затаив дыхание, приблизились, и через мгновение птица уже билась в их руках, отчаянно крича и пытаясь вырваться. Но руки у шпионов были цепкие, привычные к такому делу, и чайка, как ни сопротивлялась, была поймана и зажата так, что не могла пошевелиться. Вернувшись в каюту, они застали старшего уже заканчивающим свой труд. Лист бумаги был исписан мелким, убористым почерком, и старший, подняв голову, оглядел своих сообщников с довольным, хотя и усталым видом. — Вот наш рапорт, — проговорил он, беря лист в руки и готовясь читать. — Слушайте внимательно. - Двое замерли, склонив головы. Старший начал читать, выделяя голосом каждое слово, словно желая подчеркнуть важность написанного: — «Его превосходительству советнику Зоторника. Честь имеем донести: герцог Макс и граф Аркас пока находятся вне поля зрения, местонахождение их не установлено. Но мы, выполняя ваше распоряжение, ликвидировали принцессу Элизабет и её подругу Наруко в соответствии с полученным приказом. Подробности — при личной встрече». Он замолчал и поднял глаза на товарищей. Двое слушателей, только что внимавших чтению с должным почтением, вдруг вытаращили глаза, открыли рты и, не сговариваясь, вскрикнули хором: — Но это же ложь! Мы их не ликвидировали! Мы даже не знаем, живы они или нет! Старший поморщился, словно от зубной боли, и поднял руку, призывая к тишине. — Тише, тише, господа, — проговорил он с той особенной, менторской интонацией, какая бывает у людей, привыкших поучать других. — Вы думаете, я сам этого не знаю? Конечно, ложь. Но советник — он же об этом не знает. Поймите простую вещь: если мы не сможем схватить герцога Макса и графа Аркаса, если они ускользнут от нас, — а они, заметьте, люди опытные и осторожные, — то эта маленькая ложь, этот рапорт спасет наши головы. Советник будет думать, что мы выполнили хотя бы часть задания, и не станет слишком строго спрашивать за остальное. А время, как известно, лечит всё. Пока разберутся, пока проверят — мы уже будем далеко. Или, по крайней мере, успеем придумать новое оправдание. Двое шпионов переглянулись. В глазах их мелькнуло понимание, смешанное с уважением к хитрости старшего. Они молча кивнули. — Я продолжу, — сказал старший, снова берясь за лист. Он откашлялся и дочитал: — «С нашим глубочайшим уважением и преданностью, государственные шпионы её императорского величества государыни Софии». Он поставил подпись, сложил лист особым образом и передал одному из младших. Тот, взяв послание, достал из кармана маленькую печать, сургуч и, ловко запечатав край, поставил штамп — знак того, что донесение подлинное и отправляется по назначению. — А это, — старший извлек из другого кармана еще один, меньший листок, — это вторая записка. Обещание награды. Сто золотых флоринов тому, кто доставит наше послание в Шёньрунн, в главный штаб, лично в руки советнику. Без этой приманки, — он усмехнулся собственной шутке, глядя на бьющуюся в руках товарища чайку, — птица может и не долететь, или, долетев, не найти нужного адресата. А так — любой, кто увидит эту записку, кто перехватит птицу, захочет получить награду и доставит послание куда следует. Сто флоринов — это вам не шутка. — Да, — проговорил младший, принимая вторую записку и с уважением глядя на старшего, — ты обо всём подумал. Прямо скажем, голова у тебя варит, как надо. Не то что у нас. Старший самодовольно усмехнулся, но ничего не ответил. Они аккуратно привязали оба послания к лапкам чайки — сначала основное донесение, потом обещание награды, — стараясь не повредить птицу и в то же время закрепить бумаги так, чтобы они не отвязались в полете. Чайка кричала, билась, пыталась клюнуть своих мучителей, но всё было тщетно: шпионы знали свое дело. Наконец, когда всё было готово, старший взял птицу в руки, подошел к открытому иллюминатору и, размахнувшись, выпустил ее на волю. — Лети, птичка, — проговорил он, глядя вслед уносящейся в небо чайке. — Лети и передай наше послание. Будем надеяться, что оно попадет куда нужно. От этого, — добавил он тише, обращаясь уже к товарищам, — зависит теперь очень многое. Если не всё. Чайка, описав круг над яхтой, вдруг резко взмыла ввысь и понеслась прочь, на северо-восток, туда, где, по расчетам шпионов, находилась таинственная Шёньрунн. А трое заговорщиков остались стоять у иллюминатора, провожая ее взглядами, полными надежды и тревоги. — Что ж, — сказал старший, когда птица скрылась из виду, — дело сделано. Теперь остается только ждать и надеяться, что наш план сработает. А пока... пока надо думать, как выбраться отсюда и не вызвать подозрений у этого принца и его спутников. Он вздохнул тяжело, провел рукой по усталому лицу и направился к дивану, чтобы хоть немного отдохнуть перед новыми испытаниями. Двое других последовали его примеру. В каюте воцарилась тишина, нарушаемая лишь мерным покачиванием яхты да далекими криками чаек, уносящих в неведомую даль лживое послание, от которого зависело теперь так много. Солнце стояло в зените, и лучи его падали отвесно, прожигая листву, нагревая землю, превращая воздух в то особое, густое вещество, какое бывает только в тропических лесах в полуденный час. В гуще кустарника, куда углубились путники, воздух стоял осязаемой массой — его можно было не только чувствовать кожей, но как бы видеть глазами: он дрожал, струился, переливался над нагретой листвой, и вся эта зеленая, настоянная на солнце и влаге атмосфера давила на грудь, мешала дышать, проникала в легкие густым, тягучим настоем. Приходилось буквально разгребать этот воздух руками, чтобы сделать вдох, — такое усилие требовалось, чтобы протолкнуть в грудь порцию этого густого, как травяной отвар, знойного марева. И каждый глоток, каждый вздох был тяжел, плотен, насыщен до такой степени, что казалось, пьешь, а не дышишь, — пьешь горячий, горьковато-сладкий настой из перепревших листьев, разогретых цветов и влажной, дышащей испарениями земли. Ароматы — если можно было назвать ароматами эти густые, навязчивые запахи — спрессовались в полуденном зное в плотную, невидимую плиту. Она ложилась на грудь, на плечи, на лицо, мешая дышать полной грудью, заставляя делать мелкие, частые вдохи, от которых кружилась голова и слабели ноги. Сладкий, приторный, почти тошнотворный дух разнотравья налипал на кожу липкой пленкой, смешивался с потом, делал тело влажным и скользким, а воздух вокруг — таким же липким и тягучим, как патока, как разваренный фруктовый сироп, которым в детстве кормили больных, и от которого потом мутило и хотелось пить. В чаще было натоплено, как в бане, где перестарались истопники и теперь пар стоит стеной, не находя выхода. Запахи не витали здесь, как это бывает в прохладный день, когда ветерок доносит то один, то другой аромат, — нет, здесь они стекали по листьям тяжелыми, маслянистыми каплями, сгущались в приторный сироп, оседали на языке, на нёбе, в горле, вызывая першение и непрерывное желание откашляться. Но кашель не помогал: сладкая, душная масса заполняла все естество, проникала внутрь, смешивалась с кровью, с мыслями, с самой жизнью. Густая, настоянная на зелени духота обволакивала путников со всех сторон, как вата, как тот плотный туман, что бывает над болотами в летнюю ночь. Поначалу, когда они только вошли в эту чащу, это странное, тяжелое дыхание леса даже пьянило, как молодое, еще не добродившее вино, — кружило голову, расслабляло волю, навевало сладкую, ленивую дремоту. Но уже через сотню шагов, через две сотни, когда пот заливал глаза и ноги начинали заплетаться в густой траве, этот сладкий, тяжелый дух начал вызывать глухую, подступающую к горлу тошноту и неотвязное, мучительное желание вытереть лицо, хотя лицо было сухим — точнее, оно было мокрым от пота, но вытирание не приносило облегчения, потому что пот выступал снова, смешиваясь с той липкой, душистой пленкой, что оседала на коже из воздуха. Казалось порой, что растения, эти буйные, разросшиеся, торжествующие растения, выдохнули весь кислород, весь тот легкий, живительный газ, которым дышат люди в нормальных местах, и заменили его своим дыханием — терпким, дурманящим, почти ядовитым. Дышать здесь значило пить — пить эту густую, зеленую жижу, процеженную сквозь листья, настоянную на корнях, приправленную цветочной пыльцой и гниющими остатками чьей-то давно умершей жизни. Пробираясь через всю эту душную, изнуряющую атмосферу, граф Аркас и его спутники потели так, как потеют только в кратере вулкана, где земля дышит жаром и воздух раскален до предела. Пот заливал глаза, стекал по спине, промачивал одежду насквозь, так что она прилипала к телу тяжелыми, мокрыми складками, и каждый шаг, каждое движение давались с трудом, словно идешь не по земле, а по пояс в воде. Помощники его, Барбоне и Драко, эти двое жалких, обманутых людей, брели следом, тяжело дыша, то и дело вытирая лица рукавами, но это не помогало: пот выступал снова, смешиваясь с грязью и пыльцой, превращая лица в липкие, блестящие маски. Они тянули за собой Ветра — гордого коня, который шел с опущенной головой, едва переставляя ноги, и весь лоснился от пота, словно только что выкупанный. На Ветре, верхом, сидели связанные Сисси и Томи. Руки их были стянуты веревками, лица бледны и измучены жарой, но в глазах, особенно у Сисси, горел тот внутренний огонь, который не гасила никакая духота, — огонь ненависти к похитителям и надежды на спасение. Что до Наруко, то она двигалась следом, но так тихо, так незаметно, что никто из идущих впереди не подозревал о ее присутствии. Она шла по следам, как опытный охотник, ступая бесшумно, пользуясь каждой тенью, каждым кустом, каждой складкой местности, чтобы оставаться невидимой. И когда жара стала совсем невыносимой, когда пот начал заливать глаза и ей, привыкшей ко многому, Наруко остановилась на мгновение, сосредоточилась и, применив две техники — Фуитон, искусство ветра, и Суитон, искусство воды, — создала вокруг себя тонкую, прохладную прослойку. Воздух, коснувшийся ее лица, вдруг стал свежим и легким; испарина, только что покрывавшая кожу, исчезла, словно ее и не было; тело наполнилось бодростью и силой. Она сделала глубокий вдох и почувствовала, как прохлада растекается внутри, вытесняя усталость, возвращая ясность мысли и остроту чувств. - «Так-то лучше», — подумала она про себя, и тень довольной усмешки скользнула по ее губам. И, не теряя времени, она двинулась дальше, бесшумная, как призрак, зоркая, как хищник, готовая в любую минуту вмешаться и изменить ход событий, которые разворачивались сейчас в этой душной, изнуряющей чаще. — Проклятые насекомые!.. — простонал граф Аркас, и голос его, хриплый, прерывистый, полный той особенной, капризной злобы, какая бывает у людей избалованных и привыкших к комфорту, прозвучал жалко и беспомощно в этой душной, гудящей чаще. — Они меня… с ума сведут… Эти москиты, эти мухи, эта нечисть… Нет никакой возможности… Он вытирал пот со лба платком — платком, который когда-то был белоснежным и тонким, а теперь превратился в грязную, мокрую тряпку, не приносящую облегчения. Лицо его, осунувшееся, покрытое красными следами укусов, лоснилось от пота и казалось каким-то чужим, непохожим на то надменное, самодовольное лицо, каким он являлся перед людьми в лучшие времена. — И всё из-за вас! — вдруг выкрикнул он, оборачиваясь к Барбоне и Драконий, и в голосе его зазвучали те обвиняющие, истерические нотки, какие бывают у людей, ищущих, на кого бы свалить собственную вину. — Если бы не вы… если бы вы не вмешались с этими картами, если бы не настояли на своем… Мы бы сейчас не бродили по этим проклятым джунглям, как последние бродяги! Мы были бы уже на берегу, в нормальном месте, в гостинице, с вином и ужином! А из-за вас… из-за вашей глупости и жадности… Он не договорил — дыхание перехватило, и он зашелся в приступе хриплого, надсадного кашля, сотрясавшего все его тучное, обрюзгшее тело. Барбоне и Драконий переглянулись. В этом коротком взгляде, обменянном ими, промелькнуло недоумение, смешанное с той особенной, горькой усмешкой, с какой люди простые и недалекие смотрят на барские причуды. Они ничего не ответили — они давно уже привыкли к тому, что граф ищет виноватых на стороне, но в душе каждого из них, где-то глубоко, шевельнулось что-то похожее на обиду. Ведь это они тянут лодку, это они тащат коня, это они мокнут и потеют, а граф только командует и ноет, как малое дитя. Томи, сидевший на Ветре со связанными руками, услышал эту перепалку и не мог удержаться от язвительного замечания. Он повернулся к Сисси и сказал вполголоса, с той особенной, мальчишеской усмешкой, какая бывает у людей, не теряющих чувства юмора даже в самых отчаянных положениях: — Ты заметила, Сисси, что в бедах графа Аркаса всегда виноват кто-то другой? Ни разу он сам. То карты виноваты, то матросы, то насекомые, то джунгли. Интересно, найдется ли на свете хоть один человек, который признается, что это он сам, по своей воле и глупости, завел всех в эту чащу? Сисси ничего не ответила, только вздохнула тяжело. Но слова Томи запали ей в душу — она и сама уже начинала понимать, какую ошибку совершила, бросившись навстречу лодке, не послушав Наруко. А Наруко, скрытая в густой тени огромного куста, стояла неподвижно, как изваяние, и слышала каждое слово. В глазах ее, холодных и внимательных, мелькнуло что-то похожее на одобрение — одобрение тому, как Томи, этот мальчишка, умеет видеть суть вещей. - «Ты не далёк от истины, Томи, — подумала она, и мысль эта текла медленно, спокойно, как вода в глубокой реке. — Такие люди, как граф Аркас, никогда не признают своих ошибок. Для них признать ошибку — значит потерять лицо, потерять власть над другими, потерять ту уверенность, на которой держится их жалкое величие. Они будут винить всех — небо, землю, москитов, матросов, саму судьбу, — но только не себя. А когда наступает момент, когда уже нельзя не признать, когда правда становится очевидной для всех, — тогда бывает слишком поздно. Поздно для них. И для тех, кто им поверил». Она перевела взгляд на графа. Тот, откашлявшись, стоял, опершись рукой о ствол дерева, и вид у него был такой жалкий и одновременно такой противный в своем самодовольстве, что Наруко почувствовала, как в ней поднимается знакомая, холодная волна презрения. И в это самое мгновение случилось нечто неожиданное. Барбоне и Драконий, стоявшие рядом с графом, вдруг заметили, что вокруг головы Аркаса вьется целое облако москитов — мелких, назойливых, жужжащих тварей, которые лезли в глаза, в уши, в ноздри, не давая покоя. И, не сговариваясь, повинуясь одному и тому же порыву, они размахнулись и со всего размаху хлопнули графа по щекам — с двух сторон, одновременно, так что звонкий, сочный шлепок разнесся по всей чаще. Аркас взвыл, схватился за щеки, отскочил в сторону и закричал не своим голосом: — Как вы посмели!.. Как вы посмели ударить меня!.. Меня! Графа Аркаса! Да я вас… я вас в тюрьму сгною! Я вас… Он задыхался от гнева, лицо его побагровело, глаза вылезли из орбит — никогда еще эти двое жалких матросов не позволяли себе такого. Барбоне и Драконий сначала опешили, потом, поняв, в чем дело, испуганно замахали руками. — Да что вы, синьор граф! — заговорил Барбоне, пятясь назад. — Что вы! Мы били вовсе не вас! Сохрани Господь! Мы били москитов! Вон их сколько над вашей головой! Целая туча! Мы хотели как лучше, хотели помочь, хотели прихлопнуть эту нечисть, чтобы вам легче дышалось! — Истинная правда, ваше сиятельство! — подхватил Драко, и лицо его, длинное и глуповатое, расплылось в подобострастной, но вместе с тем и хитрой улыбке. — Мы только москитов били! А они, проклятые, прямо на ваши щеки сели, ну мы и… того… Нечаянно вышло, ей-богу, нечаянно! Они переглянулись, и вдруг обоих разобрал смех. Они пытались сдержаться, давились, кашляли, но смех, глупый, нервный, неудержимый, прорывался наружу, сотрясая их толстые, потные тела. — Ну всё, прекратите! — закричал Аркас, топая ногой. — Прекратите сейчас же! Я не собираюсь провести всю ночь среди этих кусачих насекомых и среди вас, двух болванов, которые только и умеют, что бить графа по щекам! — Он перевел дух, вытер лицо платком и, указав рукой вперед, в самую гущу зарослей, приказал: — Вы двое! Идите вперёд! Расчищайте мне путь среди этих зарослей! Чтобы ни веточки, ни колючки, ни одной проклятой лианы не осталось на моем пути! Живо! Я сказал! Барбоне и Драконий, все еще давясь смехом, но уже послушно, как дрессированные собаки, двинулись вперед, раздвигая руками густые, цепкие кусты, ломая ветки, отбрасывая в стороны лианы. Аркас, тяжело ступая, последовал за ними, то и дело оглядываясь на Сисси и Томи, словно боялся, что они сбегут. А Наруко, по-прежнему скрытая в тени, смотрела на эту сцену, и в душе ее, холодной и насмешливой, происходила та особая работа, которую она называла про себя "наблюдением за человеческой природой". - «Своих ошибок не признаёт, — думала она, глядя вслед удаляющемуся графу, — но вот обвинять других, унижать, приказывать — на это граф Аркас горазд. Это у него получается легко и естественно, как дышать. Интересно, что будет с ним, когда он останется один, без этих двух болванов, которые пока еще тащат его на себе? Когда матросы поймут, что он их просто использует, и бросят его здесь, в этих джунглях? Что тогда запоет наш граф?» Она усмехнулась своим мыслям, поправила перевязь с клинком и бесшумно, как тень, двинулась следом за процессией, готовая в любую минуту вмешаться, если того потребуют обстоятельства. Солнце клонилось к закату, но жара не спадала — она лишь становилась более тягучей, более плотной, смешиваясь с длинными, косыми тенями, что ложились от деревьев и кустарников. Барбоне и Драконий, тяжело дыша, обливаясь потом, продолжали прокладывать путь сквозь заросли: они гнули ветки, расталкивали лианы, ломали колючие кусты, стараясь сделать так, чтобы граф Аркас, шествующий за ними, чувствовал себя комфортно, чтобы ни одна веточка не хлестнула его по лицу, ни одна колючка не оцарапала его барские руки. Это было унизительное, тяжкое занятие, но они делали его, потому что боялись графа, потому что надеялись на обещанное золото, потому что не умели думать своей головой и плыли по течению, куда вынесет. И вот, пройдя особенно густую, переплетенную чащу, где пришлось буквально прорубаться сквозь зеленую стену, Барбоне, ступавший первым, вдруг не заметил, куда ставит ногу. Земля под ним исчезла — он шагнул в пустоту, взмахнул руками, пытаясь удержаться, но было поздно: с отчаянным, полным ужаса криком он кубарем полетел вниз, скрываясь из глаз в густой тени, на дне какого-то углубления. — А-а-а! — закричал он, и крик его, полный животного страха, прозвучал оглушительно в вечерней тишине, вспугнув стаю птиц, что с шумом поднялись в воздух. — Барбоне! — вскрикнул Драконий, бросаясь к краю обрыва, и в голосе его слышался такой неподдельный, братский ужас, что всякий, кто слышал бы этот крик, понял бы: эти двое, при всей их глупости и жадности, связаны чем-то большим, чем просто общими делами. Все замерли. Граф Аркас, только что собиравшийся разразиться очередной бранью, остановился с открытым ртом. Томи и Сисси, сидевшие на Ветре, вытянули шеи, пытаясь разглядеть, что случилось. И даже Наруко, скрытая в тени, подалась вперед, напрягая зрение. Но то, что открылось их глазам, превзошло все ожидания. Там, внизу, куда свалился незадачливый Барбоне, лежали не просто камни и не просто овраг. Там, в золотистых лучах заходящего солнца, открывалась удивительная картина: руины древнего города — полуразрушенные колонны, остатки мраморных стен, поросшие мхом и плющом арки, широкие ступени, уходящие куда-то в глубь земли, и в центре всего этого — огромный, овальной формы амфитеатр, напоминающий те величественные сооружения, что и поныне стоят в Риме, свидетельствуя о былом величии империи. — Это великолепно, — вырвалось у Сисси. Она забыла на мгновение о своих связанных руках, о плене, о страхе — глаза ее, широко открытые, сияли тем особенным, восторженным блеском, какой бывает у людей, столкнувшихся лицом к лицу с историей, с тем, что пережило века и стоит теперь перед ними, молчаливое и прекрасное. — Заброшенный город... Настоящий древний город... - Граф Аркас, оправившись от первого потрясения, шагнул к краю обрыва и, вглядевшись в руины, вдруг расплылся в довольной, хитрой улыбке: — Прекрасно... — прохрипел он, и в голосе его слышалась та особенная, хищная нотка, какая бывает у людей, увидевших возможность для выгоды. — Просто прекрасно... Мысли его, между тем, работали быстро и цепко, как у опытного хищника, почуявшего добычу. Он смотрел на эти руины, на этот древний, заброшенный город, и в голове его зрел план — простой и циничный, как все его планы. - «Мы можем оставаться здесь, — думал он, и мысли эти текли маслянисто, самодовольно, с причмокиванием, как у кота, дорвавшегося до сметаны. — Здесь, в этом городе. Пока мне не удастся уломать Элизабет подарить мне Поссе. Хе-хе-хе-хе... Она девчонка глупая, доверчивая, я сумею ее убедить. А если не убежду — принужу. Здесь, в этих развалинах, никто не услышит ее криков. Никто не придет на помощь. Мы одни, и я — хозяин положения. Хе-хе-хе...» Он потер руки, предвкушая скорую наживу, и лицо его, потное, заросшее щетиной, осветилось той недоброй, торжествующей радостью, какая бывает у паука, заманившего муху в самую середину паутины. А Наруко, по-прежнему скрытая в тени, смотрела на эти руины и думала о своем. Мысли ее, холодные и точные, как удары опытного фехтовальщика, скользили по открывшейся картине, выхватывая детали, сопоставляя, анализируя. - «Ого, — подумала она, разглядывая амфитеатр. — Античное строение. Очень похоже на те, что я видела на свитках и в книгах. Возможно, здесь был амфитеатр, подобный тому, что находится в Риме. Неужели нечто подобное было разбросано по всей Италии? Хотя... Римская империя была велика, занимала огромные территории. И подобные сооружения, конечно, должны были встречаться по всей империи — от Британии до Африки, от Испании до Сирии. Интересно, что это за город? Почему он заброшен? Сколько веков простоял он здесь, в этих джунглях, дожидаясь, пока люди вновь откроют его?» Она перевела взгляд на графа. И по тому, как он потирал руки, по тому, как блестели его маленькие, хищные глазки, она поняла — нет, не поняла, а почувствовала, тем особым чутьем, какое вырабатывается у людей, привыкших читать чужие мысли по едва уловимым движениям лица, — она почувствовала, что Аркас что-то задумал. Что-то недоброе. Что-то, связанное с Сисси и с Поссе. - «Похоже, граф Аркас что-то задумал, — подумала она, и мысль эта была холодна и спокойна. — Я чувствую это. Если он хочет вынудить Сисси отдать ему Поссе, то... что ж, посмотрим. Сисси, конечно, откажется. Я надеюсь на это. Но даже если она, под давлением, под страхом, согласится... юридически это ничего не будет значить». Она помолчала, припоминая законы, которые когда-то, в дни обучения, вдалбливал в нее дед — король Максимилиан Второй, человек суровый, но справедливый, научивший ее многому. - «Я не знаю, обучил ли её дед, король Максимилиан, этим законам, — продолжала она размышлять. — Но даже если обучил, даже если она помнит, она не сможет продать или отдать Поссе Аркасу без моего согласия. По законам нашей страны, имущество, приобретенное в браке или в связи с брачными обязательствами, является совместным. А наша помолвка... она, хоть и не оформлена до конца, дает мне определенные права. Я — ее невеста, и по закону я имею право голоса во всех имущественных вопросах. Аркас этого не знает. Он думает, что Сисси — одна, что она вольна распоряжаться своим наследством как хочет. Но это не так». Она усмехнулась про себя, представив лицо графа, когда он узнает, что его план провалился. - «В худшем варианте, — продолжала она, взвешивая возможности, — в самом худшем, если он станет настаивать, если попытается силой заставить Сисси подписать бумаги, мне придется применить гендзюцу. Внушить ему, что жители якобы покинули Поссе. Что участок опустел. И одновременно повысить налог на землю. Резко, в несколько раз. Если я это сделаю, если налог станет непомерным, Аркас, даже заполучив Поссе, не сможет его содержать. Он разорится. А если он не заплатит налог на участок в установленный срок... — Она помедлила, и в глазах ее мелькнул тот холодный, стальной блеск, какой бывает у людей, для которых закон — не пустой звук. — Если он не заплатит, то по законам нашей страны его можно будет привлечь к ответственности. Вплоть до... казни». Она вздохнула, отгоняя эти мысли. До казни, конечно, не дойдет. Скорее всего, не дойдет. Но вариант этот следовало иметь в виду. На всякий случай. — Эй! — донесся снизу голос Барбоне. — Эй, вы там! Я жив! Тут... тут целый город! Спускайтесь скорее! Вы не поверите! Драконий, услышав брата, облегченно вздохнул и, не дожидаясь приказа, начал осторожно спускаться по склону, цепляясь за корни и выступающие камни. За ним, поколебавшись, двинулся и Аркас, то и дело оглядываясь на Сисси и Томи, словно боялся, что они сбегут. Но бежать было некуда. Да и нужно ли? Этот древний, загадочный город, открывшийся им в лучах заходящего солнца, манил, притягивал, обещал новые открытия и новые испытания. И Наруко, бесшумно скользящая в тени, знала: здесь, в этих руинах, решится многое. Здесь настанет час, когда каждый из них покажет свое истинное лицо. Ночь опустилась на древние руины внезапно, как это всегда бывает в южных широтах: только что солнце золотило верхушки колонн, и вот уже тьма, густая и бархатистая, залила все вокруг, оставив лишь смутные очертания стен да редкие просветы, где сквозь разрушенные своды проглядывало темно-синее, с первыми звездами, небо. Укрывшись в одном из уцелевших помещений этого античного строения — вероятно, когда-то здесь была таверна или жилой дом, судя по остаткам каменных лавок и широкому, сложенному из плит очагу, — Барбоне и Драконий устроились в углу, зажгли небольшую свечу, которую Драконий предусмотрительно носил с собой в кармане, и, достав засаленную колоду карт, принялись за свое излюбленное занятие — игру, которая помогала им коротать время и забывать о тяготах пути. Они играли молча, сосредоточенно, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами: "твоя сдача", "пас", "бью". В тусклом свете свечи лица их, осунувшиеся, заросшие щетиной, казались какими-то древними, словно и они были частью этих руин. Граф Аркас не находил себе места. Он метался по соседнему помещению, которое выбрал для своего "разговора" с Сисси, и то садился на каменный выступ, то вскакивал, то принимался расхаживать взад-вперед, то снова останавливался перед девушкой, пытаясь — в который уже раз! — уломать ее, убедить, заставить отдать ему Поссе. Сисси сидела на камне, прислонившись спиной к холодной стене. Руки ее по-прежнему были связаны, но в глазах, устремленных на графа, не было ни страха, ни сомнения — только спокойная, твердая решимость. Томи примостился рядом, положив голову ей на плечо — он устал за день и теперь дремал вполглаза, готовый в любую минуту проснуться и прийти на помощь. А Наруко — она была здесь, рядом, хотя никто из находившихся внизу не подозревал об этом. Она уселась на толстой, надежной ветви старого дерева, росшего у самого входа в руины, и оттуда, скрытая густой листвой, наблюдала за всем, что происходило внизу. Взгляд ее, холодный и внимательный, не пропускал ни одной детали: ни того, как держится Сисси, ни того, как мечется Аркас, ни того, как, несмотря на усталость и голод, девушка не прогибается под натиском этого наглого, самодовольного человека. — Подумай, Элизабет... — говорил Аркас, и голос его, хриплый, прерывистый, звучал то угрожающе, то вкрадчиво, то почти умоляюще, в зависимости от того, какую тактику он избирал в данный момент. — Подумай хорошенько... Я предлагаю тебе сделку. Честную сделку. Ты отдаешь мне Поссе, эту никому не нужную деревушку в горах, а я... я отпускаю тебя и твоих друзей. Всех троих. И Томи, и этого... ну, который с тобой... и даже ту, Наруко, если она объявится. Вы уйдете на все четыре стороны, и никто вас не тронет. Что тебе стоит? Подумай! - Сисси подняла на него глаза. Взгляд ее был спокоен и тверд, как у человека, принявшего решение и не намеренного отступать: — Я вам сказала, граф Аркас, — ответила она, и голос ее, хоть и тихий, звучал необыкновенно уверенно. — Вы от меня ничего не добьетесь. Можете говорить что угодно, можете угрожать, можете посулить мне золотые горы — я не соглашусь. Поссе — это не просто деревня. Это память о моей семье, о моем деде, о тех, кто жил там веками. Я не имею права распоряжаться им по своему усмотрению. - Аркас скривился, словно от зубной боли: — Даже свою свободу... — проговорил он, и голос его зазвучал особенно вкрадчиво, — даже свою свободу ты не обменяешь на Поссе? Подумай: ты будешь свободна. Свободна, как птица! Уедешь куда захочешь, будешь жить как захочешь. Никаких обязательств, никаких долгов, никакого... меня. Только подпиши бумагу. — Никогда, — отрезала Сисси, и в голосе ее прозвучала такая решимость, что Аркас на мгновение опешил. — Кроме того, — добавила она, и в глазах ее мелькнула насмешка, — я не обладаю должной юрисдикцией, чтобы отдать его вам. Даже если бы я захотела — а я не хочу, — у меня нет права вето для подобных действий. По законам нашей страны я не могу единолично распоряжаться имуществом, которое является... совместным. — Право вето? — переспросил Аркас, и в голосе его послышалось живое, хищное любопытство. — Что за право вето? О чем ты говоришь? - Сисси помолчала мгновение, словно решая, стоит ли объяснять. Потом, видимо, решив, что хуже уже не будет, ответила: — Право вето на любые сделки с имуществом нашей семьи принадлежит только Наруко. Моей невесте. По законам, установленным моим дедом, королем Максимилианом Вторым, ни одна крупная сделка, ни одно отчуждение собственности не может быть совершено без ее согласия. У меня этого права нет. Я могу предлагать, могу просить, могу уговаривать, но окончательное решение — за ней. Так что, граф, даже если бы я согласилась, — а я не соглашусь, — вы все равно ничего не получили бы. Без подписи Наруко любой договор будет недействителен. Аркас слушал, и лицо его медленно вытягивалось, становясь все более мрачным и злым. Он не ожидал такого оборота. Он думал, что имеет дело с наивной девчонкой, которую можно запугать или умаслить, а тут вдруг оказывается, что существуют какие-то законы, какие-то права вето, какая-то Наруко, которая, словно тень, витает где-то рядом и может перечеркнуть все его планы. — Что ж, — проговорил он наконец, и голос его зазвучал глухо, с угрозой. — Посмотрим, как долго ты будешь упрямиться, Элизабет. Посмотрим, как заговоришь ты, когда проведешь несколько дней без воды и без еды. Может быть, тогда ты изменишь свое решение. Может быть, тогда ты вспомнишь, что свобода дороже любой деревушки, любой памяти, любого... деда. Он резко повернулся, подошел к стене, где стоял факел, воткнутый в расщелину между камнями, взял его в руку, и пламя, колыхнувшись, осветило его лицо — злое, разочарованное, но вместе с тем и торжествующее, словно он уже предвкушал ее муки и свое торжество. — Я схожу на разведку, — бросил он, направляясь к выходу. — Осмотрю эти руины. Может быть, найду что-нибудь полезное. А вы двое, — обратился он к Барбоне и Драко, которые при его приближении поспешно спрятали карты и вытянулись, как солдаты перед начальством, — вы двое смотрите в оба! Чтобы ни одна муха мимо вас не пролетела! Никакой самодеятельности! Никаких карт! Сидеть и не сводить с них глаз! В случае чего — зовите! Кричите! Я буду неподалеку. Если эти двое попытаются бежать... — Он многозначительно замолчал, бросив взгляд на Сисси и Томи, и вышел, освещая себе путь факелом. Пламя заметалось в проеме двери, отбрасывая причудливые тени на древние стены, и вот уже шаги графа затихли вдали, поглощенные тьмой и тишиной ночи. Барбоне и Драконий переглянулись, пожали плечами и снова уселись в своем углу. Драконий достал карты, но Барбоне отрицательно покачал головой: не велено, значит, не велено. Они сидели молча, глядя на пленников и изредка перебрасываясь короткими фразами, смысла которых нельзя было разобрать. А Наруко, по-прежнему скрытая в листве, смотрела на Сисси, и в душе ее, холодной и расчетливой, поднималось что-то похожее на уважение. Девушка держалась молодцом. Не сломалась, не испугалась, не пошла на сделку с совестью. И даже больше: она использовала закон, тот самый закон, которому учил ее дед, чтобы защитить себя и свое имущество. - «Умница, — подумала Наруко, и мысль эта была теплее обычного. — Настоящая дочь своего отца и внучка своего деда. Не ожидала, что она так хорошо усвоила уроки Максимилиана. Теперь Аркас знает, что без меня ему не обойтись. И это хорошо. Это дает мне свободу маневра». Она перевела взгляд на выход, куда ушел граф, и в глазах ее мелькнул холодный, расчетливый блеск. - «Что ж, господин граф, — подумала она, — идите, ищите, разведывайте. А я пока посижу здесь, посмотрю, что будет дальше. И если вы попробуете сделать что-то, что угрожает Сисси или Томи... что ж, тогда я вмешаюсь. И тогда вы пожалеете, что вообще родились на свет». Она поправила перевязь с клинком, устроилась поудобнее на ветке и замерла, как хищная птица, готовая в любую минуту сорваться вниз. Барбоне и Драконий, увлеченные своей бесконечной карточной игрой, даже не подняли голов, когда граф Аркас, освещая путь факелом, скрылся в темном проеме древнего входа. Они лишь молча кивнули, не прерывая своего занятия: сейчас для них важнее было, кто выиграет очередную партию, чем все пленники мира вместе взятые. Карты шлепались о каменный пол, слышались приглушенные проклятия и короткие возгласы — "моя!", "бью!", "пас", — и в этих звуках, таких обыденных, таких мирных, было что-то почти комическое, нелепое посреди древних, молчаливых руин, хранящих память о тысячелетиях. Наруко дождалась. Она сидела на ветке неподвижно, как ночная птица, и ждала, когда стихнут шаги графа, когда он уйдет достаточно далеко, чтобы не услышать и не заметить ничего. И только когда последний отзвук его тяжелой поступи растворился в ночной тишине, она бесшумно, как падающий лист, соскользнула с дерева и, крадучись, проникла в то помещение, где томились пленники. Она появилась перед Томи и Сисси внезапно — словно соткалась из темноты, из тех густых теней, что заполняли углы древнего зала. Томи, увидев ее, вздрогнул от неожиданности, но тотчас же лицо его осветилось той искренней, мальчишеской радостью, какая бывает у людей, увидевших спасителя в минуту отчаяния. — Ах! — вырвалось у него. — Привет, Наруко! Ты вовремя! Прямо как в сказках — является принцесса в самый трудный момент и спасает всех! Он хотел еще что-то добавить, но осекся, заметив, что Сисси, сидевшая рядом, опустила голову и молчит. Сисси подняла глаза на Наруко. Взгляд ее был полон той особенной, горькой муки, какая бывает у людей, осознавших свою ошибку и готовых просить прощения. Она склонила голову, словно провинившийся ребенок перед строгим, но справедливым наставником, и тихо, едва слышно проговорила: — Прости меня, Наруко. Прости... Я была глупа. Я не послушала тебя, бросилась навстречу лодке, поверила в спасение... и вот... — Она обвела взглядом темные стены, свои связанные руки, и голос ее дрогнул. — Ты была права. Ты всегда права. Я... я больше не буду так. Обещаю. Наруко смотрела на нее, и в глазах ее, обычно холодных и непроницаемых, мелькнуло что-то похожее на тепло. Она молчала несколько мгновений, давая Сисси прочувствовать всю тяжесть ее слов, а потом спросила, и голос ее звучал ровно, без осуждения, но и без излишней мягкости: — Ну что? Ты всё еще хочешь защищать Аркаса? Всё еще считаешь, что он заслуживает снисхождения? Сисси подняла голову. В глазах ее, влажных от подступающих слез, сверкнула та особенная, твердая искра, какая бывает у людей, принявших окончательное, бесповоротное решение. Она отрицательно покачала головой — раз, другой, третий, — и в этом движении было столько силы, столько убежденности, что Наруко поняла: девушка изменилась. Этот день, этот плен, эти унижения — всё это переплавило что-то в ее душе, сделало ее взрослее, жестче, решительнее. — Нет, — ответила Сисси, и голос ее, тихий, но твердый, прозвучал неожиданно сильно. — Нет, Наруко. Я больше не буду его защищать. Я поняла: он — зло. Он не остановится, пока не получит то, что хочет, или пока его не остановят. Но... — Она помедлила, словно собираясь с мыслями. — Я думаю, что будет лучше, если ты ликвидируешь его не сейчас, а потом. Когда он встретится с Зоторником и их подручными. Когда они будут вместе. Один удар — и все враги разом. Так надежнее. Так... правильнее. Наруко внимательно посмотрела на нее. В этом предложении, в этой холодной расчетливости, столь неожиданной в недавно еще наивной и доверчивой девушке, чувствовалась та самая школа, тот самый урок, который преподал ей дед, король Максимилиан Второй. — Хорошо, — сказала Наруко после короткой паузы. — Хорошо, Сисси. Только смотри: не передумай об этом. Потому что если ты снова начнешь колебаться, если твоя жалость возьмет верх над разумом... это может стоить жизни не только тебе, но и нам всем. Ты понимаешь? — Понимаю, — твердо ответила Сисси. — Я не передумаю. Наруко кивнула и, достав из-за пояса кунай — небольшой, острый метательный нож, которым она владела в совершенстве, — одним быстрым, точным движением разрезала веревки, стягивающие руки пленников. Веревки упали на пол, и Томи, растирая затекшие запястья, облегченно вздохнул. — Уф... Спасибо, Наруко! — прошептал он. — Еще немного — и я бы, наверное, без рук остался. Так затекли, что не чувствую пальцев. — Тихо, — приказала Наруко, прикладывая палец к губам. — Не шумите. Идем. Нужно уходить, пока эти двое заняты своими картами. Она указала на Барбоне и Драконий, которые в углу, увлеченные игрой, не замечали ничего вокруг. Они сидели спиной к пленникам, и карты шлепались о камень с тем особенным, сухим звуком, какой бывает только в ночной тишине древних руин. Девушки и мальчик, крадучись, ступая бесшумно, как тени, двинулись к выходу. Наруко шла первой, зорко всматриваясь в темноту, готовая в любую минуту отразить нападение. Сисси и Томи следовали за ней, стараясь не дышать, не производить ни малейшего шума. И в это самое мгновение, когда они уже почти достигли спасительного выхода, за спиной их раздался довольный голос Драконий: — А это тебе в придачу! - Он сбросил карту — последнюю, решающую — и торжествующе хлопнул ею о каменный пол. Барбоне, сидевший напротив, вытаращил глаза, потом побагровел и вскочил на ноги: — Ты жулик, Драко! — заорал он, потрясая кулаками. — Ты подтасовал карты! Ты всегда так делаешь! Я знаю! Я давно за тобой замечаю! — Ничего я не подтасовывал! — возмутился Драко, вскакивая в свою очередь. — Ты просто проиграл, так теперь обвиняешь меня! А ну повтори! — Повторю! — заревел Барбоне и, забыв обо всем на свете, набросился на брата с кулаками. Они сцепились, покатились по полу, глухо стукаясь о древние камни, и в пылу этой братской потасовки Драко, подняв голову, случайно бросил взгляд в угол, где только что сидели пленники. Угол был пуст. — Пленники! — завопил он не своим голосом, отталкивая брата. — Пленники сбежали! Смотри! Пусто! - Барбоне замер, вытаращил глаза, повернул голову и, убедившись, что брат прав, схватился за голову: — Мама мия! Граф нас убьет! Бежим! Надо догнать их! Надо крикнуть графу! Надо... Но было поздно. Тьма и безмолвие ночи поглотили беглецов, и лишь далекий крик ночной птицы прозвучал в ответ на их отчаянные вопли. А Наруко, Сисси и Томи, выбравшись из руин, уже спешили прочь, туда, где кончались древние камни и начинался спасительный, хоть и опасный, лес. Барбоне и Драконий вскочили с той поспешностью, какая бывает у людей, внезапно осознавших всю меру своей ответственности и весь ужас грозящего наказания. Они кинулись к выходу из руин, толкая друг друга, спотыкаясь о камни, задыхаясь от быстрого бега и страха, — страх этот гнал их вперед, лишал последних сил, но и придавал невиданную прежде резвость. Томи и Сисси, выбравшись из зала, где их держали, первым делом устремились к Ветру. Конь, привязанный к старой колонне, беспокойно перебирал ногами, косил глазом, прядал ушами — он чувствовал близость хозяйки, чувствовал, что происходит что-то важное, и нетерпеливо рвался с привязи. Сисси, дрожащими пальцами, путаясь в узлах, пыталась развязать веревку, которой конь был прикручен к камню. Руки ее, еще хранившие память о веревках плена, плохо слушались, узел не поддавался, и драгоценные секунды утекали, как вода сквозь пальцы. — Скорее, Сисси! — шептал Томи, оглядываясь на темный проем, откуда в любую минуту могли появиться преследователи. — Скорее! Они уже близко! - И действительно, в следующий миг из тьмы донесся топот ног, тяжелое дыхание, и вот уже Барбоне, выскочивший первым, увидел то, чего боялся больше всего на свете: — Она отвязывает коня! — завопил он не своим голосом, тыча пальцем в сторону Сисси. — Стой! Стой, кому говорю! Не смей! Оба брата, забыв об усталости, забыв об осторожности, кинулись к девушке, намереваясь схватить ее, оттащить от коня, не дать совершить задуманное. В глазах их горел тот дикий, животный огонь, какой бывает у людей, спасающих собственную шкуру, — они знали, что, если пленники сбегут, граф Аркас не пощадит их, не простит, не пожалеет. Но в то самое мгновение, когда они уже готовы были настичь Сисси, перед ними, словно из-под земли, выросла Наруко. Она стояла неподвижно, расставив ноги для устойчивости, и в глазах ее, холодных и сосредоточенных, горел тот особенный, опасный огонь, какой бывает у опытных бойцов в минуту решительных действий. Барбоне и Драконий, увидев ее, на мгновение опешили — откуда? Как? Но раздумывать было некогда. Наруко не стала медлить. Сделав короткое, почти незаметное движение, она применила ту особую технику, которую когда-то, в дни совместных тренировок, позаимствовала у Рока Ли — странного, но невероятно одаренного бойца, чья скорость и сила поражали даже видавших виды ниндзя. "Вихорь-листа" — так назывался этот прием: стремительное вращение, создающее вокруг бойца вихрь воздуха, способный на время оглушить противников, лишить их ориентации и равновесия. Воздух вокруг Наруко взвихрился, закружился, поднимая пыль и мелкие камешки. Барбоне и Драконий, налетевшие на этот невидимый барьер, вдруг почувствовали, как силы оставляют их, как кружится голова, как земля уходит из-под ног. Они зашатались, схватились друг за друга, попытались устоять, но вихрь был сильнее — и оба, глухо охнув, повалились на землю, оглушенные, дезориентированные, неспособные пошевелить ни рукой, ни ногой. — Быстрее! — крикнула Наруко, не оборачиваясь. — Развязывай коня! Но в этот миг случилось то, чего никто не ожидал. Граф Аркас, привлеченный шумом борьбы, выбежал из-за угла древнего строения. Он не видел всей сцены, не видел, как упали его подручные, — он увидел только одно: Сисси, стоящую у коня, и Наруко, заслоняющую ее. И этого было достаточно. — Сисси, берегись! — закричал Томи, заметив графа первым. Но было поздно. Аркас, несмотря на свою тучность и одышку, двигался с неожиданной для его возраста резвостью. Он подскочил к Сисси, схватил ее за плечо своей тяжелой, потной рукой и рванул на себя, оттаскивая от коня. — Не так быстро, принцесса! — прохрипел он, и голос его, полный злорадного торжества, прозвучал особенно отвратительно в ночной тишине. — Не так быстро! Я еще не закончил с тобой! Сисси вскрикнула, рванулась, пытаясь вырваться, но рука графа, как клешня краба, сжимала ее плечо, не давая двинуться. Лицо его, освещенное отблесками далекого факела, исказилось гримасой злобы и торжества. Наруко обернулась на крик. Увидев, что Сисси в руках графа, она на мгновение замерла, оценивая ситуацию. Расчет был холоден и точен: если она кинется спасать Сисси, Томи останется один, без защиты, и может пострадать. Если она останется здесь, Сисси... но времени на раздумья не было. — Уезжай, Томи! — крикнула она, принимая решение. — Ветер, увези его! Конь, услышав знакомый голос, поняв приказ, рванул с места. Томи, сидевший на нем верхом, едва удержался, вцепившись в гриву. Ветер, послушный воле Наруко, понесся прочь, унося мальчика в спасительную тьму леса, туда, где кончались древние руины и начиналась свобода. — Стой! — завопил Аркас, пытаясь одной рукой удержать Сисси, а другой схватить поводья, но было поздно: Ветер уже скрылся в темноте, и только топот копыт, быстро затихающий, доносился из чащи. — Будь ты проклята! — прошипел граф, обращаясь к Наруко. — Ты заплатишь за это! Наруко стояла неподвижно, готовая к бою. В глазах ее, холодных и спокойных, не было ни страха, ни сомнения — только та особенная, стальная решимость, какая бывает у людей, принявших вызов судьбы. — Отпусти ее, Аркас, — сказала она ровно, и голос ее прозвучал как удар меча о камень. — Отпусти, и, может быть, я оставлю тебя в живых. Но граф лишь рассмеялся в ответ — хрипло, зло, торжествующе. Он чувствовал себя победителем. У него была Сисси, а значит, у него был ключ к Поссе. А остальное... остальное не имело значения. Барбоне и Драконий, придя в себя после оглушительного вихря, поднялись с земли, пошатываясь и мотая головами, словно пытаясь стряхнуть остатки дурмана. Увидев Наруко, стоящую спиной к ним и сосредоточенно следящую за графом, они переглянулись — и в этом коротком взгляде, обменянном братьями, промелькнуло то особенное, звериное выражение, какое бывает у охотников, заметивших, что добыча отвлеклась и можно напасть исподтишка. Они бросились на нее сзади одновременно, навалившись всей тяжестью своих грузных, неуклюжих тел. Наруко, почувствовав опасность, дернулась, пытаясь высвободиться, — и могла бы, конечно, могла бы в одно мгновение расправиться с этими двумя жалкими недоматросами, могла бы применить любую из своих смертоносных техник и превратить их в прах. Рука ее уже легла на рукоять клинка, тело напряглось для решающего удара... Но взгляд ее упал на Сисси. Сисси стояла в руках Аркаса, прижатая к его груди, и в глазах ее, широко открытых, застыл такой ужас, такая мольба, что Наруко поняла: одно неверное движение — и граф, этот подлый, трусливый хищник, не задумываясь, перережет горло ее невесте. Рисковать жизнью Сисси она не могла. Не имела права. И она замерла, позволив Барбоне и Драко скрутить себя, связать руки грубой, смоленой веревкой. В душе ее, холодной и расчетливой, кипела ярость, но разум, тот самый разум, который всегда помогал ей выживать в самых отчаянных ситуациях, твердил: «Терпи. Жди. Твой час еще придет». Граф Аркас, видя, что сопротивление сломлено, торжествующе усмехнулся. Он подтолкнул Сисси вперед, приказал Барбоне и Драконий вести связанную Наруко и, освещая путь факелом, повел всех куда-то в глубь руин, туда, где, как он успел заметить во время своей "разведки", зияла темная, страшная яма — вероятно, древний колодец или подвал, куда столетиями сбрасывали ненужное и опасное. Они остановились у самого края этого провала. Внизу, в непроглядной тьме, не было видно ничего — только чернота, холод и сырость, поднимавшаяся оттуда тяжелым, гнилостным запахом. Аркас подвел пленниц к самому обрыву, так что осыпающиеся камни зашуршали под ногами, и заговорил, смакуя каждое слово, каждую ноту своего торжества: — Даже если этот мелкий... негодник Томи встретит кого-нибудь... если он доберется до людей и приведет помощь... никто не додумается искать вас здесь. — Он обвел рукой темные, безмолвные руины. — Никто не знает об этом месте. Никто не придет. Вы здесь одни. И ваша судьба — в моих руках. Он кивнул Барбоне и Драконий. Те, подчиняясь приказу, грубо схватили девушек за плечи, подтащили к самому краю ямы и, размахнувшись, с силой толкнули в пустоту. Сисси вскрикнула, взмахнула руками, пытаясь ухватиться за воздух, и полетела вниз, в эту страшную, поглощающую все звуки черноту. Наруко, падая следом, успела сгруппироваться, перевернуться в воздухе, и, когда через мгновение она коснулась дна, ноги ее, привычные к любым испытаниям, пружинисто согнулись, приняв на себя тяжесть падения. Она устояла, не упала, замерла на мгновение, вслушиваясь в темноту. Рядом, в нескольких шагах, раздался глухой, тяжелый удар, потом стон, потом тишина. — Сисси! — крикнула Наруко, бросаясь на звук. Она нащупала во тьме тело девушки. Сисси лежала на холодном, сыром камне, не двигаясь, и только слабое, прерывистое дыхание говорило о том, что она жива. Наруко ощупала ее голову, плечи, руки — крови не было, но под пальцами чувствовалась неестественная припухлость на боку, там, где Сисси ударилась о камень при падении. — Животное! — вырвалось у Наруко. Она подняла голову вверх, туда, где в свете факела виднелись три темные фигуры, склонившиеся над краем ямы. Голос ее, полный такой ярости, такой боли, что, казалось, сами древние стены содрогнулись, прозвучал в ночной тишине как удар грома: — Разве так поступают с девушками?! Разве для этого вы родились мужчинами — чтобы пинать беззащитных женщин в пропасть?! Наверху послышался хриплый, самодовольный смех Аркаса. Он наклонился ниже, освещая яму факелом, и в колеблющемся свете лицо его, злое и торжествующее, казалось отвратительной маской. — Подумай еще раз, Элизабет! — крикнул он вниз. — Время у тебя есть! Ночь длинная... Я подожду до утра. Или ты отдаешь мне Поссе, или закончите здесь свои дни — медленно, в темноте, без воды, без еды, без надежды! Выбирай! - Сисси, превозмогая боль, приподнялась на локте. Голос ее, слабый, но твердый, донесся до верха: — Я уже говорила... граф... что у меня нет на это юрисдикции... Даже если бы я хотела... а я не хочу... я не могу отдать вам Поссе. Это не в моей власти. - Аркас поморщился. Он повернулся к Наруко, и глаза его, маленькие, колючие, блеснули в свете факела хищным, нетерпеливым огнем: — А что скажешь ты, Наруко? Ты — та, у кого есть это ваше... право вето? Ты отдашь мне Поссе? Или предпочтешь сгнить заживо в этой дыре вместе со своей ненаглядной невестой? Наруко подняла голову. В глазах ее, холодных, как лед, не было ни страха, ни сомнения — только стальная, непоколебимая решимость. Она смотрела прямо на графа, и взгляд ее, казалось, пронзал тьму, достигая самого дна его подлой, трусливой души. — Ни за что, — ответила она, и голос ее прозвучал как приговор. — Поссе принадлежит не мне и не Сисси. Поссе принадлежит его жителям — тем людям, которые веками жили на этой земле, обрабатывали ее, любили ее, защищали ее. А таким диктаторам, как вы, граф, таким, как ваши покровители из Зоторника, — Поссе не достанется никогда. Слышите? Ни-ког-да. Можете убить нас, можете сгноить в этой яме, можете пытать — я не уступлю. Потому что есть вещи, которые дороже жизни. Наверху воцарилось молчание. Аркас смотрел вниз, и лицо его, освещенное факелом, медленно наливалось багровой, злобной краской. Он не ожидал такого отпора. Он думал, что женщины, оказавшись в безвыходном положении, сломаются, запросят пощады, согласятся на все. А эти... эти стояли насмерть. — Что ж, — проговорил он наконец, и голос его зазвучал глухо, с угрозой. — Посмотрим, как вы запоете через день-другой. Без еды. Без воды. В темноте. Я подожду. Время терпит. Он повернулся и, жестом приказав Барбоне и Драко следовать за ним, скрылся во тьме. Свет факела удалялся, становился все меньше и меньше, пока не исчез совсем, оставив пленниц в полной, абсолютной, давящей черноте. Сисси, лежавшая на холодном камне, вдруг всхлипнула — тихо, жалобно, по-детски. — Наруко... — прошептала она. — Наруко... мне страшно... и больно... и темно... Я не вижу тебя... Ты здесь? - Наруко опустилась рядом, обняла ее, прижала к себе: — Я здесь, Сисси, — сказала она тихо, но твердо. — Я здесь. И я никуда не уйду. Мы выберемся. Обязательно выберемся. А этот подлец... он заплатит за все. За каждую твою слезу. За каждый синяк. За каждое унижение. Обещаю тебе. И во тьме, в этой страшной, сырой яме, среди древних камней и гнетущей тишины, две девушки прижались друг к другу, ища спасения в тепле и близости, и ждали рассвета, который должен был принести — они верили в это — новую надежду и новую борьбу. А где-то в Венеции, в этом удивительном городе на воде, где вместо улиц — каналы, а вместо экипажей — гондолы, — там, в лазурных водах Адриатики, медленно покачивалась небольшая лодка. Был тот особенный, предвечерний час, когда солнце уже не жжет, а ласково золотит всё вокруг, когда тени становятся длинными и мягкими, а на душе у человека, уставшего от дневных трудов, поселяется тихая, умиротворенная радость. В лодке сидел мужчина — нельзя было с точностью определить, купец он или простой рыбак, ибо одежда его, хоть и простая, была чиста и опрятна, а руки, хоть и загрубевшие от работы, не носили следов настоящего, тяжелого труда. Скорее всего, это был человек среднего достатка, каких много в Венеции, — торгует ли он рыбой, перевозит ли товары, а может быть, просто вышел в море отдохнуть от забот и суеты, насладиться тишиной и покоем, которых так не хватает в городе. В лодке, кроме него, находились два деревянных ящика, крепко сбитых, и три холщовых мешка, чем-то доверху наполненных. Что в них — неизвестно, да и неважно это было сейчас для человека, который, отложив весла, предавался тому сладостному ничегонеделанию, какое доступно лишь тем, кто умеет ценить минуты отдыха. И вдруг внимание его привлекла чайка. Птица, описав круг над водой, опустилась неподалеку, покачиваясь на волнах, и мужчина заметил, что к лапке ее привязано что-то белое — то ли бумага, то ли какой-то сверток. Сердце его, от неожиданности, забилось чаще: такие находки в этих краях случались редко, но могли означать многое — и добрую весть, и дурную, и, возможно, какую-то неожиданную удачу. — Надо же, — проговорил он вслух, разглядывая птицу. — Морская чайка, а прилетела с посланием. Видно, не простая птица, а почтовая. Или просто кто-то воспользовался ею, чтобы отправить весточку. Интересно, кому и от кого? Он замер, боясь спугнуть птицу, и начал медленно, осторожно подгребать к ней веслами, стараясь не делать резких движений. Чайка, то ли уставшая с дороги, то ли просто доверчивая, не улетала, лишь слегка отодвигалась, когда лодка подплывала слишком близко. Наконец мужчине удалось приблизиться настолько, что можно было дотянуться рукой. Он сделал быстрый, точный выпад — и птица оказалась у него в руках. Она отчаянно забилась, закричала, пытаясь вырваться, но он держал ее крепко, хотя и бережно, чтобы не причинить вреда. Одной рукой прижимая птицу, другой он осторожно отвязал прикрепленное к лапке послание — небольшой, свернутый в трубочку листок бумаги, перевязанный тонкой бечевкой. Затем, разжав пальцы, отпустил чайку на волю. Та, почувствовав свободу, взмыла в воздух, описала круг над лодкой, словно в знак благодарности, и унеслась прочь, в сторону заходящего солнца. Мужчина развернул послание. Бумага была тонкая, дорогая, с каким-то незнакомым гербом или печатью в углу. Он поднес ее к глазам и, шевеля губами, принялся читать: — "Сотня золотых флоринов тому, кто доставит это послание в Вену". Он перечитал еще раз, не веря своим глазам. Сто флоринов! Сто золотых монет! Это было целое состояние — по крайней мере, для него, простого человека, привыкшего считать каждый грош. Руки его задрожали, и он опустился на скамью, потому что ноги вдруг перестали держать. Мысли заметались, обгоняя одна другую. - «Сто флоринов, — думал он, и голова его шла кругом от этой цифры. — Сто золотых... Да это же... это же... Мои товары, что лежат в ящиках и мешках, и десятой части этой суммы не стоят. Я торгую месяц, иногда два, чтобы выручить такие деньги, да еще за вычетом расходов, за вычетом пошлин, за вычетом... А тут — просто доставить письмо в Вену. И всё». Он задумался, прикидывая, взвешивая, рассчитывая. Глаза его, только что сонные и усталые, загорелись живым, деловым огоньком. - «Если я поеду в Вену завтра, — рассуждал он вслух, помогая себе жестами, — то надо купить билет на скорый поезд. Это стоит... сколько? Десять флоринов. Да, десять, не меньше. Потом... еда в дорогу, вода, может быть, ночлег, если поезд идет долго, — это еще пять флоринов. На непредвиденные расходы — еще пять. Итого... — Он загибал пальцы, стараясь не сбиться. — Итого двадцать флоринов расходов. От ста отнять двадцать... остается восемьдесят. Восемьдесят чистого барыша! Восемьдесят флоринов, которые я привезу домой жене и детям. Это же... это же целое состояние!» Он вскочил, прошелся по лодке, едва не перевернув ее, и засмеялся — тихо, счастливо, не веря своему счастью. — Восемьдесят флоринов! — повторил он, размахивая посланием. — Надо же, как повезло! А ведь мог и не заметить птицу, мог не обратить внимания, мог... Эх, судьба, видно, улыбнулась мне сегодня! Он убрал послание во внутренний карман куртки, поближе к сердцу, и, схватив весла, быстро погреб к берегу. Теперь ему нужно было спешить: завтра, с первым же поездом, он отправится в Вену, чтобы получить свои сто золотых. А товары... товары подождут. Такое счастье выпадает раз в жизни, и глупо было бы упускать его. Лодка быстро скользила по вечерней воде, оставляя за кормой пенистый след, а в голове счастливца уже роились планы: как он потратит эти деньги, что купит жене, какие гостинцы привезет детям, как расскажет соседям о своей невероятной удаче. И не знал он, не ведал, что послание это — лживое, что за ним стоят шпионы и интриги, что, доставив его в Вену, он станет не просто счастливым обладателем ста флоринов, а невольным участником большой и опасной игры. Не знал — да и не нужно ему было это знать. Для него важно было одно: удача, настоящая удача, сама плыла ему в руки, и он не имел права упустить ее. Шёнбрунн. Летняя резиденция австрийских императоров, этот великолепный дворец с его бесчисленными залами, галереями и парками, с его фонтанами и павлинами, с его торжественной, величавой красотой, — Шёнбрунн жил своей обычной, размеренной жизнью. Солнце, проникая сквозь высокие окна тронного зала, золотило паркет, играло на позолоте лепнины, зажигало искры в хрустальных подвесках люстр. В тронном зале, в этом средоточии имперской власти, где каждый предмет, каждый завиток резьбы напоминал о величии династии Габсбургов, — в тронном зале происходило необычное зрелище. Императрица София, мать императора Франца-Иосифа, женщина властная, умная, несгибаемая, та, которую называли "единственным мужчиной при дворе", — императрица София восседала на троне. Не на том, официальном, предназначенном для торжественных приемов, а на меньшем, почти домашнем, который ставили в зале, когда императрица желала проводить время в кругу приближенных, без излишнего церемониала. Рядом с ней, чуть поодаль, стоял ее сын — принц Карл Людвиг, брат императора, человек живой, остроумный, не столь обремененный государственными заботами, как его венценосный брат, и потому позволявший себе ту легкость в общении и ту свободу суждений, какие были недоступны другим. Тут же находились и трое придворных, приближенных к императрице: полковник Дьюла Андраши — венгерский аристократ, красивый, элегантный, с той особенной, гордой осанкой, какая бывает у людей, помнящих о своем древнем роде; Моргаш — человек более скромного происхождения, но преданный императрице до гроба; и Касим — восточного вида мужчина в богатой, но неброской одежде, хранивший на протяжении всего действа невозмутимое, загадочное выражение лица. Все они, забыв о чинах и званиях, с живым интересом наблюдали за тем, что происходило в центре зала. А происходило там нечто удивительное. Ида Ференце, молодая венгерка, славившаяся своим необыкновенным талантом, исполняла акробатические упражнения. Она кружилась в стремительном вихре движений, то замирая в немыслимых позах, то взлетая в воздух, то изгибаясь так, что, казалось, тело ее лишено костей и состоит из одной лишь гибкой, послушной воле плоти. Легкая, как перышко, грациозная, как кошка, она двигалась в такт неслышной музыке, и каждый жест ее, каждый поворот головы был исполнен той особенной, завораживающей красоты, от которой невозможно оторвать глаз. Когда представление окончилось, в зале воцарилась на мгновение тишина — та особенная тишина, какая бывает после настоящего, большого искусства, когда зрители не могут сразу вернуться к обыденности, когда душа их еще живет в том мире красоты, который только что покинул артист. — Браво! — раздался голос императрицы, и в нем слышалось неподдельное восхищение. — Браво, моя дорогая! Прекрасно! Просто прекрасно! Вы — само совершенство! О, будь я помоложе, я непременно научилась бы этому! Какая грация, какая легкость, какая сила! Она захлопала в ладоши, и придворные, подхватив, присоединились к аплодисментам. Ида, раскрасневшаяся от упражнений, но почти не запыхавшаяся, сделала изящный реверанс и улыбнулась той особенной, счастливой улыбкой, какая бывает у артистов, чувствующих признание публики. Принц Карл, стоявший рядом с матерью, усмехнулся и, наклонившись к ней, сказал с той легкой, шутливой интонацией, какая была свойственна ему в общении с близкими: — Ты до сих пор гибка, мама, как девушка. Может быть, Ида займется с тобой, даст несколько уроков? Глядишь, через месяц ты и сама будешь выделывать такие же пируэты на придворных балах. Представляю лицо Франца, когда он увидит императрицу, исполняющую сальто-мортале в парадном зале! - София рассмеялась — тем особенным, добрым смехом, каким смеются люди, умеющие ценить шутку и не обижающиеся на близких: — Хе-хе, Карл, — проговорила она, качая головой. — Нет-нет, моя акробатика давно в прошлом. Да и не к лицу императрице кувыркаться, словно цирковой гимнастке. Ида Ференце — она просто неподражаема. Пусть уж лучше она радует нас своим искусством, а мы будем любоваться. — Она помолчала мгновение, и глаза ее, умные, живые, вдруг загорелись новым интересом. — Я слышала, цирк скоро приезжает в Вену? Мой любимый цирк Занюшка? Это правда? - Ида, сделав еще один реверанс, ответила почтительно, но с той особенной теплотой, с какой говорят о любимом деле: — Совершенно верно, ваше величество. Цирк Занюшка даст серию представлений в Вене через две недели. Мы уже начали подготовку, готовим новые номера, новые костюмы, новые трюки. Я уверена, что представления понравятся венской публике, и, надеюсь, вашему величеству тоже. София поднялась с трона — медленно, с тем достоинством, которое никогда не покидало ее, — и направилась к Иде. Придворные почтительно расступились, давая ей дорогу. Ида, видя, что императрица приближается, склонила голову, выражая почтение и готовность выслушать любые слова. София остановилась перед ней, взяла ее за руки и заговорила — не тем официальным, холодным тоном, каким говорила с придворными, а тепло, почти по-матерински: — Я уверена, моя дорогая, что вы предпочтете принять участие в представлениях, вместо того чтобы участвовать в скучных дворцовых церемониях. — Ида, подняв глаза, быстро закивала, подтверждая слова императрицы. — Я знаю, я понимаю вас. Артист должен быть на сцене, а не в приемной. Но у меня есть к вам предложение, Ида. Выслушайте меня. - Она помолчала, собираясь с мыслями, и продолжала: — Я вот что подумала. Вы могли бы выступить, моя дорогая Ида, не просто как артистка цирка, а как... как посол доброй воли. При одном условии: все ваши выступления, все номера, все представления цирка Занюшка в Вене будут даны в ознаменование мира между Австрией и Венгрией. В честь того согласия, которое мы с таким трудом достигли и которое хотим укрепить навеки. Она обвела взглядом присутствующих — сына, Андраши, Моргаша, Касима, — и в глазах ее, властных и проницательных, читалась уверенность, что предложение ее будет принято с пониманием. — Ну, и как вам эта идея? — спросила она, останавливая взгляд на Андраши. — Скрепить узы между нашими странами искусством, красотой, радостью, которую дарит цирк. Это ли не лучшее средство против раздоров и вражды? Что скажете, полковник? - Андраши, услышав свое имя, склонил голову в почтительном поклоне. Лицо его, обычно сдержанное, осветилось одобрительной улыбкой: — Это прекрасная мысль, ваше величество, — ответил он, и голос его, низкий, бархатистый, прозвучал особенно торжественно. — Поистине, искусство способно сделать то, что не всегда удается политикам. Цирк Занюшка, Ида Ференце... это лучшие послы, каких только можно пожелать. - Ида, тронутая вниманием императрицы, прижала руки к груди и ответила с чувством: — Это прекрасная мысль, ваше величество. Я с радостью принимаю ваше предложение. Цирк Занюшка будет счастлив выступить в честь мира между нашими странами. Мы сделаем все, чтобы представления запомнились надолго и чтобы зрители унесли в сердцах радость и надежду. - Принц Карл, подошедший к матери, обнял ее за плечи и сказал с той особенной, сыновней нежностью, которая так трогала в этом светском, остроумном человеке: — Отличная идея, мама. Правда, отличная. Нам не найти лучших послов, чем Ида и цирк Занюшка. Это будет... это будет настоящий праздник. Для всех — для австрийцев, для венгров, для всей Европы. Он поцеловал мать в щеку, и София, тронутая его словами, улыбнулась той особенной, счастливой улыбкой, какая бывает у матерей, когда дети радуют их. Андраши, стоявший чуть поодаль, наклонился к Моргашу и прошептал едва слышно: — Этого бы не придумала даже Наруко. Моргаш, услышав эти слова, согласно кивнул. Он знал Наруко — эту удивительную девушку, соединявшую в себе мудрость Востока и силу Запада, — и понимал, что сравнение это — высшая похвала, какую только можно вообразить. Вскоре аудиенция подошла к концу. Дьюя Андраши, принц Карл и Моргаш проводили Иду к выходу. Они шли по длинным, сверкающим залам Шёнбрунна, и шаги их гулко отдавались под высокими сводами. У самого выхода, где уже ждала карета, запряженная парой прекрасных лошадей, Ида остановилась, обернулась к провожающим и сказала на прощание, с той особенной, легкой улыбкой, какая была свойственна ей: — До свидания, Карл. — Она перевела взгляд на Моргаша. — Позаботься о поддержании мира, Моргаш. Это теперь и твоя задача. - Моргаш склонил голову в почтительном поклоне: — Сделаю все, что в моих силах, сударыня, — ответил он коротко, но весомо. Ида легко вспрыгнула в карету, дверца захлопнулась, кучер щелкнул кнутом, и экипаж, мягко покачиваясь на рессорах, покатил по мощеной дороге, увозя артистку туда, где ждали ее огни цирка, аплодисменты зрителей и та особенная, ни с чем не сравнимая жизнь, которую она любила больше всего на свете. А в тронном зале Шёнбрунна императрица София, оставшись одна, подошла к окну и долго смотрела вслед удаляющейся карете, думая о том, как хрупок мир и как важно делать все возможное, чтобы сохранить его. И может быть, впервые за долгое время, на душе у нее было легко и спокойно. Кучер, сидевший на козлах кареты, дернул поводья, и лошади, прядая ушами, тронулись с места — сначала медленно, шагом, а потом, выбравшись на ровную дорогу, перешли на легкую, плавную рысь. Карета, мягко покачиваясь на рессорах, покатила прочь от дворца, увозя Иду Ференце туда, где ждали ее огни цирка и привычная, любимая жизнь. Дьюла Андраши, принц Карл и Моргаш стояли у входа, провожая экипаж взглядами. Они машинально подняли руки, помахали вслед — этот жест был скорее данью вежливости, чем выражением искреннего чувства, но в нем было что-то трогательное, почти домашнее, словно провожали не просто артистку, а близкого человека. Когда карета скрылась за поворотом, Карл, нетерпеливый по натуре, тотчас же заторопился обратно. — Ну, мне пора, господа, — сказал он, обращаясь к Андраши и Моргашу. — Совет не ждет. Дела империи, как говорит мой венценосный брат, не терпят отлагательств. А вы, я вижу, решили прогуляться? Что ж, приятной прогулки. Надеюсь, свежий воздух пойдет вам на пользу. Он кивнул на прощание и быстрым шагом направился обратно во дворец, где в одном из залов уже собирались министры и советники для обсуждения насущных государственных дел. Андраши и Моргаш остались вдвоем. Они переглянулись, и Дьюла, чуть улыбнувшись, предложил: — Пройдемся, Моргаш? Денек сегодня славный, а в залах душно. Посмотрим, что делается во внешнем дворе, заодно и потолкуем о том о сем. Моргаш согласно кивнул, и они медленно, не торопясь, направились вдоль дворцовой стены, туда, где за кованой решеткой виднелись деревья внешнего парка, где гуляла публика, куда доносился шум города. А в это самое время, когда они проходили мимо главных ворот, внимание их привлекла странная сцена. У ворот стоял человек — судя по одежде, небогатый горожанин, возможно купец или ремесленник, — и о чем-то горячо говорил со стражником. Лицо его выражало смесь надежды, волнения и той особенной почтительности, с какой простые люди обращаются к власть имущим. Он держал в руках какой-то лист бумаги и то и дело тыкал в него пальцем, словно пытаясь убедить собеседника в чем-то очень важном. Стражник, молодой парень с усами и румяными щеками, сначала слушал его с серьезным видом, но потом вдруг лицо его расплылось в широченной улыбке, и он расхохотался — громко, заразительно, так что даже лошади у ворот забеспокоились. — Простите меня, ради бога, капитан, что беспокою вас, — услышали Андраши и Моргаш голос незнакомца, в котором звучала неподдельная мольба. — Но у меня очень важное послание... для... для очень важного лица. Я должен передать его лично в руки. - Он развернул лист и, ткнув в него пальцем, прочитал вслух: — Для советника Зоторника. Вот здесь написано. Видите? Для советника Зоторника. - Стражник, услышав это, зашелся таким смехом, что даже схватился за живот: — Ха-ха-ха! — заливался он. — Советника Зоторника! Ха-ха-ха! Ну удружили! Вы что же, милейший, хотите меня уморить со смеху? Советника Зоторника! Ха-ха! Да у нас при дворе и советников-то таких сроду не водилось! Вы, верно, обознались или с панталыку сбились! - Незнакомец, видя такую реакцию, заметался, замахал руками, чуть не плача от отчаяния: — Ой, да что вы, господин полковник! — воскликнул он, по простоте душевной называя простого стражника полковником. — Взгляните сами! Вот же, вот, написано черным по белому! Я не вру, ей-богу, не вру! Мне велели доставить, обещали награду, сто флоринов обещали! Я весь день добирался, на поезде ехал, последние деньги потратил, а теперь... теперь... Стражник, все еще посмеиваясь, взял у него из рук послание и поднес к глазам, чтобы хоть одним глазком взглянуть на эту диковинку. И вдруг лицо его изменилось — смех исчез, глаза стали серьезными, даже строгими. Он, видимо, увидел что-то такое, что заставило его забыть о веселье. В это самое мгновение Андраши и Моргаш, проходившие мимо, остановились, привлеченные этой сценой. Они переглянулись — в глазах обоих читался вопрос: что происходит? Почему стражник так резко переменился в лице? Стражник, заметив приближение высоких чинов, вытянулся и, пряча послание за спину, сказал незнакомцу уже совсем другим тоном: — Так, милейший, теперь все понятно. У советника Зоторника нет времени на шутки. Спрячьте это послание и ступайте себе домой. Никакого советника здесь нет, и быть не может. Вы ошиблись адресом. - Он попытался сунуть лист обратно в руки незнакомцу, но тот отшатнулся, замотал головой: — Как же так? — залепетал он. — Мне сказали... Мне обещали... Сто флоринов... Я из-за этого все бросил, приехал, потратился... А теперь... Что же мне теперь делать? Стражник только плечами пожал и отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Незнакомец постоял мгновение, глядя на него с тоской и надеждой, потом понял, что ничего не добьется, вздохнул тяжело, опустил голову и, сунув послание за пазуху, медленно побрел прочь, к выходу. Плечи его поникли, шаги стали тяжелыми — весь его вид выражал такое горькое разочарование, такую безнадежность, что даже камни, казалось, должны были пожалеть его. Но тут Андраши, который все это время наблюдал за сценой, вдруг шагнул вперед и окликнул уходящего: — Стойте, милейший! Постойте! - Он быстрым шагом догнал незнакомца, положил руку ему на плечо. Тот обернулся, и в глазах его, полных отчаяния, затеплилась робкая надежда: — Я знаю советника Зоторника, — сказал Андраши, и голос его, спокойный, уверенный, подействовал на беднягу успокаивающе. — Знаю лично. Если хотите, я могу передать ваше послание по назначению. Доверьте его мне — и будьте покойны, оно попадет в нужные руки. - Незнакомец просиял. Лицо его осветилось такой благодарностью, таким счастьем, что, казалось, он готов был расцеловать руки своему спасителю: — Правда? — воскликнул он. — Правда, ваше благородие? Вы передадите? О, спасибо! Спасибо вам! Я уж думал, все пропало, думал, зря ехал, зря деньги тратил, а тут... такое счастье! - Он полез за пазуху, достал послание и протянул его Андраши, но вдруг замялся, отвел руку и сказал, виновато потупившись: — Но здесь есть еще кое-что, ваше благородие... Я должен получить вознаграждение. Сто флоринов обещано тому, кто доставит. Без этого мне никак нельзя. Я человек бедный, у меня семья, дети... Я на последние деньги билет брал, думал, хоть что-то заработаю... Если я без денег вернусь, жена меня со свету сживет... Он достал второй листок — тот самый, с обещанием награды, — и протянул Андраши, глядя на него с мольбой и надеждой. Андраши взял листок, пробежал его глазами и усмехнулся. — Действительно, — проговорил он. — Сто флоринов. Что ж, обещано — значит, обещано. - Он полез в карман своего дорогого сюртука и достал небольшой, но увесистый мешочек из мягкой кожи, перетянутый шнурком: — Здесь ровно сто флоринов, — сказал он, протягивая мешочек незнакомцу. — Пересчитывать будете или так поверите? Незнакомец схватил мешочек трясущимися руками, заглянул внутрь, и глаза его загорелись таким счастьем, таким восторгом, что он готов был, кажется, обнять весь мир. — Ах, спасибо! — залепетал он, кланяясь чуть не до земли. — Тысяча благодарностей, ваше благородие! Тысяча! Век не забуду вашей доброты! Дай бог вам здоровья, счастья, удачи во всем! Он спрятал мешочек за пазуху, еще раз поклонился и, чуть ли не пританцовывая от радости, поспешил прочь, туда, где его ждали вокзал, поезд, дорога домой, жена и дети, которым он вез теперь такое богатство, какое и не снилось им прежде. Андраши и Моргаш остались вдвоем. Дьюла повертел в руках полученное послание, потом перевел взгляд на Моргаша. В глазах его читался вопрос, смешанный с тревогой. — Что ж, — сказал он негромко. — Похоже, мы стали обладателями важной информации. Интересно, что там такого, ради чего некто готов платить сто флоров? И кому понадобилось отправлять послание в Шёнбрунн адресованное таинственному советнику Зоторника? - Моргаш покачал головой: — Не знаю, Дьюла, — ответил он так же тихо. — Но чувствую, что это неспроста. Надо показать это Карлу. Или самой императрице. Здесь пахнет чем-то... нехорошим. Они переглянулись и, спрятав послание, направились обратно во дворец, где их ждали новые заботы и новые тревоги. И пока мужчина, сжимая в руках драгоценный мешочек со ста флоринами, поспешно удалялся, то и дело оглядываясь и крестясь от счастья, — пока он бежал, вернее, почти летел на своих неверных, подкашивающихся от радости ногах к вокзалу, к поезду, к дому, к семье, — полковник Дьюла Андраши остался стоять на месте, глядя ему вслед с той особенной, задумчивой улыбкой, какая бывает у людей, совершивших неожиданный, но приятный поступок. Однако улыбка эта быстро погасла, сменившись выражением любопытства и легкой тревоги. Андраши перевел взгляд на свернутый лист бумаги, который держал в руке, — на тот самый рапорт, за который он только что выложил сто золотых флоринов, не зная еще, что в нем содержится. - «Что ж, — подумал он, — посмотрим, за что я заплатил такие деньги. Интересно, что там такого важного, что отправитель готов был расстаться с сотней флоринов ради доставки этого послания в Шёнбрунн?» Он развернул лист, поднес его к глазам и начал читать. Сначала лицо его было спокойно, даже слегка насмешливо — он ожидал какой-нибудь глупости, пустой сплетни или, в крайнем случае, торгового предложения. Но по мере того как глаза его пробегали по строчкам, лицо его менялось: насмешка исчезла, брови поползли вверх, губы приоткрылись, и наконец, когда смысл написанного дошел до его сознания, он побледнел так, что Моргаш, стоявший рядом, встревожился. — «Его превосходительству советнику Зоторника, — читал Андраши вслух, и голос его, обычно ровный и уверенный, вдруг дрогнул, сорвался. — Герцог Макс и граф Аркас пока вне поля зрения. Но мы ликвидировали принцессу Элизабет и её подругу Наруко в соответствии с вашим распоряжением». Он остановился, перечитал эти строки еще раз, потом еще — и вдруг руки его опустились, лист выпал из ослабевших пальцев, и он проговорил, с ужасом глядя на Моргаша: — Это... это невозможно... Этого не может быть... Моргаш, видя состояние друга, шагнул к нему, поднял упавший лист и, быстро пробежав глазами написанное, тоже побледнел. Лицо его, обычно невозмутимое, исказилось гримасой боли и гнева. — О нет... — вырвалось у него. — О нет, только не это... Принцесса Элизабет... Наруко... Не может быть! Он перечитал рапорт еще раз, словно надеясь, что ошибся, что буквы сложились не в те слова, что это какая-то жестокая шутка. Но строчки, черные, четкие, неумолимые, твердили одно и то же: ликвидированы. Убиты. По приказу советника Зоторника. И вдруг Моргаш, этот сдержанный, всегда спокойный человек, не выдержал. Глаза его налились кровью, лицо перекосилось от ярости, и, сжав рапорт в кулаке, он рванулся с места и побежал — побежал так быстро, как только мог, прямо ко дворцу, туда, где ждали его принц Карл, императрица София, совет, где можно было поднять тревогу, найти виновных, отомстить. — Моргаш! — крикнул Андраши, бросаясь за ним. — Моргаш, куда ты? Стой! Подожди! Моргаш! Но Моргаш не слышал его, не слышал ничего, кроме стука собственного сердца и страшных слов, которые жгли его мозг: ликвидированы... убиты... принцесса Элизабет... Наруко... Он бежал, не разбирая дороги, расталкивая редких прохожих, не замечая удивленных взглядов стражников, и только одна мысль билась в его голове, как пойманная птица: "Не может быть! Не может быть! Это ложь! Это ошибка! Но если правда... если правда..." Андраши, задыхаясь, мчался следом, понимая, что не догонит, что Моргаш в таком состоянии способен на любой безумный поступок, и только надеялся, что у ворот его остановят, что он не ворвется в тронный зал с этим страшным известием, не разобравшись, не подумав, не взвесив. Но Моргаш бежал, и сердце его разрывалось от горя и гнева, и слезы, злые, мужские слезы, застилали глаза, мешая видеть дорогу. В этот самый час, когда залитый солнцем Шёнбрунн жил своей обычной, размеренной жизнью, в одном из малых кабинетов дворца проходило закрытое совещание. Это была та комната, где принимались важные, но не требовавшие особой торжественности решения: небольшой овальный стол, обитый зеленым сукном, несколько кресел с высокими спинками, портрет покойного императора на стене, тяжелые портьеры, приглушающие дневной свет. За столом сидели те, кто вершил судьбы империи: принц Карл Людвиг, брат кронпринца Франца, исполнявший в отсутствие Франца-Иосифа некоторые его обязанности; несколько министров в строгих черных сюртуках; военные советники в расшитых мундирах. Обсуждались вопросы торговли с Италией, волнения в Венгрии, очередные требования всесильного Зоторника — словом, обычный круг государственных забот, от которых зависело благополучие миллионов, но которые в обыденной своей тяжести давно уже перестали волновать присутствовавших так, как волнует все новое и неожиданное. И вдруг дверь распахнулась с такой силой, что ударилась о стену, и в кабинет ворвался Моргаш. Он был страшен. Лицо его, обычно спокойное, даже бесстрастное, пылало тем особенным, нехорошим румянцем, какой бывает у людей, охваченных неудержимым гневом. Глаза горели, волосы растрепались, мундир был расстегнут, и в руке он сжимал тот самый лист бумаги — злополучный рапорт, который только что прочитал у ворот. Все присутствующие замерли, пораженные этим неожиданным вторжением. Первым опомнился принц Карл. Он поднялся с кресла, вглядываясь в лицо Моргаша, и спросил с той особенной, тревожной интонацией, какая бывает у людей, чувствующих приближение беды: — Что случилось, Моргаш? Ради бога, что стряслось? Вы на себя не похожи! Моргаш перевел дух, но дыхание его было тяжелым, прерывистым, словно он только что пробежал десятки верст. Он шагнул к столу, швырнул на зеленое сукно рапорт и заговорил — громко, страстно, с той горячностью, какую никто никогда не видел в этом всегда сдержанном человеке: — Случилось то, что шпионы её величества императрицы Австрии только что убили Наруко и Сисси! Убили по приказу Зоторника! Вот доказательства! — Он ткнул пальцем в бумагу, и голос его сорвался на крик: — Вы убили двух наследниц Баварии! Двух девушек, которые ничего не сделали вам, кроме добра! Которые боролись за мир, за согласие между нашими народами! И вот ваша благодарность — смерть! Присутствующие оцепенели. Министры переглядывались, военные хмурили брови, принц Карл побледнел и схватился за край стола, словно ища опору. Никто не ожидал такого удара, такого страшного известия, такого прямого, безжалостного обвинения. На шум, на крики, на этот небывалый скандал в кабинет тотчас же сбежались трое — трое тех, кто всегда находился поблизости, готовых в любую минуту защитить императорскую семью: Иви, Джейкоб и Касим. Они замерли у входа, готовые к любому развитию событий, но пока не вмешивались, только наблюдали, оценивая обстановку. А Моргаш продолжал, и голос его, полный боли и гнева, звучал как приговор: — Вы убили тех, кто боролся за мир! Тех, кто не щадил себя ради того, чтобы Австрия и Венгрия, Бавария и другие земли жили в согласии! Тех, кто верил вам, кто надеялся на вас! И после этого вы смеете говорить о мире? После этого вы смеете требовать от нас уступок, подписей, договоров?! Он достал из внутреннего кармана сложенный в несколько раз лист — тот самый договор о мире, который еще вчера казался таким важным, таким нужным, таким спасительным для всех, — и, не глядя на бумагу, с силой разорвал его пополам, потом еще раз, и еще, и бросил клочки на пол, к ногам остолбеневших министров. — Дьюя! — крикнул он, поворачиваясь к выходу, где в дверях, запыхавшийся, только что добежавший, стоял Андраши. — Джейкоб! Иви! Касим! Идемте! Нам здесь больше нечего делать! Нам не о чем говорить с людьми, которые убивают тех, кто хочет мира! Идемте! Он шагнул к двери, и трое ассасинов, молча, без слов, повиновались его призыву. Джейкоб и Иви, брат и сестра, известные своей преданностью и бесстрашием, двинулись следом; Касим, невозмутимый, как всегда, но с едва заметной скорбью в глазах, присоединился к ним. Андраши, помедлив мгновение, тоже шагнул вперед, бросив последний взгляд на принца Карла — взгляд, полный горечи и разочарования. — Моргаш! — крикнул Карл, делая шаг к нему. — Моргаш, постойте! Вы не можете так просто... Надо разобраться... Может быть, это ошибка... Может быть... Но Моргаш не обернулся. Он вышел в коридор, и дверь за ним захлопнулась с глухим, неумолимым стуком. В кабинете воцарилась мертвая тишина. Министры сидели, не смея пошевелиться, не смея поднять глаз на принца. Карл стоял, глядя на разорванный договор, на клочки бумаги, устилавшие пол, и в душе его, обычно легкой и беззаботной, впервые, может быть, за многие годы, поселился холодный, липкий ужас. — Боже мой... — прошептал он, опускаясь в кресло. — Боже мой, что же теперь будет? И как только императрица София, не выдержав напряжения, приподнялась с трона, намереваясь что-то сказать, остановить уходящих, вернуть их, объяснить, — как только она открыла рот, чтобы заговорить, слова застряли у нее в горле, не в силах пробиться наружу. Она увидела спины уходящих, и в этой немой сцене было столько безысходности, столько окончательности, что даже она, владычица империи, почувствовала свое бессилие. Дьюла Андраши, венгерский аристократ, верный подданный императорской короны, но человек с гордостью и достоинством, — Андраши остановился на мгновение, склонил голову в прощальном, полном горечи поклоне и вышел, не оглядываясь. Ассасины — Иви, Джейкоб и Касим — остались стоять с высоко поднятыми головами, с вытянутыми шеями, глядя прямо перед собой, не унижаясь до поклонов, не прощаясь, не желая больше иметь ничего общего с теми, кто, как они считали, повинен в смерти невинных. Они ушли. Дверь закрылась за ними с тем особенным, глухим стуком, какой бывает, когда уходит не просто человек, а целая эпоха, целая надежда. София медленно опустилась обратно на трон. Руки ее, унизанные перстнями, дрожали. Она взяла со стола злополучный рапорт — тот самый лист, из-за которого рухнуло все, — и принялась читать, водя глазами по строчкам, словно надеясь найти в них ошибку, оправдание, хоть какой-то просвет. Но строчки были неумолимы. «Ликвидировали принцессу Элизабет и её подругу Наруко». Каждое слово впивалось в сердце, как игла. Она дочитала до конца, перечитала еще раз и, наконец, подняла глаза. Лицо ее, обычно властное и надменное, выражало теперь только одно — глубокое, всепоглощающее недовольство. Недовольство собой, обстоятельствами, тем, что все пошло не так, как она задумала. Она перевела взгляд на человека, сидевшего за столом напротив, — на советника Зоторника, того самого, чье имя стояло в рапорте, кому было адресовано это страшное донесение. — Итак, советник Зоторник, — проговорила она, и голос ее, холодный, как зимний ветер, прозвучал в наступившей тишине особенно отчетливо. — Что вы можете сказать в свое оправдание? Эти люди ушли, считая нас убийцами. Этот рапорт, этот документ... что вы на это скажете? Зоторник, сидевший до этого неподвижно, с каменным лицом, медленно поднялся, взял со стола рапорт, пробежал его глазами с той же быстротой, с какой опытный игрок оценивает карты, и вдруг — вдруг лицо его исказилось, но не раскаянием, не ужасом, а чем-то другим, чему трудно было подобрать название. Он встал из-за стола, выпрямился во весь рост и заговорил, стараясь, чтобы голос его звучал твердо и убедительно, хотя в глубине его души, в тех тайниках, куда никто не мог заглянуть, копошился страх: — Я ничего не скажу... ваше величество... потому что я невиновен. — Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжал, все более воодушевляясь собственной ложью: — Это письмо — фальшивка. Подделка. Я никогда не приказывал шпионам вашего величества убивать принцессу Элизабет и принцессу Наруко. Никогда! Я клянусь вам, ваше величество, всеми святыми, всем, что у меня есть, — я не отдавал такого приказа! Он говорил, и голос его, хриплый, надрывный, звучал почти убедительно. Почти. Но те, кто знал его, кто умел читать по глазам, могли заметить в этих бегающих, маленьких глазках то особенное выражение, какое бывает у лжеца, пытающегося выдать черное за белое. По залу прошел шепоток. Министры, военные, придворные — все перешептывались, переглядывались, не зная, кому верить, на что решиться. Мнения разделились, сомнения терзали души, и в этом гуле, в этом ропоте, тонули отдельные голоса, не в силах пробиться к истине. Принц Карл, до сих пор молчавший, вдруг резко поднялся со своего места. Лицо его, обычно мягкое и добродушное, было теперь сурово, даже гневно. Он шагнул к Зоторнику и спросил, в упор глядя на него: — Тогда как вы объясните это, советник? Или, может быть, это ваша личная месть? Месть за то, что Наруко когда-то, как говорят, сломала вам ребра? Может быть, вы решили таким способом рассчитаться с ней? А заодно и с Сисси — за компанию? - Зоторник вздрогнул, но тотчас же овладел собой. Он усмехнулся — криво, зло, но с видимым усилием изобразил на лице недоумение: — Это сделать проще простого, принц, — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Это же очевидно! Венгерские шпионы убили этих девушек. Кому еще это нужно? Венгры, эти вечные мятежники, эти бунтовщики, которые только и ждут момента, чтобы вонзить нож в спину империи! Они убили их, чтобы свалить вину на нас, чтобы поссорить Австрию с Баварией, чтобы... — Это чепуха! — перебил его Карл, и голос его зазвучал громко, почти крикливо. — Чепуха! Венгры обожают Наруко! Она для них — героиня, символ, почти святая! А Сисси... Сисси — наследница Баварии, дочь герцога Макса, внучка короля Максимилиана! Зачем венграм убивать их? Какой в этом смысл? - Зоторник, не смущаясь, продолжал гнуть свою линию: — Они только притворяются, ваше высочество. Притворяются, что любят, что чтят, что хотят мира. Я знаю этих мятежников — я с ними не один год боролся! Они делают вид, что им нужен мир, а на самом деле только и ждут момента, чтобы начать войну. Мир им не нужен — он им мешает. И эта стратегия — убрать двух наследниц, двух популярных девушек, и обвинить в их гибели нас — это же так на них похоже! Это же их излюбленный прием! — Но зачем? — спросила императрица София, и в голосе ее слышалась растерянность, смешанная с надеждой — надеждой, что объяснение Зоторника окажется правдой, что виноваты не ее люди, не она сама, а кто-то другой, кого можно ненавидеть и с кем можно бороться. — То, что вы говорите, ужасно, советник. Но если вы правы... если действительно это венгры... что нам делать? Как нам быть? - Зоторник почувствовал, что почва уходит из-под ног, и ухватился за последний аргумент — самый простой, самый понятный, самый надежный: — Надо воевать, ваше величество! — воскликнул он, и голос его зазвучал громко, почти торжествующе. — Вот чего добиваются эти венгерские мятежники — войны! Они хотят войны, и они ее получат! Мы не заслуживаем мира, говорите вы? — Он усмехнулся, и смех его, хриплый, каркающий, прозвучал зловеще. — Ха-ха-ха... Кхе-кхе... Если мы не заслуживаем мира, то в таком случае они получат войну! Настоящую войну, такую, какой еще не видели! Он закашлялся — долго, надрывно, держась за грудь, — и в этом кашле слышалось что-то нездоровое, что-то такое, что заставляло присутствующих отворачиваться, испытывая неловкость и брезгливость. — Что вы собираетесь делать? — спросил Карл, и в голосе его звучало то же, что и у матери, — смесь страха и надежды. - Зоторник выпрямился, вытер губы платком и ответил, глядя прямо в глаза императрице: — Чтобы остановить этих венгров, я предлагаю обратиться к нашим союзникам. К тем, кто силен, кто может помочь нам в этой борьбе. К тем, кто не оставит нас в беде. — Вы хотите привлечь Российскую империю? — спросила София, и в голосе ее слышалось колебание. Россия была сильна, но союз с ней означал многое — и хорошее, и дурное. — Я считаю, что это наилучший исход, — твердо ответил Зоторник. — Россия — наша опора, наш щит. С ее помощью мы раздавим мятежников, восстановим порядок и покажем всем, кто осмелится поднять руку на империю, что возмездие неотвратимо. - Он помолчал, давая словам улечься, и добавил, с той особенной, уверенной интонацией, какая бывает у людей, привыкших брать на себя ответственность: — Не переживайте, ваше величество. Я сам обо всем позабочусь. Я все устрою. Война будет короткой и победоносной. А те, кто виновен в смерти принцесс, — они понесут наказание. Клянусь вам. Он склонил голову в почтительном поклоне, и в этом поклоне было столько уверенности, столько силы, что императрица, помедлив, кивнула в ответ. В душе ее, измученной сомнениями и страхами, затеплилась надежда — быть может, ложная, быть может, гибельная, но единственная, какая у нее оставалась. А Зоторник, выходя из зала, прятал в уголках губ довольную, хищную усмешку. Его план, его ложь, его провокация — все начинало срабатывать. Война, которую он так долго готовил, становилась реальностью. И никто, никто не узнает, кто на самом деле виновен в смерти двух девушек. Никто. После того как советник Зоторник, сопровождаемый почтительными, но настороженными взглядами придворных, покинул зал совещаний, во дворце воцарилась та особенная, тягостная тишина, какая бывает после больших потрясений, когда слова уже сказаны, решения приняты, а душа еще не может успокоиться, мечется, ищет выхода, не находит его и затихает в глухой, безысходной тоске. Императрица София и ее сын, принц Карл Людвиг, удалились в малый кабинет императрицы — ту самую комнату, где она любила оставаться наедине со своими мыслями, где стены помнили ее тайные слезы и невысказанные сомнения. Здесь было темно: тяжелые портьеры, опущенные до самого пола, почти не пропускали дневного света, и только одна свеча, горевшая на столике у окна, разгоняла мрак, создавая причудливую игру теней. У самого окна, спиной к комнате, лицом к струящимся по стеклу потокам дождя, стояла императрица. Дождь лил с утра — тот осенний, холодный, безнадежный дождь, который нагоняет тоску и заставляет думать о самом печальном. Капли сбегали по стеклу, сливались в ручейки, искажали очертания дворцового парка, делая его похожим на расплывчатую, неверную акварель. Принц Карл стоял чуть поодаль, прислонившись плечом к резному шкафу, и смотрел на мать. Лицо его, обычно открытое и доброжелательное, было сейчас омрачено глубокой, мучительной думой. Он переживал то, что случилось сегодня, — срыв совещания, уход венгров, разрыв мирного договора, — и чувства его были так сложны, так противоречивы, что он не находил слов, чтобы выразить их. Наконец он заговорил — тихо, но твердо, словно боясь, что его слова могут разрушить ту хрупкую тишину, которая установилась между ними: — Зоторник лжет, мама. Я не верю ни единому его слову. Не верю, что венгры могли убить Наруко и Сисси. Это бессмысленно, это против их интересов, это против всего, что мы знаем о них. Венгры, может быть, и мятежники, но они не дураки. Убивать двух девушек, которые были символом мира, которые пользовались любовью и уважением по обе стороны границы, — это значит разрушить все мосты, все надежды на примирение. Кому это выгодно? Только Зоторнику. Только ему и его покровителям. - Он помолчал, собираясь с мыслями, и добавил, словно оправдываясь перед самим собой: — Кроме того, Бавария — союзник Венгрии. Герцог Макс, отец Сисси, всегда поддерживал добрые отношения с венгерскими аристократами. Его дочь... ее смерть... это удар не только по нам, но и по ним. Им это не нужно. Им это... невозможно. София молчала. Она стояла, не оборачиваясь, и только легкое дрожание плеч выдавало ее волнение. Дождь за окном все усиливался, барабанил по стеклу, и казалось, что сама природа оплакивает ту беду, которая обрушилась на них. А в это самое время, за сотни верст от Вены, под таким же проливным дождем, по размытой дороге, ведущей в Будапешт, двигалась небольшая группа всадников. Они ехали молча, понурив головы, не замечая дождя, не чувствуя холода, — каждый из них был погружен в свои мысли, и мысли эти были горьки и тяжелы. Дьюла Андраши, скакавший впереди, поднял голову к небу, подставил лицо дождевым струям и проговорил вслух, ни к кому не обращаясь, просто потому, что не мог больше молчать: — Я не верю. Не верю, чтобы австрийцы убили Наруко и Сисси. Это не в их природе. Императрица София, принц Карл... они не такие. Они хотели мира, они стремились к согласию. Это... это чья-то провокация. Чья-то гнусная, подлая игра. Но кто? Кому это нужно? Никто ему не ответил. Только дождь шумел в листве, да кони всхрапывали, стряхивая с грив воду. А во дворце, в темном кабинете, императрица наконец заговорила. Она повернулась к сыну, и в глазах ее, влажных то ли от слез, то ли от дождевых отблесков, светилась та особенная, горькая мудрость, какая бывает у людей, много переживших и понявших, что изменить ничего нельзя. — Как бы там ни было, Карл, — сказала она тихо, но твердо, — что сделано, то сделано. Словами делу не поможешь. Венгры ушли, договор разорван, мир разрушен. Теперь нам нужно готовиться к худшему. К тому, что грядет. К войне. Карл вздохнул тяжело, опустил голову. Потом, словно вспомнив что-то важное, вдруг оживился, поднял глаза на мать и заговорил быстро, сбивчиво, как человек, который хочет высказать то, что давно накипело: — Тот день, мама... помнишь тот день, когда мы с Францем прибыли в Поссе? Мы были ранены, измучены, на грани смерти. А Наруко... она позаботилась о нас. Она не спрашивала, кто мы, откуда, зачем. Она просто делала свое дело — лечила, утешала, давала надежду. Она залечила наши раны, мама. И не только телесные. Она... она вселила в нас веру в то, что мир возможен. Что люди могут жить в согласии, несмотря на все разногласия. - София кивнула, и лицо ее, обычно надменное и холодное, смягчилось: — Да, Карл, я помню, — ответила она. — Я помню, как ты рассказывал мне об этом. Я помню, как благодарен был Франц. Наруко... она была удивительной девушкой. Жаль, что мы не оценили этого вовремя. - Карл помолчал, потом заговорил снова, и в голосе его звучала горечь: — А Зоторник? Ты видела его, мама? Слышала его хриплый, больной голос? Я думаю... я думаю, что Наруко, как опытный врач, могла бы вылечить его. Если бы захотела. Если бы он попросил. Если бы не та история с изгнанием... - Он покачал головой, и в глазах его мелькнуло сожаление: — Но после того, как мы, по настоянию Зоторника, изгнали Наруко и Сисси из Шёнбрунна, — после этого она не станет ему помогать. Да и правильно сделает. Зачем помогать тому, кто тебя предал? Кто оклеветал? Кто добился твоего изгнания? - София, слушая сына, вдруг вспомнила что-то важное: — Я помню, Карл, что свою хрипоту канцлер получил не просто так, — сказала она задумчиво. — Это случилось после того, как пропала диадема. Помнишь ту историю? Диадему искали по всему дворцу, подняли переполох, а она... она оказалась у Зоторника. Или он просто был рядом, когда ее нашли? Не помню точно. Но с тех пор у него начались проблемы с горлом. Говорят, от нервов. А может быть, и от чего другого. - Карл кивнул: — Наруко изначально ему не доверяла, — сказал он. — Она чувствовала в нем врага. И предлагала... предлагала убрать его. Еще тогда, когда только появилась при дворе. Но Франц не позволил. Франц верил в закон, в справедливость, в то, что правда восторжествует сама собой. А теперь... теперь нам придется воевать с теми, с кем мы желали мира. С теми, кто, возможно, не виноват ни в чем. Он замолчал, и в тишине кабинета слышно было только, как дождь стучит по стеклу да потрескивает свеча. Императрица и принц стояли друг против друга, разделенные горем, но объединенные им, и каждый думал о своем, и мысли их, как две реки, текли в одном направлении — к той страшной пропасти, которая разверзлась перед ними и в которую они, против воли, должны были шагнуть. Венеция. Город на воде, город масок и карнавалов, город купцов и моряков, жил своей обычной, шумной, многоцветной жизнью. Солнце золотило купола соборов, отражалось в каналах, играло на мраморных набережных. Гондолы скользили по узким водным улицам, перевозя праздных туристов и занятых делом горожан. И никто, казалось, не замечал, не чувствовал той тревоги, что разлита была в воздухе, — тревоги, которая для одних была лишь далеким, неясным слухом, а для других — кровавой, невыносимой реальностью. У одного из причалов, там, где вода плескалась о замшелые камни, покачивался на легкой волне "Пилигрим" — тот самый корабль, что еще недавно бороздил адриатические воды в поисках пропавших. Теперь он стоял на приколе, словно уставший, выбившийся из сил странник, которому нужен отдых. Поиски Наруко, Томи и Сисси — этих троих, что исчезли в море, растворились в бескрайней синеве, — поиски эти не давали никаких результатов. Дни шли за днями, надежда таяла, как утренний туман, и все реже и реже кто-то всматривался в горизонт, ожидая чуда. И в этот самый час, когда тоска и безнадежность уже начинали овладевать душами, когда, казалось, хуже уже быть не может, — в этот самый час грянула новая, еще более страшная весть. Константин Лапосоус, банкир, владелец яхты, человек деловой и всегда знающий цену новостям, вбежал на палубу "Пилигрима" с такой поспешностью, с какой бегают только люди, принесшие нечто необычайное. В руке его развевался свежий выпуск газеты — еще пахнущий типографской краской, еще хрустящий, еще не успевший превратиться в мятую бумагу, которой оборачивают рыбу. — Вы слышали?! — закричал он еще с трапа, размахивая газетой, словно флагом. — Вы слышали новость?! Война! Война, господа! Австрия и Венгрия вновь начали войну! Читайте! Вот, все здесь написано! Он влетел на палубу, чуть не сбив с ног матроса, и протянул газету Францу. Лицо его, раскрасневшееся от быстрого бега и возбуждения, выражало ту особенную смесь ужаса и любопытства, какая бывает у людей, приносящих дурные вести, в которых они сами не участвуют. Франц взял газету дрожащими руками. Он пробежал глазами заголовки, потом первые строки, потом весь текст — быстро, жадно, словно надеясь, что это ошибка, что буквы сложились не в те слова, что газета ошибается, что все это — чей-то злой розыгрыш. Но строки были неумолимы. Черным по белому, четким типографским шрифтом было напечатано то, что переворачивало все, что разрушало все надежды, что ввергало мир в пучину новой, страшной, бессмысленной бойни. Франц опустил газету, и лицо его, только что сосредоточенное и напряженное, исказилось гримасой отчаяния. Он схватился за голову обеими руками, сжал виски, словно пытаясь удержать рвущиеся наружу мысли, и заговорил — быстро, сбивчиво, с той мучительной интонацией, какая бывает у людей, раздавленных непосильным грузом: — Что мне делать, Макс? Что мне делать? Я должен вернуться в Австрию. Там мой дом, моя семья, мой долг. Но я не могу... я не хочу бросать Наруко, Томи и Сисси! Они где-то там, возможно, живы, возможно, ждут помощи, возможно, нуждаются во мне! А я... я должен выбирать? Как я могу выбирать между долгом и друзьями? Между любовью и честью? Он опустился на скамью, закрыл лицо руками, и плечи его затряслись — то ли от беззвучных рыданий, то ли от того страшного внутреннего напряжения, которое разрывало его душу на части. Герцог Макс, стоявший рядом, взял из его рук газету, пробежал глазами по тем же строкам, по тем же заголовкам. Лицо его, мудрое и усталое, не дрогнуло — он слишком много пережил в этой жизни, чтобы удивляться новым ударам судьбы. Но в глазах его, в глубине этих глаз, засветилась та особенная, горькая печаль, какая бывает у людей, понимающих, что мир вступил в полосу тьмы, из которой не скоро выйдет. Он положил руку на плечо Францу и заговорил — тихо, но твердо, с той отеческой интонацией, какая всегда действует успокаивающе на измученные души: — Езжай, Франц. Езжай в Вену. Твое место там, в это трудное время. Ты нужен своей стране, своему брату, своей матери. Попробуй спасти мир, Франц. Попробуй сделать то, что не удается другим. Попробуй остановить эту бессмысленную бойню. - Он помолчал, давая словам улечься в душе молодого принца, и добавил, глядя ему прямо в глаза: — Сделай это для Сисси. Ты знаешь, как она хотела мира. Как мечтала о том, чтобы люди жили в согласии, не убивая друг друга. Сделай это ради нее. Ради ее памяти. Ради того, чтобы ее смерть — если она действительно погибла — не была напрасной. Франц поднял голову. В глазах его, мокрых от слез, засветилась новая решимость. Он кивнул, встал, пожал руку Максу и направился к трапу. Уже на пороге, готовый ступить на венецианскую землю, чтобы оттуда мчаться в Вену, он обернулся. — Прощай, Макс, — сказал он, и голос его дрогнул. — Прощай. Не беспокойся о них. Я верю, что ты найдешь девушек и мальчика. Я верю в тебя. - Макс кивнул, и в этом кивке было столько уверенности, столько силы, столько обещания, что Франц почувствовал: герцог сдержит слово. Во что бы то ни стало: — Даю тебе слово герцога, — ответил Макс. — Я найду их. Живыми или мертвыми, я найду их. А ты... ты спасай мир. Это сейчас важнее всего. Франц шагнул на трап и скрылся из виду. Через минуту послышался стук копыт по мостовой — он уезжал, уносил свою тревогу и надежду туда, где его ждали долг и борьба. А на борту "Пилигрима", в тени, укрытые от посторонних глаз, стояли трое — те самые шпионы Зоторника, что следили за каждым шагом, за каждым словом, за каждой мыслью. Они слышали весь разговор, видели отчаяние Франца, решимость Макса, и в душах их, холодных и расчетливых, зашевелилась тревога. — Герцог Макс слишком уверенно говорил, — прошептал один из них, самый молодой, с беспокойством в глазах. — Слишком уверенно. Может, он действительно найдет принцесс? Может, они живы? - Второй, постарше, нахмурился и покачал головой: — А может, граф Аркас найдет их раньше. Или... или никто не найдет. Кто знает? Море велико, руины древни, судьба непредсказуема. Мы сделали свое дело. Остальное — в руках провидения. - Третий, самый старший, тот, что отдавал приказы, махнул рукой, призывая к молчанию: — Идемте, — сказал он коротко, но властно. — Нам здесь больше нечего делать. Мы узнали все, что нужно. Теперь надо думать, как использовать эту информацию. И как... обезопасить себя на случай, если принцессы объявятся живыми. Они скользнули в тень, бесшумно, как призраки, и растворились в лабиринте венецианских улочек, оставив "Пилигрим" покачиваться на волнах, а герцога Макса — стоять на палубе и смотреть вслед уходящему другу, в душе его, среди тревог и сомнений, теплилась одна-единственная, но яркая, как факел, надежда. А в это самое время, в той страшной, сырой яме, куда граф Аркас приказал бросить пленниц, происходило то, что происходит с людьми, оставленными на милость стихии и собственной беспомощности. Дождь, начавшийся еще накануне, не прекращался ни на минуту — он лил, как из ведра, холодный, осенний, беспощадный, и вода, собираясь наверху, стекала вниз мутными потоками, заливая дно ямы, промачивая одежду, проникая под кожу, до самых костей. Наруко и Сисси сидели, прижавшись друг к другу, в этом каменном мешке, и дождевая вода, смешанная с грязью, уже доходила им до щиколоток. Они промокли насквозь — волосы облепили лица, одежда прилипла к телу, зубы выбивали мелкую дробь, и даже дыхание, вырываясь наружу, превращалось в пар, хотя было далеко не холодно — просто сырость, эта проклятая, всепроникающая сырость, от которой не спасает ничто. Сисси, связанная по рукам, не переставая, дергалась, пытаясь освободиться от пут. Веревки, намокшие под дождем, разбухли и впивались в кожу еще сильнее, оставляя на запястьях кровавые следы. Каждое движение причиняло боль, но страх, отчаяние, надежда — все это смешивалось в ней и гнало вперед, заставляло снова и снова пытаться разорвать проклятые узлы. — Томи, — шептала она, глядя вверх, туда, где сквозь пелену дождя виднелся лишь клочок серого неба. — Томи, возвращайся скорее... Приведи помощь... Мы не выдержим долго... Я не выдержу... Голос ее срывался, в нем слышались слезы, но она крепилась, не позволяла себе расплакаться, потому что знала: слезы не помогут, слезы только ослабят, сделают еще более беззащитной. Наруко молчала. Она сидела неподвижно, прислонившись спиной к холодной, скользкой стене, и наблюдала за Сисси. Взгляд ее, привыкший к любой тьме, различал каждое движение девушки, каждую гримасу боли на ее лице. И в душе ее, холодной и расчетливой, происходила та особая работа, которую она называла про себя "анализом ситуации". - «Из-за дождя эти веревки намокли и стали жестче, — думала она, следя за тем, как Сисси дергает руками. — Они трут кожу, въедаются в плоть. Сисси явно чувствует боль, сильную боль, но не может остановиться. Страх гонит ее, заставляет совершать бесполезные движения, которые только ухудшают положение». - Она вздохнула и наконец заговорила — спокойно, ровно, без тени упрека, но с той особенной, учительской интонацией, какая бывает у людей, привыкших наставлять других: — Успокойся, Сисси. Перестань дергаться. Чем дольше ты будешь рваться, тем сильнее веревка будет сжимать твои руки. Она намокла и села, узлы затянулись еще крепче. Ты только поранишь себя, а толку не будет никакого. Надо ждать. Надо верить, что Томи успеет. Сисси замерла, перевела дух и посмотрела на Наруко. В глазах ее, полных боли и отчаяния, мелькнула благодарность — за то, что та рядом, за то, что говорит спокойно, за то, что вселяет надежду. — Ты права, — прошептала она. — Ты права, Наруко. Я постараюсь... постараюсь не дергаться. Но так больно... и холодно... и страшно... — Я знаю, — ответила Наруко. — Я знаю. Но мы справимся. Мы должны справиться. Ради Томи. Ради тех, кто нас ищет. Ради себя. Они замолчали, прижавшись друг к другу, и дождь все лил, и вода все прибывала, и казалось, этому не будет конца. А в это самое время, по размытой дождем дороге, что вела через лес к древним руинам, мчался во весь опор конь Ветер. Он летел стрелой, не чувствуя усталости, не обращая внимания на дождь и ветер, — в нем кипела та могучая, благородная сила, какая бывает у животных, преданных своим хозяевам до гроба. На спине его, вцепившись в гриву, сидел Томи — мальчик, чье сердце разрывалось от тревоги за тех, кого он оставил в яме. Дорога вилась между холмами, ныряла в овраги, взбиралась на пригорки, и Ветер, точно зная, куда бежать, ни разу не сбился с пути. Дождь хлестал в лицо, заливал глаза, но Томи не замечал этого — он видел только одно: впереди, там, за поворотом, должна быть помощь. И вдруг, на очередном повороте, он увидел мужчину. Тот шёл навстречу — одинокий, закутанный в плащ. Томи напряг зрение, вглядываясь в приближающуюся фигуру, и сердце его вдруг забилось чаще, громче, радостнее. Он узнал эту осанку, эту посадку, этот разворот плеч. — Папа Макс! — закричал он, что было сил, и рванул поводья, осаживая Ветра. Конь взвился на дыбы, заржал, но послушался и замер, перебирая ногами на мокрой дороге. Томи спрыгнул на землю и бросился к герцогу, который тоже остановился, спрыгнул с коня и раскрыл объятия. — Папа Макс! — кричал Томи, повисая у него на шее. — Папа Макс, ты жив! Ты жив! Я так боялся... Я думал... Мы все думали... Макс прижал мальчика к себе, и в этом объятии было столько тепла, столько отцовской нежности, столько радости от встречи, что, казалось, сам дождь на мгновение перестал лить, чтобы не мешать им. — И ты жив, Томи, — проговорил Макс, и голос его, обычно твердый, дрогнул от волнения. — И ты жив, мой мальчик. Я так рад, так рад видеть тебя! Они стояли, обнявшись, посреди размытой дороги, и дождь хлестал их, но они не замечали этого — они были вместе, а это было важнее всего. Наконец Макс отстранился, заглянул Томи в глаза и спросил, и в голосе его слышалась тревога, смешанная с надеждой: — Значит, Наруко и Сисси тоже живы? Они там, с тобой? Где они? - Томи кивнул, вытирая мокрое лицо — то ли от дождя, то ли от слез: — Живы, папа Макс. Живы. Но они в беде. В большой беде. Граф Аркас... он схватил их. Он держит их в плену, в древнем городе, в руинах. Там есть яма, глубокая яма, и он бросил их туда. Я едва вырвался, Ветер помог. Но они... они там, одни, связанные, под дождем... Надо спешить, папа Макс, надо скорее! Макс слушал, и лицо его, только что светившееся радостью встречи, медленно каменело, становилось суровым, грозным. Глаза его, добрые и мудрые, вдруг вспыхнули тем особенным огнем, какой бывает у людей, готовых на все ради защиты близких. — Ах, Аркас, — проговорил он тихо, но в этом тихом голосе слышалась такая сила, такая ненависть, такая решимость, что Томи невольно поежился. — Снова он. Снова этот подлец встает на нашем пути. Что ж, Томи, не бойся. Покажи мне дорогу туда, к этим руинам. И наш старый враг горько пожалеет о том, что перешел дорогу Сисси и Наруко. Я ему это обещаю. - Он вскочил на коня, помог взобраться Томи, который снова устроился на спине Ветра, и крикнул: — Быстрее, Ветер! Жми, родной! От твоей скорости сейчас зависит жизнь твоей хозяйки! Ветер, словно поняв слова, рванул с места в карьер, и два коня — герцогский и тот, что нес Томи, — понеслись по размытой дороге, вздымая тучи брызг, оставляя позади версты, минуты, часы, приближаясь к тому месту, где в сырой, холодной яме, прижавшись друг к другу, дрожали от холода и страха две девушки, ждавшие спасения. А в яме, между тем, вода продолжала прибывать. Дождь, не прекращавшийся ни на минуту, лил с той особенной, осенней беспощадностью, когда небо превращается в сплошную серую массу, извергающую потоки, которым нет конца. Вода, собиравшаяся на дне древнего колодца, поднималась все выше и выше — сначала достигла щиколоток, потом коленей, потом пояса, и вот уже дошла до плеч, грозя совсем затопить пленниц. Наруко стояла неподвижно, прислонившись спиной к скользкой, поросшей мхом стене. Лицо ее, даже в этом положении, оставалось спокойным, почти бесстрастным — только глаза, холодные и внимательные, следили за уровнем воды, прикидывая, сколько еще времени у них осталось. Она не дергалась, не пыталась освободиться от веревок, не тратила силы на бесполезные движения. Она ждала. Ждала, потому что знала: паника — худший враг в такой ситуации. Паника лишает рассудка, заставляет совершать ошибки, ускоряет конец. Сисси, напротив, не могла совладать с собой. Вода, холодная, мутная, поднимающаяся все выше, леденящая тело, сковывающая движения, — вода эта сводила ее с ума. Она кричала, не переставая, звала на помощь, хотя понимала, что в этой глуши, в этой древней яме, никто не услышит ее криков. Но страх был сильнее разума, сильнее воли, сильнее всего. — Помогите! — кричала Сисси, и голос ее, полный отчаяния, метался меж сырых стен, отражался эхом и гас, не находя отклика. — Помогите! Кто-нибудь! Томи! Папа! Наруко! Мы здесь! Мы тонем! Помогите! Она билась в веревках, пытаясь высвободить руки, но узлы, намокшие и затянутые, только глубже впивались в кожу, оставляя кровавые следы. Вода доходила уже до подбородка, и Сисси, задыхаясь, вскидывала голову, стараясь держать рот над поверхностью. — Сисси! — вдруг донеслось сверху, и в этом крике, прозвучавшем как гром среди ясного неба, слились два голоса — мужской и мальчишеский. — Сисси, мы здесь! Держись! Это были Макс и Томи. Они выскочили к краю ямы в то самое мгновение, когда отчаяние Сисси достигло предела, и теперь, стоя на коленях на мокрой земле, кричали вниз, стараясь перекрыть шум дождя. — Папа! — закричала Сисси, и в голосе ее слышалась такая радость, такое облегчение, такое счастье, что, казалось, сама вода отступила перед этой силой. — Папа, ты здесь! Ты пришел! Я знала... я знала, что ты придешь! Макс не медлил ни секунды. Сбросив с себя шляпу и тяжелый, намокший плащ, которые только мешали бы ему, он, не думая о том, что вода может быть глубокой, что на дне могут быть острые камни, что он рискует жизнью, — он прыгнул в яму. Вода сомкнулась над ним, холодная, мутная, обжигающая, но он, сильный, опытный, закаленный в морских походах, быстро вынырнул, огляделся и, увидев в двух шагах Сисси, рванулся к ней. Через мгновение он уже обнимал ее, прижимал к себе, чувствуя, как дрожит ее тело, как бьется ее сердце, как она плачет и смеется одновременно. — Доченька, — шептал он, целуя ее мокрые волосы. — Доченька моя, я здесь, я с тобой, все будет хорошо, я вытащу тебя, не бойся... Руками, дрожащими от волнения и холода, он нащупал узлы, стягивающие ее запястья, и, несмотря на то, что веревки намокли и затянулись, с силой рванул их. Узлы поддались — не сразу, с трудом, но поддались, и руки Сисси, освобожденные, безвольно повисли вдоль тела. — Брось нам веревку, Томи! — крикнул Макс, поднимая голову вверх. — Брось скорее, у нас мало времени! Томи, метавшийся наверху, услышал приказ, огляделся и увидел в нескольких шагах брошенную кем-то — видимо, теми же шпионами — длинную, прочную веревку. Он схватил ее, подбежал к краю ямы и изо всех сил бросил вниз, стараясь, чтобы конец упал как можно ближе к отцу. Макс поймал веревку, быстро обмотал ее вокруг пояса Сисси, завязал надежный узел и крикнул: — Тяни, Томи! Тяни изо всех сил! Томи, упершись ногами в мокрую землю, начал тянуть. Веревка натянулась, Сисси, поддерживаемая Максом, медленно поплыла вверх, выбираясь из ледяной воды, из этой страшной ямы, из плена. Через минуту, показавшуюся вечностью, она уже была наверху, на руках у Томи, который помог ей выбраться и уложил на траву, укрывая своим плащом. Макс, оставшийся внизу, перевел дух и повернулся к Наруко. Та стояла все так же неподвижно, прислонившись к стене, и вода уже доходила ей до самого подбородка. — Прости, Наруко, — сказал Макс, и в голосе его слышалось искреннее сожаление. — Прости, что сначала вытащил Сисси. Я не мог иначе. Она моя дочь, она была в отчаянии, она... Но сейчас я вытащу тебя. Держись, я иду к тебе. - Он шагнул в сторону Наруко, но она вдруг подняла руку — жест, полный спокойной, непререкаемой власти: — Не стоит, — ответила она, и голос ее, даже в этом положении, звучал ровно и твердо. — Не трать силы на меня. Я справлюсь сама. Макс замер, глядя на нее с недоумением и тревогой. Что она задумала? Как можно справиться самой, когда руки связаны, когда вода вот-вот накроет с головой? Но Наруко, не обращая внимания на его сомнения, сосредоточилась. Глаза ее закрылись на мгновение, потом открылись, и в них вспыхнул тот особенный, холодный огонь, какой бывает у людей, владеющих тайными силами. Она напряглась, и вдруг — Макс не поверил своим глазам — веревки, стягивавшие ее запястья, сами собой ослабли, развязались и упали в воду. Свободная, Наруко сделала глубокий вдох и, оттолкнувшись от стены, легко, как рыба, скользнула в глубину, чтобы через мгновение вынырнуть у противоположной стены и, уцепившись за выступающий камень, начать подниматься вверх, используя малейшие неровности как опору для рук и ног. Макс смотрел на нее, и в душе его, пораженного этим зрелищем, смешивались удивление, восхищение и неловкость за свои недавние слова. Наруко действительно не нуждалась в его помощи. Она была сильнее, чем он думал. Намного сильнее. И в то самое мгновение, когда Макс, стоя по пояс в ледяной воде, смотрел на Наруко с изумлением и тревогой, девушка, не тратя времени на объяснения, сосредоточилась. Глаза ее, обычно холодные и непроницаемые, вдруг вспыхнули тем особенным, внутренним светом, какой бывает у людей, владеющих тайными силами, недоступными простым смертным. Она сделала короткое, почти незаметное движение рукой, и вдруг — Макс не поверил своим глазам — вокруг нее закружился вихрь, легкий, едва заметный, но достаточно сильный, чтобы разрезать намокшие, тугие веревки, стягивавшие ее запястья. Веревки, словно живые, разошлись в стороны и упали в воду, и Наруко, свободная, сделала глубокий вдох, оттолкнулась от стены и, используя ту же стихию ветра, легко, как птица, взмыла вверх, цепляясь за малейшие выступы древней кладки. Через несколько мгновений она уже была наверху, стояла на краю ямы, отряхивая мокрую одежду, и протягивала руку Максу и Сисси. — Давай, — сказала она коротко, и Макс, поймав ее руку, с ее помощью выбрался наружу, а затем они вдвоем вытащили и Сисси, которая, дрожа от холода и пережитого ужаса, прижималась к отцу, не в силах вымолвить ни слова. Но радость спасения была недолгой. Едва они успели перевести дух, едва начали приходить в себя после этого ледяного купания, как внимание их привлекли крики, доносившиеся со стороны древних руин. Там, среди полуразрушенных колонн, укрывшись от дождя под каменным сводом, граф Аркас, этот жалкий, самодовольный интриган, что-то бормотал себе под нос, пытаясь согреться и придумывая новые планы мести и обогащения. И вдруг, словно из-под земли, перед ним выросли трое — те самые шпионы Зоторника, что следили за каждым шагом участников этой драмы. Не успел Аркас и глазом моргнуть, как на него накинули сеть — крепкую, сплетенную из толстых веревок, с грузилами по краям. Он дернулся, забился, пытаясь вырваться, но сеть только туже затягивалась, опутывая его с головы до ног. — Вы кто?! — завопил он, и голос его, хриплый, испуганный, полный недоумения и страха, прозвучал жалко и беспомощно. — Что такое?! Что вы делаете?! Выпустите меня сейчас же! Вы знаете, кто я?! Я граф Аркас! У меня связи! У меня деньги! Я... — Молчать! — оборвал его старший из шпионов, и голос его, холодный, властный, не терпящий возражений, заставил Аркаса заткнуться на полуслове. Барбоне и Драконий, эти двое жалких недоматросов, что еще недавно служили графу, увидев, что дело принимает дурной оборот, переглянулись и, не сговариваясь, бесшумно скользнули в тень, подальше от опасности. — Похоже, нам придется сказать "прощай" нашему миллиону, Драко, — шепнул Барбоне, пятясь задом в кусты. — Похоже, что так, — ответил Драконий, и оба брата, пригибаясь, побежали прочь, растворились в дождевой пелене, оставив своего недавнего хозяина на милость судьбы. - А шпионы тем временем, ловко и быстро, связали Аркаса по рукам и ногам, и старший, наклонившись к нему, процедил сквозь зубы: — По приказу его превосходительства, советника Зоторника, беру вас под арест, граф Аркас. Вы будете доставлены в Вену для дачи показаний. Попытка к бегству будет рассматриваться как... — Но... — залепетал Аркас, и глаза его, маленькие, бегающие, расширились от ужаса. — Это невозможно... Это не... Я не... Я верный слуга советника! Я выполнял его задания! Я... Договорить ему не дали. Один из шпионов, достав из кармана грязную тряпку, ловко заткнул ею рот графа, и тот, мыча и дергаясь, был утащен в тень, под защиту древних сводов. И в этот самый миг один из шпионов, оглянувшись, заметил группу людей, стоявших у края ямы. — А, вон и герцог Макс! — воскликнул он, указывая рукой. — Смотрите, он здесь! И девчонки с ним! Они живы! — Не дайте им уйти! — крикнул другой, и двое из них, бросились в сторону Макса и его спутников. — Шпионы Зоторника! — вскрикнул Томи, увидев бегущих. — Они нас заметили! Наруко мгновенно оценила ситуацию. Она повернулась к Максу, и в глазах ее, холодных и расчетливых, мелькнуло то особое выражение, какое бывает у людей, принимающих быстрые и верные решения в минуту опасности. — Уводи их, — сказал Макс, перехватив ее взгляд. — Наруко, уведи Сисси и Томи. А я задержу этих шпионов. У меня есть счеты с Зоторником и его людьми. — Папа! — вскрикнула Сисси, бросаясь к нему. — Папа, нет! Не оставайся! Они схватят тебя! Пойдем с нами! - Макс обнял ее, прижал к себе на мгновение, потом отстранил и посмотрел в глаза: — Наруко, — сказал он твердо, — отправляйтесь в Мюнхен. Немедленно. Не теряйте ни минуты. И не беспокойтесь обо мне. Я старый солдат, меня не так легко взять. А вы должны быть в безопасности. Ступайте! — Папа... — прошептала Сисси, и слезы, смешанные с дождем, покатились по ее щекам. — Идите! — крикнул Макс и, развернувшись, шагнул навстречу бегущим шпионам, заслоняя собой дорогу. - Наруко схватила Сисси за руку и потащила прочь, туда, где в тени деревьев ждал Ветер. Томи бежал следом, то и дело оглядываясь на удаляющуюся фигуру герцога: — Папа вновь в заточении, — проговорила Сисси, когда они, запрыгнув на коня, понеслись прочь от руин. Она схватилась за голову, и в голосе ее слышалась такая боль, такое отчаяние, что у Томи сжалось сердце. — Сначала мы, теперь он... Когда же это кончится? — Папа Макс прав, Сисси, — сказал Томи, стараясь, чтобы голос его звучал уверенно. — Нам надо в Мюнхен. Там мы будем в безопасности. Там мы сможем придумать, как его спасти. - Сисси повернулась к Наруко, и в глазах ее мелькнуло недоумение: — Но почему в Мюнхен, а не в Шёнбрунн? В Шёнбрунне Франц, императрица, там наша сила, там... - Наруко покачала головой. Лицо ее, мокрое от дождя, было спокойно, но в глазах читалась тревога: — Потому что мы с тобой были изгнаны из Шёнбрунна, Сисси, — ответила она тихо, но твердо. — Нас там не ждут. Нас там встретят как врагов, если уже не встретили. Кроме того... — Она помолчала, прислушиваясь к чему-то, что было доступно только ей. — Кроме того, я чувствую, что что-то назревает. Что-то большое и страшное. Францу сейчас будет не до нас. У него свои заботы, свои битвы. Мы должны сами о себе позаботиться. - Сисси слушала, и лицо ее, по которому текли дождевые струи, медленно обретало ту особую, твердую решимость, какая бывает у людей, принявших неизбежное: — Ты права, — сказала она наконец. — Ты права, Наруко. Едем в Мюнхен. К деду. Он защитит нас. А там... там посмотрим. Ветер, почувствовав новое направление, рванул вперед, унося трех всадников прочь от опасных руин, от шпионов, от погони, туда, где в туманной дали маячили баварские холмы, где ждала их новая жизнь, новые испытания и, может быть, новая надежда. Шёнбрунн. Поздний вечер. За высокими окнами малого кабинета, того самого, где императрица София принимала наиболее доверенных лиц, — за этими окнами давно уже сгустилась тьма, и только редкие огоньки фонарей, мерцавшие в дворцовом парке, напоминали о том, что где-то там, за стенами, еще теплится жизнь. В кабинете же, освещенном лишь настольной лампой под зеленым абажуром, царил тот особенный, напряженный полумрак, в котором особенно хорошо думается, особенно остро чувствуется и особенно ясно осознается вся тяжесть принимаемых решений. За массивным письменным столом, заваленным бумагами, картами и донесениями, сидел канцлер Зоторник. Лицо его, освещенное снизу, казалось каким-то неживым, маскообразным — глубокие тени залегали под глазами, резкие складки прорезали щеки, и только губы, тонкие и бледные, шевелились, беззвучно проговаривая слова, которые длинное перо выводило на листе плотной, дорогой бумаги. Он писал письмо. Письмо, от которого, как он понимал, зависело если не все, то очень многое. Письмо, адресованное самому могущественному монарху Европы — императору всероссийскому, самодержцу Николаю Павловичу, тому, кого в Европе называли "жандармом революций" и кто действительно был готов, не задумываясь, бросить свои армии на подавление любого мятежа, угрожавшего спокойствию монархического порядка. Перо скрипело по бумаге, выводя витиеватые, официальные, но вместе с тем проникновенные строки. Зоторник писал медленно, тщательно подбирая каждое слово, каждую запятую, каждый оборот, — он знал, что письмо это будет читать не просто император, но человек умный, подозрительный, привыкший видеть в каждом обращении скрытый подтекст, тайный умысел. - «Ваше Императорское Величество, Самодержец Всероссийский, Государь Всемилостивейший!» Он вывел эти слова с особенной тщательностью, стараясь, чтобы каждая буква была совершенна, — титулование должно быть безупречным, ибо малейшая оплошность здесь могла стоить всего. Он отложил перо на мгновение, откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. Мысли его текли медленно, тяжело, как вода в полноводной реке. Он думал о том, что пишет, о том, как это будет воспринято, о том, какие последствия может иметь это письмо. И в глубине души его, в тех тайниках, куда не заглядывал даже он сам, копошился червячок сомнения — правильно ли он поступает? Не слишком ли далеко заходит? Но сомнение это тотчас же подавлялось холодным, расчетливым рассудком, который твердил: иначе нельзя. Иначе — гибель. Он снова взял перо, обмакнул его в чернильницу и продолжил: - «Осмелюсь обратиться к Вашему Величеству не как официальный посланник короны — ибо положение моё при венском дворе не предполагает прямых дипломатических полномочий, — но как человек, глубоко преданный идее монархического порядка и видящий ту опасность, что ныне нависла над спокойствием всей Европы». Он подчеркнул слова "глубоко преданный идее монархического порядка" — это должно было понравиться Николаю, известному своей приверженностью легитимизму и ненавистью к любым революционным движениям. - «Мятеж в Венгрии, вспыхнувший с новой силой, давно перестал быть внутренним делом Австрийской империи, — писал он дальше, и перо его бежало по бумаге все быстрее, словно мысль, наконец, обрела нужное русло. — То, что начиналось как бунт, ныне обрело черты революционного пожара, способного охватить соседние земли. Галиция, столь близкая к пределам Вашей Империи, уже ощущает брожение. Если пламя не погасить сейчас, завтра оно может перекинуться на территории, где интересы России столь же значимы, сколь и наши». Он намеренно упомянул Галицию — землю, которая всегда была предметом особого внимания Петербурга, где пересекались интересы империй, где любой пожар мог стать угрозой для российских границ. Это должно было подействовать. - «Я не стану утомлять Ваше Величество пространными рассуждениями о долге и чести, — продолжал он, чувствуя, как внутри разгорается азарт охотника, загоняющего дичь. — Ваше Величество известны во всей Европе как твёрдая опора законной власти и непримиримый враг любой смуты. Посему я беру на себя смелость предложить то, что, осмелюсь думать, совпадает с Вашими собственными убеждениями: совместные военные действия против венгерских мятежников». Он отложил перо, перечитал написанное. Сердце его билось часто, но не от волнения — от предвкушения. Если Николай согласится, если русские полки двинутся на Венгрию, — тогда все его планы, вся его ложь, все его интриги обретут реальную силу. Тогда он станет не просто канцлером, а вершителем судеб Европы. Но следовало быть осторожным. Нельзя было обещать слишком много. Нельзя было выдавать себя за официальное лицо, не имея на то полномочий. - «Я не уполномочен обещать что-либо от имени императрицы Софии, — написал он, — сие превышает мои скромные возможности. Но я знаю настроения при дворе. Я знаю, кто говорит шёпотом в коридорах, а кто кричит на заседаниях совета. И я знаю, что без помощи извне Венгрия станет раной, которая будет кровоточить десятилетиями». Он помедлил, подбирая самые сильные, самые убедительные слова для завершения. - «Ваше Величество! Не дайте огню разрастись. Погасите его сейчас — и Европа вздохнёт спокойно, а имя Русского Царя будет вписано в историю как имя Спасителя монархий». Он поставил точку, перечитал последние строки и остался доволен. Именно так, именно этими словами следовало закончить. Пафосно, торжественно, но без излишней лести, которая могла бы показаться подозрительной. Внизу, с новой строки, он вывел: - «С глубочайшим почтением и неизменной преданностью, Канцлер Зоторник». Он отложил перо, взял лист в руки, поднес к глазам, еще раз пробежал по строчкам. Нет, ошибок не было, стиль был выдержан, мысль выражена ясно и сильно. Оставалось только запечатать письмо и отправить с надежным курьером в Петербург. Зоторник свернул лист особым образом, запечатал сургучом, придавил личной печатью. Потом встал, подошел к окну, отодвинул тяжелую портьеру и долго смотрел в ночную тьму, на редкие огни, на темные силуэты деревьев. В душе его, обычно холодной и спокойной, царило странное возбуждение — смесь торжества и тревоги, надежды и страха. - «Если письмо дойдет, если Николай согласится... — думал он, и мысли эти кружились в голове, как осенние листья. — Тогда все встанет на свои места. Тогда мятежники будут раздавлены. Тогда я...» Он не договорил даже мысленно. Он боялся произносить вслух то, о чем мечтал, — слишком заветным было это, слишком опасным. Он вернулся к столу, убрал письмо в потайной ящик, откуда должен был достать его утром, чтобы отправить с первым же курьером. Потом задул лампу и погрузился во тьму, в тишину, в одиночество, которое было теперь его единственным спутником и союзником. Закончив письмо, перечитав его в последний раз и удовлетворенно кивнув своим мыслям, канцлер Зоторник аккуратно сложил исписанный лист, вложил его в плотный конверт из дорогой бумаги и запечатал сургучом, придавив личной печатью — той самой, что изображала двуглавого орла под короной, символ его власти и положения. Он подержал конверт в руках, словно взвешивая его значимость, потом решительным движением нажал кнопку звонка, вызывая курьера. Дверь бесшумно отворилась, и на пороге появился молодой человек в скромной, но опрятной одежде — один из тех доверенных лиц, что доставляли наиболее важные послания, не задавая лишних вопросов и не проявляя излишнего любопытства. Он замер в почтительной позе, ожидая приказаний. — Срочно доставить это в Петербург, — произнес Зоторник, протягивая конверт. Голос его, хриплый, но твердый, не допускал возражений. — Лично в руки его сиятельству графу Нессельроде или, в крайнем случае, дежурному адъютанту его величества. Скажешь, что от канцлера Зоторника. И чтобы никаких задержек! От этого письма, может статься, зависит судьба Европы. Курьер молча принял конверт, поклонился и, не проронив ни слова, бесшумно вышел. Через минуту во дворе послышался стук копыт — всадник, пришпорив коня, мчался прочь из Шёнбрунна, увозя в сумке притороченной к седлу, то письмо, которому суждено было изменить многое. А в это самое время, за много верст от Вены, на пыльной дороге, ведущей к венгерской границе, двигалась небольшая группа всадников. Это были те, кто покинул Шёнбрунн после разрыва мирного договора, — делегация венгров, увозившая с собой горечь, обиду и решимость бороться до конца. Дьюла Андраши ехал впереди, мрачный, сосредоточенный, погруженный в свои мысли. За ним следовали Моргаш, Касим и брат с сестрой — Джейкоб и Иви Фрей, те самые ассасины, что всегда были готовы прийти на помощь. Лица их, осунувшиеся от усталости и переживаний, были обращены к далекой линии горизонта, за которой начиналась родина. И вдруг Иви, ехавшая чуть поодаль, резко натянула поводья. Лошадь ее, послушная твердой руке, остановилась как вкопанная, прядая ушами и кося глазом на хозяйку. Остальные, заметив это, тоже придержали коней и обернулись. — В чем дело, Иви? — спросил Джейкоб, ее брат, подъезжая ближе. В голосе его слышалась тревога — он знал сестру, знал, что просто так она не остановится, не нарушит движения отряда. Иви молчала несколько мгновений, глядя куда-то в сторону, туда, где за холмами осталась Австрия. Потом помотала головой — жест этот был полон той особенной, внутренней борьбы, какая бывает у людей, принимающих трудные решения. — Я должна остаться, — сказала она наконец, и голос ее, обычно звонкий и решительный, прозвучал глухо, но твердо. — Я должна внедриться в австрийскую армию. Это единственный способ узнать, что они замышляют, какие у них планы, куда они двинут войска. - Джейкоб нахмурился, подъехал ближе, заглянул сестре в глаза: — Это может быть опасно, Иви, — сказал он, и в голосе его слышалась та особенная, братская тревога, какая бывает у людей, боящихся за близких. — Очень опасно. Если тебя раскроют... если поймут, кто ты... тебя не пощадят. Австрийцы с венгерскими шпионами не церемонятся. — Я знаю, — ответила Иви. — Но риск оправдан. Мы должны знать, что нас ждет. Мы не можем воевать вслепую. - Моргаш, слушавший этот разговор, покачал головой и хотел что-то добавить, но Касим, невозмутимый, как всегда, опередил его: — Всё в порядке, — сказал он спокойно, с той особенной, восточной мудростью, которая всегда успокаивала спутников. — В тылу врага она сможет нам помочь больше, чем здесь. Информация из первых рук — это то, что нам сейчас нужнее всего. - Дьюла Андраши, подъехавший ближе, кивнул, соглашаясь: — Верно, — сказал он, и в голосе его звучала та же тревога за девушку, но и понимание необходимости ее поступка. — Информация сейчас — наше главное оружие. Если Иви сможет узнать, куда направятся австрийские полки, какие у них силы, кто командует... это спасет многие жизни. Многие. - Джейкоб вздохнул тяжело, провел рукой по лицу, сгоняя усталость, и наконец кивнул: — Ладно, — сказал он, глядя на сестру. — Ладно, Иви. Давай, сестренка. Только... только не подкачай. Ты поняла? Береги себя. И помни: мы будем ждать тебя. Мы обязательно встретимся. После войны. После победы. - Иви улыбнулась ему — той особенной, благодарной улыбкой, какая бывает между близкими людьми в минуту расставания: — Не беспокойся, брат, — ответила она. — Я справлюсь. Я не подведу. Она развернула лошадь и, не оглядываясь, поехала обратно — туда, где в туманной дали осталась Австрия, где ждала ее опасная, смертельно опасная игра, где она должна была стать чужой среди чужих, чтобы спасти своих. А маленький отряд, проводив ее взглядами, тронулся дальше, к границе, к родине, к новой войне, которая уже стояла на пороге, готовая ворваться в их жизни и перевернуть все. Спустя полчаса, когда первые лучи солнца, пробившись сквозь тучи, начали золотить верхушки деревьев, а дождь, наконец, прекратился, оставив после себя лишь мокрую листву да лужи на дороге, — в этот самый час на лесной тропе, ведущей к баварской границе, произошла неожиданная встреча. Иви Фрей, ехавшая верхом на своем вороном коне, погруженная в невеселые мысли о том, что ждет ее в австрийском тылу, вдруг услышала знакомый голос, окликнувший ее по имени. Голос этот, звонкий, радостный, полный неподдельного удивления, заставил ее вздрогнуть, натянуть поводья и вглядеться в ту сторону, откуда он донесся. — Иви! — кричала Сисси, привстав на стременах и размахивая руками. — Иви, это мы! Мы здесь! Иви остановила коня, вглядываясь в приближающихся всадников, и вдруг лицо ее, только что хмурое и сосредоточенное, осветилось таким изумлением, такой радостью, смешанной с недоверием, что, казалось, она готова была ущипнуть себя, чтобы убедиться, что не спит. — Не может быть... — прошептала она, спрыгивая с коня и бросаясь навстречу. — Не может быть! Вы живы! Вы здесь! А в Шёнбрунне... в Шёнбрунне сообщили, что вы мертвы! Был рапорт, официальный рапорт, что шпионы Зоторника ликвидировали вас по приказу советника! Мы все... мы все оплакивали вас! Моргаш разорвал мирный договор! Началась война! А вы... вы живы! Она обняла Сисси, потом Наруко, потом снова Сисси, и слезы — те особенные, женские слезы, что так трудно сдерживать в минуты сильных потрясений, — покатились по ее щекам. Наруко, спокойная и собранная, как всегда, позволила себя обнять, но тотчас же мягко отстранилась и заговорила — деловито, без лишних эмоций, как человек, привыкший в любой ситуации думать о главном: — Ну, мы и правда чуть не погибли. Граф Аркас, шпионы, яма, вода... долгая история. Но сейчас не до этого. Лучше скажи, что происходит? Что в Шёнбрунне? Что с договором? Что с Францем? Говори, Иви, каждое слово важно. - Иви вытерла слезы, перевела дух и заговорила быстро, сбивчиво, стараясь ничего не упустить: — Из-за вашей смерти... из-за того рапорта, где говорилось, что вы убиты австрийскими шпионами по приказу Зоторника, — союз между Австрией и Венгрией был разорван. Моргаш в ярости разорвал договор прямо на заседании совета. Венгерская делегация покинула Шёнбрунн. Теперь... теперь война. Настоящая война. - Сисси слушала, и лицо ее, только что светившееся радостью встречи, медленно мрачнело, наполняясь тревогой и болью: — Но Бавария... — проговорила она, — Бавария же никакого отношения к Австрии не имеет! Мы — нейтральная сторона! Нас не должно это касаться! - Иви покачала головой, и в глазах ее мелькнуло сожаление: — Бавария — союзник Венгрии, Сисси. Вы — дочь герцога Макса, внучка короля Максимилиана. Моргаш считает, что Австрия убила вас. Для него это — удар по венгерскому союзу, по всем надеждам на мир. Он не будет разбираться, кто прав, кто виноват. Он будет мстить. Наруко слушала молча, и в голове ее, холодной и расчетливой, уже складывалась картина происходящего, выстраивались цепи причин и следствий, прорисовывались возможные варианты развития событий. - «Значит, будет новая конфронтация, — думала она, и мысли эти текли медленно, спокойно, как вода в глубокой реке. — Австрия и Венгрия втянуты в войну. Бавария, скорее всего, тоже окажется втянута, хочет она того или нет. И самое страшное... Зоторник, этот подлец, этот лжец и провокатор, уже наверняка сделал свой ход. Он должен был обратиться к Российской империи. К Николаю. Без этого ему не выиграть. Значит, русские полки уже готовятся к выступлению. Значит...» - Она подняла глаза и заговорила, обращаясь к Томи: — Томи, отправляйся вместе с Иви. Помоги ей. Найди Франца, объясни ему всё, расскажи, что мы живы, что случилось на самом деле. Ты подготовлен, я учила тебя ремеслу ассасина. Ты справишься. - Томи, услышав это, встрепенулся, выпрямился в седле, и в глазах его, мальчишеских еще, но уже серьезных, загорелась решимость: — Ты уверена, Наруко? — спросила Иви, с сомнением глядя на мальчика. — Он же... он еще ребенок. — Я подготовила его, — твердо ответила Наруко. — Он справится. Томи, иди. Помоги Иви. И береги себя. - Иви, помедлив мгновение, кивнула и протянула руку Томи, помогая ему перебраться на своего коня. Томи, устроившись позади нее, обернулся к Сисси и Наруко: — А вы? — спросил он. — Вы куда? — Мы едем в Мюнхен, — ответила Сисси. — К деду. Надо предупредить его, рассказать, что случилось. И... - Она не договорила, потому что Наруко перебила ее, обращаясь к Иви: — Если Зоторник уже обратился к Российской империи, а я почти уверена в этом, то русские полки скоро выступят. И тогда... тогда я вынуждена буду их сдержать. - Иви замерла, глядя на Наруко с ужасом и недоверием: — Ты хочешь одна выступить против нескольких легионов русской армии? — спросила она, и голос ее сорвался. — Наруко, это безумие! Это смерть! Ты не сможешь... — У меня нет выбора, — ответила Наруко, и голос ее, спокойный, ровный, не допускал возражений. — Что? — вскрикнула Сисси, бросаясь к ней. — Наруко, ты хочешь выйти одна против целой армии? Против тысяч солдат, пушек, генералов? Это самоубийство! - Наруко посмотрела на нее, и в глазах ее, холодных и твердых, как сталь, мелькнуло что-то похожее на нежность — но тотчас же исчезло, сменившись привычной решимостью: — Хоть я и наследница Мюнхена, Сисси, — сказала она тихо, но твердо, — я в первую очередь воин. А потом уже наследница. Воин не может отступить, когда враг у порога. Воин должен защищать тех, кто не может защитить себя сам. - Томи, сидевший позади Иви, смотрел на Наруко с такой болью, с таким отчаянием, что, казалось, сердце его разрывалось: — Тебе обязательно выступать против большой армии? — спросил он, и голос его дрожал. — Неужели нельзя... нельзя иначе? Может, мы вместе что-то придумаем? Может... — Да, — ответила Наруко. — Обязательно. И ты знаешь, Томи, есть такая мудрость: "Если мы не пойдем на войну, то война придет к нам". Лучше встретить врага на дальних подступах, чем ждать, пока он сожжет твой дом и убьет твоих близких. - Она подошла к коню, легко вскочила в седло и повернулась к спутникам: — Прощайте, — сказала она. — Иви, береги Томи. Сисси, а мы отправимся в Мюнхен.
7 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник