Часть 49 Эликсир доктора Фрица.
22 мая 2026 г., 17:04
Шёнбрунн. Летний дворец Габсбургов. В покоях Хелены фон Гроссберг, уже третий час, не смолкали тяжёлые, болезненные стоны. И не было в тех стонах ничего от сладострастия, напротив — был в них один лишь неподдельный, телесный ужас, какой бывает, когда желудок, противясь принятой пище, восстаёт против самого своего господина. А произошло это всё оттого, что накануне Хелена, по простоте душевной, съела торт с кашей в замке сержанта Томаса, и с той самой минуты нутро её не знало покоя. И вот лежала она теперь на высокой кровати, под балдахином, бледная, с влажным лбом, и то и дело звала Зоторника — того самого, что прежде был канцлером, а ныне по воле судьбы состоял при ней в лакеях.
— Зото! Зото! Да где же он запропастился? Зото-о! — кричала Елена слабым, но требовательным голосом. - И в ту же минуту в комнату вошёл Зоторник. Он был раздражён, и раздражение это, видимо, копилось в нём давно, ибо, взглянув на Хелену, которая, возведя очи к лепному потолку, взывала к нему, как к последнему спасителю, он спросил хрипло и с той злобной прямотой, какая бывает у людей, долго терпевших унижение: — Что?.. В чём дело, Хелена?.. Да не орите вы так, ради Бога, — добавил он, морщась. — У меня голова раскалывается, — проговорила Хелена жалобно, но тут же, заметив, что Зоторник стоит неподвижно и не исполняет никаких её приказаний, она вдруг заторопилась, засуетилась, и голос её приобрёл прежние, властные нотки: — Ну чего стоите? Несите лекарство скорее! Вам нужно… вы и несите… — Может, вы забыли про уговор? — перебил её Зоторник, и в голосе его прозвучала та сдержанная, глухая ярость, которая страшнее крика. — Я вам не лакей. И не смейте называть меня Зото.
Сказав это, он развернулся, намереваясь выйти вон с тем достоинством, какое сохраняют люди, потерявшие всё, кроме гордости. Но Хелена, забыв и о болезни, и о слабости, вскочила с кровати и, босая, в распахнутом пеньюаре, поспешила загородить ему путь.
— Минуточку, — сказала она, тяжело дыша. — Отчего же? Я прекрасно помню уговор. Ежели Франц и Элизабет помирятся, вы у меня, Зоторник, на посылках будете! — проговорила она с той злой весёлостью, какая свойственна людям, сознающим свою власть. — Да. Вы сами во всём виноваты, — хрипел Зоторник, не глядя на неё. — Не удивительно, что Франца с души воротит от такой… от такой… Мегеры. Вот именно. — Мегера? — переспросила Елена, и лицо её на мгновение потеряло всякое выражение. -А Зоторник, словно спохватившись, будто бы даже и не он произнёс это грубое слово, перешёл на её недомогание, причём с тем же злорадным спокойствием: — А это вам не мигрень… так просто не проходит, — проговорил он и, не оборачиваясь, зашагал к двери. — Вступайте вон! — вскрикнула Хелена ему вслед, но крик этот был уже не столько гневным, сколько отчаянным.
Она подошла к столу, на котором лежала книга в красном переплёте, и, дрожащими пальцами пролистав несколько страниц, принялась читать про себя то слово, что так поразило её слух. «Мегера, — прочла она, — сварливая, грубая женщина. Ведьма». И тогда что-то перевернулось в ней. Слёзы, долго сдерживаемая обида на собственную беспомощность, на унижение, на эту болезнь, на этого Зоторника, — всё вылилось наружу. Она опустилась на стул и заплакала тихо, по-детски, размазывая слёзы по щекам.
— Зото прав, — прошептала она сквозь рыдания. — Я и вправду мегера.
Поссе, дом герцога Макса. Иви Фрей стояла перед большим венецианским зеркалом и, поворачиваясь то одним плечом, то другим, с тем особенным, почти неосознанным удовольствием, с каким молодая женщина любуется собою перед прогулкой, рассматривала своё отражение. Она и Франц собирались идти пешком, а может быть, и ехать верхом, по лесу, что начинался тотчас за оградой замка сержанта Томаса и тянулся далеко, к самым холмам. В это время на лестнице послышались шаги. Спускался Франц, а за ним, шумя и перегоняя друг друга, бежали младшие дети герцога.
— Иви, ты просто загляденье, — сказал Франц, и в голосе его была та простая, искренняя похвала, какая не ищет сильных слов. - Иви повернулась к нему и, открыв было рот, чтобы что-то ответить, вдруг зажмурилась, сморщила нос и три раза громко, по-детски чихнула: — Апчи-апчи-апчи. — В чём дело? Ты вроде в холодной воде не купалась, — с беспокойством спросила Наруко, вглядываясь в её лицо. — Не знаю, — ответила Иви, удивляясь сама себе. — Я раньше никогда не простужалась. — Дядя Франц, — перебила её Тина с той неуместной, но милой весёлостью, какая бывает у детей, — счёл бы вас неотразимой, даже будь вы вся в папильотках и обляпаны огурцами! - Все улыбнулись, но Наруко, женщина заботливая и рассудительная, не улыбнулась: — Франц, Иви, может быть, вы останетесь? — сказала она озабоченно. — Не хватало ещё, чтобы Иви слегла где-нибудь посреди леса. — Апчи! Не стоит, — твёрдо ответила Иви. — Я думаю, что с ней всё будет в порядке, — сказал Франц, желая, впрочем, успокоить скорее себя, нежели других. — Тогда дело ваше, — ответила Наруко с тем видом, какой принимают люди, умывающие руки. — А я пойду, позабочусь о Сисси. - С этими словами она вернулась на кухню — взять бульон, который сварила для больной. Но в ту же минуту на дворе раздался резкий, ржаный крик лошади: — Кто это? — спросила Иви и, не дожидаясь ответа, направилась к выходу.
Все вышли на крыльцо. И увидели: со стороны дороги приближалась старомодная карета, правил которой Томи, а рядом, верхом, ехал сержант Томас, стройный, подтянутый, как всегда.
— Всем привет! — крикнул Томи, весело махая рукой. — Привет, Томи. Ни дать ни взять — баварский принц, — пошутил Франц, щурясь на солнце. — Да нет, — сказал Томи, останавливая лошадей. — Мы с папой нашли старую карету Аркоса. Я и подумал: на ней вы можете отправиться в Вену. — Ах, Томи, какой ты… а… а… апчи! — чихнула Иви. - Тут Франц, уже встревоженный, подошёл к ней ближе: — Может, ну её, эту прогулку, с такой ужасной простудой? — сказал он мягко, с той нежностью, какая бывает у сильных людей, когда они боятся за слабого. — Да и к тому же, Наруко может помочь вылечить тебя. — Свежий воздух ещё никому не вредил, — упрямо, но уже не так твёрдо ответила Иви. — Не нужно делать из обычной простуды трагедию.
Она подошла к своему коню, которого держал под уздцы Уилфред, и взялась за луку седла, чтобы взобраться. Но в ту же минуту земля, должно быть, покачнулась у неё под ногами: она побледнела, пошатнулась и стала падать, медленно, как падает скошенный цветок. Франц, не помня себя, бросился к ней и успел подхватить её на руки.
— Иви! Что с тобой? — спросил он, и в голосе его прозвучал тот неподдельный, животный ужас, какой бывает только при виде страдания любимого существа. — Ничего серьёзного, — ответила Иви, уже оправляясь и пытаясь улыбнуться. — Просто голова закружилась. - И, словно назло самой себе, назло своей слабости, она всё же взобралась на коня — с усилием, с одышкой, но крепко держа поводья: — До водопада я доберусь первой, — сказала она, сверху взглянув на Франца. — Спорим? — Спорим, — ответил он, в душе уже проклиная и эту затею, и свою уступчивость, но не в силах отказать ей ни в чём. - Франц и Иви поскакали вперёд — она чуть впереди, он — сбоку, готовый поддержать её при каждом толчке. А сзади поднялся шум. Конрад, высунувшись из окна кареты, закричал диким голосом: — Эй, там на козлах! Гони, гони! — Проклятье! Но... — ответил Кайл, дёрнул поводья, и карета, скрипнув всеми своими старыми рессорами, тронулась с места, а сержант Томас, сидевший верхом, молча поскакал следом, поглядывая то на дорогу, то на удалявшиеся фигуры Франца и Иви.
По дороге, извивавшейся меж мокрых кустов и деревьев, шел граф Аркос. Шел он медленно, тяжело ступая, весь мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, и было в его облике что-то жалкое и страшное — как в человеке, которого только что выбросила из себя вода. С ним случилось то же, что и с Сисси: он тоже очутился в холодной воде, а затем был унесён подземным потоком и выброшен неизвестно где. И вот теперь он шёл, одолеваемый лихорадкою, но в душе его, сквозь озноб и слабость, горело одно — жажда мести за своё унижение, ибо унижение это казалось ему горше всякой болезни.
— А… а… апчи… Ну погодите… апчи… — говорил он хрипло, задыхаясь и злясь на собственную немощь. - И вдруг перед глазами у него всё поплыло, завертелось, земля под ногами стала мягкой, как вата, и голова пошла кругом: — А… что со мной?.. — прохрипел Аркос, остановясь. — В глазах темнеет… Помогите… — проговорил он, но голос его был так слаб, что никто, кроме соседнего дерева, не мог его услышать.
Не видя, куда идёт, ступил он шаг, другой — и с силой ударился о ствол старого, шершавого дуба, отчего искры посыпались у него из глаз. Он постоял мгновение, пошатался, потом тихо, как сноп, развалился на сырую землю и тотчас же, должно быть от изнеможения, уснул — тем глубоким, беспамятным сном, какой бывает только у сильно простуженных людей. В это время по той же дороге, погромыхивая на ухабах, ехала повозка. Мужчина, сидевший на козлах, — лицо его трудно было разглядеть в сумерках, — увидел распростёртое тело и тотчас остановил лошадь. Слез, подошёл и нагнулся.
— Вот дьявол, — сказал он равнодушно, но не без той деловитой бодрости, какая бывает у людей, привыкших к чужим несчастьям, — кому-то нехорошо. Ну да ничего, сейчас исправим. - Он полез в карман своего засаленного сюртука и достал небольшой флакон, с которым не расставался, видимо, никогда: — Бедняк ты или богач, — проговорил он нараспев, точно заученное, — тебя излечит врач. Известен на весь мир мой чудо-эликсир. - И, откупорив флакон, он бережно приподнял голову Аркоса и влил немного жидкости ему в рот — столько, сколько, по его разумению, требовалось для спасения души: — Ну вот, — сказал он, выпрямляясь и с удовлетворением глядя на дело рук своих. — Осталось только подождать. А как очнётся — предъявим счёт за лечение.
И он отошёл в сторону, присел на оглоблю и стал терпеливо ждать, поглядывая то на неподвижное тело, то на сгущавшиеся сумерки, думал ли он о чём — или не думал вовсе, а просто ждал, как всякий человек, который сделал своё дело и теперь ждёт платы.
В доме герцога, в маленькой комнате, куда не доходил дневной шум, Наруко принесла Сисси куриный бульон. Бульон был горячий, наваристый, и пар от него поднимался белым столбом к потолку. Сисси лежала на широкой постели, бледная, с влажными волосами, прилипшими к вискам, и от всей её фигуры веяло той особенной, трогательной слабостью, какая бывает у людей, только что перенёсших болезнь. Ей не хватало сил даже на то, чтобы держать ложку, и потому Наруко, присев на край постели, принялась кормить её сама — медленно, терпеливо, со всем тем спокойным терпением, с каким кормят младенца или немощного старика.
Сисси глотала через силу, но глотала покорно, с той детской покорностью, какая появляется у человека, когда он чувствует себя в полной безопасности. И когда тарелка опустела до дна, Наруко хотела было встать, убрать посуду и оставить больную одну, чтобы та уснула, — но в это мгновение Сисси, ещё слабая, но уже цепкая в своём желании, ухватила её за широкий шёлковый рукав кимоно.
— Что случилось? — спросила Наруко, останавливаясь. — Не уходи, — сказала Сисси тихим, умоляющим голосом. — Останься со мной.
Наруко ничего не ответила, а только посмотрела на неё тем спокойным, всё понимающим взглядом, какой бывает у людей, привыкших заботиться о других. Она поставила тарелку на столик у кровати, и в это время Сисси, сделав усилие над собой, приподнялась и села, опираясь на подушки. Наруко села рядом, на край постели, и в ту же секунду Сисси, вся подавшись вперёд, обняла её — неловко, горячо, с той порывистой нежностью, которая ищет защиты и сама готова быть защитой.
— Нару, — проговорила Сисси, прижимаясь щекой к её плечу, — я люблю тебя. - И, сказав это, она поцеловала Наруко в щёку — просто, без всякого стыда, как целуют самое близкое, самое родное существо на свете: — Я тоже люблю тебя, Сисси, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та тихая, глубокая уверенность, какая не нуждается в повторениях. — Я хочу всегда быть с тобой, — сказала Сисси, не разжимая объятий. — Глупая, — ответила Наруко, и в слове этом не было укора, а была только нежность, — мы и так всегда будем вместе. - Но Сисси, должно быть, думала о том, что не давало ей покоя уже давно, потому что лицо её стало тревожным, и голос задрожал: — Но ты же проживёшь дольше меня. Я не хочу, чтобы мы расставались. — Мы не расстанемся, — сказала Наруко твёрдо, положив руку на её волосы. — Как только мы поженимся и ты войдёшь в клан Узумаки, для тебя всё изменится. - Сисси подняла голову и посмотрела ей в глаза — долго, внимательно, с тем доверием, которое не требует доказательств. И потом, помолчав, сказала просто, как о самом нужном, о самом естественном: — Поцелуй меня.
Наруко повернула голову, и губы их встретились — сначала робко, потом всё крепче, так что поцелуй этот стал не просто лаской, а чем-то неудержимым, словно обе они вдруг перестали быть собой и сделались одним существом. Наруко, не отрываясь от неё, осторожно, как ношу драгоценную, уложила Сисси на подушку. И Сисси, чувствуя, как у неё замирает сердце и потом бьётся где-то в горле, обняла Наруко обеими руками и прижала к себе — крепко, почти до боли, словно боялась, что та исчезнет.
То, что происходило потом, было уже за гранью слов. Дрожащие пальцы, срывающие одежду, не потому что торопятся, а потому что дышать становится невозможно. Стыдливость, которая сгорает мгновенно, как бумага на огне. И стыд этот — самый сладкий, самый мучительный — только разжигал то общее, животное, что просыпалось в них обеих. Наруко, уже не Наруко, а какое-то другое, смелое и незнакомое существо, целовала её шею, плечи, и Сисси, закрыв глаза, отдавалась этим поцелуям, как земля отдаётся тёплому дождю. Она слышала только собственное дыхание — частое, прерывистое — и чувствовала, как всё тело её становится одной большой, натянутой струной, которая дрожит от малейшего прикосновения.
И когда Наруко опустилась ниже, Сисси уже не могла сдерживать ни стонов, ни слёз, ни невнятных слов — но были ли то слова, или только вздохи, она сама не понимала. В комнате не было ни стыда, ни греха, ни даже страсти в том грубом смысле, какой вкладывают в это слово мужчины. Была только любовь — жадная, нежная, безумная, — которая требовала всего и ничего не умела взять, кроме как лаской. И когда всё кончилось — но у это «всё» никогда не кончается поцелуем или движением тела; всё кончается тогда, когда исчезает обман и остаётся правда.
Они не говорили — слова были не нужны, а может быть, и невозможны в том состоянии, когда тело ведёт человека туда, куда разум не решается и заглянуть. Сисси вдруг потянулась к ней — не к губам, а к груди, — и Наруко, сама себе удивляясь, не отстранилась. Напротив, она почувствовала, как внутри всё переворачивается от этого жадного, почти младенческого прикосновения. И чем сильнее Сисси прижималась к ней, тем быстрее двигались пальцы Наруко там, внизу, — и тем громче становились стоны Сисси, в которых смешивались боль и наслаждение, стыд и какое-то дикое, первобытное торжество.
Потом всё перевернулось — теперь уже Сисси оказалась сверху. Она целовала Наруко, а Наруко лежала, закрыв глаза, и ждала. Но того, чего ждала, не случилось. Губы Сисси, скользнувшие вниз, были нежны, даже робки, но Наруко вдруг поняла с холодной ясностью: она ничего не чувствует. Совсем ничего. Как будто не Сисси целовала её, как будто не было ни страсти, ни даже простого тепла. Было движение — пустое, механическое, и от этого становилось тоскливо и стыдно уже вдвойне.
Она потянула Сисси на себя, снова поцеловала — уже не нежно, а почти зло, кусая губы, словно хотела разбудить себя хоть чем-то. Но не помогло и это. Тогда они сели, сплелись ногами в той странной, неуклюжей позе, которая называется «ножницы», и начали двигаться — сначала медленно, потом быстрее. В комнате было слышно только их прерывистое дыхание да влажный звук соприкасающихся тел. Но и в этом не было того, чего ждёшь от любви. Было усилие, была усталость, была даже нежность, когда Наруко, заметив, что Сисси запыхалась, замедлилась сама.
Они остановились, но не разомкнули ног. Сидели, обнявшись, и целовались — долго, без страсти, скорее устало и благодарно, как два человека, которые только что пережили что-то важное, но не то, что задумывали. И в тишине этой, в прерывистом дыхании, в солёных от слёз губах было больше правды, чем в любом самом искусном движении.
А тем временем Франц с Иви, верхом на своих лошадях, приближались к водопаду. Дорога шла лесом, и тени от деревьев ложились на лица всадников, мелькали, сменяли одна другую. Иви была впереди. Она оглянулась на Франца, усмехнулась той лёгкой, самодовольной усмешкой, какая бывает у человека, который выиграл спор и теперь наслаждается своею победой. Она выиграла у своего жениха, и в эту минуту ей казалось, что вместе с победою она доказала ему — и себе — свою силу, свою независимость, свою неуязвимость.
Но Франца, если бы он был откровенен сам с собою, занимало вовсе не соревнование. Он смотрел не на дорогу, а на неё — на её спину, на её чуть согнутые в стременах ноги, на то, как она держится за поводья. И всякий раз, когда лошадь её спотыкалась о корень или делала лишний скачок, сердце его сжималось от смутной, ни на чём не основанной тревоги.
— Победа! — проговорила Иви, обернувшись к нему уже совсем близко от водопада, и в голосе её звучало то самодовольство, которое он любил в ней даже тогда, когда оно было несправедливым. — Я же сказала, что со мной всё будет в порядке. — Хорошо, коли так, — ответил Франц, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно, но сам не верил в это спокойствие.
И в ту же минуту Иви, всё ещё улыбаясь, вдруг замерла. Лицо её побледнело — не постепенно, а сразу, как гаснет свеча, когда на неё дохнут. В глазах появилось то особенное, отсутствующее выражение, которое бывает у людей, теряющих сознание.
— Чёрт… — проговорила она тихо, словно удивляясь сама себе. — Перед глазами темнеет…
Она хотела, должно быть, ухватиться за луку седла, но рука не послушалась, и всё тело её, сделавшееся вдруг тяжёлым и непослушным, медленно, как мешок с овсом, съехало в сторону, потом повисло на стремени и наконец рухнуло на землю — глухо, тяжело, страшно.
— Иви! — крикнул Франц, и в крике этом не было уже ни спокойствия, ни притворства.
Он осадил лошадь так резко, что та встала на дыбы, спрыгнул на землю, не помня себя, и бросился к ней. Упал на колени, приподнял её голову — она была неестественно лёгкой, чужой, и глаза её были закрыты.
— Иви… Иви… — говорил он, и голос его прерывался, становился то слишком громким, то вдруг переходил в шёпот. — Скажи хоть слово. Ради Бога, скажи хоть слово.
Но Иви не отвечала. Лежала неподвижно, и только грудь её чуть поднималась — едва заметно, как будто жизнь держалась в ней на самой тонкой, последней ниточке. В это время из-за поворота показалась карета, а рядом с нею — сержант Томас верхом. Дети герцога, высунувшись из окон, закричали было что-то весёлое, но, увидев Франца на коленях перед распростёртым телом, разом замолчали. Первым спрыгнул с козел Томи.
— Иви! Что с тобой? — закричал он, бледнея, и голос его, ещё детский, сорвался на фальцет. — Ваше высочество… — проговорил Томас, слезая с коня и подходя ближе. Он не договорил, потому что и без слов было всё ясно. — У Иви, видимо, закружилась голова, — сказал Франц, поднимая на него глаза, — и она упала. Но голова кружится не просто так.
Он не договорил того, что думал: что голова кружится от болезни, что болезнь эта — та самая, которой она заразилась от холодной воды, что они не должны были ехать, что он, он виноват, потому что не настоял, потому что позволил ей быть упрямой, потому что сам поверил её самодовольной улыбке.
— Надо срочно вернуться в герцогство, — сказал Томас тем спокойным, деловитым голосом, какой бывает у военных людей в минуты опасности, когда некогда ни жалеть, ни бояться. — Да, — сказал Франц, вставая и стараясь взять себя в руки. — Наруко. Наруко единственная, кто может помочь.
Он поднял Иви на руки — она была лёгкой, как ребёнок, — и понёс её к карете. Шёл он медленно, осторожно, боясь каждого шага, каждого толчка. И в эту минуту, глядя на её белое, неподвижное лицо, он думал только об одном: что все споры, все победы, все слова не стоят ничего, если человек, которого ты любишь, лежит вот так, с закрытыми глазами, и не говорит тебе ни слова.
Экипаж остановился у дома герцога Макса. Колеса ещё скрипели по гравию, лошади тяжело дышали после быстрой езды, а Франц, не дожидаясь, пока подадут ступеньки, распахнул дверцу и вытащил Иви из кареты. Она была без памяти — или в забытьи, — и тело её, горячее и неестественно лёгкое, повисло у него на руках. Он внёс её в дом тем бережным, торопливым шагом, каким вносят раненых на поле боя, боясь каждого лишнего сотрясения.
И тотчас же откуда-то из глубины дома, должно быть услышав шум, подбежала Людовика, а за нею, тяжело ступая, сам герцог Макс. Лицо у Людовики было испуганное, белое, она всплеснула руками, ещё не зная, что случилось, но уже понимая, что случилось недоброе. А через несколько секунд, тихо и быстро, как ходят люди, привыкшие к страданиям, по лестнице спустилась Наруко. Она не спрашивала, что произошло. Она посмотрела на Иви — на её закрытые глаза, на неестественный румянец, на ту особую, сухую неподвижность, которая бывает у человека в сильном жару, — и всё поняла без слов.
— Иви, бедняжка, — проговорила Людовика, протягивая руки, чтобы прикоснуться ко лбу больной. — Она вся горит. Господи, вся горит! — Её наверх, — сказал герцог Макс тем решительным, хозяйским тоном, который он принимал в минуты опасности, хотя в душе сам растерялся не меньше других. — А я сейчас же за врачом. - Он уже повернулся, чтобы бежать, но в ту же секунду Наруко, стоявшая до того молча и неподвижно, твёрдо и спокойно остановила его: — Не стоит, герцог. - Макс обернулся. Людовика, не понимая, посмотрела на Наруко с недоумением и упрёком: — Но ей же плохо! — Я смогу вылечить Иви, — сказала Наруко, и в голосе её не было ни хвастовства, ни ложной скромности — была только та простая, ничем не поколебимая уверенность, какую даёт долгий опыт и знание своего дела. — Герцог, — добавила она, помолчав, — сбегайте в аптеку, купите жаропонижающего. И поживее, пожалуйста.
Она не просила, не умоляла — она распоряжалась, потому что время не терпело возражений. И герцог Макс, человек, не привыкший подчиняться, подчинился мгновенно, потому что всякий, кто слышал этот голос, чувствовал: спорить нельзя, да и незачем.
— Я мигом! — ответил он и, не надевая шляпы, выбежал вон. - Наруко повернулась к Францу, который всё ещё стоял с Иви на руках, не смея ни сесть, ни пошевелиться, точно окаменев: — Франц, — сказала она просто и негромко, — отнесите Иви в комнату. Туда, где она лежала раньше. И несите осторожно, как несли бы стеклянное.
Франц кивнул, не в силах вымолвить слова, и пошёл к лестнице, стараясь ступать как можно мягче. А Наруко пошла следом — быстрым, бесшумным шагом, уже на ходу засучивая рукава кимоно, готовясь к той долгой, трудной борьбе с болезнью, в которой никто, кроме неё, не мог помочь.
После того, как чудодейственный эликсир незнакомца попал в рот графа Аркоса, он начал понемногу приходить в себя. Сначала дрогнули веки, потом пальцы слабо шевельнулись, и наконец он открыл глаза — мутные, бессмысленные, но всё же живые. Мужчина, называвший себя врачом, тотчас заметил это и, видимо, остался доволен действием своего снадобья.
— Эликсир подействовал, — проговорил он с деловитым удовлетворением. — Где я?.. — прохрипел Аркос, с трудом поворачивая голову. — Кто вы?.. — Я-то? — сказал мужчина, поправляя на себе шляпу. — Доктор Фриц. А вы? — Не ваше дело… — ответил Аркос тем раздражённым, слабым голосом, каким говорят люди, только что очнувшиеся от обморока и ещё не вполне понимающие, где находятся. — Доктор Фриц… Дурацкое имя… И шляпа дурацкая… Тоже мне доктор… Вы что… странствующий шарлатан?! — Вот тебе раз! — воскликнул Фриц, и лицо его, только что довольное, исказилось обидой и злобой. — Спасаешь человеку жизнь, а он тебя шарлатаном называет. Хорошенькая благодарность! С вас, кстати, двадцать флоринов. - И он протянул руку, раскрыв ладонь, с тем привычным, нагловатым жестом, какой бывает у людей, привыкших брать деньги за своё ремесло: — Сожалею, — прохрипел Аркос, даже не взглянув на его руку, — но у меня… собой нет ни пенни. — Ну вот так всегда, — проговорил Фриц с таким горьким, искренним разочарованием, точно его самого жестоко обманули, а не он собирался ободрать больного до нитки. — Везёт мне на нищих пациентов. - Он сжал кулаки, постоял мгновение, размышляя, потом лицо его прояснилось — он нашёл выход: — Ладно, — сказал он, нагибаясь, — согласен на сапоги. Потянут на пару звонких монет.
С этими словами он схватил тряпку, какую носил с собою, и принялся усердно вытирать сапоги Аркоса — уже не для чистоты, а для того, чтобы оценить товар и забрать его себе. Но Аркос, почувствовав прикосновение к ногам, вдруг зашевелился, закряхтел и с неожиданной для больного силой приподнялся с земли.
— Ещё чего?.. — проговорил он хрипло и злобно. — Будут вам деньги… Можете мне поверить… — Поверить? — переспросил Фриц, выпрямляясь и глядя на него с усмешкой. — Ха-ха! Как же? За дурака меня держите?
Он снял свою шляпу, вытер ею лоб, и в эту минуту Аркос, всё ещё сидя на земле, пристально вгляделся в его лицо. И вдруг лицо самого Аркоса изменилось: в глазах его, только что мутных и злых, появилось удивление, потом изумление, потом что-то похожее на радость — но радость недобрую, хищную.
— Боже, — прохрипел он, не сводя глаз с Фрица, — глазам не верю… — Что такое? — спросил Фриц, начиная беспокоиться. — Опять с глазами худо? Гоните монету — плесну эликсиром. Но даром не выйдет. - Аркос отмахнулся от него слабой, но нетерпеливой рукой и, с трудом поднимаясь на ноги, сказал, задыхаясь и кашляя, но с той особенной, торжествующей хрипотцой, какая бывает у человека, который вдруг нашёл то, чего давно искал: — Доставите своё зелье… и мои сапоги… А если хотите… набить свои карманы… Идёмте, мы с вами, дружище… такое устроим… такое. Хе-хе…
И в этом «хе-хе» было столько зловещей, больной весёлости, что Фриц, человек, казалось бы, не робкого десятка, невольно попятился. Но Аркос уже протягивал ему руку — грязную, дрожащую, но крепкую, — и глаза его, воспалённые, безумные, говорили о том, что он задумал что-то недоброе.
В доме герцога, в гостевой комнате, куда перенесли Иви, было тихо. Ставни закрыли, чтобы яркий свет не беспокоил больную, и только узкая полоска солнца лежала на полу, не доходя до кровати. Иви уложили на высокие подушки, укрыли одеялом, и Франц остался с нею — сидел на стуле у изголовья, не сводя с неё глаз, боясь шевельнуться, чтобы не потревожить её сон. Герцогу Максу удалось достать обезболивающее — он сбегал в аптеку и вернулся запыхавшийся, красный, держа в руке пузырёк с таким видом, точно принёс само спасение.
Наруко, взяв пузырёк в руки, осмотрела его, понюхала, покачала головой и принялась за дело. Она знала свое ремесло — ту особенную, домашнюю медицину, которая не по книжкам учится, а перенимается от матери к дочери, от бабушки к внучке. Она развела лекарство в нужной пропорции, подогнала его так, чтобы оно скорее подействовало, и затем, взяв стакан, налила в него тёмную, горькую настойку. Приподняла голову Иви — осторожно, как поднимают спящего ребёнка, — и стала вливать лекарство ей в рот, понемногу, чтобы та не поперхнулась.
И пока Наруко лечила Иви, у её кровати столпились все: герцог Макс стоял у дверей, заложив руки за спину и тяжело вздыхая; Людовика сидела на стуле в ногах, то и дело поправляя одеяло; Франц не отходил от изголовья, и лицо его было бледно и неподвижно, как у человека, который боится самого себя. Лекарство подействовало сразу — или показалось, что сразу, потому что все ждали этого с такой надеждой, что готовы были увидеть улучшение и без всякого лекарства.
— Похоже, Иви приходит в себя, — сказала Наруко, всё ещё держа стакан в руке. — Лекарство начало действовать. - И в ту же минуту Иви открыла глаза. Она посмотрела на потолок, потом медленно перевела взгляд на лица, склонившиеся над нею, и сказала тихим, усталым голосом, в котором слышалась уже прежняя, знакомая насмешка над собственной слабостью: — Голова будто свинцом налита… но уже лучше. — Ваше высочество, — проговорил герцог Макс, и в голосе его прозвучало то искреннее, неподдельное облегчение, какое бывает у пожилых людей, когда опасность минует, — как же вы нас напугали! — Хорошо, что Наруко знакома с медициной, — сказала Людовика и перекрестилась, должно быть, сама не замечая того. — Ну, Наруко… — проговорил Франц, и в этом коротком слове было всё: и благодарность, и облегчение, и тайный упрёк себе за то, что он позволил этой поездке случиться. — Ничего серьёзного, — ответила Наруко, ставя стакан на столик. — Она простудилась. Хотя я удивлена. — И что тебя удивляет? — спросила Иви тихо, почти шёпотом. — Ты, как ассасин… — Наруко помолчала, подбирая слова. — Твой иммунитет должен реагировать быстро. Болеть ты не должна. А раз ты простудилась, значит, ты переутомилась и давно не отдыхала. - Она помолчала ещё немного и добавила уже спокойнее, тем будничным голосом, каким говорят о делах, не терпящих отлагательства: — Я приготовлю тебе куриный бульон. — Думаю, стоит дать ей отдохнуть, — сказала Людовика, и все, словно только этого и ждали, задвигались, зашептали, начали потихоньку выходить из комнаты. - Но у самой двери Иви, всё ещё слабая, но уже прежняя, позвала: — Франц. - Он вернулся. Подошёл к кровати, нагнулся, взял её руку: — Не волнуйся, — сказал он тихо, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно, — я на минутку.
Он поцеловал её руку — почтительно, нежно, как целуют руку той, с которой не хотят расставаться, и, не поднимая глаз, поспешил выйти, потому что боялся, что если останется ещё на минуту, то уже не сможет уйти вовсе. Наруко, Людовика и герцог Макс вышли в гостиную. Там, сев на стулья, они помолчали с минуту, собираясь с мыслями. Первым заговорил герцог Макс.
— Наруко, — спросил он, — что можешь сказать? — Всё зависит от того, чьё состояние вас интересует, — ответила Наруко спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, сдержанная усталость, какая бывает у людей, которые видят больше, чем хотят говорить. — Хотелось бы знать, что с Сисси, — обеспокоенно проговорила Людовика, и руки её, лежавшие на коленях, чуть дрогнули. — Сисси побывала в холодной воде, — сказала Наруко, и голос её стал тише, серьёзнее. — Её состояние серьёзное. Пульс в вене прощупывается, но слабо. Что касается потери зрения… это трудно. У Сисси временно будет темнеть в глазах. - В это время в гостиную вошёл Франц. Он слышал последние слова, но спросил о другом: — А что насчёт Иви? — В отличие от Сисси, Иви в холодной воде не плавала, — ответила Наруко. — Тогда почему она слегла? — спросил Франц, и в голосе его послышалось нетерпение человека, который требует ответа и хочет, чтобы ответ был простым. — Переутомление, — сказала Наруко. — Если она чем-то себя нагрузила — работой ли, тревогой ли, — это скажется на здоровье. Не сразу, а потом, когда организм уже не может терпеть. - Франц помолчал, потом сказал твёрдо, как человек, принявший решение: — Отвезу её в Вену. Свадьбу отложим на несколько дней. - Наруко посмотрела на него долгим, спокойным взглядом, в котором не было ни гнева, ни насмешки, а была только печаль: — Не глупи, — сказала она ровно. — Если ты сейчас увезешь Иви, кто о ней будет заботиться? Её брат Джейкоб медициной не владеет. Он такой же ассасин, как и Иви. — А что с Сисси? — спросил Франц, и голос его дрогнул. — Я думал, что мы с Иви уедем после выздоровления Сисси. — У Сисси воспаление лёгких, — ответила Наруко. — Это займёт несколько дней. Не меньше. — Я не могу ждать так долго, — сказал Франц упрямо, и в этом упрямстве чувствовалось не столько злая воля, сколько бессилие человека, который не знает, как поступить правильно, и потому поступает по-своему. — Мы отправимся завтра.
Наруко ничего не ответила. Только опустила глаза и замолчала — тем красноречивым молчанием, которое у умных людей говорит больше, чем любые слова. Через несколько часов, когда солнце уже клонилось к закату, Франц и Иви сидели в карете, которая, погромыхивая колёсами по каменистой дороге, направлялась в Шёнбрунн. Иви была бледна, опиралась на подушки, но держалась прямо, стараясь не показывать слабости. Франц сидел напротив, глядя в окно, и молчал. Сержант Томас, выступивший в качестве кучера, сидел на козлах, натягивал поводья и изредка покрикивал на лошадей. А Наруко стояла на крыльце герцогского дома, провожая карету взглядом.
- «Глупец, — думала она, и в мыслях этих не было злости, а была только та горькая, беззлобная правда, какую говорят себе старые люди, глядя на молодых, которые не хотят слушать советов. — Глупец. Не мог потерпеть хотя бы пару дней — и я бы подняла её на ноги. А теперь вези её, тряси по ухабам, укладывай в чужой постели, где нет ни нужных трав, ни нужного ухода. И вини потом себя, когда станет хуже».
Она вздохнула, перекрестила карету вслед — привычным, давнишним жестом, — и повернулась, чтобы идти в дом, где её ждала Сисси. Та, по крайней мере, не спорила и слушалась. А это уже было много.
Шёнбрунн. Вечером ко дворцу, погромыхивая на неровной мостовой, прибыла повозка. У главного входа, как всегда, неподвижно стояли часовые, опираясь на ружья и глядя в сумерки тем особенным, скучающе-настороженным взглядом, каким смотрят люди, которым велено не пускать чужих и не пропускать своих. Увидев повозку, они встрепенулись, переглянулись и взяли ружья на изготовку.
— Стой! Кто идёт? — окликнул один из них, молодой ещё, с тонким, бледным лицом.
Из темноты повозки высунулась голова Аркоса — бледная, с воспалёнными глазами, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. Он откашлялся, переждал приступ удушья и проговорил тем хриплым, надтреснутым голосом, каким говорят люди, у которых простуда уже перешла в болезнь: — Час настал… Снимите шляпу…
Фриц, сидевший рядом, не понял, чего от него хотят, но Аркос нетерпеливо дёрнул его за рукав, и Фриц, пожав плечами, снял свою дурацкую шляпу. Часовой, взглянув на него, вдруг вытянулся, приложил руку к киверу и отдал честь с тем испуганным усердием, какое бывает у людей, вовремя узнавших начальство.
— Ой, простите, ваше высочество, — залепетал он, не зная, куда девать глаза. — Я… я… не признал вас сразу. — Вольно, голубчик… Вольно, — прохрипел Аркос, махнув рукой, и повозка, скрипнув, въехала на территорию дворца. - Тут Аркос откинулся на сиденье, закрыл глаза и с каким-то болезненным, зловещим удовольствием проговорил: — Ах, что за довольствие… знать, что ты… снова на коне… Хе-хе-хе… Кхе-кхе…
И он закашлялся — долго, надрывно, так что Фриц невольно отодвинулся от него подальше. Оставив повозку у заднего входа, граф Аркос повёл Фрица по тёмным, узким коридорам дворца. Сыростью тянуло от стен, шаги глухо отдавались в пустоте, и Фриц, человек, видимо, не робкого десятка, всё же поёжился и оглянулся.
— Дьявол, — сказал он негромко, — жутковатое местечко. Зачем мы здесь? — Хочу представить вас… — прохрипел Аркос, не оборачиваясь, — одному жутковатому типу…
Он подошёл к камину — старому, массивному, с почерневшими от времени изразцами, — нажал на кнопку, скрытую в резной деревянной колонне, и в стене бесшумно открылся подземный люк. Из чёрной дыры с визгом вылетела пара летучих мышей, заметалась под потолком и унеслась в темноту. Фриц вздрогнул, но ничего не сказал.
В этот самый момент в небольшой комнате, куда они вошли, на диване, не раздеваясь, спал Зоторник. Ему снилось, что Хелена опять стоит над ним и, сверкая глазами, требует то одного, то другого. Он заворочался, задышал тяжело и начал говорить во сне тем жалобно-злобным голосом, какой бывает у людей, замученных чужим своеволием:
— Оставь меня… в покое, мегера… Я тебе не лакей… - В этот момент Аркос и Фриц вошли. Аркос остановился посреди комнаты, посмотрел на спящего, усмехнулся и сказал громко, раскатисто, пересиливая кашель: — Проснитесь… Зоторник!.. Кхе-кхе. - Зоторник вздрогнул, открыл глаза, приподнялся на локте и уставился на вошедших мутным, ещё не проснувшимся взглядом. Потом узнал — и лицо его исказилось: — А? — проговорил он хрипло, с отвращением. — Аркос?.. Кошмар во сне — наяву… Господи… — Вот спасибо, — отозвался Аркос, не снимая с лица своей неприятной, хищной улыбки. — Ваше превосходительство… я не сон. Я самый что ни есть… граф Аркос… Ваш верный союзник… - Он окинул взглядом Зоторника — его засаленный сюртук, нечищеные сапоги, измятый галстук — и спросил с притворным участием: — Что это на вас… за тряпьё?..
Зоторник встал, запахнулся, хотел было солгать, сказать, что это пустяки, что так и надо, но под взглядом Аркоса вдруг почувствовал всю унизительность своего положения и ответил коротко, резко:
— Ерунда. — Но, ваше превосходительство, — заговорил Аркос тем сладким, льстивым голосом, каким говорят люди, когда хотят втереться в доверие, — какие могут быть секреты… от друзей?..
Зоторник посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом, потом — странное дело — усмехнулся, но усмехнулся невесело, горько, и начал расхаживать по комнате, тяжело опираясь на трость.
— Это вы-то друг, Аркос? — сказал он, останавливаясь. — Верный союзник? Побойтесь Бога…
Он сделал несколько шагов, развернулся, зашагал обратно. — По вашей милости… я потерпел сокрушительный крах, — говорил он, и голос его становился всё более хриплым, прерывистым. — Нашёл кому поручить… пустяшное дело… устранить каких-то девчонок! Ха! А теперь… полюбуйтесь на меня! Вынужден прислуживать… этой мегере Хелене… И он ещё смеет являться мне на глаза… после всего, что было! Кхе-кхе… - Он остановился, перевёл дух, махнул рукой, словно отгонял муху: — Убирайтесь, граф, и чтобы я вас больше не видел! - Аркос поднял руки — жест смирения, покорности, который так не вязался с его воспалёнными, бегающими глазами: — Как скажите, — прохрипел он. — А я ведь пришёл… чтобы помочь… Впрочем, как хотите…
И, повернувшись, он подошёл к Фрицу, положил руку ему на плечо — дружески, почти по-родственному. Но Фриц, человек простой и, видимо, не привыкший к таким тонкостям, отодвинулся.
— Лично мне до вашей грызни дела нет, — сказал он и, помолчав, добавил: — Но кое-кто обещал подкинуть деньжат.
Он подошёл к Зоторнику, снял шляпу — и в ту же минуту лицо Зоторника изменилось. Трость выпала из его рук, ударилась об пол и закатилась под диван. Он стоял, бледный, открыв рот, и глядел на Фрица так, как глядят на привидение.
— Позвольте представиться, — сказал Фриц, — доктор Фриц. — Уму непостижимо… — прохрипел Зоторник и опустился на диван, потому что ноги не держали его.
Он сидел, глядя прямо перед собой, и в глазах его было то странное выражение, какое бывает у человека, который вдруг увидел не то, что ожидал, но то, что должно было случиться — и случилось. А Аркос стоял у двери, улыбался своей болезненной, зловещей улыбкой и ждал.
В этот момент к дворцу подъезжала баварская карета, которой правил сержант Томас. Лошади шли шагом — усталые после долгой дороги, да и кучер не торопил их, потому что знал: в карете лежит больная, и всякая лишняя тряска ей во вред. Внутри, на мягких подушках, устроились кронпринц Франц и его невеста Иви Фрей. Иви было настолько худо, что она не могла сидеть прямо, а лежала, положив голову на колени Франца, и тот, боясь шевельнуться, чтобы не обеспокоить её, сидел неподвижно, положив руку ей на волосы. Карета мягко покачивалась, колёса шуршали по гравию, и в этом мерном, усыпляющем шуме было что-то успокоительное, домашнее, как будто они возвращались не в казённый дворец, а в свой собственный дом, где ждёт тёплая постель и тишина.
— Уже подъезжаем? — спросила Иви, не открывая глаз. — Да, Иви, — ответил Франц тем тихим, ласковым голосом, каким говорят с детьми или с больными, когда хотят их успокоить. — Ещё немного — и будем во дворце. - Он помолчал, погладил её по голове — медленно, осторожно, водя кончиками пальцев от виска к затылку, — и спросил: — Устала?
Иви не ответила сразу. Она слегка приподнялась, опираясь на руку, и посмотрела в окно кареты. За мутным, забрызганным дорожной грязью стеклом тянулись сумерки — те особенные, венские сумерки, когда солнце уже село, а ночь ещё не наступила, и всё вокруг кажется серым, расплывчатым, неверным.
— Всё-таки хочется увидеть Вену при солнце, — проговорила она слабо, с той лёгкой, печальной улыбкой, какая бывает у человека, который знает, что его желание не исполнится, но всё равно не может не высказать его, — а не сквозь жар и туман. — Да, — сказал Франц, взглянув туда же, в окно, и голос его прозвучал глухо, — это темень без конца и края.
Он не договорил того, что думал: что эта темень — не только венская ночь, но и та болезнь, которая лежит сейчас на плечах Иви, и то неясное, тревожное будущее, которое их ждёт. Он только крепче прижал её к себе — так, чтобы она чувствовала его тепло, его присутствие, — и замолчал. А карета между тем, скрипнув на повороте, покатила к главному входу, и впереди уже зажглись огни дворцовых фонарей — тусклые, жёлтые, похожие на те свечи, что горят у постели больного.
Ближе к рассвету, когда небо на востоке начало бледнеть, а звёзды одна за другой гасли, карета сержанта Томаса въехала на территорию дворца. Колеса застучали по каменным плитам, и стражники, стоявшие на посту у ворот, тотчас узнали кучера. Им не нужно было объяснять, кто в карете; они вытянулись, отдали честь и пропустили её без единого оклика, потому что всякий во дворце знал: сержант Томас возит только тех, кому велено пропускать без расспросов.
В этот же самый час, в одной из дальних, глухих комнат дворца, освещённой лишь одним огарком, догоравшим в медном подсвечнике, Зоторник и Аркос вели беседу. Говорили они вполголоса, ибо дело, которое они замышляли, было не из тех, о которых говорят при чужих ушах.
— Браво же, граф, — хрипел Зоторник, и в голосе его слышалась та неприятная, подобострастная почтительность, какой сильные люди прикрывают свою зависимость от чужих замыслов. — Не понимаю, как я мог без вас обходиться? — Ваше превосходительство, — отвечал Аркос тем же хриплым шёпотом, — главное — не упустить эту возможность. И уж тогда вам хозяйничать в Австрии, а мне в Баварии.
Они стояли близко друг к другу, склонив головы, и тени их плясали по стенам, сливаясь в одно чёрное, двуглавое чудовище. В двух шагах от них, у стены, стоял Фриц. Он не принимал участия в их шёпоте, а рассматривал маленький портрет, который держал в руках, — портрет Франца. Вгляделся, перевернул, снова поднёс к огню.
— Вот дьявол, — сказал он громко, как человек, который говорит сам с собою и не привык таиться. — А принц и правда похож на меня. Можно сыграть в двойника. Только зачем? — Тут дело, — перебил его Зоторник, оглядываясь, — государственной важности. Сверхсекретная. Подробности не раскрываю, но знайте: в наших силах оказать империи бесценную услугу. — Бесценную — это, конечно, хорошо, — сказал Фриц, помолчал и, помявшись, начал теребить пальцами, давая понять, что услуги услугами, а деньги деньгами. — Но всё-таки… Понимаете? — спросил он, и вопрос этот прозвучал как требование. — Прекрасно понимаю, — ответил Зоторник и, подойдя к стене, указал на неё рукой. — В этой стене скрыт сейф, вмещающий в себя столько золота, сколько вам и не снилось. И это золото — ваше. - Фриц вскинул голову. Глаза его, только что равнодушные и даже скучающие, загорелись тем недобрым, жадным огнём, какой бывает у людей, для которых деньги не средство, а цель. Он подошёл, пожал руку Зоторнику, потом Аркосу — крепко, с чувством, — и сказал: — В таком случае, джентльмены, я ваш. Со всеми потрохами. — Чудесно, — прохрипел Зоторник, и на лице его появилось подобие улыбки. — Дело за малым. Сделать из вас принца.
За всем этим, стоя в тени за дверью, наблюдал Джейкоб. Он пришёл сюда по долгу службы, а может быть, и по тревоге сердца, которое чуяло недоброе. Он видел всё: и шёпот, и рукопожатия, и этот жадный блеск в глазах Фрица, и то, как Зоторник указывал на стену, за которой, по его словам, лежало золото. И чем дольше он слушал, тем мрачнее становилось его лицо.
- «Похоже, — думал он, — Зоторник вновь что-то затеял. Надо доложить Карлу».
И, не тратя времени на раздумья, он повернулся и бесшумно, как тень, скользнул в тайный проход, который знал один лишь он да ещё несколько посвящённых. Проход был узкий, тёмный, пахло в нём сыростью и известкой, но Джейкоб шёл быстро, не оступаясь, потому что ходил здесь не раз. Через несколько минут он уже был в кабинете Карла. Карл сидел за столом, при свете лампы, и что-то писал, не поднимая головы. Услышав шаги, он спросил, не оборачиваясь, тем спокойным, деловым голосом, какой бывает у людей, привыкших к тому, что новости приходят к ним сами:
— Какие новости? — Аркос привёл человека по имени Фриц, — ответил Джейкоб, закрывая за собою дверь. — Он точная копия Франца. Зоторник и Аркос что-то затевают. - Карл отложил перо, поднял голову, и лицо его, только что сосредоточенное, стало тревожным: — Вот чёрт, — сказал он негромко. — А Иви сейчас больна. — Может, сообщить Францу? — спросил Джейкоб. - Карл подумал — недолго, но так, как думают люди, привыкшие взвешивать каждое слово: — Не надо, — сказал он твёрдо. — Нужно вызвать Наруко. С ней нам удастся прижать Зоторника и Аркоса. — Хорошо, — ответил Джейкоб. — Я отправлю Наруко весточку.
Карл кивнул, не говоря ни слова, и снова взялся за перо. Но писать он уже не мог. Он сидел, глядя на бумагу, и думал о том, как трудно править империей, когда вокруг тебя плетут интриги свои же, а те, кому ты доверяешь, лежат больные в чужих постелях.
Джейкоб сел за стол, пододвинул к себе пергамент и, обмакнув гусиное перо в чернильницу, начал писать. Писал он быстро, но без торопливости, выводя буквы чётко и ровно, потому что знал: от этого письма, быть может, зависят жизни людей. Чернила ложились на шершавую бумагу, и под пером рождались слова, которые он обдумывал уже давно, ещё стоя в тёмном коридоре и слушая шёпот заговорщиков.
- «Сестра Наруко, — писал он, — во дворце Шёнбрунна назревает новая интрига. Некий граф Аркос привёл некого Фрица. Я не знаю, где граф его встретил, но этот Фриц — точная копия Франца. Из-за того, что Иви больна, мне сложно разрываться между слежкой за Зоторником и ухаживанием за Иви. Я прошу тебя: приезжай в Шёнбрунн. Помоги разоблачить планы Зоторника».
Он перечитал написанное, подумал — не прибавить ли ещё чего, — но решил, что всё нужное сказано, а лишние слова только отяжеляют послание. Затем он сложил пергамент в четыре раза, так, чтобы написанное оказалось внутри, как сворачивают тайные донесения, которые не должны попасть в чужие руки, и перевязал его тонкой, прочной нитью. В это время Карл, стоявший у окна, спросил, отворачиваясь от холодного утреннего воздуха:
— Ты закончил? — Да, — ответил Джейкоб, поднимаясь из-за стола. — Я готов отправить послание. — Наруко сейчас должна быть в Поссе, — сказал Карл, не оборачиваясь. - Джейкоб удивился: — Откуда знаешь? - Карл помолчал, собираясь с мыслями, и ответил тем спокойным, рассудительным тоном, какой бывает у людей, привыкших держать в уме множество родственных связей: — Наруко хоть и преемница баварского престола, но она ещё и приёмная дочь герцога Макса и моей старшей сестры Людовики. Так что она и Сисси должны быть в Поссе. Где же им ещё быть? — Я тебя понял, — сказал Джейкоб и, подойдя к окну, издал негромкий, пронзительный свист.
Свист этот потонул в утреннем шуме, но через секунду — не больше — вдалеке, над крышами дворца, показалась маленькая серая точка. Она росла, приближалась, и вот уже можно было различить быстрые, сильные взмахи крыльев. Это был серый сапсан — птица быстрая, умная, привыкшая к таким поручениям. Он влетел в кабинет, подняв крыльями в воздух несколько пергаментов, которые лежали на столе, сделал широкий круг над головами людей и, наконец, опустился на край стола, склонив голову набок и поблёскивая круглым, внимательным глазом. Джейкоб осторожно привязал послание к лапке сапсана — не слишком туго, чтобы не повредить птице, и не слишком слабо, чтобы не потерять по дороге.
— Ты летишь на северо-запад, в Поссе, — сказал он птице, как будто та могла его понять. — Доставь послание Наруко и будь свободен.
Птица, должно быть, поняла — или почувствовала, — потому что встрепенулась, взмахнула крыльями и, оттолкнувшись от стола, стрелой вылетела в открытое окно. Через мгновение она уже была высоко в небе — маленькая, быстрая, неудержимая, — и взгляд людей, провожавших её, терялся в серой утренней дымке.
— Остаётся только надеяться и ждать, — проговорил Карл, закрывая окно, — что Наруко согласится помочь. — Она согласится, — ответил Джейкоб, и в голосе его прозвучала та спокойная, ничем непоколебимая уверенность, какая бывает у людей, хорошо знающих тех, о ком говорят. - Карл покачал головой, сомневаясь: — Она же не ассасин. — Она может и не ассасин, — сказал Джейкоб, и в глазах его мелькнула усмешка, — но её профессия схожа с нашей. Медицина, ваше высочество, тоже учит видеть тайное, распутывать узлы и находить то, что другие прячут. Поверьте мне, она справится лучше любого сыщика.
Карл ничего не ответил. Он стоял у окна, глядя на удаляющуюся птицу, и думал о том, сколько раз уже судьба империи зависела от таких вот маленьких, невзрачных посланий, перевязанных ниткой и притороченных к птичьей лапке. И о том, что надежда — последнее, что покидает человека, даже когда он стоит на краю пропасти.
Поссе. В комнате, где лежала Сисси, было тихо и полутемно. Ставни прикрыли от полуденного солнца, и только узкие полоски света лежали на полу, дрожа от ветра, который шевелил занавески. Наруко только что покормила Сисси бульоном — кормила долго, терпеливо, по ложечке, — и когда больная наконец уснула, положив голову на подушку и слегка приоткрыв рот, Наруко приступила к тому, ради чего, собственно, и осталась здесь.
Она села на край кровати, положила руки на грудь Сисси — легко, как кладут руки на больное место матери, — и закрыла глаза. Медицинская чакра потекла из её пальцев, невидимая, но ощутимая, как тепло. Наруко искала повреждение — то самое, воспалённое место в лёгких, которое не давало Сисси спать по ночам, заставляло кашлять и метаться в жару. И когда она нашла его, она принялась за работу: ткань за тканью, слой за слоем, она восстанавливала то, что разрушила болезнь. Это было медленное, кропотливое дело, требовавшее терпения и силы, но Наруко умела ждать и не торопилась.
Окно в комнате было открыто. Тёплый, чуть влажный воздух проникал внутрь, шевелил волосы на голове Сисси, наполнял комнату запахом летних трав и свежестью. Наруко любила этот воздух — он помогал больным дышать легче, а ей самой дарил чувство покоя. Но покой этот был нарушен внезапно.
В комнату, стремительно и бесшумно, влетел серый сапсан. Он сделал круг под потолком, задевая крыльями воздух, и опустился на вытянутую руку Наруко, которую она машинально подняла, прервав лечение. Птица была знакомая — та самая, с которой Джейкоб отправлял свои послания. Наруко взяла привязанный к лапке пергамент, развязала нить, отпустила сапсана, и тот, взмахнув крыльями, вылетел в открытое окно и скрылся в небе. Она развернула послание. Буквы были чёткими, торопливыми, но разборчивыми — почерк человека, который привык писать под диктовку обстоятельств.
- «Сестра Наруко, — читала она, — во дворце Шёнбрунна назревает новая интрига. Некий граф Аркос привёл некого Фрица. Я не знаю, где граф его встретил, но этот Фриц — точная копия Франца. Из-за того, что Иви больна, мне сложно разрываться между слежкой за Зоторником и ухаживанием за Иви. Я прошу тебя: приезжай в Шёнбрунн. Помоги разоблачить планы Зоторника».
Наруко дочитала, положила пергамент на столик у кровати и задумалась. В комнате было тихо; Сисси спала, дыхание её было ровным и спокойным — лечение начинало действовать.
- «Похоже, — думала Наруко, глядя в окно на уходящую вдаль птицу, — Зоторник и Аркос опять затеяли что-то грязное. И мне придётся вновь это разгребать». - Она вздохнула — не от усталости даже, а от той спокойной, привычной горечи, с какой люди, которым часто приходится исправлять чужие ошибки, принимаются за очередное дело: - «Я понимаю, зачем он меня позвал, — продолжала она думать, перебирая в уме возможных помощников. — Но он мог бы обратиться и к Касиму, или к Иде. Хотя нет. Ида уже замужем, и во дворце её быстро уберут — женщины в таких делах либо слишком заметны, либо слишком уязвимы. Остаётся Касим. Он сейчас должен быть в Будапеште. Его помощь не помешала бы». - Она помолчала, прислушиваясь к дыханию Сисси, и добавила про себя, уже как решив: — Значит, поеду. И, быть может, Касима позову. Одной справляться с такими замыслами — только время терять.
Она ещё раз взглянула на послание, потом на спящую Сисси, и лицо её, только что задумчивое, стало спокойным и твёрдым, как у человека, который принял решение и не будет его менять.
Наруко села за стол. На столе, перед нею, лежали чистый лист пергамента, гусиное перо и глиняная чернильница с тёмными, густыми чернилами. Всё было просто, даже бедно, но для письма большего и не требовалось. Она обмакнула перо, стряхнула лишнюю каплю о край чернильницы и, подумав с минуту, начала писать — ровно, без помарок, тем спокойным, уверенным почерком, какой бывает у людей, привыкших, чтобы их слова понимали с первого раза.
- «Касим ибн Ла Ахад, — выводила она. — В Шёнбрунне назревают новые интриги, что создают Зоторник, бывший канцлер Австрии, и граф Аркос. Эта парочка больных интриганов решила монополизировать власть. Если у тебя есть возможность, приезжай в Шёнбрунн. Наруко».
Она перечитала написанное. Всё было сказано коротко, может быть, даже слишком коротко, но Касим — человек бывалый, он поймёт и без лишних слов. Она сложила пергамент в несколько раз — сперва пополам, потом ещё раз пополам, потом загнула края, чтобы письмо не развернулось в дороге, — и поднялась из-за стола.
В комнате было тихо; Сисси спала, дыхание её было ровным, и Наруко, стараясь не шуметь, подошла к окну. Окно выходило на юг, в сторону леса, и небо над лесом было чистым, светло-голубым, с редкими, высокими облаками. Она встала на пороге, поднесла пальцы к губам и издала тихий, протяжный свист — такой, какой издают люди, привыкшие звать птиц не криком, а особым, тонким звуком, понятным только им и небу.
И тотчас же, словно только и ждала этого зова, вдали, над верхушками деревьев, показалась маленькая белая точка. Она росла, приближалась, и вот уже можно было различить быстрые, сильные взмахи крыльев — белый сапсан, красавец, с тёмными концами перьев и острым, зорким глазом. Он влетел в комнату, бесшумно, как привидение, сделал круг над головой Наруко — один, другой — и, наконец, опустился на её вытянутую руку, слегка сжав когти, чтобы удержаться. Птица была лёгкой, почти невесомой, и Наруко чувствовала тепло её маленького тела сквозь рукав кимоно.
Другой рукой, быстро и ловко, она привязала пергамент к лапке сапсана — теми же привычными, отработанными движениями, какими только что привязывала послание Джейкоба. Нить затянула, проверила, не слишком ли туго, не слишком ли слабо, и, наклонившись к птице, сказала негромко, тем особенным, ласковым голосом, каким говорят с теми, кто не понимает слов, но понимает интонацию:
— Ты летишь в Будапешт, к Касиму. Найди его, отдай письмо и дождись ответа. Не возвращайся без ответа, слышишь?
Птица взмахнула крыльями и, словно стрела, пущенная из тугого лука, полетела на юго-восток — в Будапешт. Наруко смотрела ей вслед, пока белая точка не растаяла в голубизне неба. Потом прислушалась: в комнате, где спала Сисси, было тихо — дыхание больной сделалось ровным и глубоким, тем особым, целебным сном, который приходит после долгой борьбы с жаром и болью. «Спит, — подумала Наруко, — и слава Богу». Она бесшумно притворила дверь, спустилась по лестнице в гостиную. Там, на старом, продавленном диване, сидели герцог Макс и его жена Людовика. Они не разговаривали — сидели молча, каждый со своею думой, и только когда Наруко вошла, оба разом подняли головы.
— Наруко, — спросила Людовика тем обеспокоенным, тихим голосом, каким спрашивают о больном, боясь услышать худое, — что с Сисси? — Я её накормила, — ответила Наруко, садясь на стул напротив, — и сейчас она спит. Крепко спит. — А что с её болезнью? — спросил Макс, наклоняясь вперёд и опираясь локтями на колени. — Когда она выздоровеет? — Для полного выздоровления нужно время, — сказала Наруко, и в голосе её прозвучала та спокойная, ровная правда, которую не смягчишь и не приукрасишь. — Но у нас этого времени нет. - Герцог Макс нахмурился. Он был человеком немолодым, видывал на своём веку многое и умел отличать простую тревогу от настоящей беды. Он посмотрел на Наруко долгим, пристальным взглядом и спросил: — Что-то стряслось? — Зоторник и Аркос опять что-то затевают, — ответила Наруко, и лицо её, только что спокойное, стало жёстким, как у человека, который берёт на себя чужую беду. — Мне придётся отправиться в Шёнбрунн. — А как же Сисси? — всплеснула руками Людовика. — Ты не можешь оставить её, пока она больна. Ты же сама знаешь: в таком состоянии — ни в коем случае.
Наруко посмотрела на неё, и в глазах её мелькнуло что-то тёплое, почти нежное — благодарность за эту заботу, за этот страх, который Людовика принимала на себя, как принимают на себя чужую боль.
— Об этом не стоит беспокоиться, — сказала Наруко твёрдо. — Я лично отнесу Сисси в Мюнхен. Там есть моя сестра Карин. Она, как и я, знакома с врачеванием — может быть, даже лучше меня. Она позаботится о Сисси, пока я буду в Шёнбрунне. - Герцог Макс помолчал, обдумывая, и спросил деловито, как спрашивают о деле, которое не терпит отлагательств: — Когда ты планируешь отправиться? — Чем раньше, тем лучше, — ответила Наруко. — Медлить нельзя. Каждый час может быть на счету. — Хорошо, — сказала Людовика, вставая и оправляя платье. — Я помогу собрать вещи Сисси. Ты только скажи, что нужно.
И она вышла из гостиной той быстрой, хозяйственной походкой, какой ходят женщины, когда надо успеть всё и сразу. Наруко посмотрела ей вслед и перевела взгляд на Макса. Тот сидел, опустив голову, и молчал. Уже спустя три часа всё было готово. Вещи Сисси — то немногое, что она взяла с собой в Поссе, — были аккуратно упакованы, завёрнуты в свитки и перевязаны бечёвкой. Герцог Макс, человек сильный и осторожный, помог уложить спящую Сисси на спину Наруко. Это было сделано бережно, с той особенной, терпеливой нежностью, с какой поднимают спящего ребёнка, чтобы перенести его в другую постель. Сисси даже не проснулась — только вздохнула во сне и прижалась щекой к плечу Наруко, ища тепла.
Наруко поправила лямки, которыми привязала больную к себе, проверила, не упадёт ли, не сдавит ли дыхание, — всё было в порядке. Она подошла к открытому окну, взглянула на небо. Солнце уже клонилось к закату, но для неё, для куноичи, привыкшего ходить по крышам и веткам, темнота не была помехой. Скорее наоборот.
— Только бы с ними всё было хорошо, — проговорила Людовика, стоя у окна и глядя вслед. — Наруко сильная, — ответил герцог Макс, кладя руку на плечо жены. — Она защитит и вылечит Сисси. Ты же знаешь её. Такую не остановишь.
И в ту же секунду Наруко, оттолкнувшись от подоконника, прыгнула. Она полетела не вниз, а вверх и вперёд, зацепилась рукой за нижнюю ветку старого дуба, подтянулась, перемахнула на следующую — и понеслась, перепрыгивая с ветки на ветку, с крыши на крышу, быстрая, лёгкая, почти невидимая в сгущающихся сумерках. Сисси, привязанная к её спине, спала и не чувствовала ни толчков, ни ветра, который бил в лицо, ни быстрого, звериного бега той, что несла её через леса и поля, в безопасность, в тепло, к сестре, которая ждала и уже, наверное, зажигала свечи.
Шёнбрунн. В длинной, уходящей в полумрак дворцовой галерее шёл мажордом Каспар. Шёл он не торопясь, с тем достоинством, какое бывает у старых слуг, знающих себе цену; в руках он нёс несколько мундиров, аккуратно сложенных один на другой. По пути, на повороте к лестнице, он встретил принца Карла — тот шёл навстречу, заложив руки за спину, погружённый в свои мысли, как человек, у которого забот больше, чем он может вынести. Мажордом остановился, слегка склонил голову и, выждав мгновение, спросил тем тихим, участливым голосом, каким слуги спрашивают о здоровье господ, не переступая, однако, границ дозволенного:
— Ваше высочество, как принцесса Иви? - Карл, услышав этот вопрос, остановился тоже, вздохнул и махнул рукой — тем безнадёжным жестом, какой бывает у человека, которому надо ответить, но нечего сказать утешительного: — Неважно, дружище Каспар, — ответил он. — Венские врачи разводят руками. Вот ждём зарубежных светил. — Печально, — сказал мажордом, и в голосе его прозвучало то искреннее, старомодное сочувствие, какое бывает у людей, проживших долгую жизнь и видавших на своём веку немало болезней. — А может, принцесса слегла от переживаний? Или переутомления?
Карл насторожился. Он поднял глаза и посмотрел на мажордома тем внимательным, чуть прищуренным взглядом, какой бывает у людей, которые привыкли искать в простых словах скрытый смысл.
— Каких переживаний? — спросил он. — На неё столько свалилось, — сказал мажордом, переступая с ноги на ногу. - Он помолчал, огляделся по сторонам — не идёт ли кто, — и, наклонившись к самому уху Карла, заговорил шёпотом, тем особенным, доверительным шёпотом, каким говорят о вещах, о которых вслух не говорят: — Принцесса Иви, ваше высочество, — ассасин. Её постоянные действия в тени, особенно по ночам, могли сказаться на здоровье. Сами подумайте: ночные бдения, постоянное напряжение, риск — это ли не переутомление? - Он выпрямился, отступил на шаг и заговорил уже громче, как ни в чём не бывало, но с той лёгкой, хитрой улыбкой, какая бывает у старых слуг, когда они хотят смягчить впечатление от только что сказанных откровенностей: — А может, и вовсе — ожидание свадьбы, ваше высочество. Бывает так, что вся хворь в голове: поглядишь — и прошла. Особенно у молодых. - Карл задумался. Он стоял посреди коридора, глядя в одну точку, и молчал. Потом медленно, как человек, который только что ухватился за нить, что может привести к разгадке, проговорил: — В голове? А может, ты и прав. - Он сам, словно бы невольно, приблизился к уху мажордома и заговорил тихо, почти шёпотом, тем же доверительным тоном: — Может, ты и прав, Каспар. Но пока Иви больна, её брат Джейкоб разрывается между заботой о сестре и слежкой. И это, поверь мне, ничуть не легче, чем ночные бдения. - Он отступил назад, выпрямился, и лицо его приняло то спокойное, деловое выражение, какое бывает у человека, который принял решение: — В любом случае, — сказал он, — у меня есть идея.
И, не добавив больше ни слова, повернулся и зашагал в сторону своего кабинета — быстро, решительно, как человек, который боится, что передумает, если будет медлить. Мажордом Каспар остался стоять на месте, глядя ему вслед. Он перехватил мундиры поудобнее, вздохнул и проговорил, обращаясь, видимо, к самому себе:
— Лично мне всегда так худо от пыли. А у них — от тайн. И что хуже — ещё неизвестно.
И он пошёл дальше по коридору, мерно ступая, неся на вытянутых руках мундиры, которые скоро наденут те, кому нет дела до простых истин мажордома Каспара. Мажордом Каспар положил мундиры на стул, стоявший у стены, и принялся смахивать с них пыль. Хлопал ладонью, дул, проводил рукавом по воротникам — делал всё то, что делают старые слуги, когда им поручают присмотреть за барским платьем. В галерее было тихо; никто не проходил, никто не оглядывался, и никто даже не заметил, что за алой занавесью, прижавшись к стене, стоял Зоторник и слышал каждое слово, сказанное принцем Карлом и мажордомом.
Зоторник слушал, затаив дыхание. Когда же Каспар, окончив своё дело, отошёл на минуту к окну, чтобы выбить из платка накопившуюся пыль, Зоторник бесшумно, как тень, выскользнул из-за занавески, схватил мундиры со стула и, прижимая их к груди, заспешил по коридору. Ему нужно было вернуться в комнату, где дожидался Фриц, и передать эти мундиры ему — чтобы Фриц мог надеть их и выдать себя за Франца. План был прост и, как казалось Зоторнику, надёжен.
Но в жизни, как часто бывает, всё идёт не так, как задумано. Зоторник, спеша, не заметил, что дверь, мимо которой он проходил, вдруг отворилась — и он со всего размаха ударился о неё головой. Мундиры едва не выпали из рук. Он отшатнулся, заморгал, и перед ним, стоя на пороге, сложив руки на груди, появилась Хелена фон Гроссберг.
— Так, Зото-рник, — проговорила она, намеренно растягивая его имя, и в голосе её слышалось то холодное, недовольное спокойствие, которое бывает страшнее крика, — зачем это вам костюмы Франца? Вы, кажется, прислуживаете мне, а не ему. - Зоторник, ещё не оправившись от удара, приложил палец к губам и зашипел, как змея: — Чш… Тише! Не кричите так ради Бога… — прохрипел он, оглядываясь, не идёт ли кто. - Хелена вспыхнула. Лицо её, только что насмешливое, стало красным, глаза засверкали, и она закричала тем злым, пронзительным голосом, какой бывает у людей, которых долго терпели, прежде чем они решились высказать всё: — Что?! Указывать мне?! Какая дерзость! - Крик этот разнёсся по галерее, и на него, тяжело ступая, прибежал мажордом Каспар. Увидев свои мундиры в руках Зоторника, он нахмурился, выпрямился и сказал с тем ледяным достоинством, какое бывает у слуг, которых обокрали на их глазах: — А я вот решил… так сказать, помочь… — прохрипел Зоторник, пытаясь улыбнуться, но улыбка вышла жалкая, виноватая. — Я обойдусь без помощников, Зото! — проговорил мажордом, выхватывая мундиры из рук Зоторника, и, развернувшись, ушёл, неся их перед собой, как несут святыню.
Зоторник остался стоять с пустыми руками. Он посмотрел на Хелену, на закрывшуюся дверь, на то место, где только что лежали мундиры, и проговорил с той глухой, бессильной злобой, какая бывает у человека, чьи планы рушатся из-за какой-нибудь глупой, ничтожной случайности:
— Опять вы всё испортили! - Хелена, всё ещё не понимая, в чём дело, удивлённо подняла брови: — Что-что? - Зоторник спохватился, взял себя в руки и, стараясь говорить спокойно, ответил тем вкрадчивым, сладким голосом, каким он умел говорить с ней, когда хотел замять ссору: — Ничего особенного, мисс Хелена… Так, пустяки… — Кстати, — сказала Хелена, уже отходя, но всё ещё косясь на него с подозрением, — слышали новость? Иви вернулась в болезненном состоянии. - Зоторник усмехнулся — той недоброй, короткой усмешкой, которая не сходила с его лица в последние дни: — Чем не повод порадоваться? — Да, разумеется, — ответила Хелена, задумавшись. — Но что-то тут не так. Не так, а что — не пойму. Пойду-ка я к себе, поразмышляю. Странно всё это.
И она, шурша юбками, ушла по коридору, оставив Зоторника одного. Он постоял ещё немного, глядя ей вслед, потом повернулся и зашагал прочь, тяжело опираясь на трость и что-то бормоча себе под нос — должно быть, проклятия. А за углом, прижавшись к холодной стене, всё это время прятался Джейкоб. Он видел всё: и как Зоторник крал мундиры, и как ударился о дверь, и как Хелена кричала, и как мажордом забрал своё. Он стоял не шевелясь, боясь дышать, и только когда все разошлись, бесшумно, по-кошачьи, скользнул в тень и через тайный проход, который знал наизусть, пробрался в кабинет Карла. Карл сидел за столом, подперев голову рукой, и ждал. Увидев Джейкоба, он выпрямился и спросил тем спокойным, деловым тоном, который всегда принимал в минуты опасности:
— Джейкоб, что принёс? — Зоторник хотел передать мундиры этому Фрицу, выдав его за Франца, — ответил Джейкоб, отряхивая с себя пыль тайного хода. — Но случайная встреча с Хеленой спутала ему все карты. Мундиры остались у мажордома. План провалился — по крайней мере, на сегодня. - Карл кивнул, обдумывая услышанное: — А Наруко? — спросил он. — От неё есть вести? — Вестей нет, — ответил Джейкоб, и в голосе его прозвучала та спокойная, ничем не поколебимая уверенность, какая бывает у людей, знающих тех, о ком говорят. — Но я уверен, что такие женщины, как Наруко, в стороне стоять не будут. Она придёт. Может быть, не сегодня, может быть, не завтра, но придёт. И тогда, ваше высочество, Зоторнику и Аркосу придётся несладко.
Карл ничего не ответил. Он повернулся к окну и долго смотрел в темноту, туда, где, быть может, летела сейчас, перепрыгивая с ветки на ветку, Наруко, неся на спине больную Сисси. И в тишине кабинета слышно было только, как тикают часы да потрескивают дрова в камине.
Будапешт. На заднем дворе дома полковника Андраши было тихо и зелено. Старые липы отбрасывали густую тень на стол, за которым сидели четверо: сам полковник Дьюла Андраши, хозяин дома, человек немолодой, с умными, усталыми глазами; его жена Ида Ференц, ещё молодая, но с тем спокойным, твёрдым лицом, какое бывает у женщин, много повидавших на своём веку; Моргаш, друг полковника, толстый, весёлый, с красным носом и добрыми, лукавыми глазами; и Касим ибн Ла Ахад, ассасин, родом из далёкой Сирии, но уже давно привыкший к европейским обычаям. Они пили чай — чёрный, густой, настоянный на травах, — и беседовали о том, что было у них на душе. Солнце клонилось к закату, и тени становились длиннее.
— Касим, — спросил Андраши, ставя чашку на блюдце, — ты и правда решил уехать? — Да, — ответил Касим просто, без колебаний. — Я должен вернуться в Масьяф, на родину братства. — Но что тебя туда тянет? — спросила Ида, и в голосе её прозвучало искреннее, женское любопытство. — Неужели сокровища? — Или женщины? — добавил Моргаш, усмехаясь в усы, и подмигнул Касиму. - Касим покачал головой. Он не обижался на эти шутки — он сам знал, как трудно людям, далёким от братства, понять его душу: — Нет, — сказал он серьёзно. — Я хочу проведать братство, которое возродил мой предок Альтаир. Что касается сокровищ… все частицы Эдема надёжно спрятаны, и тамплиерам до них не добраться. Не о сокровищах я думаю. - Он помолчал, глядя в свою чашку, и добавил уже тише: — О долге.
В эту минуту вдали, на фоне розовеющего неба, показалась белая точка. Она быстро росла, приближалась, и вот уже можно было различить птицу — белую, стремительную, летевшую прямо на них. Птица пролетела мимо четырёх сидящих, задела крылом ветку старой липы, сделала широкий круг над столом и, наконец, опустилась прямо посредине, чуть не опрокинув сахарницу.
— Белый сапсан? — проговорил Моргаш, выпучив глаза от удивления. — Видимо, это послание от Наруко, — сказала Ида спокойно, как будто ничего удивительного не случилось. — Откуда знаешь? — спросил Дьюла, всё ещё разглядывая птицу с недоверием. — Белый сапсан есть только у неё, — ответила Ида. — Она сама рассказывала. Таких птиц она выучила с детства.
Касим протянул руку. Сапсан доверчиво переступил с лапки на лапку и подставил свою лапку с привязанным пергаментом. Касим развязал нить, снял послание, развернул его и, пробежав глазами написанное, начал читать вслух — ровно, спокойно, как читают приказы:
- «Касим ибн Ла Ахад. В Шёнбрунне назревают новые интриги, что создают Зоторник, бывший канцлер Австрии, и граф Аркос. Эта парочка больных интриганов решила монополизировать власть. Если у тебя есть возможность, приезжай в Шёнбрунн. Наруко». - Он замолчал, сложил пергамент и задумался: — Что будешь делать? — спросил Моргаш, наклоняясь вперёд. — Она тебя вызывает. — Я бы рад помочь, — сказал Касим, и в голосе его прозвучала та глубокая, искренняя горечь, какая бывает у человека, который хочет быть в двух местах сразу, но не может разорваться надвое, — но я должен ехать в Масьяф. Отложить не могу. Ждут, и я обещал. — Тогда какой ответ ты ей дашь? — спросил Дьюла.
— Надо извиниться, — ответил Касим.
Он достал из-за пазухи маленький, сложенный вчетверо пергамент — всегда носил с собой на всякий случай. Дьюла, не говоря ни слова, подал ему металлическую ручку — ту самую, которой писал свои донесения. Касим обмакнул её в чернильницу, стоявшую на столе, и, подумав с минуту, вывел несколько строк:
- «Сестра Наруко. Извини. Был бы рад помочь, но я должен уехать в Масьяф, на родину братства. Но я обещаю помочь в следующий раз. Касим».
Он перечитал, поправил одну букву, потом сложил пергамент — в три сложения, как учили в братстве, чтобы письмо нельзя было прочесть, не разорвав его, — и привязал к лапке сапсана. Птица стояла смирно, только поворачивала голову, поблёскивая круглым, внимательным глазом.
— Ты возвращайся к Наруко, — сказал Касим, обращаясь к сапсану, как к старому, верному другу. — В Мюнхен. Она там, или будет там.
Птица, словно поняв, взмахнула крыльями, оттолкнулась от стола и, стремительно набирая высоту, полетела на северо-запад. Все четверо смотрели ей вслед, пока белая точка не растаяла в сумерках.
— Может, всё-таки останешься и поможешь? — спросил Моргаш, не оборачиваясь. — Дело, кажется, серьёзное. — Я бы рад, — ответил Касим, поднимаясь из-за стола, — но надо ехать. Слово, данное братству, — не пустой звук. Наруко поймёт. Она сама из тех, кто умеет держать слово.
Он не стал ждать следующего дня. Ночью, когда все в доме спали, он оседлал коня и, захватив с собой только самое необходимое, выехал со двора. Луна светила ярко, и дорога на восток была видна далеко вперёд. Касим ехал не торопясь, но и не останавливаясь, и думал о том, что, быть может, он поступает неправильно, оставляя Наруко одну в её трудном деле. Но долг есть долг, и у каждого — свой.
Мюнхен. Ночь. Город спал, укутанный в темноту и тишину, только кое-где в окнах горели свечи — там, где не спали больные или те, кто ждал вестей. К резиденции мюнхенского короля бесшумной тенью приближалась Наруко. Она не ехала верхом и не шла пешком — она летела, перепрыгивая с ветки на ветку, с крыши на крышу, неся на спине свою драгоценную ношу.
Сисси не спала. Она прижалась к спине Наруко, вцепившись пальцами в её плечи, и не смела открыть глаза — слишком быстрым был этот бег, слишком резкими толчки, слишком страшной казалась земля, мелькающая где-то далеко внизу. Но она не жаловалась и не просила остановиться, потому что знала: Наруко спешит, и всякая минута промедления может стоить кому-то жизни.
В эту пору в кабинете короля Максимилиана Второго, деда Сисси, горел камин и теплились свечи. У стола, заваленного бумагами, сидел сам король — человек немолодой, с умными, усталыми глазами и той спокойной, величавой осанкой, какая бывает у людей, привыкших нести бремя власти. На диване, лицом к окну, расположились двое: Карин Узумаки и Саске Учиха — названые брат и сестра Наруко. Они пили чай и о чём-то негромко беседовали. Перед каждым стояла чашка с дымящимся напитком, и в комнате пахло мятой и сушёными травами.
Окно было открыто — тёплый ночной воздух проникал внутрь, шевелил занавески и гасил жар камина. Этим и воспользовалась Наруко. Она бесшумно, как привидение, перемахнула через подоконник, ступила на ковёр и, не произведя ни малейшего шума, оказалась посреди кабинета. Король вздрогнул и поднял голову. На лице его изобразилось удивление — он не ожидал увидеть Наруко здесь, в такой час, да ещё и с ношей на спине. Но Саске и Карин, люди, привыкшие к подобным появлениям, даже бровью не повели. Только Карин чуть отставила чашку в сторону, готовясь встать.
— Всем привет, — проговорила Наруко, осторожно опуская Сисси на пол, — давно не виделись. — Наруко? — удивился король, вставая из-за стола. Он подошёл ближе, взглянул на бледное, осунувшееся лицо Сисси, и голос его дрогнул: — Что с Сисси? — Сисси больна, — ответила Наруко коротко, без лишних слов.
Карин, не дожидаясь дальнейших объяснений, подскочила с дивана и, с помощью Наруко, помогла уложить больную на мягкие подушки. Сисси открыла глаза, посмотрела на Карин мутным, ничего не понимающим взглядом, потом снова закрыла их и, должно быть от усталости, тут же уснула.
— Симптомы? — спросила Карин, прикладывая руку ко лбу больной. — Воспаление лёгких, — ответила Наруко. — Я восстановила повреждённые ткани, но для полного выздоровления нужно время. - Саске, сидевший на диване и до того хранивший молчание, усмехнулся той холодной, язвительной усмешкой, какая всегда была ему свойственна: — А от чего ты полностью не вылечила свою невесту? Или силы не те? — Я бы так и сделала, — ответила Наруко спокойно, не обижаясь на его тон, — но ко мне пришёл запрос из Шёнбрунна. — Неужели там снова что-то назревает? — спросил король, возвращаясь на своё место и опираясь на резную спинку кресла. — Джейкоб Фрей, брат Иви, утверждает, что Зоторник и Аркос опять что-то затевают, — сказала Наруко. — А из-за того, что Иви больна, он не может быть в двух местах разом. — Поэтому он просит тебя помочь? — уточнила Карин, и Наруко молча кивнула. — Я просила помощи у Касима, — добавила она. — И что он ответил? — спросил Саске, беря со стола чашку и делая глоток.
В ту же секунду в открытое окно, стремительно и бесшумно, влетела знакомая белая птица. Белый сапсан сделал дугу под потолком, задел крылом люстру и, опустившись на вытянутую руку Наруко, сложил крылья и замер.
— Вот и ответ, — сказала Наруко. - Она сняла послание с лапки птицы, отпустила сапсана, и тот, взмахнув крыльями, уселся на карниз, ожидая дальнейших распоряжений. Наруко развернула пергамент, пробежала глазами и прочитала вслух — ровно, без выражения, как читают то, чего уже ждали: - «Сестра Наруко. Извини. Был бы рад помочь, но я должен уехать в Масьяф, на родину братства. Но я обещаю помочь в следующий раз. Касим». — Значит, уехал, — проговорил король, качая головой. — Как раз в самое неподходящее время. — Это не столь критично, — сказала Наруко, и в голосе её прозвучало что-то такое, что заставило всех насторожиться. — Ты что-то задумала? — спросила Карин, вглядываясь в лицо названой сестры. - Наруко улыбнулась — той особенной, недоброй улыбкой, которая не сулила ничего хорошего её врагам, но друзьям её казалась залогом победы: — Карин, — сказала она, — Сисси остаётся под твоим надзором. Я думаю, ты сможешь завершить её лечение не хуже меня. — Значит, ты решила поехать в Шёнбрунн? — уточнил король, хотя ответ был ясен и без слов. — А кто сказал, что я буду одна? — ответила Наруко и медленно, с той особенной многозначительностью, какая бывает у людей, которые не любят повторять дважды, перевела взгляд на Саске. - Саске допил чай, поставил чашку на стол и, не торопясь, поднял глаза: — Ты и меня хочешь втянуть в эти интриги? — спросил он, и в голосе его слышалось не столько недовольство, сколько обречённость человека, который давно знает, что от судьбы не уйдёшь. — Мы знаем друг друга с детства, — сказала Наруко просто. — Кому, как не тебе, я могу доверить свою спину?
Саске вздохнул — долго, тяжело, как вздыхают люди, принимая неизбежное. Но возражать не стал. Король Максимилиан помолчал, обдумывая, потом заговорил тем спокойным, властным голосом, какой принимают государи, когда отдают приказы, не терпящие возражений:
— Я всё понимаю. Если в Шёнбрунне опять что-то затевается, лучше разобраться с этим поскорее. Франц намерен заключить союз с Баварией — а значит, угрозу нужно устранить заранее. Наруко, Саске, отправляйтесь в Шёнбрунн и сделайте то, что должно. — Он помолчал и добавил уже мягче: — С богом. - Карин подошла к Наруко и, взяв её за руку, сказала тихо, но твёрдо: — Наруко, можешь не волноваться за свою невесту. Я о ней позабочусь. Как о родной сестре.
Наруко кивнула. Ни слез, ни долгих прощаний — они были из тех людей, кто ценит слово больше, чем объятия. Она взглянула на Саске, тот поднялся с дивана, оправил плащ, и оба, не говоря ни слова, направились к окну. Через секунду их уже не было в кабинете — только занавески колыхнулись, да свечи мигнули, пропуская ночной ветер.
Король перекрестил окно, потом сел в кресло и долго смотрел на спящую Сисси. Карин поправила подушку под её головой и тихо, как кошка, опустилась на ковёр у дивана, положив руки на колени. В комнате было тихо, только камин потрескивал да часы на стене отмеряли время, которого у уехавших было в обрез.
Шёнбрунн. В покои принцессы Иви, где царили полумрак и тишина, прибыли двое. Их привезли в карете из самой Вены — одного из Франции, другого из Италии, — и весь дворец только о том и говорил, что наконец-то приехали настоящие светила, которые поставят больную на ноги. Светила эти, впрочем, едва переступив порог, тотчас принялись спорить. Итальянский врач — человек живой, жестикулирующий, с пышными усами и блестящими глазами — первым делом подошёл к окну, распахнул его настежь и, вдохнув полной грудью, проговорил с пафосом, достойным театральной сцены:
— Свежий воздух! Вот что нужно принцессе. Воздух, синьоры, и ещё раз воздух! — Нет, — раздался из-за его спины холодный, безапелляционный голос французского врача, человека сухопарого, в очках, с длинным, острым носом и видом человека, который никогда не ошибается. — Ни в коем случае. - Француз поспешно закрыл окно, задёрнул шторы и, оглядевшись, добавил с той уверенностью, какая бывает у людей, прочитавших все книги на свете: — Никакого света и сквозняков. Покой, тишина и темнота — вот три кита, на которых держится истинное врачевание. - Итальянец всплеснул руками и, возведя очи к потолку, воскликнул: — Послушайте, любезнейший! Мой отец — да будет земля ему пухом — всегда говорил: «Тьма — вот матерь всех недугов». Свет и воздух, вот что лечит! — Ваш отец, — перебил его француз с лёгкой усмешкой, — должно быть, держал лавку с фруктами, а не врачевал благородных пациентов.
Итальянец покраснел, открыл было рот, чтобы ответить, но в этот момент в разговор вмешалась фрау Матильда. Она стояла у постели Иви с подносом в руках, на котором дымилась чашка с водой и травами. Фрау Матильда была женщина немолодая, полная, но проворная, с добрым, морщинистым лицом и тем спокойным, твёрдым взглядом, какой бывает у людей, которые всю жизнь ухаживали за больными и знают цену и врачам, и их лекарствам. В прошлом, когда Наруко и Сисси жили в Шёнбрунне, именно Матильда была их патронессой — заменяла им мать, утирала слёзы, поила бульоном. Теперь, когда девушек не было, а Иви стала невестой Франца, Матильда, не спрашивая ничьего позволения, взяла на себя заботу о новой больной. Иногда она помогала и Джейкобу — носила ему еду в кабинет, когда он забывал о ней за своими делами, и вообще была тем человеком, без которого во дворце давно бы всё пошло кувырком.
— Вместо того чтобы устраивать дебаты на весь дворец, — сказала Матильда, поставив поднос на столик и строго оглядев обоих врачей, — занялись бы лучше лечением. Принцесса не цирк, чтобы перед ней представления разыгрывать. - Французский врач, ничуть не смутившись, достал из своего саквояжа пузырёк с мутной жидкостью и, держа его двумя пальцами, как держат святыню, торжественно произнёс: — Именно экстракт листьев гидрохлорида поможет вашей принцессе встать на ноги. Три капли на стакан воды, утром и вечером — и через неделю она будет здорова. — Как говорил мой отец, — немедленно откликнулся итальянец, не желая уступать пальмы первенства, — «всякий, кто проповедует банки, микстуры и клизмы, лишь водит пациента за нос». В моём же методе лечения, — он торжественно поднял указательный палец, — слились воедино вековые традиции Востока и чудеса современной итальянской медицины.
Он открыл свою сумку — обшарпанную, но внушительных размеров — и извлёк оттуда аккуратный бархатный футляр. Раскрыл его. И глазам присутствующих предстали длинные, тонкие, страшноватые на вид иглы.
— Акупунктура, — сказал итальянец, любовно поглаживая одну из них, — вот ключ к решению всех… — Боже мой! — вскричала Матильда, и лицо её приняло то выражение ужаса, какое бывает у добрых, простых людей, когда им предлагают что-то, чего они не понимают и боятся. — Какой ужас! Превратить принцессу в подушку для булавок!
Она замахала руками, зашипела, как рассерженная гусыня, и принялась выгонять врачей из покоев Иви. Те упирались, пытались что-то доказывать — француз размахивал своим пузырьком, итальянец — иглами, — но Матильда была неумолима.
— Прочь! Прочь! — приговаривала она, тесня их к двери. — Подите вон! Принцессе и мне нужен покой. Без вас тошно, а с вами ещё тошнее. Прочь, говорю! — Но в моих руках панацея! — вскричал француз, упираясь ногами в ковёр. — Иной панацеи, кроме иглы, не существует! — вторил ему итальянец, но Матильда уже вытолкала их обоих за дверь и с грохотом захлопнула её у них перед носом. - Она постояла минуту, привалившись спиной к двери, тяжело дыша, потом выпрямилась, поправила чепец и, подойдя к постели Иви, спросила с той простой, искренней тревогой, какая бывает у матерей, когда дети их болеют: — Что же делать, ваше высочество? Врачи-то эти — один другого краше. Только нервы треплют, а толку… — Она махнула рукой, не договорив. - Иви, лежавшая на подушках бледная, с закрытыми глазами, негромко ответила: — Остаётся надеяться, что Джейкоб смог вызвать Наруко. Она придёт — и всё устроит. Она всегда всё устраивает. - Матильда вздохнула, поправила одеяло, подоткнула со всех сторон: — А вам, ваше высочество, — сказала она мягко, но твёрдо, — нужно сейчас только одно: отдыхать и спать. Никаких микстур, никаких игл. Сон — вот лучшее лекарство. Моя матушка всегда так говорила, и слава богу, всех восьмерых выходила.
Иви слабо улыбнулась, закрыла глаза и через минуту уже спала — тем ровным, глубоким сном, какой бывает у больных, когда их не тревожат ни крикливые врачи, ни заботы, одна только тишина да заботливая рука, подтыкающая одеяло.
В комнате Иви, где царили полумрак и тишина, нарушаемая только тиканьем каминных часов, вдруг стало тесно. Воздух сгустился, замер, потом пошёл рябью, как вода, в которую бросили камень, и в самом центре комнаты начала разрастаться воронка — чёрная, глубокая, не от мира сего. Она росла на глазах, раздвигая пространство, и казалось, сейчас поглотит и кровать, и свечи, и саму фрау Матильду, которая, выпучив глаза, прижалась к стене.
Когда воронка достигла размера, достаточного, чтобы пройти человеку, из неё, словно из двери, вышли двое: Наруко и Саске. Наруко ступила на пол мягко, как ступают на родную землю; Саске шагнул следом, оглядываясь с тем холодным, спокойным любопытством, которое не покидало его никогда. Не теряя ни секунды, Наруко быстро сложила пальцы в печати — несколько сложных, быстрых движений, — и тотчас же комната наполнилась лёгким, едва уловимым гулом. Это шумоподавляющий барьер встал вокруг них, отсекая всякий звук, который мог бы привлечь чужое внимание.
Иви, лежавшая на подушках, приподнялась на локте, широко раскрыв глаза. Фрау Матильда, женщина видавшая виды и не склонная к обморокам, всё же схватилась за спинку стула, чтобы не упасть. Она уже открыла рот, чтобы закричать, поднять тревогу, но в ту же секунду узнала Наруко — и крик замер у неё в горле, сменившись долгим, облегчённым вздохом.
— Фрау Матильда, — проговорила Наруко, и в голосе её прозвучало то спокойное, тёплое приветствие, каким здороваются со старыми, верными друзьями, — давно не виделись. - Матильда, всё ещё держась за стул, перекрестилась и проговорила дрожащим, но уже радостным голосом: — Наруко, как я рада, что с тобой всё в порядке. Господи, как я рада! - Она перевела взгляд на Саске, стоявшего чуть позади, и спросила с тем простым, бесцеремонным любопытством, какое бывает у старых людей, привыкших всё знать про всех: — А что это за парень с тобой? С виду суровый, не улыбнётся. — Саске Учиха, — представился тот коротко, даже не шелохнувшись. — Брат Наруко.
В эту минуту Иви, которая до того молчала, глядя на неожиданных гостей с изумлением и надеждой, вдруг закашлялась — глухо, болезненно, сотрясаясь всем телом. Наруко в два шага оказалась у её постели, присела на край и дотронулась до лба больной.
— Небольшой жар, — сказала она, — но ничего страшного. Я тебя вылечу. Лечила я и не таких.
Саске, оставшись у двери, не спеша оглядел комнату — высокие окна, тяжёлые шторы, старую, но добротную мебель, камин, в котором потрескивали дрова. Он знал эту комнату; бывал здесь, кажется, когда-то давно.
— Помнится, — проговорил он негромко, больше для себя, чем для других, — эта комната когда-то принадлежала Наруко и Сисси. — Да, — ответила Матильда, всё ещё не сводя глаз с Наруко, которая уже принялась за лечение. — Когда Наруко и Сисси жили в Шёнбрунне, это были их покои. А потом, когда девушки уехали, эти покои отдали Иви. Так распорядился принц Карл. — Кстати, — спросила Матильда, наклоняясь к Наруко, — как там Сисси? Мы здесь все переволновались. Слухи ходили, что она заболела. — Недавно у Сисси случилось воспаление лёгких, — ответила Наруко, не отрывая рук от груди больной, — но она уже идёт на поправку. Карин за ней присматривает. - Иви, чувствуя, как тепло и сила текут от пальцев Наруко в её больное тело, спросила слабым, но любопытным голосом: — Она во дворец не вернётся? — Нет, — ответила Наруко твёрдо, и в голосе её прозвучала та непоколебимая решимость, которая не терпит возражений. — Она находится в Мюнхене на лечении, и пока Зоторник и Аркос живы, я её сюда не пущу. Здесь сейчас не место для неё. - Матильда, помолчав, спросила то, что давно хотела спросить: — Но что привело вас во дворец? Вы не для того, конечно, явились таким чудесным образом, чтобы только навестить больную? Не обижайтесь, Наруко, но я знаю вас: просто так вы не приходите. - Саске, до того молчавший, ответил сухо, как отрезал: — Джейкоб просил о помощи. Вот мы и прибыли. - Иви, услышав эти слова, вздохнула с таким облегчением, как вздыхает человек, когда тяжёлый камень сваливается с плеч. Она закрыла глаза, потом открыла их снова и проговорила тихо, почти шёпотом: — Значит, Джейкоб успел. Слава Богу, успел.
Пока шёл этот негромкий разговор, Наруко не переставала лечить. Её руки, спокойные и уверенные, лежали на груди Иви, и сквозь них, невидимая глазу, текла чакра — тёплая, живая, исцеляющая. Ни Матильда, ни Иви не замечали этого, занятые разговором; только Саске, стоявший у двери, видел всё и не вмешивался, потому что знал: здесь он лишний, здесь нужна только она. Наконец Наруко отняла руки, выпрямилась и сказала тем ровным, спокойным голосом, каким говорят врачи, когда опасность миновала:
— Я закончила. Я полностью убрала все симптомы. Иви, ты должна заснуть. Сон сейчас — лучшее лекарство. - Она повернулась к Матильде и добавила как о деле, не терпящем отлагательств: — Фрау Матильда, Иви не помешает куриный бульон. Тёплый, но не горячий. И без всяких там заморских экстрактов — простой, домашний, какой вы умеете варить.
Матильда кивнула, промокнула глаза краем передника и уже хотела что-то сказать, но Наруко, не мешкая, сняла шумоподавляющий барьер. Комната тотчас наполнилась обычными звуками — потрескиванием камина, дыханием Иви, далёкими шагами в коридоре. Наруко направилась к стене, где находился тайный проход, давно ей известный. Саске молча последовал за ней.
— Куда вы идёте? — спросила Матильда, глядя им вслед. — На разведку, — ответил Саске, не оборачиваясь, и шагнул в темноту за Наруко.
Стена сомкнулась за ними, и в комнате снова стало тихо. Только Иви, закрыв глаза, уже засыпала, и фрау Матильда сидела на стуле у её постели, глядя на то место, где только что стояли Наруко и Саске, и думала о том, как много в этом мире тайн, которых она, простая женщина, никогда не поймёт, но зато умеет варить куриный бульон — и это, быть может, тоже важно.
А тем временем, где-то под дворцом, в низком, сыром подвале, куда не доходил дневной свет и где пахло затхлостью и старой пылью, граф Аркос и Зоторник занимались делом, мало подобающим их положению. Они не замышляли интриг и не строили козней — они гладили бельё. Вернее, один гладил, другой ворчал.
Фриц, двойник кронпринца Франца, уже надел ту одежду, которую Зоторнику всё же удалось раздобыть после злополучной встречи с Хеленой и мажордомом. На нём была белая, тонкого полотна рубашка Франца, красные, с золотым шитьём брюки и туфли из мягкой кожи, — сидело всё это на нём ладно, даже лучше, чем на самом принце, потому что Фриц был чуть выше и шире в плечах. Он стоял перед мутным, засиженным мухами зеркалом, поворачивался то одним боком, то другим, и улыбался той самодовольной, нагловатой улыбкой, какая бывает у людей, которые впервые надели чужое платье и чувствуют себя в нём королями. Аркос, сидевший на ящике в углу, морщился и кряхтел. Он держал в руках какую-то тряпку — кажется, носовой платок, — и делал вид, что помогает, хотя на самом деле только мешал.
— Проклятье… — прохрипел он, брезгливо отбрасывая платок. — Я пришёл не за тем, чтобы подрядиться в слуги… Неужели нельзя было найти чистую одежду? Хоть одну приличную вещь? - Зоторник, стоявший у стола с угольным утюгом в руке, ответил, не оборачиваясь: — Если бы не эта мегера… — он произнёс это слово с такой ненавистью, что утюг затрясся в его руке, — мне бы не пришлось рыться в грязном белье, как последнему прачкиному подручному. Сами бы попробовали, граф, поди-ка достань чистую рубашку у мажордома, когда за тобой охотится вся дворцовая челядь!
Он с силой ударил утюгом по столу. Утюг звякнул, вещи Франца, разложенные на столе, подскочили, и Аркос невольно отшатнулся. Зоторник перевёл дух, провёл рукавом по потному лбу и снова принялся за глажку — водил утюгом по манжетам, по воротнику, старательно выводя каждую складочку, словно от этого зависела вся его жизнь. Покончив с рубашкой, он поднял голову и долгим, внимательным взглядом оглядел Фрица. Тот стоял перед зеркалом, заложив руки в карманы красных брюк, и ухмылялся.
— Недурно… — прохрипел Зоторник, и в этом хриплом, сдавленном голосе прозвучало что-то похожее на удовлетворение. — Очень даже недурно. Хоть сейчас на бал. Франц и сам на себя так не похож. — Ха-ха… — усмехнулся Фриц, поворачиваясь к нему. — Что ж, поиграем в принцев. Я не против, лишь бы платили. - Он снова повернулся к зеркалу, поправил воротник, пригладил волосы и, вздохнув той особенной, деловитой вздохом, каким вздыхают люди, для которых принцы и нищие — всего лишь разные костюмы, добавил: — Лишь бы платили. А так — хоть принцем, хоть трубочистом. - Потом он подошёл к Зоторнику, встав вплотную, и, наклонившись к самому его уху, спросил тихо, но с той наглой, бесстыдной прямотой, какая бывает у людей, знающих себе цену: — Что скажете? Как насчёт небольшого аванса? Для лучшего запоминания роли, так сказать. Чтобы я вошёл во вкус и не спутал, где принц, а где я.
Зоторник поморщился, но спорить не стал. Он полез в карман, достал несколько монет, отсчитал их и, сунув Фрицу в руку, проговорил с той усталой, безнадёжной покорностью, с какой люди откупаются от надоедливых просителей:
— Ладно. Берите. Только помните: деньги деньгами, а дело делом. Если провалите — не обессудьте. - Он подошёл к стене — к тому самому месту, где в камне была скрыта ниша с сейфом, — и, не оборачиваясь, хрипло потребовал: — Отвернитесь. Вы тоже, граф. Нечего смотреть, куда не просят.
В этот самый момент, за одной из толстых колонн, поддерживавших свод подвала, притаившись в тени, стояли Наруко и Саске. Они проникли сюда тайным ходом, который знали от Джейкоба, и теперь, слившись с темнотой, наблюдали за происходящей перед ними картиной. Саске стоял неподвижно, как статуя, даже дыхания его не было слышно; Наруко, чуть наклонив голову, смотрела на Зоторника, на Аркоса, на самодовольного Фрица в чужом платье — и лицо её было спокойно, но в глазах горел тот холодный, пристальный огонь, какой бывает у охотника, когда он наконец настигает добычу. Они не шевелились, не переглядывались, не перешёптывались — всё, что нужно было увидеть, они уже увидели, и теперь только ждали, чем кончится эта унизительная, жалкая, но от того не менее опасная сцена.
Аркос и Фриц отвернулись. Аркос сделал это с видимой неохотой, даже с некоторой обидой — ему, графу, не привыкшему, чтобы ему приказывали, было досадно подчиняться бывшему канцлеру, который теперь сам едва держался на плаву. Фриц же отвернулся легко, даже весело, как человек, которому всё равно, куда смотреть, лишь бы деньги шли. И в ту самую минуту, когда они оба стояли спиной к Зоторнику, Наруко, выглянув из-за колонны, впервые как следует разглядела лицо Фрица.
Это лицо было точной копией лица кронпринца Франца. Та же форма бровей, тот же разрез глаз, те же очертания губ — даже родинка на левой щеке была на месте, посаженная с той безупречной, зловещей точностью, какая бывает у плохих портретистов, когда они стараются угодить заказчику. Наруко на мгновение замерла. Удивление мелькнуло в её глазах — но только на одно мгновение. Потом удивление это исчезло, и на смену ему пришёл холодный, спокойный гнев — тот особенный, тяжёлый гнев, какой бывает у людей, которые носят в себе силу, способную сровнять с землёй целые города. Имея при себе чакру Курамы, этого древнего, могучего зверя, Наруко почувствовала ложь мгновенно. Она не нуждалась ни в зеркалах, ни в сравнениях — её внутреннее зрение, отточенное годами тренировок и битв, видело правду там, где другие видели только внешность. «Подделка, — подумала она, и мысль эта была холодна, как лезвие ножа. — Жалкая, ничтожная подделка».
Саске в это время не сводил глаз с Зоторника. Он видел, как тот, убедившись, что никто за ним не наблюдает, подошёл к стене и нажал на неприметный камень, едва выступавший из кладки. Стена бесшумно дрогнула и сдвинулась, открывая взгляду небольшое, но глубокое углубление — сейф, вделанный в толщу камня. Саске тотчас активировал шаринган. Правый глаз его налился алой краской, и в зрачке закрутились три тёмные, острые спирали — символ той древней, пугающей силы, которая делала Учиха одними из самых страшных воинов на свете. Теперь он видел всё: и сейф, и его устройство, и то, что у сейфа есть комбинация — три маленьких, едва заметных колёсика с буквами, скрытые за тонкой стальной пластиной.
Зоторник, будто почувствовав на себе чужой взгляд, заслонил сейф своим телом. Он стоял так плотно, так широко, что обычный глаз ничего бы не разглядел. Но Саске не был обычным глазом. Его шаринган проникал сквозь одежду, сквозь кожу, сквозь самую плоть, как луч проходит сквозь туман. Он видел руки Зоторника, видел, как те поворачивают колёсики — одну букву, другую, третью, четвёртую. «Z — O — T — O», — прочитал Саске по движению пальцев. «ZOTO». «Имя, — подумал он. — Или кличка. Как у собаки. Впрочем, так ему и надо».
Сейф щёлкнул и открылся. Внутри, на бархатных подушечках, лежали две толстые книги в кожаных переплётах и — Саске чуть прищурился, чтобы лучше разглядеть — гора золотых флоринов. Монеты блестели даже в тусклом свете подвала, и этот блеск на мгновение привлёк внимание Саске больше, чем книги. «Золото, — подумал он с тем холодным, равнодушным презрением, какое бывает у людей, для которых деньги никогда не были целью. — Золото. Всё тот же якорь, который тянет их на дно». Зоторник не стал мешкать. Он взял пять монет — всего пять, хотя в сейфе лежали сотни, — и поспешно захлопнул сейф. Стена снова сдвинулась на место, скрыв и книги, и золото, и тайну. Тогда он подошёл к Фрицу и, не глядя на него, протянул деньги.
— При много благодарен, — сказал Фриц, принимая монеты. Он поднёс их к глазам, повертел, понюхал, потом усмехнулся и выругался тем сочным, простонародным ругательством, которое никак не вязалось с его принцевским обликом: — Тьфу ты, дьявол. Золотые. Настоящие. - Он сунул монеты в карман, потер руки с тем довольным, хитрым видом, какой бывает у крестьянина, который выторговал лишний грош на ярмарке, и добавил, уже веселее: — Теперь можно почувствовать себя принцем. Хоть на час, да принцем. - Зоторник, стоявший к нему боком и до того молчавший, вдруг поднял голову и прохрипел с той тяжелой, зловещей медлительностью, какая бывает у людей, которые всю жизнь учили других, а теперь учат последнего ученика: — Чтобы почувствовать себя принцем… мало надеть его штаны и получить его деньги. Необходимо усвоить протокол.
Он взял со стола обе книги — толстые, тяжёлые, в потёртых переплётах, — и протянул их Фрицу. Фриц побледнел. Он брал эти книги так, как берут смертный приговор. Он думал, что роль принца — это игры, деньги, женщины и власть, а оказывается, надо знать протокол. Все эти поклоны, обращения, порядок подписания бумаг, иерархия, титулы — целая наука, которой он, простой странствующий шарлатан, не владел и не хотел владеть.
— Да это за всю жизнь не выучить! — воскликнул он, и голос его дрогнул — впервые за всё время. - Зоторник медленно, с тем усталым, безнадёжным терпением, какое бывает у людей, которым уже не впервой объяснять очевидные вещи, покачал головой: — У вас всего одна ночь, — прохрипел он. — Я бы дал больше, но у нас нет времени. Завтра утром вы должны говорить, как принц, ходить, как принц, смотреть, как принц. Или — провалите всё. И тогда золото достанется не вам, а тому, кто его найдёт.
Наруко и Саске, стоя за колонной, стиснули зубы. Саске сделал это первым — его челюсти сжались так, что желваки заходили под скулами. Потом та же гримаса промелькнула на лице Наруко — но не от злости даже, а от той тяжёлой, бессильной ненависти, какая бывает у честных людей, когда они видят, как грязь и подлость облекаются в пурпур.
— Продажный шарлатан, — вырвалось у Саске, и он произнёс эти слова сквозь зубы, почти не разжимая губ, — и все трое — одного поля ягоды. - Наруко, не оборачиваясь, ответила ему тем ровным, ледяным голосом, который бывает у неё только в минуты самой холодной, самой опасной ярости: — А что, бывают и другие? — Не будь наивной, — сказал Саске, и в его голосе прозвучала та усталая, горькая усмешка, какую позволяют себе люди, слишком много повидавшие на своём веку, чтобы удивляться чужой низости. - Наруко помолчала, потом сказала, уже деловито, как человек, который всё решил и не намерен тратить время на пустые разговоры: — Уходим. Мы выяснили, что нужно. Аванс они получили, роль распределена, книги взяты. Дальше — только ждать. — Уверена? — спросил Саске, всё ещё глядя на сейф, на книги, на Фрица, который уже раскрыл одну из них и с ужасом уставился на первую страницу. — Я оставлю клона, — ответила Наруко. — Он будет следить. Если что-то изменится — я узнаю об этом раньше, чем они успеют моргнуть.
Она подняла руку, сложила пальцы в быструю, едва заметную печать, и в следующее мгновение рядом с нею, словно из воздуха, возникла её точная копия — такая же тихая, такая же быстрая, такая же неуловимая. Клон кивнул Наруко, скользнул в тень, и его не стало видно. Только лёгкий, едва уловимый шорох выдал, что он всё ещё здесь, в подвале, и наблюдает.
— Уходим, — проговорила Наруко и, не оборачиваясь, бесшумно скользнула в тайный ход. Саске последовал за ней — такой же бесшумный, такой же быстрый, такой же незаметный.
Через мгновение в подвале не осталось и следа их присутствия. Только тени на стенах, да тусклый свет свечи, да трое заговорщиков, один из которых — в краденых красных брюках — пытался запомнить, с какой ноги начинают поклон при венском дворе, а двое других смотрели на него с тем смешанным чувством презрения и надежды, какое бывает у людей, поставивших всё на одну карту и понимающих, что карта эта может оказаться битой.
И пока Зоторник в подвале строил новые интриги против дворца, в самом дворце развернулась иная, не менее деятельная картина. В одной из гостевых комнат, превращённой на время в лабораторию, французский врач, сухопарый, с длинными нервными пальцами, заканчивал своё химическое зелье. Он переливал из пробирки в пробирку, нюхал, капал, снова нюхал, и лицо его, озарённое пламенем спиртовки, сияло той особенной, торжественной важностью, какая бывает у алхимиков, уверенных, что вот сейчас, сию минуту, они создадут философский камень.
Позади него, на почтительном расстоянии, столпились зрители: кронпринц Франц, бледный и сосредоточенный; Хелена фон Гроссберг, сложившая руки на груди и наблюдавшая с тем холодным, насмешливым вниманием, какое бывает у людей, которые ни во что не верят, но любят смотреть, как верят другие; сержант Томас, вытянувшийся в струнку, готовый в любую минуту исполнить любое приказание; и итальянский врач, стоявший чуть поодаль, скрестив руки на животе и покачивая головой с таким видом, будто всё происходящее было ему глубоко противно, но он из вежливости терпел.
Никто из них — ни Франц, ни Томас, ни даже проницательная Хелена — не подозревали, что Иви Фрей уже здорова. Никто, кроме самой Иви, лежавшей на постели с закрытыми глазами и с трудом удерживавшейся от того, чтобы не рассмеяться вслух. Наруко, несколько часов назад, тихо и без шума, сделала своё дело — и теперь Иви могла бы встать, надеть платье и пойти гулять по парку. Но она молчала и ждала, потому что понимала: сейчас её выздоровление — не главное. Главное — это то, что делают Наруко и Саске в тенях дворца. Французский врач наконец закончил. Он поднял пробирку на уровень глаз, полюбовался на её содержимое — мутноватую, зеленоватую жидкость, — и провозгласил с той торжественностью, с какой провозглашают приговоры:
— Вот что поставит принцессу на ноги. — Если не свалит, — недовольно буркнул итальянский врач, и в голосе его прозвучало такое искреннее, неподдельное злорадство, что все невольно обернулись. — Оставьте ваш скепсис при себе, коллега! — вскрикнул француз, и пробирка в его руке дрогнула. — Я не позволю какому-то… — Джентльмены! — Томас среагировал мгновенно. Он шагнул между ними, разнимая, и голос его, спокойный и твёрдый, прозвучал как удар хлыста. — Вы не забыли про принцессу? Спорить будете потом, в другом месте, не при больной.
Франц, не говоря ни слова, взял пробирку из рук француза. Он подошёл к кровати, приподнял голову Иви и, стараясь не смотреть ей в глаза — боялся, что увидит в них страх, — вылил лекарство ей в рот. Жидкость была тёплой, горькой, отдавала спиртом и ещё чем-то аптечным. Иви почувствовала горечь и невольно поморщилась — но не отвращение, а играя. А потом, словно по команде, открыла глаза.
— Господи, — выдохнул кто-то за спиной Франца. — Очнулась! - Иви посмотрела мутным, ничего не понимающим взглядом — сыграла, как умела, — и снова закрыла глаза. Присутствующие переглянулись, зашептались, и в этом шёпоте слышалось удивление и радость. Французский врач выпрямился, оглядел всех с торжеством и сказал, ни к кому не обращаясь: — Если кто её и спасёт, то только я. Только моя химия, только мой метод, только моё терпение и талант.
В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показался незнакомец. Он был одет во всё чёрное, с длинными, седыми волосами, спадавшими на плечи, и с глазами, которые, казалось, видели человека насквозь. Карл, стоявший до того у окна, шагнул вперёд и сказал, кивнув на незнакомца:
— Знакомьтесь. Это мистер Лиджемитис, известный гипнотизёр. Я пригласил его, чтобы он помог принцессе справиться с болезнью — не только телом, но и духом. — Вот только найти его было нелегко, — добавил Джейкоб, появляясь из-за плеча Карла. — Он живёт в горах, не любит выходить к людям. Но ради принцессы согласился. - Итальянский и французский врачи переглянулись. Итальянец первый нарушил молчание: — Только колдуна нам не хватало для полного счастья. — Совершенно с вами согласен, коллега, — ответил француз, и впервые за всё время они смотрели друг на друга с полным, искренним единомыслием. — Гипноз — это не медицина, это шарлатанство чистой воды.
Но гипнотизёр, не обращая на них внимания, подошёл к кровати Иви, сел на стул, который ему пододвинул Томас, и выключил светильник, стоявший на прикроватном столике. Комната погрузилась в полумрак. В руке гипнотизёра, словно сам собой, появился маятник — маленький, блестящий, на тонкой цепочке. Он начал раскачивать его — мерно, плавно, взад-вперёд.
— Расслабьтесь, принцесса, — заговорил он тихим, певучим голосом. — Сейчас вы заснёте. Смотрите на маятник. Только на маятник. Ни о чём не думайте. Только смотрите.
Хелена, сидевшая на стуле в углу, уставилась на маятник. Её глаза, не мигая, следили за его движением — взад-вперёд, взад-вперёд, — и в этих глазах постепенно появлялось то отсутствующее, стеклянное выражение, какое бывает у людей, которые уже не здесь, а там, куда их позвал гипнотизёр. Сама Хелена, впрочем, этого не замечала.
Иви между тем лежала с закрытыми глазами и думала. Думала она быстро, чётко, как человек, привыкший к опасностям. «Что за шарлатан? — думала она. — Я понимаю, что Франц, Карл и Джейкоб пытаются мне помочь. Но я уже здорова. Наруко вылечила меня ещё несколько часов назад. Стоит ли сказать об этом? Нет. Наруко и её брат Саске здесь по иной причине. Возможно, они что-то ищут. Если я сейчас раскрою, что здорова, Франц и Карл станут заваливать меня вопросами. „Как? Кто? Когда?“ Придётся рассказывать про Наруко, про её чакру, про тайные ходы. А это может помешать им. Лучше подождать. Я продолжу играть роль больной принцессы. Пока — только играть».
Гипнотизёр между тем продолжал раскачивать маятник. Он был доволен собой, своей важностью, своей властью над зрителями. Он не знал — и не мог знать, — что единственный человек, которого он хотел усыпить, спала и без его маятника, а единственный, кого он усыпил, была та, кого усыплять не следовало.
— Вы крепко спите, — заговорил гипнотизёр, обращаясь к Иви. — Вы слышите только мой голос. Вы подчиняетесь только мне. Приказываю: встаньте и идите.
Иви осталась лежать. Она лежала неподвижно, с закрытыми глазами, и не шевелилась.
Но Хелена — Хелена, сидевшая на стуле в углу, — вдруг встала. Она встала плавно, как во сне, и сделала два шага вперёд, глядя перед собой невидящими глазами. Все обернулись. Шёпот удивления пробежал по комнате. Гипнотизёр, сбитый с толку, заморгал, поправил воротник и снова обратился к Иви, стараясь не смотреть на Хелену: — Принцесса, пойте.
И тут Хелена запела. Она запела непонятную, бессвязную песню — мотив был детский, но слова не складывались ни в какой язык, — и голос её, обычно резкий и требовательный, вдруг стал тонким, жалобным, почти детским. Гипнотизёр побледнел. Он попытался взять себя в руки, кашлянул и скомандовал, уже не так уверенно: — Принцесса, приказываю: танцуйте!
Иви по-прежнему лежала неподвижно. Но Хелена, перестав петь, начала танцевать. Она танцевала какой-то странный, неуклюжий танец, взмахивая руками, поворачиваясь на каблуках, натыкаясь на стулья и не замечая этого. Лицо её было блаженным, бессмысленным, и в этом лице не было ничего от обычной, надменной, злой Хелены — была только пустота.
Наступила тишина. Потом кто-то — кажется, Томас — не выдержал и засмеялся. За ним засмеялись другие. Даже итальянский врач, старавшийся сохранять серьёзность, прыснул в кулак. Один только гипнотизёр стоял бледный, растерянный, не зная, куда девать свой маятник. Фрау Матильда, наблюдавшая всё это с порога, покачала головой и проговорила тем спокойным, хозяйским тоном, какой бывает у людей, которые привыкли наводить порядок в любом хаосе:
— Иви нужен покой. Не будем ей мешать. Всем выйти, кроме тех, кто действительно нужен. — Идите, — тихо сказал Франц, не оборачиваясь. — Идите все. Я останусь с ней.
Люди потянулись к двери — врачи, Карл, Джейкоб, Томас, уводящий под руку всё ещё напевавшую Хелену. Матильда вышла последней и плотно притворила дверь. Франц остался один. Он стоял у кровати, глядя на Иви, и не знал, что сказать. Она открыла глаза — живые, ясные, совсем не больные — и слабо улыбнулась.
— Франц, — проговорила она тихо, — не бросай меня так быстро. - Он опустился на колени у её постели, взял её руку и, глядя ей в глаза, сказал тем тихим, простым голосом, каким говорят только с теми, кого любят по-настоящему: — Не бойся, милая. Я здесь.
Она сжала его пальцы и закрыла глаза — на этот раз по-настоящему, чтобы отдохнуть. И в этой тишине, в этом полумраке, в этом пожатии рук было больше правды, чем во всех лекарствах и маятниках, вместе взятых.
А тем временем под дворцом, в том самом низком, сыром подвале, где пахло затхлостью и старой пылью, клон Наруко продолжал своё неусыпное наблюдение. Он стоял за той же колонной, что и прежде, слившись с тенью, не дыша, не шевелясь, почти невидимый. Трое заговорщиков, занятые своим делом, не подозревали, что за ними следят.
Зоторник сидел за столом, склонившись над одной из толстых книг, и что-то читал — должно быть, тот самый придворный протокол, который должен был выучить Фриц. Он водил пальцем по строкам, шевелил губами, морщился — и весь его вид говорил о том, что дело это ему не нравится, но делать нечего.
Граф Аркос и Фриц тем временем переоделись. На них были бежевые маски для фехтования, какие носят в фехтовальных залах, чтобы не поранить друг друга; жёлтые жилеты поверх белых рубашек; белые брюки и бежевые туфли. В этом наряде они походили на двух странных, старомодных танцоров, собравшихся исполнить забытый менуэт. Но вместо танца они взялись за сабли.
— К бою, — сказал Аркос, принимая стойку. Голос его, обычно хриплый и болезненный, вдруг приобрёл ту спокойную, уверенную твёрдость, какая бывает у людей, которые когда-то учились фехтованию и не забыли своих уроков.
Сабли скрестились. Зазвенел металл. Аркос наступал, Фриц отступал. Аркос видел, что Фриц постоянно открыт — рука опущена, корпус подан вперёд, левый бок совсем беззащитен, — и каждый раз, вместо того чтобы нанести верный удар, он нарочно промахивался, водил клинком впустую, давая противнику время на размышление. Он не хотел ранить Фрица, не хотел унижать его — он хотел научить его держать саблю так, как держат принцы. Но Фриц, вместо того чтобы учиться, думал о своём. Он думал о том, как выучить протокол за одну ночь, и эта мысль сидела в его голове так крепко, что не оставляла места ни для фехтования, ни для чего другого.
— Туше! — крикнул Аркос, нанося наконец точный, лёгкий укол в плечо.
Он поднял маску. Лицо его, красное от напряжения, блестело от пота, но глаза смеялись — той недоброй, хищной радостью, какой радуются люди, когда чувствуют свою власть над другим. Фриц тоже поднял маску. Он тяжело дышал, вытирал пот рукавом — той самой белой, тонкой рубашкой Франца, на которой уже проступили тёмные пятна, — и проговорил, с трудом переводя дух:
— Протокол. Фехтование. А дальше что? Однако, быть принцем — нелёгкое дело. — Ну же! — хрипло сказал Аркос, опуская маску. — Не зажимайтесь. Работайте кистью, а не плечом. Принц должен наносить удар изящно, как будто он играет. Вы же рубите, как дровосек.
Фриц пожал плечами, опустил маску, и бой продолжился. Клон Наруко, стоявший в тени за колонной, следил за каждым их движением. Его глаза, не мигая, ловили каждый взмах сабли, каждый шаг, каждый вздох. Он видел, как Аркос старается, как Фриц мучается, как Зоторник, подняв голову от книги, наблюдает за ними с тем смешанным чувством надежды и отвращения, какое бывает у людей, когда они видят, что их план хромает на обе ноги.
Вдруг Фриц, устав отступать, пошёл в наступление. Он наступал грубо, неуклюже, но напористо, как человек, который не умеет фехтовать, но умеет драться. Аркос, собиравшийся ответить красивым, обманным выпадом, не успел и глазом моргнуть, как Фриц поставил ему подножку. Аркос потерял равновесие, выронил саблю, взмахнул руками, словно пытаясь удержаться за воздух, и, совершив небольшой, но живописный полёт, с глухим стуком ударился спиной о колонну. Сабля его, звеня, покатилась по каменному полу. Фриц поднял маску. Лицо его, потное, красное, было спокойно и даже чуть насмешливо.
— Знаете, — сказал он, бросая свою саблю на пол, — я из простых. Дерусь без затей. Без этих ваших кистей и протоколов. По-нашему, по-простому: если противник на земле — значит, ты победил. - Он повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Сабля осталась лежать на полу; маску он бросил на стул; жилет расстегнул на ходу, потому что было душно: — Заморить бы червячка, — проговорил он громко, обращаясь в пустоту подвала. — Где тут, в этом склепе, водится еда? Или принцы питаются одним воздухом и протоколом?
Он направился к лестнице, которая вела наверх, во дворец. Тяжёлые шаги его зазвучали по ступеням, удаляясь, затихая, пока совсем не стихли. Аркос, всё ещё сидевший на полу, прислонившись спиной к колонне, медленно поднялся, отряхнулся и, взяв себя в руки, подошёл к Зоторнику.
— Ну что вы на это скажете? — спросил он, и в голосе его звучала та глухая, бессильная злоба, какая бывает у людей, которые привыкли повелевать, а теперь вынуждены подчиняться обстоятельствам. - Зоторник закрыл книгу, поднял голову и посмотрел на Аркоса долгим, тяжёлым взглядом: — Скажу, — прохрипел он, — что принца из этого Фрица не выйдет никогда. Но другого у нас нет. Так что будем учить его дальше, пока не выучим или пока нас не поймают. - Аркос ничего не ответил. Он подошёл к столу, взял со стола стакан воды, выпил его залпом, поставил на место и, не оборачиваясь, сказал: — Учить его — всё равно что учить танцевать медведя. Медведь, может быть, и выучит несколько па, но в душе он останется медведем. — А нам и не нужно, чтобы он стал принцем в душе, — ответил Зоторник, вставая и опираясь на трость. — Нам нужно, чтобы он продержался один день. Один день, граф. Всего один день.
Он заковылял к лестнице, волоча ногу, тяжело дыша, и вскоре скрылся в темноте.
Клон Наруко, стоявший за колонной, проводил его взглядом и, убедившись, что в подвале никого не осталось, бесшумно скользнул в тайный ход, чтобы доложить настоящей Наруко обо всём, что видел и слышал. В подвале снова стало тихо — только капала вода где-то в трубах, да чуть слышно шуршали мыши, да пахло затхлостью и старыми, несбывшимися надеждами.
Ко дворцу верхом на лошади прибыл Томи, сын сержанта Томаса. Он приехал не в карете и не в седле, как подобает юному дворянину, а по-простому — вскочил на коня и поскакал, потому что не терпелось. Лошадь, взмыленная, храпела и била копытом; Томи спрыгнул с неё на землю, не дожидаясь, пока подведут стремя, и, сунув поводья первому попавшемуся слуге, бегом бросился во дворец.
Он помнил, где раньше находилась комната Наруко и Сисси. Он часто бывал здесь, когда они жили в Шёнбрунне, и теперь, надеясь застать Наруко, поспешил туда. Но на полпути, в длинной, пустынной галерее, он столкнулся с сержантом Томасом. Томас, стоявший у окна с неизменной сигаретой в зубах, обернулся на шум и удивлённо поднял бровь.
— Томи? — спросил он, и в голосе его послышалось не столько удивление, сколько отеческое беспокойство. — Что ты здесь делаешь? Ты должен быть в казарме, а не шататься по дворцу. — Я хотел навестить Иви, — ответил Томи, запыхавшись, — и, если повезёт, встретить Наруко. Мне нужно с ней поговорить. По делу. - Томас помрачнел. Лицо его, обычно спокойное и даже чуть насмешливое, вдруг стало серьёзным, почти строгим: — Что такое? — спросил Томи, заметив эту перемену. — Что случилось? — Принцесса Иви больна, — ответил Томас коротко, как рубанул. - Томи удивился. Он знал Иви как сильную, неутомимую женщину, которая никогда не жаловалась на здоровье, и мысль о том, что она могла слечь, казалась ему нелепой, почти обидной: — А Наруко? — спросил он, надеясь на чудо. — Она во дворце? Она может вылечить Иви. Я знаю, она может. - Томас покачал головой. Он не сказал ни «да», ни «нет», потому что сам не знал наверняка. Но покачал головой — и этого было достаточно: — Где она? — спросил Томи, и голос его дрогнул. — В бывшей комнате Наруко и Сисси, — ответил Томас, и Томи, не сказав больше ни слова, сорвался с места и побежал туда, к Иви, надеясь, что Наруко окажется там, или что он сможет хоть чем-то помочь.
В это время, в комнате Иви, было тихо и светло. Франц, сидевший у постели больной, раздвинул шторы, и солнечный свет, яркий, почти летний, залил комнату. Свечи, горевшие всю ночь, замигали и погасли; пылинки закружились в воздухе, и на мгновение комната показалась не больничной палатой, а обычной, жилой, домашней.
— Денёк сегодня просто чудо, — сказал Франц, стараясь говорить бодро, хотя на душе у него было тяжело. - Иви лежала на подушках, закрыв глаза, и ответила тем наигранно-слабым голосом, какой она взяла для своей роли: — Жаль, я не вижу. И твоё лицо хочу увидеть. Так хочется...
Она говорила — и сама себе удивлялась, как легко, как естественно выходит у неё эта игра. «Актрисой надо было становиться, — подумала она про себя, — а не ассасином». Но тут же одёрнула себя: нет, актрисой она стала именно тогда, когда выбрала своё ремесло. Вся жизнь ассасина — одна сплошная игра, где ставки — жизнь и смерть. Франц сел на стул, взял её руку, сжал — осторожно, как сжимают руку больной, боясь причинить боль.
— Прости, — продолжала Иви, не открывая глаз, — я просто немного устала. Совсем чуть-чуть. Я сейчас посплю. — Не отчаивайся, — сказал Франц, и голос его прозвучал глухо, почти свирепо от собственного бессилия. — Что-нибудь придумаем. Я что-нибудь придумаю.
Он сжал кулаки так, что побелели костяшки, и в эту минуту готов был пойти на всё, лишь бы она выздоровела. Но он не знал — и не мог знать, — что она уже здорова, и что его кулаки сжимаются не перед болезнью, а перед пустотой.
В эту самую минуту, через тайный проход, который вёл из подвала прямо в комнату Иви, пролез Фриц. Он искал кухню — хотел найти еду, потому что в подвале, кроме пыли и книг, ничего не было, — но заблудился. Тайный ход был тёмным, извилистым, и Фриц, привыкший к просторам, а не к подземельям, свернул не туда. Теперь он стоял в комнате, которая оказалась вовсе не кухней, и оглядывался по сторонам с тем растерянным, почти обиженным видом, какой бывает у человека, который искал одно, а нашёл совсем другое.
— Вот дьявол, — проговорил он тихо. — Это не кухня. - Он уже собрался уходить — повернулся, шагнул назад, в проход, — но в этот момент услышал голоса. Голос Франца, который звучал из-за ширмы, за которой стояла кровать. Фриц замер, прислушался: — Если надо, — говорил Франц, и голос его дрожал от той сдерживаемой, глубокой нежности, которая не выносит себя на люди, — я пойду ради тебя на край света. — Не надо, — ответил ему другой голос, женский, слабый, но с той спокойной, твёрдой ноткой, которая показалась Фрицу странной. — Я просто устала. И наша звезда зовёт. Зовёт меня.
Фриц, стоя в проходе, слушал и думал: «Бедные влюблённые. Она при смерти, он на грани безумия. А я стою здесь, в чужой комнате, в чужой одежде, и подслушиваю». Ему стало неловко, но уйти он не мог — боялся, что его заметят.
— Помни, — сказал Франц, и в голосе его прозвучала та особенная, почти религиозная торжественность, с какой люди говорят о последней надежде, — когда всё потеряно, надеются на чудо. — Да, я знаю, — ответила Иви, — но я... я посплю.
Франц поцеловал её руку, потом щёку, и вышел из комнаты, плотно притворив за собой дверь. Фриц выждал минуту, убедился, что шаги затихли, и вышел из-за ширмы. Он подошёл к кровати, на которой лежала Иви, и остановился, глядя на неё сверху. Она лежала с закрытыми глазами, бледная, тонкая, почти прозрачная в утреннем свете.
— Бедняжка, — проговорил он тихо, с тем искренним, почти отеческим сочувствием, какое бывает у людей, которые видят чужую болезнь и не могут пройти мимо. - Он наклонился, всмотрелся в её лицо: — В лице ни кровинки, — сказал он, качая головой. — Ничего. Доктор Фриц всегда при полном вооружении.
И он полез рукой в карман — в тот самый карман красных брюк, которые ещё час назад гладил Зоторник, — и нащупал там маленький, тёплый пузырёк, тот самый, с чудесным эликсиром, который он носил с собой всегда.
В другой комнате, той, что примыкала к покоям Иви и служила чем-то вроде гостиной, было тихо и тревожно. На стульях у камина сидели императрица София и фрау Матильда. София, женщина немолодая, с властным, но усталым лицом, держалась прямо, как держатся императрицы даже тогда, когда сердце сжимается от страха. Матильда, напротив, сидела сгорбившись, комкала в руках передник и то и дело вздыхала. Джейкоб и Карл не могли усидеть на месте — они ходили по комнате, наматывая круги, как звери в клетке, и каждый из них думал об одном: как помочь, что сделать, кого позвать.
В комнату вошёл Франц. Он был бледен, губы его сжались в тонкую полоску, и весь его вид говорил о том, что новости, которые он принёс, не из тех, что радуют. Но не успел он раскрыть рта, как дверь с грохотом распахнулась, и в комнату, весь красный, запыхавшийся, со слезами на глазах, вбежал Томи.
— Иви! — крикнул он, и в этом крике было столько отчаяния, столько детской, неподдельной боли, что все невольно обернулись. — Томи? — удивлённо проговорили присутствующие хором, и голоса их слились в один растерянный, недоуменный звук. — Где Иви? — требовал Томи, не слушая никого. — Хочу её видеть! Сейчас же!
Слёзы уже катились по его щекам, и он не вытирал их, не стыдился, потому что в его возрасте стыдятся не слёз, а трусости, а он не был трусом. Франц, перехватив взгляд Джейкоба, попытался что-то сказать, но Джейкоб, не дожидаясь слов, шагнул к нему, сжал его плечо своей сильной, железной рукой и потребовал:
— Франц, что такое? Говори. Не молчи. Что с Иви? - Франц опустил глаза. Он смотрел в пол, на узор ковра, и не поднимал их: — Похоже, всё, — сказал он глухо. — Надежды нет. — Нет! — вскрикнул Томи, и в этом крике было столько силы, что казалось, стены дрогнули. — Не может быть!
Он сорвался с места и, не слушая ни окриков, ни уговоров, побежал к покоям Иви. За ним, кто бегом, кто быстрым шагом, потянулись остальные. В этот самый момент, в комнате Иви, Фриц, стоявший у кровати, наконец решился. Он вылил в рот Иви всё своё лекарство — остатки того самого эликсира, которым когда-то спас Аркоса. Он сделал это не из корысти — платить ему всё равно нечем было, — а из того странного, почти бессознательного сострадания, которое иногда просыпается в самых простых, недалёких людях при виде чужой болезни. Иви, которая вовсе не была больна, с трудом подавила желание рассмеяться. Жидкость была горькая, противная, пахла спиртом и какой-то травой, но она проглотила её, не подав вида.
Услышав топот и крики за дверью, Фриц вздрогнул, выранил пузырёк и, прежде чем кто-либо успел войти, скользнул за ширму и исчез в тайном проходе, так же бесшумно, как и появился. В комнату ворвались все разом: Томи, весь в слезах; Франц, бледный, сжав кулаки; Джейкоб, готовый броситься к сестре; Томас, вытянувшийся в струнку, но с перекошенным от страха лицом; фрау Матильда, всплескивающая руками; императрица София, сохранявшая на лице маску спокойствия, но с побелевшими губами; и Карл, который шёл последним, но смотрел зорче всех. Томи, не сдерживая себя, упал на колени у кровати и, глядя на неподвижное лицо Иви, прошептал: — Иви... Нет... Только не ты...
Слёзы текли по его щекам, он не вытирал их, и в комнате стало так тихо, что слышно было, как они капают на паркет. И вдруг, словно ждала этого момента, словно знала, что сейчас самое время, Иви открыла глаза. Открыла широко, ясно, с той особенной, лукавой живостью, которая всегда была ей свойственна.
— Ах, Томи, — проговорила она, и голос её, только что слабый, вдруг окреп, — ты здесь? И остальные? Ах, как я рада! Я чувствую себя на много лучше. - Франц и Джейкоб, стоявшие по разные стороны кровати, переглянулись. В их взглядах было удивление, недоверие, надежда — всё смешалось в одну тяжёлую, тугую минуту: — Даже проголодалась, — добавила Иви, и в этом простом, житейском слове было столько жизни, что напряжённая тишина в комнате лопнула, как мыльный пузырь.
И в ту же секунду, словно по волшебству, дверь отворилась, и на пороге показались Наруко и Саске. Они вошли спокойно, без стука, как люди, которые имеют право входить в любую дверь, потому что за ними — сила и знание.
— Если проголодалась, — сказала Наруко, и голос её прозвучал ровно, спокойно, буднично, — я могу тебе что-то приготовить. Бульон, например. Или кашу. Какую ты любишь. - Все обернулись. Удивление было всеобщим — даже Матильда, которая знала Наруко, на мгновение замерла с открытым ртом: — Наставница Наруко! — закричал Томи, вскакивая на ноги. — Наставница Иви! Ты поправилась! Ты здесь! Слава Богу, ты здесь! — Какое чудо! — проговорила фрау Матильда, и слёзы, которые она сдерживала всё это время, хлынули из её глаз. — Ей лучше! Спасена! Принцесса спасена! - Она перекрестилась, выбежала из комнаты, чтобы оповестить слуг, и голос её, громкий, радостный, ещё долго звучал в коридоре: «Спасена! Спасена!» — Спасена? — переспросила Хелена, стоявшая в дверях. Лицо её было непроницаемо, но в голосе послышалась лёгкая, едва уловимая досада. — Ну что ж, Иви, ты тогда держись. А я пойду к себе. Мне ещё думать о многом. - Она развернулась и ушла, не дожидаясь ответа: — Хвала небесам, — проговорила императрица София, и в голосе её, обычно сухом и властном, прозвучала такая искренняя, материнская радость, что все на мгновение оглянулись на неё. — Хвала небесам.
В суматохе, когда все поздравляли друг друга и Иви, и никто не смотрел под ноги, Саске заметил то, что другие проглядели. На полу, у самой кровати, валялся маленький, почти незаметный флакон. Он блеснул в луче солнца, упавшем из окна, и Томи, стоявший ближе всех, тоже увидел его. Мальчик нагнулся, чтобы поднять, но Саске опередил его. Рука Учихи мелькнула — быстрее, чем глаз мог уследить, — и флакон уже лежал на его ладони.
— Вы знаете, что это? — спросил Томи, заглядывая через плечо. - Саске поднёс флакон к носу, понюхал, нахмурился: — По запаху — тут что-то было. Лекарство? Яд? Не знаю. Но Наруко разберётся лучше, чем я. У неё нюх тоньше. - Он спрятал флакон в карман и подошёл к Наруко. Франц, всё ещё не веря своим глазам, спросил, глядя на неё: — Наруко, когда ты приехала? Почему нам никто не сказал? — Несколько часов назад, — ответила Наруко спокойно, без тени торжества. — Джейкоб вызвал меня. Он знал, что местные врачи не помогут, а я помогу. — А этот парень? — спросил Карл, кивнув на Саске, который стоял чуть поодаль, сложив руки на груди. — Что с тобой? — Это Саске, — ответила Наруко. — Мой брат. Он помогает мне. - Джейкоб, стоявший у окна, наконец заговорил. Голос его был спокоен, даже сух, как у человека, который делает доклад начальству: — Зная тебя, Франц, — сказал он, — ты уже понял, что ассасины просто так помощь не зовут. Я позвал Наруко не только ради Иви. Хотя и ради неё тоже. — Ты прав, — сказала Наруко. — Мы с Саске уже провели небольшую разведку. И узнали кое-что... весьма интригующее. - Она хотела продолжать, но Саске, подойдя вплотную, тихо, так, чтобы слышала только она, проговорил: — Здесь кто-то был.
И он показал ей флакон — маленький, стеклянный, ещё влажный изнутри. Наруко взяла флакон, понюхала, закрыла глаза на мгновение, потом открыла и сказала, ни к кому не обращаясь, а скорее самой себе:
— Эликсир Фрица. Тот самый. Значит, он уже приходил. Успел. — Кто — «он»? — спросил Франц, начиная догадываться. — Тот, кто хотел тебя заменить, — ответила Наруко, и в голосе её прозвучала та холодная, спокойная уверенность, которая не оставляла сомнений. — Но об этом — позже. Сначала — бульон. Больная, хоть и выздоравливающая, должна есть.
Она повернулась и направилась к двери, и все расступились перед ней, как расступаются перед человеком, который знает, что делать, и не ждёт подсказок.