***
— Давно не было вестей от Эдди, — нервозно сказала мать за ужином, — меня это беспокоит. — Прошу, мама, не терзайся, — ответила Лотта, — скоро нам обязательно придет письмо. Мы сидели за ужином, но есть никому не хотелось, кроме меня. На фронте не замечал за собой такого аппетита, а сейчас я буквально набросился на эту индейку с салатом. И мне хотелось пить. По четвергам всегда подавали Рейнское, которое я никогда не любил, однако теперь находил его в высшей степени приятным. Мать покосилась на меня и демонстративно отвернулась. Верно, снова подумала, что на меня это подействует, как в детстве. Я проигнорировал. Еще терпеть ее выходки… Увольте. — Клаус, — осторожно начала Лотта, повернувшись ко мне, — я… я так рада, что тебе наградили Рыцарским крестом. Это большая честь и ты как никто… — Надеюсь, Эдди скоро вернется. — вдруг твердо вставила Элеонор и шумно вздохнула. Чуть не рассмеявшись от ее предсказуемости, я медленно откинулся на стуле и утер салфеткой губы: — Спасибо, сестра, — ответил я, благосклонно улыбнувшись, — Рыцарский крест — лучшая похвала для меня от Гудериана. Лотта, испугавшись взгляда матери, сникла и промолчала. Но я отчего-то все равно остался доволен. — А вы слышали новость? — вновь начала Лотта, заметно ободрившись, — Лео Хартманн погиб. Недавно пришла похоронная. Ребекка теперь в отчаянии… — В самом деле? — заинтересовалась мать, — Он погиб? — Да. Ребекка места себе не находит. Ее отец беспокоится об ее состоянии, ведь… она как будто не в себе. Но это и неудивительно. Они так любили друг друга… Элеонор уже не слушала и задумалась. А я наблюдал за ее поменявшимся выражением. Я чувствовал, как в ней что-то просыпается, нечто дерзкое, сильное и злое. Что-то про себя разрешив, она решительно подняла свои глаза на меня: — Это наш шанс, Клаус. Тебе выдалась возможность не быть бесполезным. Если Хартманн погиб, значит, никакой свадьбы. А Ребекке уже двадцать семь… Ее отец не захочет оставлять ее старой девой. Ты должен этим воспользоваться. Проглотив ее колкость, я еле слышно скрипнул зубами и ответил: — К чему мне женитьба на ней? Разве наши дела так плохи? Мне не нужен был ответ, но я хотел, чтобы мать ответила, и обнажила свою черную алчность. Наши дела не были плохи никогда, сколько себя помню, но матери было мало. Всегда. Ей хотелось больше денег, положения, власти. Будь ее воля, — или, скорее, возможность — она бы захватила власть в Германии. Элеонор злобно сощурилась и поддалась ближе: — Клаус, какой ты еще ребенок. Ребекка — твой шанс добиться новой должности. Или забыл, кто ее отец? Не думаю, что он откажет своему зятю. Тем более, если Ребекка не в себе, как ты сказала, — она повернулась к Лотте, — то ей непременно понадобиться нянька, кем ты и будешь. — Не престало мне быть в услужении у какой-то девки. И довольно об этом. Встав изо стола, я ушел к себе. Как же я был зол. Если бы мне представилась возможность, я бы собственными руками разнес какой угодно танк! Мать нарочно желала вывести меня; хотела увидеть мою вспышку, но я не позволил ей такого удовольствия. Моя сдержанность злила ее, однако я оказался сильнее. Я со скорбью осознавал, что мать порой воюет против меня. Что ж… я приму бой. Даже от нее. Даже против своего сердца. Я приму.***
Первое время моего второго отпуска протекало скучно: меня приглашали на званые ужины и светские вечера, где я всегда чувствовал себя неловко, несмотря даже на всякое дружелюбие. Я любил уединение. Только там я чувствовал себя лучше. Среди людей, пусть и приятных, я должен был непременно играть роль. А без роли в обществе не примут. В один из дней я был приглашен к герру оберфюреру на ужин. Помимо скуки здесь, я ощутил и отвращение. Этот вылизанный герр оберфюрер любезничал с гостями, оставался обходителен с супругой и ласковым с детьми. Какое лакейство… Припомнив ту ночь в салоне мадам Дюбуа, мне стало вдвойне противнее. Весь этот вечер представлял собой театральную постановку для таких же актеров-зрителей, коими являлись гости. Однако меня все же увлекли в какой-то бессмысленный разговор, который я уже и не помню. Всем, между тем, было страстно интересны мои истории с фронта, которые я рассказывал сухо и неохотно. Мои собеседники желали услышать захватывающие детали, истории о чести и доблести немецкой армии, а не об испытаниях солдат на русских морозах, ранениях, страшных картин мук и некоторых абсурдных приказах. Я не стал ничего скрывать. Никогда не умел врать и приукрашивать. Я был честен. И моя честность никому не понравилась. После одного моего рассказа повисло неловкое молчание: дамы остались фраппированы, а мужчины рассматривали носки своих туфель. Я позволил себе усмехнуться. — …или Вы желали услышать красивые истории с фронта? Война — это кровь, боль и слезы. Но, разумеется, что Вам отсюда видно? Вы способны лишь на бестолковые рассуждения, а где дело? Где? Меня понесло. Я не сдержался и высказал упрек. Но, прошу, поймите мое отвращение к ним. Да и я не жалел. Конечно, молчание стало еще нелепее, но я остался доволен. Но всего секунду. После моего выпада, один упитанный господинчик, кажется, профессор истории, фамилию которого я и тогда не помнил, ненадолго отвел меня в сторону и как бы между прочим сказал: — Вам бы надо стать умнее, мой друг. И чаще молчать. Я остолбенел, а он лишь улыбнулся и сделал шаг вперед. Но и здесь остановился и, робко повернувшись, добавил: — Я, конечно, уважаю то, что Вы делаете. И Ваши убеждения. Но… надо дело делать, мой друг. Вспоминая этот случай, мне становится смешно. До истерики. Боже, до чего всем было необходимо показать свою значимость, свою ценность. Дескать, все труды ваши напрасны, а я, мое видение, мое дело самое правильное. Я знаю лучше. Знайте, дорогие читатели, если встретили подобных людей, не стоит вам плевать им в лицо, как это сделал я, не сдержавшись, тому профессору, но стоит щелкнуть их по носу. Не молчите. Иначе заработаете невроз, как я. Этот вечер был таким же, как и остальные, если бы не одна встреча. Когда я уже хотел уходить, — как можно скорее, ибо тот профессор поднял шум из-за меня — у порога я столкнулся с Гюнтером Вагнером и Элизабет… Я, тогда еще разгоряченный от ссоры, не оправился и, верно, показался ей недружелюбным, ибо Элизабет осторожно поглядывала на меня. — Клаус! — радостно обратился ко мне Гюнтер, — Как я рад! Он подошел ко мне и пожал мне руку. Элизабет лишь кратко кивнула. Гюнтер начал что-то говорить, восклицать, но я не слушал. Я смотрел на нее. До чего она была прекрасна: стройный стан, белая кожа, высокая прическа и такое красивое лицо. В тот миг я припомнил, как фантазировал об ее лице: как целую его, как она мне улыбается, как мы счастливы в нашем доме. Но эти фантазии остались лишь фантазиями. — Я слышала, ты недавно вернулся с фронта, — обратилась она ко мне своим мягким голосом, — слышала о твоих победах. Поздравляю, Клаус. Я все смотрел и мысленно умолял ее дотронуться до меня. До чего мне этого хотелось. Все чувства, которые, как я считал, заснули навсегда в моей душе, вновь воспели ей оду. Но мне оставалось лишь глядеть на нее с тоской, вздохнуть и выдавить свое тихое: — Благодарю. Гюнтер не понял моего поникшего выражения и вновь начал о чем-то говорить. Элизабет опустила взгляд. Она-то все поняла. — …может действительно стоит? — продолжал Гюнтер и повернулся к ней, — Может, пообедаем завтра вместе? Составишь нам компанию, Клаус? Я прокашлялся и сначала подумал, что неправильно его понял. Элизабет заметно напряглась. — Я, верно… — мямлил я, — Может быть… — Давай же, Клаус. Мы так давно не виделись. Сколько уже прошло? В каком году мы кончили курс? В тридцать пятом?.. Мне вдруг стало жарко и я неистово захотел на воздух. Особенно наблюдать за нежным взглядом Элизабет на него… — Конечно. — выпалил я поспешно, — Я приду непременно. Гюнтер улыбнулся, а я, скорее кивнув, пулей вылетел на улицу, попутно натягивая офицерскую шинель. Холодный, январский воздух ободрил меня, однако не избавил от мыслей о ней.***
На следующий день я прибыл на обед в поместье герра Вагнера, которого, к слову, не было дома. По словами Гюнтера, того задержали на совещании в министерстве. Благо, мы не обедали одни. Здесь была компания людей, которых я не знал. Пришлось познакомиться. Меня затягивали в беседы, разговоры, но я, тем не менее, среди толпы искал ее. Элизабет в таком простом, но невероятно украшающем ее платье походила на австрийскую Сисси. Хотя для меня она была таковой в любой своей одежде. Убранство и само поместье Вагнера внушало благоговение. Однако на музей, в отличии от моего дома, поместье не походило. Здесь было уютно и безмятежно. Здесь царили любовь и благодушие. И Элизабет скоро стала бы полноправной хозяйкой дома. Как я слышал, Вагнер-старший в будущем оставит поместье Гюнтеру и Элизабет в качестве свадебного подарка. Она этого заслуживала. Я верил. Обед прошел лучше, чем я предполагал, несмотря на мое внутреннее напряжение. Мои новые знакомые оказались менее навязчивыми, чем любые другие, которых я встречал. Гюнтер держался радушно и оказывал внимание всем присутствующим. Он напоминал Эдди своим обаянием и обходительностью, однако без его пороков. Гюнтер был искренним со всеми. Я знал это. Хоть мы и не были друзьями, но общались некоторое время в школе и между нами завязались приятельские отношения. Позже наше приятельство сошло на нет по известной причине, но мы по-прежнему сохраняли друг с другом вежливый тон. После обеда гости разбрелись по поместью в свои компании. Меня тоже приглашали, но я уже почувствовал себя утомленным и отказал. Слоняясь без дела с бокалом коньяку, я набрел на очередную комнату, заполненную гостями. Там находились беседовавшие между собой женщины. Завидев меня, те несколько умолкли и мне стало неловко. Я извинился и поспешил удалиться, однако стоило мне повернуться, как я тотчас столкнулся к подходившей к нам Элизабет. Она ахнула, а я ощутил ее чарующий аромат жасмина. Ее любимые духи. — Клаус, — отпрянув, пролепетала она и залилась краской, — прости, я не заметила тебя. — Нет, это я виноват… — протараторил я, смутившись ее близостью. Элизабет улыбнулась той улыбкой, которая однажды и свела меня с ума. Ей даже было невдомек какое впечатление она на меня производит, сколько усилий я трачу на самообладание рядом с ней… — Я желала бы прогуляться в саду, — тихонько заметила она, — Герр Вагнер особенно радеет за него… Составишь мне компанию? Я сглотнул и мое сердце забилось с бешенной скоростью. Я желал широко улыбнуться, засмеяться от счастья и восторга, но искусно потушил столь волнующее желание в крови. Кратко кивнув, я выпрямился и уступил ей дорогу: — После Вас, фройляйн.***
Сад герра Вагнера произвел на меня неизгладимое впечатление. В жизни не видел подобного великолепия, однако тогда мои мысли были не о том. Мы прогуливались вдоль прекрасных кустов алых роз, но единственную розу я видел лишь рядом с собой. Изящная Элизабет порой останавливалась, перебирая своими тонкими пальчиками лепестки и улыбалась. Я мог лицезреть эту картину вечно. — Эдди сейчас на фронте, верно? — спросила она и подошла ко мне. Я, завороженный, глядел непонимающе. От ее приближения мое сердце вновь запело от восторга и умиления к ее прекрасному личику. — Что?.. — выдавил я. Элизабет засмеялась своим чудесным заливистым смехом и ласково взглянула на меня. — Клаус, ты никогда не поменяешься, — заключила она, — все такой же, каким я тебя запомнила… — А разве ты меня помнила? — Конечно… Всегда. Несмотря на мое колотящееся сердце, я вдруг вскипел от злости. Ее этот тон, тихий голос решительно гипнотизировали меня и что досаднее вдвойне, она понимала это! Элизабет намеренно играла, кидала двусмысленные намеки, вводила в заблуждение. — Тебе нужны жертвы, — понял я и кивнул сделанному выводу, — жертвы твоей красоты. После свадьбы придется ловить лишь один восхищенный взгляд, но тебе, видимо, нужны десятки… Она внимательно глядела на меня, а после, видимо, от неожиданности сказанной правды, улыбнулась: — Боже… Что ты говоришь? Я совершенно… Я не имела в виду… — Мы оба знаем правду. Не отрицай. Элизабет поежилась от моих слов. Я видел ее неприятие, однако она держалась ровно. — Не будем об этом. Ты и я… Давняя история, которой не суждено было развиться. Так зачем же ворошить? Я выхожу замуж, ты — танковый ас. У каждого из нас теперь своя, другая жизнь. Мне было нечего ответить, ведь внимал же я ее правоте. Однако тоскливое щемящее чувство, давно мне известное, вновь поселилось в моей душе. Отвержение преследовало меня с самого детства, но я никак не мог к нему привыкнуть. Мои чувства, мое отношение были не нужны ни родным, ни Элизабет. А ведь она даже не предполагала, каким бы раем я окружил ее, потому что одно лишь ее принятие, хотя бы один раз — и этот рай зажегся бы в моей душе… Но я не винил Элизабет, ибо знал истинную причину ее отвержения — мое уродство. Эти шрамы стали моим проклятием. Я словно в одночасье превратился в Гуинплена из романа Гюго и удивительно, что с детства я обожал этот трагичный роман. Верно, предчувствовал. Смирись, Клаус, смирись. Тебя никогда не выберут. Вдруг повеял холодный ветер, и Элизабет поежилась. Между нами до сих пор сохранялось напряженное молчание, но кто-то из нас должен был быть немного сильным… — Видимо, мне уже пора. — мрачно сказал я с неимоверным усилием воли. Она, опустив голову, кратко кивнула и закусила нижнюю губу. Я улыбнулся ее детскому выражению и поспешил удалиться. Мне и раньше хотелось уйти, а теперь это стало почти необходимостью. Я проходил между толпами людей под их смех и разговоры, меня толкали, а я лишь желал вырваться из этого душного плена… Я почти достиг цели, — последняя комната, передняя и вот она, дверь — но буквально за мгновение до меня донеслась мелодия фортепиано. Это была неизвестная мне сюита, которую я прежде не слышал, однако… Я и сейчас, вспоминая, удивляюсь, как на меня это произвело впечатление… Обычно я был далек от музыки, но это сюита, подобно взгляду Горгоны, заставила меня окаменеть на месте. Невероятно. Мое сердце забилось, как при виде Элизабет, но теперь я шел на необыкновенные звуки музыки и вскоре отыскал комнату, где стоял рояль. Гости, как и я, зачарованно наблюдали за музицирующим, но я не мог вполне его разглядеть, опять же, из-за толпы загипнотизированных гостей. А сюита все лилась с нарастающим, как и во мне, напряжением. Мелодия только сначала кажется простой, а вскоре нарастает, как ком и после взрывается… Как и во мне взорвалось, когда пианист кончил сюиту. Разумеется, комната взревела заслуженными аплодисментами, лишь я, до сих пор пораженный, не мог прийти в себя. Меня разобрало любопытство и, не выдержав, я стал прорываться среди толпу поближе к роялю, чтобы увидеть этого гения. Оказавшись совсем близко, я заметил аплодирующую Элизабет и улыбающегося Гюнтера. Он что-то говорил пианисту, которого я вновь не видел. Верно, ростом он не выдался, но зато талантом… — Клаус! — вновь улыбнулся Гюнтер, заметив мое появление, — Прошу, подойди. В иных обстоятельствах, я бы уверено проигнорировал, однако любопытство все еще терзало мой ум. И завидев это лицо, я вновь остолбенел, даже сильнее, чем от сюиты. Передо мной стояла маленькая и все в том же своем обыкновенном ситцевом платье, что я заметил на ней в первую нашу встречу, смутившаяся Анели. Она, опустив взгляд, сдержанно благодарила воспевание ее таланту и иногда кивала на задаваемые вопросы. — Ты знаешь Анели Крюгер? — спросил меня Гюнтер, — Настоящий самородок! По-моему, Вы даже консерваторию не кончали, так? — теперь, повернувшись к Анели, он обратился к ней. Она кивнула и вновь от смущения опустила голову. — Это было великолепно, — улыбнулась Элизабет и мимолетно бросила на меня взгляд. Вскоре подтянулись и другие гости, выражавшее свое восхищение, однако, как показалось мне, Анели оставалась сконфуженной и задумчивой. И всего через миг, всего один, она повернулась и взглянула на меня. Ей продолжали что-то говорить, но ей было все равно, я знал это. Она смотрела на меня, словно что-то ожидая, с какой-то надеждой и любопытством. Анели, не замечающая ни толпу, ни шум, подошла ко мне и с сожалением спросила: — Вам не понравилось? — Нет. Я в восторге, — просто ответил я, не чувствуя неловкости, — очень красиво. Анели облегченно и широко улыбнулась. Она хотела было что-то добавить, но ее, такую радостную от моего ответа, увлекла за собой развеселившаяся толпа гостей. Опять сумбурно. Но иначе я не смог описать. Во мне тогда ума было немного. И чувства смешались. Анели… Анели. Ее сюита. Толпа, которую я не замечал. Она, верно, тоже. Или притворялась? Хотел бы я сейчас ее спросить. Но… неужели можно было сыграть такой детский взгляд?! Мой взгляд! Как она могла догадаться? Не телепат же она! Мне этого никогда не понять…***
Когда вечером, я вернулся домой, то почувствовал некоторую странность. Не могу объяснить, но что-то было не так. Что-то произошло. Было тихо и чисто. Никого не видно. Даже прислугу. Тревожное чувство поселилось в моей душе и холодок прошел по спине. Я тотчас ринулся на второй этаж в спальню матери. Дверь оказалась приоткрыта и я вошел. Элеонор сидела на своей кровати с потухшим взглядом, а подле — Лотта, держащую ее за руку, и утирая слезы. Я застыл на пороге и вмиг скрутило желудок. — Мама… — начал я, внезапно охрипшим голосом. Она глядела на меня всего секунду и отвернулась. Лотта тут же подскочила ко мне и, рыдая, уткнулась в китель. — Что? — нетерпеливо спросил я и, взяв ее за плечи, мягко оттолкнул от себя, — Что случилось? — Эдди, — всхлипывала она, — Прислали похоронную. Я тотчас отпрянул и стукнулся о дверной косяк. Слова Лотты звенели в моей голове и я даже не заметил, как опустился на пол. Я пока не поверил и нервно провел по волосам. Сейчас накроет. Мне нужна была секунда, чтобы прийти в себя. Еще немного… И я выпрямился. Мое лицо стало бесстрастным. Сколько раз я справлялся с подобным? Не сосчитать, верно? Слишком много. Сколько своих солдат я похоронил… Опять много. И теперь, когда погиб мой брат, погиб солдат, которых было много. Он стал для меня одним из. Я выучился горевать минуту и идти дальше. И теперь… Теперь я пойду дальше. — Похороним его так, — объявил я, — без тела. Будет просто камень, могильная плита, с которой мы могли бы проститься. — Проститься?.. — ядовито выплюнула мать, еле сдерживая слезы, — О чем ты? Мой мальчик, мой Эдди погиб! Его больше нет! Даже… даже тела… Она зарыдала и закрыла лицо руками. Теперь Лотта метнулась к ней, утешая. Мне было нечего сказать, да и что я мог? Я понимал боль матери, но не чувствовал ее. И лишь потому, что ее было слишком много. Я вздохнул и ушел к себе. Эти вопли раздражали меня.***
Однако Элеонор Ягер не была бы собой, если бы позволила себе хотя бы еще минуту на горе. Наверное, у нас это было общее. Она умела смиряться и приказывать своему сердцу. Даже на похоронах отца, она не проронила ни единой слезинки, лишь оповестила нас: «Теперь я — глава семьи!». И все же я гордился ее стойкостью и непоколебимым взглядом. Держалась уверенно, как и подобает ее положению. С организацией похорон помогли Герда и Бруно, мать же отказалась принимать участие в этом маскараде, как сама выразилась, но все же не протестовала. Лотта оставалась подле и не отходила от нее. Хотя бы здесь я был спокоен. Через день все и состоялось. Был лишь камень и пустой гроб. Мать согласилась присутствовать только с тем условием, что кроме нас, то есть семьи, никого более не будет. На самом кладбище во время прощания стало неловко. И неловко было оттого, что я не чувствовал скорби, как хотел. Глядя тогда на мать, я видел ее бесстрастное выражение и понимал, что она чувствует то же самое. Только Лотта плакала и действительно попрощалась с Эдди. Я был рад и этому. По возвращении домой мать, не замечая рыдающую прислугу, сразу поднялась к себе; Лотта и я приняли соболезнования и вскоре отпустили всех. В нашей зале остались только мы. Камин давно потух и становилось прохладно. Впервые мне не хотелось пить. Я даже усмехнулся. Лотта не ушла к себе, а осталась рядом, но, как я чувствовал, мыслями она была далеко. — Тебе холодно? — спросил я бесцветным голосом, — Мне разжечь камин? — Разожги. — ответила она тихо и меня отчего-то это ободрило. Хотя бы Лотта не игнорировала меня. Я разжег камин и подбросил побольше дров. Вскоре зала наполнилась приятным теплым светом. — Мама винит герра Шнитке… — сказала вдруг Лотта и ее голос показался мне неестественным. Я сидел возле камина и кочергой перебирал дрова. Отчего-то захотелось спать. Я слышал, что в моменты душевного упадка или сильных потрясениях спать хочется, иначе бы психика не вынесла… — С чего ты взяла? — наконец спросил я, — Она тебе сказала? — Мама так думает, — Лотта подошла к камину и села рядом, — она часто рассуждала об этом. Она думает, что герр Шнитке намеренно отдал такой приказ… — Это невозможно. Эдди — солдат. Был им, — мрачно уточнил я, продолжая глядеть на яркие язычки пламени, — он должен был подчиняться верховному командованию. Это его долг. — Но… но ведь герр Шнитке мог послать кого-то другого на… — Смерть? Ты это хотела сказать? А чем Эдди отличается от другого, кроме того, что он наш брат? Сколько таких, как он? Лотта молчала и отвернулась. Я понимал, что ей не хочется принимать эту правду, однако моя сестра когда-нибудь должна была понять, что мир не создан лишь для того, чтобы исполнять прихоти нашей семьи. — Если мама так считает, — начал я снова, — пусть так. Может, ей так легче? Найти виноватого… Но это не имеет никакого отношения к правде. Слышишь, Лотта? Осторожно прикоснувшись к ее лицу, я повернул его к себе и увидел заплаканные глаза. Я старался вложить в этот свой жест всю нежность на какую был способен. И, верно, сработало: Лотта, не выдержав моего сочувствующего взгляда, бросилась мне на грудь и зарыдала.***
Лотта совсем выбилась из сил, и я уложил ее спать. Побыв с ней немного и дождавшись ее скорого отхода ко сну, я побрел к себе. Хотелось остаться в одиночестве и подумать. Однако по дороге меня перехватила Китти и попросила к матери. Я лишь выругался про себя. Сейчас видеть ее мне хотелось меньше всего! Видимо, я плохой сын… — Ты хотела меня видеть? — зайдя в ее комнату без стука, я перешагнул порог и остановился. В душе я надеялся, что это ненадолго. Элеонор сидела в своем кресле у окна и жестом предложила мне сесть рядом. Я вздохнул и присел на банкетку. — В связи с последними событиями… — тяжело начала она, помолчав с минуту, — мне более не на кого рассчитывать, кроме тебя. Утрата Эдди невосполнима, однако я надеюсь, что ты станешь достойным сыном… Я засмеялся. Меня разобрало от смеха. И такого истерического. Мать сначала странно косилась на меня, а затем гневно буравила взглядом. Мне от этого стало лишь смешнее. — Хватит! — не выдержала она и вскочила на ноги. — Не могу… — сказал я, запыхавшись, — Господи, что ты говоришь? Я всю жизнь, всю свою чертову жизнь, пытался быть достойным, а теперь ты словно упрекаешь меня! Я не был достойным, мама? Все это время я считал, что мы только не понимаем друг друга, но ты же в упор не замечала меня! Мое звание, мой Рыцарский крест, мои сражения… Мама, я тоже твой сын! Я мог погибнуть на Восточном фронте! Понимаешь? — я тотчас поравнялся с ней и взял в руки ее лицо, — Я мог погибнуть. Твой сын мог погибнуть. Но… ты бы предпочла увидеть мою смерть, нежели Эдди, да? Я отпрянул от нее лишь теперь, когда Элеонор совершила ошибку — почувствовала вину. Если бы она оставалась равнодушной, я бы принял обыкновенно, но… ей стало стыдно передо мной; перед правдой. Раньше я никогда не говорил ей подобное, ибо случая не выходило, однако теперь не понимаю, что произошло… Произошло само собой. Я даже не заметил. Это было посильнее всякого «Т-34»… Боже, я хотел бы сгореть с «Пантерой», чем пережить это. У меня и теперь от этого воспоминания горящий ком в горле, который истязает меня, а тогда… Жаль, что я был не пьян. Почему-то всегда в болезненные моменты оставался трезв… — Клаус, ты — мой ребенок, — начала Элеонор, — Может, я плохая мать, особенно по отношению к тебе, но какая бы я ни была, я ни за что не пожелала бы тебе смерти! Как ты смеешь ставить меня перед выбором? Вы все мои дети! Смерть Эдди или, я прошу Господа этого не допустить, твоя, или Лотты — моя смерть. — на ее глаза вновь навернулись слезы и она, не стыдясь, вытерла их, — Да, я не была хорошей матерью, но… я не знала, как правильно. Никто не знает. Что мне было делать? Ваш отец оставался весь в работе, а я… одна с вами. Но клянусь, я всегда желала вам добра. Вам всем. И тебе, Клаус. Разумеется, с тобой… Ты всегда считал, что ты похож на отца, но нет… Ты — моя копия. Ты слишком похож на меня. Я вижу в тебе свои пороки и недостатки. Мне тяжело это выносить. Я не могу к тебе подступиться, ты такой закрытый, весь в своих раздумьях. О чем ты думаешь, Клаус? Что за мысли делят твою голову? — помолчав немного, мать с тяжестью продолжила, — Твой отец, Лотта и Эдди… я могла понять их потребности, их мысли и чувства, а ты, Клаус, слишком силен. Ты всегда один, но тебе словно никто и не нужен, правда? Ты слишком сильный… Слишком. Признаться, я никогда о тебе не беспокоилась, потому что знала, что ты сможешь вынести что бы то ни было. Николаус, — с улыбкой произнесла Элеонор и впервые взглянула на меня, — означает «победоносный». Когда она стала приближаться ко мне, я ощутил странное, колющее, сдавливавшее мне грудь чувство. Я не желал ее прикосновений. Я не хотел этого, уверяю вас. Однако Элеонор все же прикоснулась к моему лицу. К моей раненной щеке и погладила шрамы… я выдохнул от удовольствия и не поверил себе. — Ты — мой сын, — прошептала она, — и ты не подведешь меня. Я знаю, Клаус. Я терся об ее ладонь, будто котенок, и прикоснулся губами к ее мягкой ладони благоговейным поцелуем. Элеонор впервые улыбнулась своей совершенно неизвестной мне улыбкой. Она улыбнулась искренне. — Я не хочу потерять и тебя, сынок. Поверь мне. Прошу, поверь. — О чем ты? Элеонор, облизнув сухие губы, вздохнула и выпалила: — Я хочу, чтобы ты женился на Ребекке Шнитке. Сейчас, когда погиб Хартманн, это возможно. Отныне ты не танковый ас, а самый богатый человек Мюнхена. Так будет лучше.