Змеи тревожные, что на плечах лежат, враз зашипели.
Ядом сочатся клыки, в полутьме языки хлещут мельком.
Камень — другой — он в полете сражен был лирой и пением.
Гадов, однако ж, вражда безрассудная все еще крепнет.
Севастьян ушел. Оставил наедине с трупом своего дяди и, что страшнее, с пребывающей не в лучшем расположении духа горгоной. Она слышала слова Соломона и, конечно, тотчас же все поняла. Но поняла неправильно. — Так вот, кто ты — герой. Боги никогда не избирают абы кого. Стоило догадаться, что твое бесстрашие кроется в их поддержке. Что они тебе обещали? Прозрение? — говорила строго, но без гнева — на расстоянии во всех смыслах этого слова. — Нет, все не так… То есть, так, но не совсем… — суетливо искал оправданий Оминис. — Я не избирал такой путь — я был в отчаянье. В ночь после ухода Севастьяна ко мне явилась муза, представилась Мель… Мельпо… — Мельпомена. — Я ее по-настоящему видел. Одну в кромешной темноте. На лице ее была скорбная маска, в одной руке, кажется, палица, в другой кифара. Она вручила мне ту со словами: «Аполлон посылает тебе свою лиру для героических свершений. Она поможет тебе наслать сон на горгону. Но не бери меча в пещеры, твое оружие — музыка…» — Логично, ведь оружия здесь и так предостаточно. — Да… — виновато подтвердил он. — И я должен был… — не мог произнести вслух. — Принести тщеславцу мою голову как трофей, — вместе со змеями прошипела горгона. — Понимаю твою злость, но как я мог отказать богу? Я не знал, на что иду, я лишь хотел помочь Севастьяну. Сначала я не осознавал, что означает убийство, но за то время, что стаскивал трупы в яму, узнал сполна; потом убеждал себя в защите близких, но ты не была им угрозой; и в конце концов я понял, что не хочу этого. Ты подолгу спала, а я с каждым днем только больше убеждался, что никогда не смогу этого совершить. Клянусь, Эвриала, мои слова к тебе были искренни… Все его попытки убедить, однако, были тщетны. — В тебе говорит страх, аэд. Но тебе нечего бояться: я не стану мстить человеку за естественную для его природы подлость. — Богиня в тоскливой иронии усмехнулась: — А ведь я доныне и не верила в то, что Аполлонова кифара достаточно искусна, чтобы согреть камень… Что ж, идем, аэд. Ты исполнишь прихоть богов и споешь свою последнюю поэму. — С тем последовало скольжение змеиного хвоста. — Что? — опешил он от внезапного смирения горгоны. — Нет, я сказал правду: я не хочу этого. — Идем, аэд, — велела тогда настойчивее. — Нет… Когда она снова развернулась к нему, голос ее лишился своей степенности. — Хочешь идти к друзьям? Так уходи! — Нет, я хочу остаться. Но не потому, что должен, а по своей воле. — Хочешь остаться? — Да… — Он сглотнул и, собравшись с мыслями, признался: — Думаю, я воспылал чувствами к тебе… — Воспылал? Ко мне? — не то в потрясении, не то в ужасе переспросила она. Змеи сварливо зашипели. — Ты, смертный, ведь даже не ведаешь, чего желаешь, не так ли? Я не муза, не лесная нимфа, не дева-океанида! Я — древнее забытое народом божество, властвующее над водами и жизнью. Мои поцелуи не согреют тебя, мои руки не подарят тебе ласки, а чрево не выносит дитя. Иди, глупец, плети венки с себе подобными девицами! Наслаждайся своей смертной жизнью, коя коротка! Хотя ее речи становились все шершавее и громче, сердце Оминиса, вопреки тому, мягчело. Наверное потому, что улавливало в них порывы уберечь. — Дело в том, что и я ведь не самый обычный смертный. Я не хочу этого. — А чего ты хочешь?! Прозябать в сырой пещере по соседству с трупной ямой?! — Она далеко. И мне здесь нравится. Нет, я понимаю, мы никогда не будем равны: ты всегда будешь богиней, а я для тебя всего лишь человеком, но все, чего я жажду, — это быть рядом с тобой… Когда она приближалась, казалось, сердце способно птицей вылететь из груди, а когда опустилась до уровня лица и ее дыхание обдало мерзлым воздухом, то казалось, кровь под кожей замерла. — Ты думаешь, что знаешь, кто я, человек, но это далеко не так. Моя природа иная. — Аспиды, прежде разъяренные, притихли, точно готовясь впиться в щеки, и даже в слова горгоны просочился их шипяще-змеиный акцент. — Раз так, то я хочу узнать, — выдавил он из груди, точно ставшей камнем. — Хочу, чтобы ты позволила мне узнать… — Что именно ты хочешь узнать? — Все, что угодно… Почему твои змеи иногда враждуют меж собой или даже с тобой? Какова твоя кожа на ощупь? Каждый ли… каждый ли поцелуй Эвриалы несет смерть?.. — С каждым новым вопросом ядовитые аспиды отступали, а последний и вовсе позабавил горгону. — Далеко не каждый. — Что ж, звучит… обнадеживающе… — на выдохе нашел, что сказать, и еще больше смутился от этой дерзости. Внезапно стало холодно. Сразу два его вопроса вмиг разрешились. Горевших смущением мягких уст коснулись прохладные и гладкие, подобные мрамору. Горгона оказалась лишь отчасти права в том, что ее поцелуй не несет тепла, потому что он был настолько глубок, что согревал грудь изнутри и дарил покой раненой душе. Так что ни клыки, ни острые когти, с робостью касающиеся шеи, Оминиса не страшили. Следующее сошло прохладой с ее губ в совсем ином тоне: — Боги Олимпа тебе этого не простят, герой… — Что я могу сказать? — выдыхая теплотой, с той же истомой спросил он. — Тогда им не стоило выбирать в герои поэта. — За эти слова Эвриала подарила ему еще один поцелуй. И еще многие-многие после, проиграв свою битву с чувствами. Расплату за ослушание боги оставили Хроносу: человеческий век даже под негой богини недолог, ничто в сравнении с вечностью. Эвриала была вынуждена в бессилии наблюдать, как тускнеет возлюбленный: как постепенно его волосы заливаются серебром, как кожа покрывается полосками морщин и тянется к земле — то для обоих в равной мере было наказанием. И в день, когда впервые за много лет раздался горгоний крик из пещер, те опустели. Эвриала к тому моменту стала достаточно сильна, чтобы вернуться к утесам и возлечь к сестрам третьей скалой. Единственной, обнимающей пустоту от истлевшей плоти, проносясь через которую, ветер обращался мелодией. Что же до поэмы, то рапсод свое обещание, конечно, сдержал и спел ее людям, да только по прошествии веков история о старшей дочери Форкия и Кето, Эвриале Горгоне затерялась обрывками во многих других.Так кончается песнь, и ни Громовержца ярость
Не уничтожит ее, не высечет меч, не прорастет в ней ростка.
В день, когда уж не будет на свете старости,
К небесам отойдет, молениям тогда внимать издалека.