5. О любопытстве, связавшем пса
29 ноября 2025 г., 17:54
Примечания:
Кто еще не видел, срочно бежать смотреть горячую красоту от Роланда по мотивам: https://t.me/morankinne/1065
А также чудесный хорни-арт от Yuidzhi: https://x.com/yudzhis/status/2047169295277285763
Джунхёк не знает, как всё пришло именно к этому.
Знает, вернее, — о каждом поворотном моменте: от выбора квартиры до решения пойти на поводу у Докчи и склониться к нему, чтобы поцеловать — но легче от этого не становится. Цепочка событий всё равно кажется неправдоподобной: усердно работать, выступать на международных киберспортивных соревнованиях, стримить вперемешку с учебой и заботой о Миа, чтобы купить собственное жильё и через несколько месяцев после этого оказаться у соседа в постели. Не такие жизненные планы строил Джунхёк, когда откладывал первые заработанные деньги и просматривал сайты с недвижимостью. Но он не жаловался и не жалел: Ким Докча — потрясающий. Интересный, заботливый, раздражающий чуть чаще, чем хотелось бы, но сексуальный до какого-то хтонического, иррационального желания. Ким Докча удивительный, будто сброшенный в мир человеческий за длинный язык и нечестивые даже для демонов помыслы. В подземное царство он не уместился, не развернулся со своими гигантскими крыльями и такой же гигантской дырой вместо совести, а потому нашёл новое пристанище — и намертво засел в голове и сердце Джунхёка.
Устроился, угнездился, разбросав повсюду перья, и обжился достаточно, чтобы напоминать о себе каждый день.
Джунхёк добавляет овощи в рис, но думает сейчас совсем не о них — и не о соли, которую едва не сыпет мимо сковородки. Он думает о тонких пальцах, что зарывались ему в локоны, думает о бёдрах и ногах, соблазнительно обтянутых ремешками-подтяжками, думает о горячем члене в собственном горле и о довольном прищуре, с которым Докча смотрит всякий раз, когда ему удаётся смутить и поддеть. А ещё Джунхёк думает о том, что случилось три дня назад.
Тогда, после совместной прогулки, дети вернулись счастливыми, но перепачканными сверху донизу: кто-то поскользнулся и упал, кто-то вытирал грязными руками лицо, а кто-то прыгал через лужи, но на самую большую сил и способностей не рассчитал. Ю Миа приняла ванну, переоделась в чистое и потребовала отвести её в гости на обещанный мультфильм. Дверь была не заперта — Миа вбежала в чужую гостиную, будто в свою, едва не запуталась в тапочках и плюхнулась на диван рядом с Гильюнгом и Ёсун, такими же вымытыми, свежими и нетерпеливыми. Измотанный работой и детским энтузиазмом, Докча неторопливо сушил им волосы и безнадёжно проигрывал желанию зевнуть.
Джунхёк, который полчаса назад разнимал одуревших детей, швырявшихся друг в друга грязью, привалился плечом к дверному проёму и вздёрнул бровь.
— Выглядите так, будто это вы с ними гулять ходили. И в грязи валялись тоже вместе с ними.
— Не быть тебе дамским угодником, Джунхёк-а. Никакой тактичности и навыков делать комплименты, — вяло усмехнулся Докча. Вид у него и правда был потрёпанный и уставший. — Хотя твоей симпатичной мордашке наверняка многое прощают. Ты даже меня подкупить умудрился, не стыдно?
— Так вы меня терпите только из-за лица?
— Я не с тем жизненным опытом, чтобы кого-то «терпеть». Особенно из-за внешности, — и прежде, чем Джунхёк успел спросить, что это значит для него самого, Докча скептично осмотрел мокрые волосы Ли Гильюнга и добавил: — Можешь принести мне ещё одно полотенце? В ванной их, по-моему, не осталось — посмотри в моей комнате, последний ящик в комоде.
Возможно, Докча — помятый, полусонный, такой же лениво-тягучий, как запеченный зефир — что-то перепутал. Возможно, Джунхёк неправильно услышал или вместо комода случайно заглянул в тумбочку — в тот момент, когда он отодвинул ящик, всё стало неважным. Там не было ни полотенец, ни постельного белья, ни хлама, который люди обычно складывали хоть куда-нибудь, чтобы не мозолил глаза, — но был ошейник. Чёрный, кожаный, свернувшийся одиноким кольцом на полупустом дне. И, что хуже всего, — будто бы не похожий на тот, фотографию которого Докча присылал больше двух недель назад.
Джунхёк должен был поступить как приличный человек: захлопнуть ящик, притвориться, что ничего не видел, и не лезть в чужую личную жизнь. Но Докча не был чужим. И предпочтения его тоже — не были для Джунхёка чужими.
Он хотел понять.
Хотел убедиться, что это было именно то, о чём он думал. Думал ещё тогда, когда вздрагивал, лёжа на постели в гостинице, от собственных прикосновений и разгорячённых — ни разу не приличных — фантазий.
Джунхёк сглотнул. Протянул руку — искусственная кожа, прохладная и гладкая, идеально легла под пальцы. Он достал ошейник так медленно и осторожно, словно тот был змеёй, готовой выпустить клыки от любого резкого движения. Хвост его размотался — пряжка, подпрыгнув в воздухе, едва различимо звякнула, и Джунхёк тут же поспешил её поймать, боясь, что даже такой тихий звук могут услышать.
Это была вещь, — обычная вещь — но от одного прикосновения к ней в животе всё сжималось, скручивалось. Дрожало.
Вдох-выдох.
Джунхёк провёл большим пальцем вдоль ровных, аккуратных швов, оценил качество материала — осмотрел каждый изгиб и каждую дырку в ремешке, избегая самого главного. Взгляд не поднимался выше — застревал в сантиметре до всякий раз, как Джунхёк хотел рассмотреть крепёж для поводка.
«Блядь, я как подросток, который нашёл у родителей презервативы».
Он чертыхнулся и на третьей попытке всё же развернул к себе ошейник передней частью: два маленьких кольца, к которым крепилось кольцо побольше, — именно сюда пристёгивался карабин. Такое для животных не делали.
Этот ошейник точно не был тем, который Докча купил для чужой собаки: другая форма, приятный и гибкий материал — кажется, ошейники для животных были более жёсткими? — другая ширина, непохожие крепежи. Джунхёк не был специалистом, но и дураком тоже не был: ошейник, который валялся у Докчи в ящике, вообще не предназначался для собак.
Он был сделан для людей.
И от одной мысли об этом в паху потянуло горячим, давящим комом.
— Не очень вежливо рыться в чужих вещах, Джунхёк-а.
Джунхёк вздрогнул и обернулся, едва не выронив ошейник из рук: Докча стоял в дверях, — мягкий, взъерошенный, с растекавшимся по плечам тёплым светом — улыбался масляно, и в глазах его не было ни намёка на злость. Только знакомое лисье лукавство, которое не сулило ничего хорошего.
Джунхёку, конечно, — не Докче.
— Я искал полотенца, которые вы же меня и попросили принести. Я не виноват, что вы сами не помните, где у вас что лежит.
— Ты неисправим, — качнул головой Докча. — Нет чтобы сказать: «Извините, господин Ким, я просто хотел убедиться, что в этом ящике действительно не было полотенец, вот и решил из него всё достать. Я больше так не буду. Обещаю впредь быть хорошим и послушным мальчиком, и, чтобы доказать свою искренность, я отдаю вам в руки и этот ошейник, и себя». А ты сразу перекладываешь вину на других, хотя я, заметь, вообще-то за тебя беспокоился. Ты куда-то пропал, и я подумал, что ты заблудился или тебя случайно завалило хламом из шкафа.
— Я заглянул ровно туда, куда вы мне сказали, — Джунхёк нахмурился, стараясь не выдать волнения: кончики ушей предательски обожгло смущением. Он и правда хотел бы отдать себя в руки Докчи, но знать об этому тому было необязательно. Не отцепится ведь потом с поддёвками. — Невозможно переложить то, что уже лежит на вас.
— Правда? Зачем же ты тогда достал ошейник, если увидел, что полотенец в ящике нет? Допустим, я ошибся, но ты мог бы вернуться и сказать об этом, верно?
— Я…
Джунхёк не знал, что ответить. Он был пойман с поличным и доказательство вины сжимал в своих же руках. Это было подло — стыдить его вот так. Самодовольно смотреть из дверей, приподняв уголки губ, закрывать собой единственный выход и даже не думать поступить по-человечески — отпустить и забыть.
— Я взял его случайно, ясно? — раздражённо пробормотал Джунхёк: врать Ким Докче у него получалось отвратно. — Я не понял, что это такое, поэтому достал.
— Слабый аргумент, Джунхёк-а. Тебе бы у детей поучиться: они вот мастера придумывать отговорки. Но, так уж и быть, я тебя прощу, если ты честно ответишь на мой вопрос: тебе стало интересно?
— Что?
— Ошейник, — Докча чуть склонил голову набок, и чёлка отбросила длинные тени на его лицо. Ямочки на щеках стали заметнее, глаза потемнели — теперь Джунхёк даже примерно не мог понять, о чём думал Докча. Впрочем, как и всегда. — Он тебя заинтересовал? Не хочешь примерить, м? Думаю, он бы тебе подошёл.
От такой откровенности сжались лёгкие — Джунхёк едва не подавился воздухом и выдавил из себя насквозь лживое:
— Нет, мне неинтересно. Несёте хрень какую-то.
Он мог бы признаться, но не здесь. Не в такой ситуации. Не запертый в чужой спальне, как загнанный зверь, что попался за разнюхиванием лисьей норы. Всё внутри жаждало — и всё внутри сопротивлялось, возмущённое, застигнутое врасплох, пытавшееся защитить себя. И прежде, чем Докча успел обвинить его в обмане, Джунхёк сказал первое, что пришло ему на ум:
— Какая вам вообще разница? У вас ведь же уже есть кто-то, с кем вы можете заниматься… таким. Кому-то же этот ошейник принадлежит.
— О? Неужели я слышу в твоих словах нотки ревности, Джунхёк-а? А я думал, что у нас с тобой доверительные добрососедские отношения.
— Я не ревную, — процедил он. — Просто удивляюсь, как вы успеваете работать, заботиться о детях, трахаться со мной и с кем-то ещё.
И снова — ложь.
Стоило только Джунхёку представить, что Докча ластится к кому-то другому, шепчет «хороший мальчик» и дарит поцелуи не ему, касается не его, смущает — не его, нежит — не его и любит тоже — не его, как в голове тут же мутнело. От злости, горя и обиды: на Докчу и на себя, потому что упустил, недодал и оттолкнул своим дурным характером. Не сумел открыться, не был достаточно хорош и...
Докча оборвал его мысли прежде, чем они успели превратиться во что-то серьёзное:
— Единственный, с кем я трахаюсь, помимо тебя, — это новый роман моей подруги. Она накрутила там столько временных парадоксов и мировых линий, что кто-то должен привести этот творческий хаос в порядок, — он усмехнулся, расслабленно и лениво. — Так что не стóит так опрометчиво бросаться обвинениями, не то я могу подумать, что ты действительно ревнуешь. А этот ошейник валяется в комоде уже года четыре, наверное. Я давно не практиковал БДСМ.
— А раньше, значит, практиковали?
— Не то чтобы активно. Одноразовые встречи мне быстро надоели, а найти кого-то на долгосрочные отношения не получилось. Многовато хлопот: у меня двое детей, работа, времени было не так много, да и водить кого-то малознакомого в свою квартиру я не хотел. А ездить, сам понимаешь, тоже время. Так что всё как-то постепенно сошло на нет.
У Докчи всё же был опыт в БДСМ — и удивительным откровением это не стало. Слишком грамотно Докча доминировал в постели, слишком хорошо понимал, где и как надавить, чтобы заставить смутиться или слушаться, слишком ловко обезоруживал и наслаждался чужим стыдом — трудно было не заподозрить неладное. Он и смотрел всегда так, что хотелось подчиниться: без всяких костюмов, этикета и бондажа — подчиниться просто потому, что Докча был рядом.
— Что-то я разоткровенничался, — он зевнул, почесав щёку. — Тебе всё-таки такое неинтересно.
— Вообще-то...
Джунхёк вовремя умолк, перехватив хитрый прищур.
Почти подловил.
Только победителем себя Джунхёк почему-то не чувствовал.
— Ладно, положи, что схватил своими любопытными ручонками, на место, и возвращайся к нам, не то дети решат, что ты не хочешь по десятому кругу смотреть их любимые мультики. На полотенце забей, возьму какое-нибудь с сушилки, — Докча уже развернулся, чтобы уйти, но оглянулся и бросил напоследок, улыбнувшись краешком губ: — Но, если всё же станет интересно, Джунхёк-а, просто скажи. Я не кусаюсь.
Не кусается он, как же.
Джунхёк уверен: дойди их отношения до той точки, где они начнут помечать друг друга, и Докча превратит его кожу в карту ландшафта и полезных ископаемых. Вот эта синюшная полоса следов на плече — Гималаи, а шея, на которой вообще свободного места не осталось, — это Докча показывал залежи угля в Кёнсан-Пукто.
Ублюдок.
Ни стыда, ни совести. Ведёт себя последние три дня как ни в чём ни бывало, — словно не предлагал, не говорил и не хранил в ящике ничего эдакого — а Джунхёк крутит, и крутит, и крутит случившееся в голове. Прямо сейчас, стоя у плиты, — крутит, и вчера вечером, когда неловко дрочил в душе, — тоже. Образы лезут, встают прямо перед глазами везде: на стримах, на учёбе, на тренировках и перед сном. Вторую ночь кряду Джунхёк ворочается, забивается в одеяло почти по самый нос и пытается избавиться от мыслей.
От всех до единой.
Но фантазии подкрадываются, пробираются на заднюю сторону век и будоражат до поджатых на ногах пальцев. Джунхёк думает — думает, вжавшись в выстиранную наволочку — об ошейнике и приказах, о том, как потрясающе выглядит Докча, если смотреть на него снизу-вверх, думает о том, каково это — когда тебя тянут за поводок, когда плотная кожа обхватывает шею, когда ты добровольно отдаёшься в чужие руки и доверяешь настолько, что позволяешь творить с собой всё, что вздумается. Джунхёк думает, как Докча мог бы фиксировать его за кольцо на ошейнике, раскладывать на своём массивном, неказистом столе и брать прямо там, среди бумаг и книг.
Джунхёк думает — и спит теперь урывками.
У него финал турнира чуть больше, чем через неделю, а голова забита совсем не тем.
Бесит.
Джунхёк вздыхает и смотрит на идеально сложенный омурайсу так, словно стóит разрезать его округлое яичное брюшко, и вместе с рисом из него вывалятся право на индульгенцию и ответы на все вопросы. Но в нём нет ни ответов, ни прощения за извращённые помыслы, ни благословения на новые: такие же грязные, неприличные и бессовестные. Он безмолвствует и лежит, красивый, аккуратный, украшенный ровными полосками кетчупа, — лежит и ждёт, когда его наконец отнесут в соседнюю квартиру. Утром Докча вызвался отвезти детей в школу, прихватил с собой Ю Миа, позволив Джунхёку выспаться в редкий выходной, и ничего взамен вообще-то не просил, но всё же поблагодарить его кажется правильным. Не только за сегодня — вообще за всё.
Приготовить омурайсу ничего не стóит. Найти повод, чтобы встретиться наедине, — тоже.
Не может же Джунхёк заявиться как ни в чём не бывало, постучаться и сказать, что хочет подчинения, контроля и вот этого всего? Может, конечно, но гордость не позволяет. И стыд. И жалкие остатки принципов, которые почему-то ещё не валяются в помойке — там же, куда Джунхёк уже скинул свою гетеросексуальность, в которую не очень-то верил, и представления о себе как о более-менее приличном человеке.
Ладно, думает Джунхёк, если он продолжит так стоять, то ничего не изменится. Нужно действовать и разбираться по ходу дела. Он ведь выигрывал международные соревнования, без тени волнения принимал поздравления от чиновников и больших шишек в мире киберспорта, не нервничал ни перед одним экзаменом в университете и даже бровью не повёл, когда поставил рекорд по урону на мировом боссе в ММО, разорвав чат в клочья, — разве может он волноваться из-за разговора с Ким Докчой?
Не может, но всё равно волнуется.
Все эти две недели, как он вернулся из Америки, Докча не прикасался к нему. То есть, прикасался, — похлопывал по плечу, в привычном жесте ерошил волосы — но ни в одно своё касание не вкладывал намёк на что-то большее. Не целовал, не гладил по щеке, не скользил дразняще пальцами вдоль шеи — и, кроме того случая с ошейником, ни разу не говорил о сексе.
Джунхёк скучает. Невероятно скучает по ласке, теплу и ощущению чужих рук на коже. Он успокаивает, убеждает себя, что Докча просто устаёт и не может найти время из-за работы.
Но в глубине души боится, что больше ему не интересен. И что предложение оказаться в его власти — всего лишь глупая поддёвка, которую не стоило воспринимать всерьёз.
«Если он тогда пошутил, я ему врежу».
Джунхёк нажимает на звонок, слышит трель по ту сторону двери и ждёт. Секунды кажутся минутами, отверстие дверного глазка — оком, которое видит гостя насквозь: все его развращённые мысли, желания и намерения. Становится не по себе. Как будто и правда кто-то следит.
«Я уже, по-моему, крышей еду».
Замок щёлкает — Джунхёк сглатывает, и сердце его по-кроличьи бьётся о рёбра, когда Докча появляется на пороге. Чуть взъерошенный, в рубашке и брюках, которые он не переодел после того, как отвёз детей на занятия, с карандашом за правым ухом и слегка удивлённым выражением лица.
— М? Ю Джунхёк? Что-то случилось?
— Я обещал занести вам омурайсу за то, что вы сегодня подвезли Миа в школу. И в принципе за... всё, с чем вы мне помогаете. Берите.
— О? Спасибо. Честно говоря, я думал, что ты это сказал не всерьёз. Ты ведь мне тоже много чем помогаешь, ещё и кормишь всю нашу ораву без поводов. Гильюнг и Ёсун, мне кажется, ждут выходных только из-за твоего печенья. Я из-за тебя, кстати, тоже почти на полкило поправился, — Докча усмехается, но усмешка его быстро сменяется непринуждённой улыбкой. Контейнер с омурайсу тут же оказывается в его руках. — Но это очень мило с твоей стороны, Джунхёк-а. Подозрительно мило. Я бы сказал, что ты наконец двигаешься в сторону образцово-показательного гражданина, если бы не знал, насколько ты на самом деле от него далёк. У тебя точно ничего не случилось?
— Мне забрать контейнер обратно?
— Вот теперь узнаю того поганца, который живёт в квартире напротив. Можешь попробовать, но за твой омурайсу я буду драться.
Если они устроят потасовку из-за еды, это будет самая нелепая драка, в которую Джунхёк ввязывался за всю свою жизнь. Докча, наверное, тоже.
Они оба молчат.
Джунхёку бы сказать что-нибудь, задержаться ещё на несколько минут, чтобы собраться с силами и расхлебать ту кашу, которая варится в голове, но язык не слушается: слова придавливают его ко дну, а взгляд Докчи, спокойный и выжидающий, ничем не помогает. Только ещё больше сбивает с толку.
— Так ты всё-таки что-то хотел? Ты очень трогательный, когда не хочешь признаваться, но давай начистоту: мысли я читать не умею. К сожалению или к счастью. Так что если тебе что-то нужно...
— Чем вы сейчас занимаетесь?
Ничего умнее Джунхёк придумать не смог.
И всё же это лучше, чем «Да, мне нужны вы. Целиком и полностью: от кончиков волос до ступней. Мне нужно вас любить, нужно вас видеть, целовать и касаться. А ещё мне нужно, чтобы вы меня связали и трахнули». Желательно ведь сначала прощупать почву, верно? Вдруг Ким Докча сейчас очень занят, и ему не до разговоров?
— Хм, да ничем особенным, — тот пожимает плечами. — Работаю. Правлю тот запутанный роман, о котором рассказывал тебе недавно. На подругу снизошло вдохновение, и она мне за ночь подкинула пятьдесят страниц текста. Только она как обычно ничего не вычитала, забила на сюжетные дыры, написав, что это моя головная боль, выключила телефон и ушла спать.
Джунхёк слушает, — внимательно, сосредоточенно — но почему-то не понимает ни единого слова. Собственные мысли жужжат слишком громко, бьются о виски, о щёки, и он выпаливает прежде, чем успевает сообразить:
— Мне интересно.
— Что? А, моя работа? На самом деле она не такая интересная, как тебе кажется, — отмахивается Докча. — Временами бывает весело, но обычно ты перечитываешь одно и то же по сто раз и воюешь с автором за правки. А ещё учишься посылать всех нахрен корпоративно вежливым языком.
Конечно, он не понимает.
Джунхёк не говорит прямо, а Докча скорее всего уже и не помнит, что было три дня назад: «Но, если всё же станет интересно, Джунхёк-а, просто скажи». Можно намекнуть. Можно напомнить. Можно, в конце концов, собрать волю в кулак и признаться, но у Джунхёка горят кончики ушей, зудит где-то в горле, сминает в груди, и он понятия не имеет, как ко всему этому подступиться.
Сегодня не вышло.
Может, получится в следующий раз.
— Я пойду, — бросает он слишком резко, и Докча в удивлении изгибает бровь. — Верните потом контейнер.
Джунхёк разворачивается, чувствует между лопаток странный взгляд, но, как только пальцы его ложатся на дверную ручку, позади раздаётся почти мурлыкающее:
— Тебе стóит перестать стыдиться своих желаний, Джунхёк-а. Лучше научись говорить о них прямо. Я осуждать и смеяться не стану, ты же знаешь.
Джунхёк замирает, оглядывается, перестаёт дышать — Докча стоит, прислонившись к проёму, щурится голодным кумихо и разве что хвостами от удовольствия не размахивает. Слушать такого — добровольно ступать в ловушку, растянутую лисьими когтями.
— Заходи, — Докча улыбается и отходит в сторону, приглашая к себе. — Если тебе всё ещё интересно.
Джунхёк о своём благоразумии давно не заикается — и в ловушку идёт с полным сознанием дела.
В квартире тихо, не работает даже телевизор. Дверь за спиной закрывается, снова клацает замок — от предвкушения скручивает живот, а воздух застревает где-то в гортани. Джунхёк тоже застревает, только — в коридоре, пока Докча не усмехается по-доброму, советуя расслабиться, и не приглашает на кухню.
— На кухню?
— Не волнуйся, есть я тебя не собираюсь. Просто нужно кое-что обсудить, прежде чем мы начнём утолять твоё любопытство. Ты ведь не думал, что я сразу же накинусь на тебя с верёвками и ошейником?
— Нет.
Да.
Хорошо, что Докча не умеет читать мысли. Иначе Джунхёк, который за последние месяцы увидел больше эротических снов, чем за двадцать с лишним лет, и шагу бы в его дом не сделал. После всех беззастенчивых фантазий называть его «невинным цветочком» будет глупо — и неуважительно по отношению к цветам.
На кухне пахнет подгоревшими тостами — Докча заглядывает в одну из трёх кружек, оставленных на столе, издаёт радостное «О» и допивает остатки холодного кофе. Омурайсу быстро делится на две части: одна остаётся в контейнере, вторая, рассыпаясь рисом и овощами, перекочёвывает в тарелку. Звенят приборы — на вопросительный взгляд Докчи Джунхёк лишь качает головой, отказываясь: он уже завтракал. А был бы голоден — всё равно кусок в горло не лез бы.
Как вообще можно невозмутимо есть, когда они собираются… А что они собираются? Просто поговорить? Выучить теорию? Заняться сексом? Джунхёк не знает и оттого чувствует себя ещё более потерянно.
Стоя посреди кухни, он смотрит то на стулья, то на Докчу, молча накрывающего на стол, и не понимает, что ему делать: сесть? остаться стоять? спросить что-нибудь? прислониться к стене и притвориться, что ничего особенного не происходит, хотя сердце бьётся уже где-то под кадыком?
Джунхёк думает — думает яростнее, чем на экзамене по теории алгоритмов — и не замечает, как Докча оказывается рядом. Длинные пальцы зарываются в пряди на затылке — Джунхёк замирает, почти не дышит, обезоружено наблюдая за тем, как Докча приближается к нему, улыбается лукаво и почти соприкасается с его кончиком носа своим. Чужое дыхание опаляет губы, выжигая из воздуха весь кислород.
— Скучал?
Мягко, по-кошачьи, ненавязчиво поглаживая по волосам.
Джунхёк сглатывает, не отводя взгляд: он скучал.
Невыразимо скучал.
Докча не читает мысли, но понимает всё без слов: по следу румянца на щеках, по судорожному выдоху, по блеску в глазах и дрожи, скользнувшей по позвоночнику. Джунхёк невольно подаётся вперёд — Докча усмехается в приоткрытые губы, притягивает к себе и целует, неторопливо и размеренно. У Джунхёка ноги едва не подкашиваются: ему мало, — невыносимо мало — он чувствует себя обделённым и лишённым, ему хочется больше, быстрее, глубже. От жадности и удовольствия мутнеет в голове — он пытается приобнять, прижаться ближе, но Докча шлёпает его по рукам, заставляя отдёрнуть ладони.
— Руки, Джунхёк-а. Держи их при себе. Это приказ.
Джунхёк слушается неохотно, хмурится, сжимая-разжимая кулаки, — Докча коротко смеётся и гладит его по щеке, целуя в шею. Бормочет куда-то в скулу, поднимаясь поцелуями выше:
— Просто наслаждайся тем, что я тебе даю.
Джунхёк наслаждается, но с желанием повернуться, опустить голову и вжаться в чужие губы справляется кое-как — удерживают его только хватка на затылке и какой-то пьянящий, животный восторг. Он ждал этого больше двух недель: прикосновений, тепла, внимания. Никто не осудит, если прямо сейчас, в этих бледных руках и жарких поцелуях, он сойдёт с ума.
Слова даются с трудом, кое-как продираясь сквозь сбитое дыхание и пыль вместо мыслей:
— Вы хотели поговорить.
— Угум, — соглашается Докча, сминая зубами кожу над кадыком. — Поговорить и поесть. Не волнуйся, мы всё успеем. Просто хочу убедиться, что ты всё такой же отзывчивый и нетерпеливый.
— Вы что, — Джунхёк усмехается, цепляясь пальцами за собственную одежду, — ревнуете, господин Ким?
— Как я могу?
Это не ответ на вопрос. Джунхёк хочет уколоть, хочет раздразнить ровно так же, как это постоянно делают с ним, но его снова целуют — и в голове остаётся блаженное ничего. Докча всё так же не спешит: покусывает за нижнюю губу, проскальзывает языком внутрь, стóит только ослабить бдительность, хозяйничает, изучает — не даёт и шанса перетянуть инициативу. Джунхёк пытается, но ладонь в вихрах предупреждающе тянет назад, заставляя болезненно шикнуть. Шипение, как и едва различимый, несдержанный стон, без остатка растворяется в чужих лёгких.
На кухне по-прежнему тихо.
И в тишине этой слишком громко звучат влажные, прерывистые поцелуи.
Докча отстраняется, оставляя дразнящий след на уголке губ, вертит воображаемым хвостом — мажет им почти ощутимо по кончику носа — и, опустившись за стол, кивком указывает на соседнее место. Джунхёк садится и скрещивает руки на груди, будто ждёт не разговора — психологической атаки или какого-нибудь ментального трюка, которые тут же оставят его без штанов. Не то чтобы он против, но Докча и так слишком много себе позволяет — лисьи аппетиты тоже нужно контролировать.
— Не напрягайся так, Джунхёк-а, мы с тобой не в масонской ложе и проблемы мировых масштабов не решаем. Я всего лишь хочу, м-м-м, — Докча задумчиво крутит в руке вилку, подбирая нужные слова, — обозначить несколько моментов. Чтобы ты знал, чего ждать от меня и чего я жду от тебя. Так будет проще понять, насколько оно всё тебе вообще надо.
— Выкладывайте.
— Никакой вежливости и уважения к старшим, ты себе не изменяешь. Я бы преподал тебе парочку уроков о «спасибо» и «пожалуйста», но не в этот раз. Хотя, может, преподам на сессиях: когда хочешь кончить, быстро учишься просить и благодарить, — и прежде, чем Джунхёк успевает огрызнуться или растеряться, Докча продолжает как ни в чём не бывало: — Во-первых, я не дрессирую и не перевоспитываю. Есть разные сабмиссивы и разные доминанты, каждый со своими потребностями и предпочтениями. Есть сабмиссивы, которые любят, чтобы их ломали, чтобы их вынуждали слушаться через наказания и заставляли признавать власть. Есть доминанты как раз им под стать. Те, которые любят укрощать, демонстрировать силу и подчинять себе тех, кто сопротивляется. Мне такое не интересно. Я не буду ломать, не буду принуждать и не буду ставить наказания в основу угла. Поэтому первое и самое важное условие для наших сессий, Ю Джунхёк, — ты должен сам хотеть мне подчиняться.
По полному имени Докча называет его только в двух случаях: когда говорит о чём-то серьёзном или когда сильно злится. Он не ёрничает, не воспринимает любопытство и желания Джунхёка как шутку или мимолётную прихоть, не относится к нему со снисхождением — и Джунхёк лишь сильнее убеждается, что выбрал правильного человека. Во всех смыслах.
Он перекатывает слово «подчиняться» на языке и уточняет:
— И что это значит?
— Это значит, что на протяжении сессий ты меня слушаешься. Иногда ты можешь взбрыкнуться и показать характер, можешь даже специально спровоцировать меня на наказание, но не переступай черту. Если будешь упрямиться и огрызаться на каждый мой приказ, я быстро всё закончу. Это не угроза и не шантаж, просто такой формат сессий не для меня.
— Не умеете подчинять?
Докча останавливается, застревая ножом в омурайсу, и поднимает взгляд. Тяжёлый, давящий, предупреждающий. Таким взглядом не подчиняют — лишают воли, если захотят. Джунхёк не двигается, смотрит глаза в глаза, сталкивается не с человеком — с чем-то безгранично космическим и непознанным, с чем-то, что скребётся по внешней части скафандра и медленно тянет в сторону — туда, где вместо звёзд разливается бездонное липкое ничего. Это самообман, игра воображения, но воздух оттаивает ровно в тот момент, когда Докча улыбается уголком губ, — нож снова скрипит-скребёт по тарелке.
— Осторожнее с провокациями, Джунхёк-а. Я ведь могу подумать, что ты говоришь серьёзно. Если тебе так хочется знать, то да, я проводил несколько сессий со своенравными сабмиссивами. Интересный опыт, но ни одно упрямство и ни одно желание быть сломанным для меня в итоге не сравнится с искренним желанием слушаться. Когда человек хочет сделать приятно тебе, а ты хочешь сделать приятно ему. У каждого есть предпочтения, и это нормально — ты со своими тоже определишься со временем.
У Джунхёка есть одно конкретное предпочтение: вот оно, сидит рядом в выглаженной белой рубашке, завтракает приготовленным им же омурайсу, и словами своими едва не заставляет чесаться в нетерпении.
Пауза затягивается.
— Ну? И что у вас там во-вторых?
— Во-вторых, ты не терпишь, если тебе не нравится, — Докча выковыривает из риса морковь, вертит туда-сюда и съедает отдельно. — Не думай, что потом будет лучше, не продолжай только для того, чтобы угодить мне, останавливайся и не придумывай себе всякую чушь вроде «если я откажусь, то и от встреч со мной тоже откажутся» или «я не слабак, чтобы сдаваться». Иначе ничего, кроме отвращения, ты не получишь. Можешь считать меня устаревшим романтиком или вообще кем угодно, но для меня сессии — это про взаимное удовольствие и взаимное удовлетворение внутренних желаний. А не про то, как одному хорошо, а другой думает, когда же это всё наконец закончится.
Джунхёк ничего не говорит, но внимательно слушает. И слегка стыдится того, что прокручивает в своей голове: фантазии его резкие, жаркие, бескомпромиссные. Полные жадности, касаний и следов на разгорячённой, блестящей от пота коже.
Докча неожиданно щепетилен, заботлив — и Джунхёк ценит это.
Но с мыслями, нетерпеливыми и дразнящими, ничего поделать не может.
— Поэтому подумай хорошенько, устраивают ли тебя мои условия. Торопиться некуда, так что можешь...
— Я согласен.
— М? А ты быстро. Ты точно услышал и понял всё, что я тебе сказал?
— Слушаться вас и получать удовольствие — что тут непонятного? Меня всё устраивает. Поэтому я согласен.
Джунхёку стóит больших трудов не споткнуться и не оговориться — он всеми силами держит лицо и надеется, что покрасневшие уши не выдают его с потрохами. Сердце стучит в груди и в трахее, от волнения сокращаются лёгкие, покалывает кончики пальцев — блядь, да он даже перед международными турнирами не чувствовал себя настолько взвинченным и нервным.
А Докча смотрит, подперев щёку кулаком. Смотрит и улыбается так, будто знает: и о том, что творится у Джунхёка в мыслях, и о том, как предаёт его собственное тело. Ещё секунда — и маска треснет, сломается под хищным лисьим взглядом, но Докча тихо смеётся и больше не держит в напряжённой тишине.
— Прости-прости, на секунду я подумал, что ослышался. Не ожидал от тебя такого рвения, Джунхёк-а, но ты учишься быть честным — хвалю. С каждым разом удивляешь меня всё больше и больше, — последний кусок омурайсу исчезает с тарелки, и Докча встаёт, чтобы убрать её в раковину. — Ты ведь сейчас свободен?
Джунхёк незаметно облизывает пересохшие губы и кивает, хотя Докча этого не видит. Но как будто ощущает затылком.
— Тогда иди в гостиную. Я скоро подойду.
В ногах — сплошная вата, и Джунхёк сам не понимает, как оказывается в другой комнате. Стоять трудно, дышать — тоже. Пол под ступнями кажется мягким, накренённым куда-то вбок. Джунхёк мнётся на месте, разглядывает фотографии, которые уже знает наизусть, смахивает пыль с верхушки телевизора — делает всё, лишь бы не думать о том, что сейчас произойдёт. Потому что если подумает — пропадёт. Не от страха и переживаний — от предвкушения и томительной, сводящей с ума тяжести в паху.
А потом раздаётся звон.
Джунхёк не слышит шагов, но слышит, как негромко бряцает металл, — слышит и чувствует, как от звука этого за ворот футболки проскальзывает мелкая дрожь.
Вдох-выдох.
Докча стоит в проходе, складывая распущенную цепь поводка, мурлыкает себе что-то под нос и в левой руке держит ошейник — тот самый, который Джунхёк случайно нашёл в ящике. Чёрный, кожаный, резко контрастирующий с бледными пальцами. Докча поднимает взгляд и улыбается непривычно мягко — успокаивает или прячет за улыбкой нечто такое же голодное, как бесконечный бег Сколля, клацающего клыками в погоне за солнцем.
— Расслабься. Не стóит так напрягаться, ты ведь всё это уже рассматривал.
— Я расслаблен.
— Конечно, я вижу. Расслаблен настолько, что, если тебя тронуть, ты потолок головой пробьёшь.
— Хотите проверить?
— А ты так хочешь, чтобы я тебя коснулся?
Джунхёк сглатывает навязчивое «Да»: да, он хочет. Хочет касаний, хватки в волосах, на бёдрах и груди, хочет больше поцелуев, взаимности, больше времени вместе и самого простого, человеческого свидания, на которое никак не может решиться. Он хочет, но молчит: звать на ужин, когда на тебя вот-вот наденут ошейник, как-то неуместно.
Докча снова оказывается рядом, снова — слишком близко для того, кто ничего не задумал. Он кладёт руку на каменное, неподвижное плечо, гладит большим пальцем над ключицей и поднимается дальше, к шее, где бьётся учащённый пульс.
— Тебе не о чем волноваться, Джунхёк-а, — спокойный голос обволакивает, скользит по коже вслед за точёными пальцами, и от тембра его в животе вновь скручивается горячий узел. — Я не собираюсь в первый же раз устраивать жёсткую сессию и пускать в ход всё, что лежит у меня по шкафам и тумбочкам. Считай это пробным уроком. Я проверю твоё терпение и твою готовность слушаться, а ты решишь, нравится тебе всё это или нет. Ты ведь умный мальчик, должен понимать: фантазии не всегда совпадают с реальностью.
Джунхёк понимает. Но узел с каждым касанием, с каждой ямочкой, следующей за чужой полуулыбкой, затягивается всё сильнее — и тянет так, что за свободными домашними штанами скоро ничего не скроется.
Докча подбирается к адамову яблоку — Джунхёк спрашивает первое, что приходит на ум:
— Никакого стоп-слова не будет?
— О? Ты читал литературу по теме? Или смотрел видео?
— Нет, просто слышал, что такое слово часто используют.
— Используют. Но сегодня я не планирую ничего такого, из-за чего ты умолял бы меня остановиться, хотя на самом деле хотел бы обратного, — никакого стыда и никакой совести, чтобы беззаботно говорить такое. — Поэтому, если станет некомфортно, просто скажи, и я тебя развяжу.
Развяжу? Он что, собирается?..
— Повернись.
Джунхёк поворачивается — делает вид, что всё в порядке, что происходящее его совсем не заботит (подумаешь — подчинение и сексуальный сосед, который занимает собой все приличные и неприличные сны, чего тут стесняться?), и всё равно задерживает дыхание на раз-два-три, когда ошейник оборачивается вокруг его шеи. Кожа, искусственная, жестковатая, льнёт к собственной, разгорячённой и тонкой, — прижимается, ластится, ложится поверх не то клеймом, не то обручем, некогда надетым на голову Сунь Укуна. Докча сильнее затягивает ремешок — ошейник обхватывает крепче, плотнее, притирается к кадыку, но дискомфорта нет — есть только дурманящее, оцепляющее чувство принадлежности. И желание, такое же острое и первобытное, этому чувству поддаться.
— Не слишком туго? Нигде не пережимает?
— Нет.
— Дышишь свободно?
— Да.
Фантазии и правда не всегда совпадают с реальностью — на этот раз реальность оказывается куда лучше.
Докча безмолвно кладёт руку на плечо, и Джунхёк поворачивается обратно, надеясь, что на лице его не отражается смесь из возбуждения, стыда и неловкости. Зря, видимо, надеется, потому что Докча расплывается в такой довольной и беспардонной ухмылке, что позавидовал бы любой злодей со страниц манхвы. Люди вообще не должны так ухмыляться — те немногие моральные принципы, которые Джунхёк двадцать лет собирал по крупицам и которые Докча растащил за пару месяцев, не спасти теперь ни одной конвенции по правам человека.
Докча примеривается, отбрасывает поводок на диван, ведёт пальцем по краю ошейника и, поддев железное кольцо, тянет на себя — Джунхёк подчиняется и наклоняется ближе, оказываясь с Докчой лицом к лицу. Тот любуется, — откровенно, не стесняясь, — рассматривает слишком смелого (или слишком глупого?) человека, добровольно попавшегося в лисьи сети, и дразнит бессовестно, не давая себя поцеловать и не спеша с поцелуями сам.
Хотя расстояние, вызывающе маленькое, совсем недвусмысленное, не просто располагает к близости — существует буквально для того, чтобы люди сплетались друг с другом.
— Как я и сказал, Джунхёк-а, тебе очень идёт. Не хочешь ходить так каждый день? Я даже закажу жетон с твоим именем, чтобы никто тебя не украл.
— Купите себе собаку и развлекайтесь с ней, — огрызается Джунхёк, игнорируя возбуждение, волной прокатившееся к паху. — Я вам не пёс.
— Конечно нет. Ты хороший мальчик, пусть и грубоватый. А хорошие мальчики всегда получают награду за то, что слушаются.
Докча подаётся вперёд, но оставляет на губах не поцелуй — издевательский штрих, которым спускается от уголков всё ниже и ниже: по подбородку и скулам к шее. Докча припадает к ней, оставляя тёплые и влажные следы: проходится языком там, куда жмутся губы, прикусывает смуглую кожу — и бледные, ещё не успевшие налиться цветом отметины от зубов расцветают вокруг ошейника.
Джунхёк склоняет голову набок, давая больше места, и млеет под беспорядочными поцелуями. Докча, который обычно держит себя в руках, кажется, тоже теряет голову: никакой выверенности, никакой системы, никаких промедлений — он помечает шею быстро и нетерпеливо, не отпуская кольцо и не давая Джунхёку выпрямиться.
Ещё немного — и заурчит на манер кошачьих.
Вывести из равновесия нахального лиса, вскружив ему голову и обнажив голод? Джунхёк соврёт, если скажет, что не гордится. И что не рад этому маленькому справедливому реваншу.
Докча отстраняется — шею слегка покалывает в местах, где он своевольничал и хозяйничал зубами. Метки его давят, окольцовывают, прибирают к рукам и ощущаются ярче, чем затянутый на горле ошейник.
Внизу живота пульсирует жаром.
Докча больше не удерживает — только смотрит на разведённый им беспорядок с удовлетворением, вновь очерчивая полоску ошейника.
— Если всё-таки понравится, купим тебе твой собственный. Этот лежит у меня давно — хороший, конечно, но у тебя должно быть что-то… Личное и только твоё. Знаешь, что-то, что ты выберешь сам. Про жетон с именем я, кстати, не шутил.
Джунхёку нравится — без всяких «но» или «однако».
И это немного пугает.
Докча делает шаг назад — и от нового приказа его по спине спускается дрожь.
— Встань на колени.
Джунхёк сглатывает, думает меньше мгновения и послушно опускается на пол. Он уже делал это раньше: тогда, после оргазма, после того, как выиграл спор. Стоял на коленях, разгорячённый, раззадоренный, набравшийся смелости, и отсасывал растёкшемуся по дивану Докче. В тот момент не было стыдно — не стыдно Джунхёку и теперь. Сидеть в ногах, смотреть снизу-вверх, задрав голову, не унизительно и не противно — просто... иначе, чем в прошлый раз.
Но всё так же — неожиданно — приятно.
И лишь немного — неловко.
Щёки горят, — не то от возбуждения, не то от смущения — и чужая ладонь, одобрительно пригладившая волнистые волосы, кажется ласковой до неприличия. Хочется податься ей навстречу, получить ещё, забрать всё, что полагалось и полагается, но Джунхёк не двигается. Не подаёт виду, что желает большего: гордость в нём, пусть и закованная в ошейник, до сих пор держится прямо.
— Ну что за вид, Джунхёк-а. Не думал, что ты будешь настолько красивым в подчинении. Признаю свою ошибку, — Докча улыбается, убирает одну руку в карман, второй продолжая скользить сквозь тёмные локоны. — Хотя, даже стоя на коленях, ты выглядишь так, как будто готов на меня накинуться. Мило, но давай немного подправим твою позу. Опустись с мысков, сядь ниже и выпрями спину. И положи руки на колени ладонями вверх.
Джунхёк делает так, как ему говорят. В самой позе нет ничего вызывающего, но от осознания, что он выполняет приказ, слушается и подчиняется, кружится голова, а тело наливается тяжестью. Хорошо, что он сидит: в ногах уверенности больше нет.
— Умница, — Докча тянет за пряди на затылке, заставляя Джунхёка сильнее запрокинуть голову и прижаться подбородком к его поясу. Гибкие пальцы массируют, растирают, и Джунхёк быстро понимает: эти касания — награда. — Если я приказываю «ждать», ты принимаешь эту позу. Понятно?
— ...
— И если я задаю тебе вопрос, ты на него отвечаешь. За честные ответы буду поощрять. За враньё пока наказывать не стану, но тебе же будет приятнее говорить мне правду. Так что спрошу ещё раз: ты всё понял?
Чужие пальцы всё ещё в волосах. Язык едва двигается, и слова даются с трудом — голос у Джунхёка низкий, слегка хрипловатый, словно его резко выдернули из глубокого сна.
— Понял. И что ещё за «пока»?
— Не бери в голову. Это так, мысли вслух, которые ничего не значат.
— Вы сами только что распинались про честность.
— Мои ответы всегда предельно честны, не вижу противоречий.
Джунхёк хмурится, цедя сквозь зубы:
— Господин Ким.
— Будешь рычать и скалиться — куплю тебе намордник, — Докча улыбается тонко, мягко, но в мягкости этой ни намёка на шутку. И правда ведь купит. — Жди.
Он отходит — Джунхёк остаётся без опоры, без внимания и тепла, теряется на мгновение, но быстро приходит в себя и садится так, как было велено: прижав мыски, выпрямив спину и положив ладони на колени. Докча опускается на диван, расстёгивает пару верхних пуговиц на рубашке и смотрит — не сводит глаз — с неприкрытой гордостью: гордится то ли собой, приручившим дикого зверя, то ли Джунхёком, выполнившим приказ без всяких напоминаний.
От пристального взора румянец нагретым воском стекает с щёк на скулы, а с них — на шею.
Докча вальяжно откидывается на спинку и похлопывает себя по колену.
— Иди сюда, Джунхёк-а. Только вставать на ноги тебе запрещено.
Конечно. Как будто могло быть иначе.
Джунхёк медлит. Борется не то с упрямством, не то с покорностью, пульсирующей под лентой ошейника, стискивает ткань штанов и поджимает губы — Докча молча наблюдает, не вмешиваясь. Он не торопит, не подначивает, не давит повторным приказом или напоминанием об их договорённостях — только терпеливо ждёт. И вновь улыбается, когда Джунхёк наконец решает свою дилемму (или смиряется, что сегодня, здесь и сейчас, все решения отходят другому): он опирается руками на пол, отводит взгляд и подползает на четвереньках к худощавым ногам.
Всего каких-то полтора метра, но ощущаются они самой трудной дорогой в жизни — и каждый «шаг» отдаётся в груди трепетом.
— Молодец, — Докча наклоняется, снова треплет его по волосам и обхватывает лицо руками, заставляя посмотреть на себя. Джунхёк даже думать не хочет, насколько смущённым и ярким выглядит в эту минуту. — Говорю же, идеальный послушный мальчик. Тебе очень идёт: и ошейник, и хорошее поведение. Почему не ведёшь себя так всегда, м?
— Могу задать вам тот же вопрос. Хотя от вас я хорошего поведения вообще ни разу не видел.
— Ну почему же? А когда я приготовил тебе кашу, пока ты болел? Или сейчас?
Докча усмехается и подаётся ниже. Целует — быстро, коротко, жадно. Прерывается, дразнит, не даёт насладиться в полной мере — стóит только Джунхёку поймать жар и чужое дыхание, как Докча отстраняется, посмеиваясь в приоткрытые губы. А после — прижимается в поцелуе обратно, чтобы повторить ещё раз. Джунхёк уже не считает, — сбивается на пятом круге — но готов поклясться, что хорошего поведения в этом столько же, сколько совести у лисьего народа.
С учётом, что один конкретный его представитель упорно уводит это число в минус.
— Разве я не хвалю тебя за успехи, Джунхёк-а? Не только на сексуальном поприще, между прочим.
Если Докча думает, что всех этих поощрений и касаний будет достаточно, чтобы склонить к послушанию, если думает, что Джунхёк настолько сходит по нему с ума, что поведётся на ласку, поцелуи и «хороший мальчик» после каждого выполненного приказа, то он, чтоб его, прав. Джунхёк поведётся. И послушается.
Потому что это Докча. И никому, кроме него, не позволено так думать.
— Помнишь, что я говорил тебе о терпении? Вернее, о том, что собираюсь его проверить?
Джунхёк кивает — Докча одобрительно отзеркаливает его движение.
— Хорошо. Мне нужно закончить с редактурой, и пока я буду работать, ты будешь сидеть и терпеливо ждать. Вставать нельзя, торопить меня — тоже. Но если почувствуешь себя плохо или некомфортно, то сразу же говоришь мне. Ясно?
— Да.
— Умница. Много времени это не займёт, не переживай.
Джунхёк не переживает — лишь надеется, что теперь, в минуты покоя, стояк спадёт и перестанет так предательски, так откровенно выдавать возбуждение на радость этому самодовольному засранцу.
Докча поднимается, цепляет с кофейного столика ноутбук и возвращается обратно. Раскладывает его на коленях, не глядя вбивает пароль одной рукой, вторую положив на затылок Джунхёку. Тянет к себе — тот следует безмолвному приказу, придвигается чуть ближе и кладёт голову на диван, ткнувшись лбом куда-то в чужое бедро.
Тепло.
И пахнет едва ощутимо знакомым одеколоном.
Прохладные пальцы скользят ниже, по загривку, гладят, хвалят без слов, на языке прикосновений — Джунхёк вздрагивает невольно, когда ногти щекотно проходятся по чувствительной коже. Почёсывают, царапают слегка-слегка, и Джунхёк тает, плавится оставленным на солнце мармеладом, чувствуя, как мурашки бегут вдоль позвоночника. Приходится прикусить губу и прижаться к ноге чуть теснее, чтобы Докча не заметил: это не должно быть так приятно. Не должно доводить до дрожи, до желания замереть млеющим зверем или растечься под ласкающими руками. Это абсурд, баг, прокравшийся в заводские настройки, какая-то запрещённая девятихвостая магия, обнажающая слабые места там, где их никогда не было.
Или же там, где только казалось, что их не было.
Ладонь вновь оказывается на затылке, зарывается в мягкие локоны — Джунхёк коротко выдыхает, опуская напряжённые плечи. Здесь тоже приятно, но уже по-другому: размеренно, без стыда и избытка. Так, что можно закрыть глаза, разрешить себе отдаться ненавязчивым касаниям и просто… быть. Наслаждаться чужим теплом, вниманием, заботой — наслаждаться тем, что кто-то другой готов взять на себя твои мысли и чувства, твои тело и решения, ответственность за тебя и твоё удовольствие. Взять на себя всё, что давит в обычной жизни, — и позволить, оставшись наедине, плыть по течению.
Джунхёк никогда не хотел быть зависимым, но вот он теперь, сидит в ногах другого человека — единственного, кому он действительно желает ввериться целиком и полностью. Потому что ещё ни с кем ему не было так безопасно и спокойно. И это удивительно, учитывая, как от Докчи за версту несёт плутовством, бесстыжестью и приторно-сладкими, отдающими сгоревшей карамелью речами.
Может, тайно надеется Джунхёк, он просто тоже — тот единственный, власть над которым Докча не собирается оборачивать против него самого.
Исключение из правил, которых, возможно, даже нет.
Докча негромко и быстро стучит по клавиатуре, вполне справляясь одной рукой. Вторая — всё ещё в волосах, всё ещё гладит, лишь изредка исчезая, чтобы ввести что-то на клавишах, а после неизменно вернуться обратно. Иногда Докча вздыхает так, словно продирается через джунгли, а не правит очередной текст, иногда, судя по затихшему клацанью, — перечитывает один и тот же абзац, а иногда — ворчит себе под нос что-то бессвязное, вроде: «Это уже не клише, а международное достояние», «Неплохо» или «Куда-то не туда оно всё пошло».
Почему-то это кажется по-своему милым.
Джунхёк выпрямляется, и Докча смотрит на него вопросительно поверх экрана.
— Устал?
— Шея затекла.
В ответ — понимающий кивок.
— Ты хорошо держишься. Если честно, я думал, что ты будешь ёрзать и недовольно сопеть, чтобы я поторопился.
— Я постоянно сижу на стримах и на тренировках, так что привык.
— Сидеть без дела сложнее, чем играть или работать. Поэтому хвалю. Да и мне приятно знать, что я могу оставить тебя, заняться своими делами, а потом вернуться и увидеть, что ты послушно ждёшь меня на том же месте.
Джунхёк не отвечает. Ведёт сначала одним плечом, потом — другим, наклоняет шею до хруста, стараясь отвернуться и спрятать смущение от цепкого, следящего взгляда. У Докчи талант нести всякий неприличный бред с невозмутимым лицом.
Джунхёк наклоняется, вновь кладёт голову на диван, прижимаясь как можно ближе, — длинные пальцы тут же путаются в растрёпанных прядях, и отчего-то думается, что Докче происходящее нравится ничуть не меньше. Столько нежности в его прикосновениях не было давно — с того дня, как он ухаживал и присматривал за Джунхёком, когда тот болел. Впрочем, после этого у них так и не выдалась возможность побыть вместе: работа, турниры, выездные матчи, забота о детях — всё свалилось одним махом.
И таким же махом воздалось сейчас, когда поцелуи на кухне обернулись ошейником и приказом встать на колени.
Джунхёк прислушивается, смыкая веки: стук клавиш смешивается с уличным шумом из приоткрытого окна. Проезжают где-то неподалёку машины, вздымается резкими порывами ветер, и даже воздух пробирается в комнату с каким-то непонятным, шелестящим звуком. Изредка слышно, как люди по ту сторону стекла кричат друг другу что-то неразборчивое, и собственное дыхание в этой заполненной, но все ещё существующей тишине тоже — слышно. Джунхёк сосредотачивается на шорохе одежды, на ладони, что покоится на его макушке, на приятном давлении вокруг шеи — и впервые за долгое время сознание заполняет лишь непривычная, заживляющая пустота.
Ни мыслей, ни тревоги, ни чётко составленного на всю неделю расписания, ни идей о новых билдах и стратегиях, которые можно обсудить с командой, ни беспокойства о домашних делах и учёбе — ничего, что обычно преследует и днём, и ночью; ничего, что последние лет пять беспрестанно давит на плечи.
Джунхёк уже начал забывать, каково это — ни о чём не думать.
Странное, но умиротворяющее чувство.
Он не следит за временем и понятия не имеет, сколько сидит вот так, замерев в ногах Докчи. Может, минут пять, а может — все тридцать. Пальцы мягко перебирают вьющиеся пряди, соскальзывают за ухо, поглаживают вдоль изогнутой линии — не будь у него сегодня выходного и возможности подольше поваляться в кровати, Джунхёк точно уснул бы, поддавшись накатывающей дремоте. Тьма под веками плавно покачивается, утягивает, заставляя острее ощущать чужое тепло, — тело расслабляется настолько, что кажется не своим.
Хочется побыть так ещё немного, несмотря на боль, постепенно нарастающую в мышцах.
Но Докча потягивается, захлопывает ноутбук и заканчивать на этом явно не собирается.
— Можешь выпрямиться, — он усмехается и поправляет несколько локонов, выбившихся из причёски Джунхёка. — Как себя чувствуешь? Ничего не болит? Голова не кружится?
— Всё нормально, — в голос прокрадывается лёгкая хрипотца. — И со мной необязательно обращаться так, как будто я хрустальный.
— Это называется «базовая человеческая забота». Хорошо, что ты умеешь заботиться о других; плохо, что не умеешь принимать её сам.
— Кто бы говорил.
— Хм?
— Вы первый месяц не верили, что я приношу вам и детям печенье просто так, а не потому что мне что-то нужно.
— Это «обоснованная подозрительность». Красивый молодой сосед, звезда киберспорта, который ни с того ни с сего каждые выходные приносит печенье? Любой заподозрил бы что-то неладное.
— А потом, когда мы зимой повели детей на каток и вы забыли перчатки, то отказывались взять мои. Хотя я сто раз вам сказал, что мне не холодно.
— Ты всё равно мне их впихнул.
— Силой. Только вы потом так долго ворчали, что надо было, видимо, засунуть вам их в рот.
— Ая-яй, всё продолжаешь кусаться. Если так хочешь намордник или кляп, просто скажи, я обязательно учту твои пожелания. Или ты просто расстроен из-за того, что я перестал тебя гладить? Я польщён.
Джунхёк фыркает: ничего он не расстроен. Он всё равно добьётся своего и получит столько прикосновений, сколько ему причитается за последние несколько недель.
Ладно, может быть, он самую малость расстроен, но это не повод признаваться. По крайней мере, пока от него этого не требуют.
Докча поднимается с дивана и жестом велит повторить за собой.
— Встань.
Джунхёк встаёт на ноги, слегка пошатываясь: в коленные чашечки будто кирпичной крошки набили. И непонятно: то ли из-за долгого — сколько, кстати, прошло времени? — сидения в одной позе, то ли из-за приказа, ёмкого, хлёсткого и бескомпромиссного. Докча может быть лаконичным. И одним лишь словом заставлять подчиняться тоже — может. Он берёт поводок, цепляет его к кольцу на ошейнике и тянет на пробу — Джунхёк наклоняется, когда искусственная кожа давит на шею.
Бьющийся под ремешком пульс ускоряется — в паху снова тяжелеет.
Глаза прямо напротив не позволяют отвернуться.
— Ты молодец, — Докча оставляет лёгкий поцелуй на уголке губ: не то хвалит, не то дразнит. — Последняя тренировка — и получишь заслуженную награду.
— Даже не пригрозите мне, что если не перестану огрызаться, то вы тут же всё прекратите?
— Мы с тобой не обговаривали этикет общения, так что, — он пожимает плечами, большим пальцем стирая только что оставленный, невесомый и невидимый след. — Ты милый, когда скалишь зубы. К тому же, если я прикажу тебе замолчать, ты выполнишь мой приказ, верно?
— ...
— Не слышу ответа, Джунхёк-а.
— Да.
— Ну что за умница, — Докча коротко смеётся и треплет его по волосам. — Не переживай, затыкать тебя не стану. А если всё-таки заткну, то так, чтобы тебе точно понравилось. Пойдём.
Поводок натягивается — Джунхёк следует за Докчой на кухню. Металлическое кольцо и звенья в цепи негромко позвякивают, отзываются эхом в такт шагам, и Джунхёк не может оторвать взгляд от кожаной ручки в чужой ладони. Крохотный символ власти, за который Докча может дёрнуть в любой момент, — и от которого в мыслях проступает жаркое, постыдное, иррациональное:
«Хозяин».
Стоп. Хватит. Это уже слишком. Джунхёк шипит сквозь зубы почти беззвучное «блядь», сжимает челюсти и повторяет про себя как мантру: «Нельзя думать. Нельзя-думать-нельзя-думать-нельзя-думать-нельзя-думать». Но как не думать о том, кто буквально держит тебя на поводке?
И кто, указывая рядом с собой, вновь приказывает:
— Ждать.
Джунхёк опускается на колени. Переворачивает ладони, смотрит снизу-вверх, словно реставратор на древнюю античную статую, и внимательно следит за каждым изменением на лице Докчи: за слегка нахмуренными бровями, блуждающим взором и лёгкой, внезапно появившейся улыбкой, которая бывает у людей тогда, когда к ним наконец нисходит озарение. И которая, честно говоря, немного пугает.
Докча достаёт что-то из холодильника, — что-то маленькое, судя по тому, что разглядеть это не удаётся — моет под краном и как будто не замечает, что поводок всё это время отзывается на его движения: натягивается, ведёт то право, то влево, заставляя Джунхёка придвинуться ближе. Докча поворачивается, наклоняется, и в руках его теперь — простой помидор черри.
— Открой рот.
Джунхёк медлит, ждёт, что Докча сейчас рассмеётся, скажет, что это была шутка, и принесёт что-нибудь действительно стоящее: кляп, например, или скотч. Но признания не случается — и приходится разомкнуть губы.
— Шире, — пальцы надавливают, проталкивая черри внутрь. — Молодец, а теперь прикуси его и не выпускай. Но не слишком сильно.
Джунхёк прихватывает протянутый помидор зубами — несколько капель воды стекает вниз, по губам и на подбородок. Прохлада от кожицы чувствуется кончиком языка. Докча любуется, выпрямляется, приподняв голову Джунхёка одним лишь касанием, и выглядит таким довольным, как будто выиграл у Хон Джинхо в покер.
— Твоя последняя тренировка на сегодня, Джунхёк-а. Проверим, как ты умеешь не только терпеть, но и ответственно относиться к приказам. Держи помидор в зубах и не выпускай его, пока я не скажу. Раскусишь — получишь наказание. И не то, которое тебе понравится.
Джунхёк не моргает, не может ничего сказать, но Докча понимает всё без слов и отвечает без вопроса:
— Будешь заканчивать сам, руками и в ванной. Кивни, если понял.
Джунхёк хмурится, но кивает. И не знает, чего в нём сейчас больше: раздражения на дурное, извращённое лисье воображение или предвкушения. Ведь если он справится, значит заканчивать будет не сам, не руками — или хотя бы не своими? — и не в ванной?.. Фантазии прогревают, яркие, хаотичные, слишком откровенные, спускаются вниз по груди и оседают в животе раскалённым комом.
Очередным за этот день.
Докча садится за стол, щурится не то змеем, не то соблазнителем из высшей демонической касты, несколько раз подёргивает поводок, и Джунхёк подползает ближе, оседая напротив. Ещё немного — и можно было бы уложить подбородок на острое, точёное колено.
Но мысль эта выветривается так же быстро, как и все остальные, когда в тишине раздаётся негромкий, похожий на мурлыканье приказ:
— Разведи колени.
Джунхёк слушается, размыкает бёдра — и сквозь натянутую ткань штанов теперь отлично виден окрепший стояк. Хочется отвернуться, но Докча держит слишком крепко — держит, вытягивает ногу и бесстыдно прижимается мыском прямо к паху. Сначала это лишь лёгкое, дразнящее касание, заставившее вздрогнуть от неожиданности, — по спине бегут мурашки, и Джунхёк замирает, не понимая, чего жаждет тело: отпрянуть или податься навстречу, требовательно, жадно, смотря глаза в глаза. Так, чтобы Докча наконец уяснил: для победы ему понадобится нечто большее, чем пара бесчестных трюков.
И всё же его дурацкие трюки работают: возбуждение нарастает, прокатывается мягкими волнами под кожей, и от этой бережности, от этой издевательской невесомости пустеет в голове. Мало. Лисий ублюдок даёт преступно мало — знает об этом, смотрит неотрывно, подперев щёку кулаком, и ждёт капитуляции. Ждёт, когда начнут умолять: не словами, но действиями. В паху ноет, тянет от желания — Джунхёк держится из последних сил, чтобы не приподняться и не вскинуть бёдра в просящем, нетерпеливом жесте.
Нельзя поддаться так просто.
Нельзя позволить уловкам взять верх.
Но хочется — как же хочется — получить больше.
Докча надавливает сильнее — Джунхёк жмурится, сгибается почти пополам и едва не сжимает зубы, забыв и про черри, и про приказ, и про наказание. Вспоминает он о них только тогда, когда Докча предупреждающе барабанит по столу, — вспоминает и останавливается ровно перед тем, как раскусить. Счастливая случайность, не иначе: в голове слишком путано, чтобы всерьёз думать об этом. Челюсти болят, немеют, мысли превращаются в кашу — дыхание сбивается, мечется, больше походя на беспорядочное трепыхание воздуха в груди.
Докча массирует, прижимается то мыском, то всей ступнёй, ведёт вверх, вниз и по кругу — ткань сминается, трётся от его движений, и Джунхёк издаёт тихий, жалкий скулёж. Затем ещё один. И ещё. На четвёртом больше не стыдно — только хорошо до сладкой, пульсирующей тяжести внизу живота. Судорожные вздохи перетекают в стоны: приглушённые, вязкие, сдавленные. Тьма под веками ходит ходуном и вспыхивает яркими пятнами всякий раз, когда Докча касается головки — достаточно ощутимо, чтобы вздрогнуть всем телом, но недостаточно, чтобы кончить.
Это похоже на пытку. Потрясающую, невыносимую пытку.
— Не понимаю, что ты говоришь, Джунхёк-а, но думаю, ты просишь ещё, м? Хочешь, чтобы я не останавливался?
Докча наматывает поводок на кулак, тянет вверх — Джунхёк приподнимается, подаётся вперёд и прижимается вплотную к чужой ноге, чувствуя, как стопа лишь теснее давит на член. Докча наклоняется, обхватывает свободной рукой загривок и заставляет Джунхёка запрокинуть голову.
— Жаль, что на кухне нет зеркала, — Докча воркует, ведёт кончиком носа по щеке, оставляя неторопливые поцелуи на скулах и висках. А после — шепчет, горячо, развязно, в самое ухо: — Ты бы видел себя сейчас. Такой послушный, такой просящий и нуждающийся. Надо было тебя связать, чтобы ты мог только умолять и ждать моего разрешения.
Блядь.
От этих грязных разговоров возбуждение накатывает с новой силой — и Джунхёк не замечает, как начинает покачивать бёдрами в такт извращённым словам. Он трётся, двигается, плавится и знать не хочет, насколько развратным выглядит в эту минуту.
А Докча продолжает шелестеть по-змеиному, опаляя ухо жарким дыханием:
— Не знал, что тебе было так любопытно. И что ты так сильно скучал по мне. Если бы ты только сказал мне, я бы нашёл для тебя время чуть раньше, даже в разгар работы. Посмотри, как ты двигаешься, — мне даже делать ничего не надо.
Пусть не делает. Не шевелится. Только бы не отстранился, не оттолкнул и дал закончить.
— Не стыдно вытворять такие вещи, Джунхёк-а? А ещё говоришь, что это я тебя провоцирую.
Джунхёк не понимает, что нашёптывает ему демон в выглаженной рубашке: от слов остаётся одна лишь оболочка, лишённая смысла, хаотичный набор звуков, в котором самое главное — голос, пробирающий до костей. Пускай шепчет и не затыкается: так лучше. Так слаще. Так мурашки вместе с потом скатываются по ложбинке позвоночника от каждой шипящей.
— Кажется, ты меня даже не слышишь.
Слышит, но не слушает.
— И что мне с тобой делать? — Докча посмеивается, прикусывая хрящик. — Мне теперь неловко тебя прерывать. Но и быстро заканчивать не очень интересно, как думаешь?
Джунхёк не думает — он двигает бёдрами, намертво вцепившись пальцами в собственные колени, и не замечает ничего, кроме крепкой хватки в волосах, промокшего белья и болезненного, топящего возбуждения. Он больше не чувствует челюсть — и этот идиотский помидор остаётся целым только милостью высших сил.
В ушах стучит кровь. Внизу живота — подступающая разрядка.
— Ты молодец, но я пока не разрешал тебе кончать.
Ещё.
— Ты ведь послушный мальчик, верно?
Ещё немного.
— Хватит. Остановись.
Приказ звучит пощёчиной — Джунхёк замирает, пойманный на самом краю, и Докча быстро пользуется ситуацией: убирает ногу, отпускает поводок и давит на плечи, заставляя сесть обратно на пол. От досады и разочарования, от сорванного оргазма плывёт перед глазами — Джунхёк стонет, хрипло, надрывно, сломлено, выгибается по инерции и дышит загнанным зверем.
— Ш-ш-ш, ты умница, — Докча успокаивает его, гладит, осыпает лицо беспорядочным поцелуями, убирая со лба влажную чёлку. Повторяет, приводя в сознание: — Умница, слышишь? Ты справился. И ты обязательно получишь то, что заслужил.
Джунхёк не сразу понимает, с чем он справился, — понимает только тогда, когда Докча достаёт черри из его рта, а после целует, обхватив голову обеими руками. Влажные губы сталкиваются с сухими, чуть подрагивающими — Джунхёк может только подставляться под чужой язык, позволять ему хозяйничать, контролировать, прижиматься к собственному. Дышать выходит через раз — ровно тогда, когда Докча отрывается на мгновение, любуется проделанной работой, очерчивая большими пальцами румянец на щеках, и вновь подаётся вперёд.
Вместо звона постепенно возвращается слух: возвращаются влажные звуки от поцелуев, едва различимое гудение холодильника и сбитое дыхание, разделённое на двоих. Туман в голове рассеивается — кончики ушей вспыхивают, зудят от жара, стóит лишь Джунхёку вспомнить, что именно он делал несколько минут назад. Как тёрся в беспамятстве о подставленную ногу и как скулил от давящих, дразнящих прикосновений.
Пиздец.
Остаётся надеяться, что у Докчи найдутся хотя бы самые маленькие, самые жалкие и завалявшиеся крохи совести, чтобы не напоминать об этом.
Докча отстраняется, мазнув поцелуем по подбородку. Ловит отблеск разума под полуприкрытыми веками, вновь приглаживает взмокшие кудри и, встав из-за стола, протягивает руку.
— Пойдём. Мы ещё не закончили.
Джунхёк поднимается сам, — по привычке, бессознательной и въевшейся — с трудом выпрямляется на ослабевших ногах, пошатывается и едва не спотыкается о невидимую кочку. Чужие ладони быстро оказываются на груди и плече, не давая упасть. Он раздражённо моргает, трёт глаза, чтобы пол наконец перестал раскачиваться, и поворачивает голову: Докча совсем близко — придерживает, чуть склоняет голову набок и смотрит своим тёмным, нечитаемым взглядом.
Джунхёк смотрит в ответ — и впервые понимает тех, кто опасается того, что таится в глубинах океана.
— Помнишь, что я говорил тебе об умении принимать помощь?
— Мне не нужна ваша помощь, я в порядке.
— Охотно верю. Но выходит, что и с этим, — пальцы ложатся поверх бугорка, выпирающего из свободных штанов, — тебе помощь не нужна?
Докча сдавливает, обхватывает, мнёт — Джунхёк вздрагивает, сжимая челюсти. Он не стонет — шипит, стараясь не навалиться на Докчу всем весом.
— Не слышу ответа, Джунхёк-а.
— Блядь. Я мог бы и са— Аргх!
— Последняя попытка ответить честно и правильно, — спокойный, гипнотизирующий голос над ухом принадлежит не человеку — существу, отринувшему все законы нравственности и морали. — Тебе нужна моя помощь?
Джунхёк рад бы соврать, но тело и мысли подчиняются едва ли — он отворачивается и цедит сквозь зубы:
— … нужна.
Докча треплет его по загривку, оставляя член в покое.
— Вот видишь, ничего сложного. Упрямство — это хорошо, но перебарщивать не стóит: можно лишить себя многих радостей и усложнить себе жизнь.
Сложного в этом и правда ничего, а вот странного, смущающего, отличного от того, чем жил Джунхёк многие годы, — слишком много. Настолько, что прямо сейчас он не понимает: подкашиваются у него ноги потому, что по венам будто пустили белый шум, или потому, что его раз за разом заставляют признаваться в своих желаниях.
Докча ведёт его обратно в гостиную, подставляя ненавязчиво плечо и держа за основание поводка — там, где он цепляется к металлическому кольцу. Ошейник приятно жмётся к коже — Джунхёк прикрывает глаза, позволяя себе довериться и следовать. А когда открывает, Докча стоит перед ним, сделав два шага назад.
— Разденься. Полностью.
От приказа пересыхает во рту. Джунхёк слушается: стягивает футболку и носки, снимает штаны вместе с мокрым бельём, стараясь как можно быстрее кинуть их на кресло, чтобы Докча не заметил. Но Докчу одежда не интересует вовсе: взор его скользит от ключиц к пупку, задержавшись на крепко стоящем, блестящем от предсемени члене. На щеках снова расцветает жар: от безоружности и открытости, от подчинения и постыдного удовольствия стоять вот так, раздетым, скованным, отданным тому, кому вверить хочется всего себя.
Докча снова оказывается рядом и расстёгивает карабин.
— Скрести руки за спиной.
Поводок обвязывается вокруг запястий: аккуратно, не слишком туго, но достаточно, чтобы почувствовать себя пойманным и беспомощным. Руки Докчи планомерно оказываются везде: на плечах, на боках, на бёдрах, и внизу живота, издевательски близко к паху. Хочется немного ниже — и Джунхёк едва удерживается, чтобы не подняться на мысках.
— Хороший мальчик, — Докча урчит, ластится, очерчивает поцелуями скулы. Лапает за задницу так, словно дорвался наконец до сокровенного. — Только посмотри, как тебе нравится: у тебя, по-моему, не стояло так даже тогда, когда ты насаживался на мои пальцы. Не отворачивайся. Ты очаровательно смущаешься.
Заткнитесь.
Заткнитесь и перестаньте дразнить.
Но Докча чужие мысли не читает. А если бы и читал, всё равно бы сделал по-своему, распалив, растопив и оставив дрожать в нетерпении. Он разворачивает Джунхёка к себе за подбородок, прижимается губами к румянцу на щеках, на шее, на ярёмной впадине, спускается ниже и прикусывает правый сосок, вынуждая бессильно дёрнуться и отозваться полустоном.
— Кажется, они у тебя и правда чувствительные, м? — бормочет Докча куда-то в адамово яблоко. — Или ты просто уже на пределе? Найду потом зажимы, и мы обязательно это проверим. Я ведь так и не смог увидеть твоего лица, когда ты дрочил себе.
— Я же сказал... — сдавленно шипит Джунхёк, пока грубоватые подушечки вновь и вновь проходятся по груди, — я был в душе.
— Хорошая официальная версия, почти как на телевидении. Тогда выходит, что я ничего не пропустил и могу полюбоваться с первых рядов?
Докча опускается на диван и похлопывает себя по колену.
— Иди сюда.
Джунхёк усаживается сверху, лицом к лицу, хочет обнять за шею или ухватиться за плечи, но руки связаны за спиной, и всё, что он может, — покорно ждать, сгорая от возбуждения. Брюки трутся об обнажённую кожу — Докча снова проводит границу между тем, кто подчиняет, и тем, кто подчиняется. Он придерживает Джунхёка за поясницу, неторопливо гладит по бедру, скользя то во внутреннюю сторону, то обратно, проходится по отяжелевшей мошонке, а после — смыкает пальцы вокруг члена. Джунхёк замирает, прикусив губу, опускает взгляд, задерживает дыхание, напрягается всем телом, готовый к тому, что в любой момент — вот-вот, прямо сейчас — Докча начнёт двигаться.
Но Докча не делает ничего.
Только улыбается довольным лисом, когда читает злость и жажду в глазах напротив.
— Я же сказал, что хочу увидеть всё с первых рядов, — он медленно, негуманно медленно, ведёт ладонью вверх и вниз, размазывая предэякулянт по члену. — Так что двигаться будешь сам. А я лишь немного помогу.
Он останавливается у основания, обхватывая его неплотным кольцом, откидывается на спинку дивана и считает, видимо, что помог достаточно. Вот только не учитывает, что вреда от его хитрой морды и пристального внимания куда больше, чем пользы. Или учитывает, просто молчит об этом, как последний засранец.
Джунхёк ёрзает неловко, дышит через раз, горит изнутри так, будто в рёбра вживили печь, — плывёт в удушающем мареве и замечает, что подаётся бёдрами назад раньше, чем успевает об этом подумать. Подаётся до упора, пока влажная, покрасневшая головка едва не выскальзывает из пальцев, а после — толкается вперёд. Снова. И снова. И снова. Сначала — скованно и хаотично, пытаясь поймать угол, поймать темп, поймать себя, расщеплённого и потерянного. Собрать остатки сознания, чтобы двигаться в такт удовольствию, волнами прокатывающемуся до самой макушки.
Джунхёк ускоряется, — с каждым толчком, с каждым импульсом, сладко отдающимся в паху — и хриплые вздохи сменяются стонами. Рассредоточенными, тающими, несдержанными. Джунхёк не думает — он отдаётся желанию, отдаётся тому, чего требуют тело и сердце, волнообразно покачивает бёдрами и растворяется в чужом контроле, запрокинув голову.
Холодный воздух дерёт горло, сушит губы — звенья поводка впиваются в запястья, не давая вырваться и помочь себе. Беспомощность держит, обматывается вокруг шеи, напоминает Джунхёку, что он здесь не один и кончить может лишь потому, что разрешил Докча, — и одной этой мысли хватает, чтобы вскинуться навстречу с новой силой.
Блядь.
Это слишком — слишком — хорошо.
Докча что-то говорит ему, но Джунхёк не слышит. Слышит, вернее, но не понимает: голос сливается с нарастающими стонами, с эхом, отдающимся в ушах, и с мокрыми, хлюпающими звуками собственной смазки. Докча хмыкает, подаётся вперёд и притягивает Джунхёка чуть ближе, беспорядочно осыпая его грудь поцелуями и укусами.
— Что ты со мной делаешь, Джунхёк-а? — низко, сипло, заворожённо — так шепчут верующие, стоя на коленях перед святыней. — Я ведь сейчас сам с ума сходить начну.
Джунхёк почти не чувствует ног, но эти следы, горящие, покалывающие, расцветающие на коже, — чувствует ярче, чем пальцы, плотнее сомкнувшиеся вокруг члена. Докча не сдерживается, помогает, скользит рукой в унисон, быстро подхватив нужный темп, — и Джунхёк окончательно теряет связь с реальностью. Теряет рассудок, теряет себя, теряет всё, что делает из него — него. Остаются только голод, жар и желание — всепоглощающее желание двигаться, скулить, подмахивать бёдрами, не оставляя места ни для чего другого.
После сорванного оргазма настоящий не нарастает постепенно, не даёт подготовиться и осознать — он мешается с уже мучающим удовольствием и накрывает так резко, что Джунхёк не сразу понимает, что кончает. Он содрогается, — крупно, всем телом — до боли дёргает связанными запястьями и замирает с немым стоном, забыв на мгновение, как дышать. Докча тут же подхватывает его, прижимает к себе, не давая упасть, и ловко, в одно движение, распутывает поводок за спиной.
Джунхёк всё ещё дрожит.
Жмётся к острому плечу, судорожно ловит воздух опустевшими лёгкими и пытается вернуться в собственный разум, из которого его только что вышвырнуло. Чувства возвращаются одно за другим: сначала — ноющие от напряжения мышцы, сухость во рту и усталость, потом — колотящееся в груди сердце, а после — чужая ладонь, успокаивающе поглаживающая по волосам. И последняя кажется более важной, весомой и реальной, чем всё остальное вместе взятое.
— Ты молодец, — воркует Докча, ткнувшись губами ему в ухо. — Ты отлично справился — даже там, где я не ожидал. Можешь не верить, но мне за свои сомнения теперь чуточку стыдно. Но кто бы знал, что из тебя выйдет такой потрясающий, послушный и исполнительный сабмиссив, м? Если захочешь продолжить, обещаю, что сделаю всё, чтобы тебе было так же хорошо, как сейчас. Или ещё лучше.
Джунхёк лежит, нежится в похвале, объятиях и приятных обещаниях, находит в себе силы открыть глаза и опустить взгляд: от вида спермы, перепачкавшей живот и белоснежную рубашку, в паху снова завязывается раскалённый узел. Медленно, но ощутимо. Джунхёк сглатывает и выпрямляется, смотря на Докчу сверху вниз: в глазах, подчёркнутых бессонными тёмными мешками, мелькает удивление.
— Снимайте штаны.
— О? Я не ослышался? Что это внезапно на тебя нашло?
— Вы ведь сами сказали, что сессии — это про взаимное удовольствие. Но вы ещё не кончили. Поэтому, — Джунхёк толкает его, заставляя откинуться обратно на спинку дивана, — снимайте штаны.
— Решил взять командование на себя? — Докча усмехается, не теряя властность и самоуверенность даже под нависшей тенью, но всё же тянется к ремню. — Откуда у вас, молодёжи, столько энергии? Точно готов ко второму раунду?
— Просто заткнитесь и наслаждайтесь.
Джунхёк подаётся вперёд и целует везде, куда только может достать: скулы, щёки, открытую шею, призывно выглядывающую из-под смятого воротника, кромку ключиц и краешек плеч. Припадает жадно к тонким губам и хмурится, когда Докча, посмеиваясь, не сразу отвечает на поцелуй: дразнит, распаляет, лишь на вторую попытку позволяя их языкам столкнуться.
Бряцает металлическая пряжка — Джунхёк вслушивается в звук расстегивающейся молнии, придвигается ближе, чтобы обхватить оба члена рукой. И тут же вздрагивает, шумно выдохнув.
— До сих пор чувствительный после оргазма? — подтрунивает Докча, уместив ладони на широких бёдрах. — У тебя, кстати, так трогательно дрожат ресницы, когда ты кончаешь. Уверен, что хочешь помочь? Я и сам справлюсь, знаешь ли.
— Завалитесь.
— «Злой, когда рано идёт на второй круг» — так и запишем.
И прежде, чем Джунхёк успевает огрызнуться, Докча хватает его за кольцо на ошейнике и тянет к себе, вынуждая наклониться. В льющийся патокой голос закрадываются предупреждающие, обманчиво ласковые нотки:
— Мне нравится, что ты такой инициативный и заботливый, Джунхёк-а, но не забывай: пока на тебе ошейник, самовольничаешь ты лишь потому, что я тебе разрешаю.
Что бы там ни вкладывал Докча в эти слова, голова от них идёт кругом. От близости и тяжёлого дыхания, от возбуждения, своего и чужого, — тоже.
Они снова целуются: влажно, безудержно, развязно. Под стать размашистым, оттягивающим движениям ладони. Без ритма, без пауз, без ума друг от друга и от того, как сжимаются мир и время до этих нескольких, отведённых им одним минут. Стоны перекликаются, смешиваются, вяжутся — сливаются в одну сбивчивую, нестройную а каппела, от которой вибрирует где-то в гортани.
Докча не врал, когда говорил, что будет хорошо: так хорошо Джунхёку не было, кажется, никогда.
Они быстро достигают предела: Докча слишком возбужден и слишком долго терпел, а Джунхёку, чтобы подобраться к новому оргазму, достаточно лишь отстраниться и взглянуть на раскрасневшееся, довольное лицо под собой. Живое, искреннее, честное. Такое, которое Докча почти никогда не показывает. И которое хочется крепко обхватить ладонями, чтобы никогда больше не отпускать.
Джунхёк кончает первым, выгнувшись от удовольствия — острых разрядов, скользнувших вдоль всего тела. Докча вскидывает бёдра, толкается в подставленные пальцы и тут же заканчивает следом, обмякая на долгом, расслабленном выдохе. Растрёпанный, румяный, в смятой рубашке, перепачканной спермой, он выглядит настолько непохожим на себя обычного, что Джунхёк пялится на него, всерьёз подумывая о третьем круге. И плевать, что ноги, кажется, уже не держат их обоих.
За любованием, бездумным и откровенным, он не замечает, как тёплая ладонь ложится поверх ошейника.
— Ну так что, тебе понравилось, Джунхёк-а?
Глупый вопрос. Идиотский. Джунхёк позволил заковать себя, связать, взять под контроль и поставить на колени, позволил творить с собой то, о чём никогда раньше не думал, и, в конце концов, наслаждался этим настолько открыто, что только полный придурок не понял бы, что ему нравится. Полный придурок — или тот, кто просто хочет поиздеваться и смутить. Работа у некоторых такая — быть засранцами.
Джунхёк хмурится, старается держаться невозмутимо — если это вообще возможно, сидя нагим на коленях Докчи — и отвечает вопросом на вопрос:
— Сами как думаете?
— Я думаю, что ты испугался и вот-вот сбежишь, чтобы больше никогда со мной не встречаться. Чтобы жить тихую-мирную жизнь в лучах профессиональной киберспортивной славы и заниматься сексом под одеялом, выключив свет.
— Головой ударились, когда кончали?
— Потерял дар мыслить от твоей красоты и подлой харизмы, — парирует Докча так естественно и молниеносно, словно говорит правду. — Ты ведь сам спросил, что я думаю, а думать я могу всякое. Точно так же, как и ты. Поэтому и спрашиваю, понравилось тебе или нет: в чужие мысли я пока залезать не умею.
Умеет, ещё как умеет — залезает так, что оккупирует всю прилегающую территорию: от берегов бессознательных заливов до подножий навязчивых идей.
— Как я пойму, нужны ли тебе следующие сессии или нет, если ты мне об этом не говоришь, м?
Ладонь поднимается выше, ложится на щеку, мягко её поглаживая, и этот жест точно нужно записать в запрещённые: Джунхёк ничего не может поделать с собой и желанием подластиться, потереться о протянутую руку.
— Ты не постеснялся два раза испачкать мне рубашку, а теперь стесняешься ответить парой слов. Не могу на тебя злиться, ты даже упрямишься мило.
— Я не стесняюсь и не упрямлюсь, — бормочет Джунхёк, подставляясь под неспешные касания. — Мне понравилось, ясно? Теперь довольны?
Докча кивает.
— Нет никакого дискомфорта от ошейника? Или от связанных рук? — и в ответ на непонимающий прищур поясняет: — Иногда то, что возбуждало до оргазма, может резко стать неприятным после. Особенно всё, что ограничивает движения. Это нормально, такая уж у человеческой психики реакция на перегрузку и перезагрузку. Поэтому некоторых сабов, например, нужно развязывать сразу же, как только они кончили.
— Нормально всё. Я в порядке.
— Уверен?
— У вас у самого слишком много энергии на дурацкие вопросы.
— Ладно-ладно, я понял: ты в порядке, — Докча выпрямляется и оставляет смазанный поцелуй на припухших губах. — Вот и славно. Тогда в следующий раз обсудим границы твоих предпочтений и любопытства.
Джунхёку плевать, будут они обсуждать его предпочтения или проблемы озоновых дыр: он лишь надеется, что «следующий раз» случится раньше, чем через две недели.
Иначе второй курс «интенсивного тактильного голодания» сожрёт его с потрохами.
Примечания:
Благодаря этой части добавились метки "Лёгкий БДСМ" и "Ошейники"