мораторий

NC-17
В процессе
52
3
Abby_Del_Rey соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 500 страниц, 174 791 слово, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
52 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник

I возбуждение дела

Настройки
Примечания:
шестнадцатого декабря — день рождения человека, в жизни саши самого что ни на есть особенного. ради этого человека она пошла бы на что угодно. и пойдёт. даже если они с ним в ссоре. очередной. — да ну, саш, не парься. это же соня, ты её знаешь, она тебя обожает. — доносится из телефона голос оксаны. они должны были вот-вот встретиться, чтобы пойти следом к григорьевой. счастливой обладательнице прекрасной «ласточки», а по совместительству их подружке и шофёру на сегодняшний вечер. — да, но мне всё время кажется, что каждая новая ссора — конечная. понимаешь? — жалуется крючкова, ведь на уровне нейронном не может не переживать за них с кульгавой. каждая обида оставляла на ней след от пули, выпущенной её руками. нацеленно выстрелившей в неё по её желанию. как в таком случае она могла успокоиться? не думать, не волноваться, не скорбеть по тому хорошему у них, что утекло меж пальцев струйками ярко-красной крови вчера ночью без предупреждения предшествующего. — как не понять-то, когда вы обе так страдаете. — участливо выдыхает окс в трубку, наверняка сейчас кусая внутреннюю часть щеки в раздумьях, что бы ещё сказать такого, отчего это зыбкое уныние могло бы подругу её отпустить. хоть на час, хоть на минуту, чтобы ушей её больше не касались изнывания по кульгавой, способные любого довести до белого каления. — мы же как сёстры, и срослись друг с другом, как сиамские близнецы. и жили вместе, не переставая, как в москву переехали, а тут... — тут она предаваться воспоминаниям ночи прошлой начинает, чувствуя боль от в голове нахлынувших картинок. соня, смотрящая на неё в упор. тем самым уничижительным, режущим без ножа взглядом, на который была способна только она сама. опешившая саша, в порыве крикнувшая «может и уйти от меня теперь захочешь?» и парализующий её ступор от кульгавиного «а может и хочу». — а тут она просто берёт и уходит к соне! и целый день ничего мне не... — из-за ветра завывающего не успевает договорить это «не писала», вынужденная на полуслове прервать душащий её рассказ. с каждым новым часом жить в условиях этой русской зимы было всё сложнее — так горели щёки от мороза, и так скулили конечности от холода, всё увеличивая внутри шипящую тоску, словно ей было не найти, из-за чего ещё пострадать. — слушай-слушай, саш, сверни лучше к тому магазу, в который мы вчера вечером сгоняли, мне до него буквально полминутки переться. — хорошо. — и от звонка отключается с чувством тяжести не сошедшей, потому что путь к соням становился всё короче, а встреча с ней лишь ближе. с ней, перед которой у саши разбитой керамической посудой расстилается осколками и душа, и сердце — то единственное, что она могла предложить. единственное, что у неё когда-либо вообще было. но в десяти шагах от крючковой скоро должна была объявиться фигура нецветаевой, и улыбка слабая всё же появляется на бледном заспанном лице. всё ещё могло перемениться в лучшую сторону. главное — верить в это.

***

— ну-с, сейчас увидим наших дур! а ты свою, особенную дурочку. — на кинутые в неё глазами саши громы-молнии оксана лишь кротко и невинно улыбается, открывая дверь в подъезд, как бывает в минуты её донельзя приподнятого настроения, вприпрыжку. — блять, окс, во-первых, я была тогда пьяная. — заходя за порог, объявляет оскорблённая и ускоряет шаг так, будто хотела чего угодно, но не находиться здесь рядом с нецветаевой. «бежит от правды», — как думает оксана. «лишь думаю рационально», — как считает крючкова. — и что? — будто только и желает получить порцию тычков в плечо, спрашивает окс, приподняв в удивлении бровь. в её глазах всё было очевидно и легко. саша напилась и выдала главный свой секрет — чувства к соне, которые она вообще-то заметила ещё два года назад и просто думала, что бредит, видя все эти любовные сашины взоры на предмет своего воздыхания. но сейчас это подтвердилось, и теперь только сама саша себя закапывала тем, что молола чушь про «всё не так, как ты думаешь». будто у неё могли быть причины скрывать это всё от кульгавой. оксана их не видела в упор. бери и действуй, что не так? — а то! хуйню я тогда сморозила, вот и всё. — шаги поспешные уже переходят в лёгкий бег по лестнице, потому что на какой-то чёрт в подъезде григорьевой никогда не работал лифт. — ты плакала тогда полтора часа и, кстати, в квартиру мою тоже барабанила в слезах! а о соне сказанула, когда уже начала успокаиваться. я всё помню, саш, не пизди мне. — догоняет врунишку окс, беззлобно припоминания события, о которых другая предпочла бы навсегда позабыть. и это действительно так, ведь саша застывает безвольной куклой, и даже рост её, над всеми ними позволяющий возвышаться, становится сгорбленным, а сама девушка оттого — маленькой и беззащитной. ведь на худые плечики снова свинцом падает бремя тяжёлого принятия. опускается око нежеланной правды, что иногда раскрывало взор её на истинное вещей положение, но заканчивалось это всегда одинаково — она специально жмурилась и забывала обо всём, что видела. обо всём, что узнавала о себе. и продолжала жить, как жила — в облачной полуправде. было легче, когда всё это жило у неё внутри и не выходило наружу, рассказывая о себе всем окружающим. но слабость взяла своё, и тайну, природу которой раскрыть целиком и полностью боялась даже сама саша, знала отныне и оксана. оксана, которая никогда не могла заткнуть свой рот, остановить поток льющихся из неё простых, искренних первых мыслей, без размышлений превращающихся сразу в слова — большие, громкие, временами горькие. и эта её громыхающая искренность была и наказанием, и спасением в изнуряющей рутине крючковой. но кое-что (кое-кого) нельзя было трогать ни при каких условиях никому на свете, а оксана это сделала. сделала без задней мысли и тронула что-то интимное изнутри. молчание сашино говорит куда больше слов. поскольку оно громкое, как стуки сердца в грудной клетке, и у оксаны оно ёкает одновременно с нею. ёкает в осознании, что обезоружила, впервые ранила, коснувшись по неосторожности единственной сердечной проплешины. стыд закатом ложится на щёки, а обледенелые руки в объятиях сжимают чужую спину в целях согреть извинениями, сказать языком тела то, что не могло выйти изо рта. и, кажется, саша понимает. минуту они стоят так, во мраке грязно-зелёных стен, в стенании мигающей лампочки, на пятнадцатой ступеньке по пути ко второму этажу, в тишине тающих ледников. а через вторую она вновь поворачивается к ней лицом — лицом блестящим, будто от желанных, но не выпущенных слёз, и с красными щеками, такими же, как у неё. но только у окс это от чувства вины гложущей, а у саши — от тараканов собственных в голове, о которых спрашивать было бы попросту бестактно. они знают друг друга два года, из которых один — тернистая дорога к тем мешочкам доверия, обретённым лично оксаниными усилиями. она не может их лишиться. — саш. — м-м? и без предупреждений сжимает своего расстроенного ангелочка в объятиях настоящих, крепких и раскрепощенных. пальцами скользя по спине вверх-вниз, стискивая плечики худые и говоря-говоря-говоря. не слова поддержки, нет, оксана не особо это умеет, а соню, как оказалось, сейчас трогать бессмысленно и болезненно. это милая глупость, ерунда, заразительная смешинка, которую окс собиралась передать ей воздушно-капельным путём. — утютю, а кто у нас такой хорошенький? а кто у нас такой красивенький? и она наконец смеётся. мокро, с пока не сошедшей полностью горечью, но всё же смеётся, и оксана готова собою опять возгордиться — счастье подруги для неё (да и для всей их маленькой компании) как ромашковый чай, или как ноги холодные прижимать к тёплой батарее. это нежность, сравнимая с материнской любовью к новорождённому комочку своих крови, пота и слёз. это как дорожить найденным на улице котёнком и бережно укрывать его в коробке с импровизированным одеялом и подушкой. как гусеница, превращения в бабочку которой ждёшь в детстве половину лета. как видеть из окна улетающих на юг птичек и желать им удачи. — скажешь тоже. — фыркает саша и смеётся ещё раз. бодрее, громче, живее, так, что оксана вконец успокаивается. — оп, вижу, пациент мой уже совсем здоров. так примемся же за лечебную физкультуру! — и под совсем не обиженное «да чтоб тебя» стрелой бежит дальше по лестнице, не забыв сжать крепко-крепко подружкину ладонь.

***

григорьевой квартира — их четвёртый дом. дом в четыре тесные стены в древних обоях, с грязным ковриком с надписью «welcome», в сигаретном дыму и бесячем, надоедливом сквозняке. оксана с сашей туда стучатся вдвоём с одинаковой силой, но, на удивление, не получают никакого ответа. полный игнор. — не берут. — хмурится окс, взлохмачивая свои короткие волосы. — и не открывают. — усталый вздох эхом проносится по коридору. саша прижимается лбом к холодной двери и смотрит себе под ноги в ожидании худшего. надежды крошились прямо-таки на ходу, и, хоть ничего не случилось, она была вся как голый нерв, в любой момент готовая упасть в обморок от этих электрических чувств, каждый божий раз бьющих её током из-за неисправной изначально проводки. — эй-эй-эй! — уже кулаками барабанит нецветаева.— вы там что, дрыхнете в восемь вечера? открывайте! и дверь открывается. со скрипом, подсвечивая их лица тёплым комнатным светом, идущим от квартиры григорьевой. вот только сама хозяйка на порог не вышла. стоит только соня. растрёпанная, помятая и, казалось, недавно протрезвевшая. это было ясно по идущему от неё запаху горькой водки и покрасневшим, точно после пьянки, глазам, мутно смотрящим в сторону взглядом человека, который через минут десять придёт в себя. — вы что, без нас набухались уже? — разносится оксана в возмущении и, выпучив глаза, оставляет широко раскрытым рот. соня только кивает, жестом приглашая их внутрь. а у саши ладошки мокнут. потому что соня на неё не смотрит. и опасения, что кульгавая могла обидеться всерьёз, возвращаются с новою силой, заставляя перед подругой робеть, как перед врагом. в нос бьёт отчётливый запах спирта, такой, что крючкова морщится, глазами обегая стол, полный пустых стопок. но себя-то не обмануть — слюна вязкая во рту работает сигналом переключателя, сообщая о том, что надо бы и самой пригубить, и только бог знает откуда взявшимся усердием саша как-то отказывается от этого, вместо решив изучить квартиру григорьевой так, будто до этого она не проводила тут десятки таких же холодных, как сегодняшний, вечеров. — вы когда пить начали? — спрашивает как бы невзначай, а на деле на душе кошки скребут. на неё это не похоже. в отличие от саши, пьющей беспричинно, соня себя сдерживать умела. стиснув кулаки и зубы, она была в основном зрителем сашиных ломок. никогда — соучастником. а тут — вся разящая примесью водки и вина, девушка еле на ногах держится, и, видит бог, это на её совести. измотавшаяся как собака в день, который должен был быть для неё безмятежнее облака. именинницу будто часами мотало из стороны в сторону. каштановые волосы в сумасшедшем беспорядке, и саша хочет провести по ним расчёской, заплетя аккуратный хвост, подобно маме. чувство опеки, долга старшей некровной сестры стучит в груди, бьёт под дых, кричит, что это она не доглядела, не помогла и не уберегла, хотя должна была. колет в бок и вины острый укол. за глупую ссору, глупые забытые недовольства, глупых их, смотрящих друг на друга застывши и не произносящих ни слова за эти долгие, томительные мгновения зрительного контакта. глаза в глаза, и расстояния в тысячи миль сокращаются с медлительностью прямо мучительной. друг на друга в упор глядят сонина тьма и сашин свет. она бы с радостью согласилась затеряться в этой угрожающей черноте. забежала бы добровольно в эти угрюмые черты, нырнула бы в них как в пуховое одеяло — с головой, полностью и абсолютно, до последней волосинки на голове, так, чтобы задохнуться, застрять и не выбраться никогда. из этого мрака, из этих сумерек, дышащих в сторону её леденящими ветрами байкала, гладящих исступлённо чёрными когтями и держащих в тисках своих гиблых корней. а вот сама соня ни за что бы не сделала похожее в ответ. в объятиях её солнечных лучей ей всегда было душно. в мягких, осторожных поглаживаниях морских волн виделась угроза. по чистоте её бескрайнего голубого неба хотелось не летать, затеряться — таким всё казалось страшным, необъятным, чужим. как будто они правда посторонние, несмотря на то, через сколько прошли и проходят вместе, рука об руку, бок о бок. и если соня сохраняет беспристрастность, саша уже колотится в ужасе при мысли, что может потерять. свою соню. опору, надежду и первую и единственную любовь. не такую, какую подразумевала окс, совсем нет. чувства, ореолом освещающие их головы, нельзя было вставлять в такую категорию. это чувства сплочения. как пустить по вене кровь другого человека. плоть к плоти так, будто они — единая сущность с двумя головами, но одной историей. соня — кислород. и соня — ружьё, дуло которого намерено выстрелить в неё постоянно. а саша и не против. была не против. — чего застыли, дурнушки? голос оксаны, доносившийся словно извне, резко выводит их из транса. будто окатили ведром холодной воды, и весь тот жар, что окутывал её во время гляделок с кульгавой, прошёл, сменившись липкой стынью и ощущением мороси по коже. из щели под подоконником очень явно шло дуновение декабрьского воздуха. — да ночью, как встретились, начали... а днём на радостях продолжили. — полушёпотом говорит та, которую саша сейчас с удовольствием бы трясла и трясла за плечи, как куклу, выпрашивая, нет, выуживая из неё слова новые щипцами. лишь бы сказала больше, чем отстранённое оправдание и не укрытую попытку уйти от разговора. лишь бы стояла тут, в сашин запас времени положив целую вечность. а крючкова, не раздумывая, посвятила бы эту «вечность» ей, дуре, ставшей её лёгкими. дуре, не дающей дышать. дуре, которую она бы убила. — и как тебе, нормально? — но не может, совершенно не может тона своего повысить вновь, как тогда, и интересуется тихо, на выдохе, ближе подойдя по инерции. — вполне. — лжёт. безбожно лжёт и глаза на неё свои поднимает. большие. тёмные. жалящие. — хм, верю. — хмыкает неверяще, но не уходит. больше никогда не уйдёт и не позволит уйти. — тебе хвост заплести? — тембром будничным, какой был у них всё то время «до» вчерашнего, интересуется. лениво, утомлённо, неспешно. — да, пожалуй. — бесцветно. словно старается убить эмоции, закопать чувства, бушующие изнутри колкости и злобу. но от саши этого не скрыть. ей хватает взгляда, одного, короткого, чтобы увидеть, в каком она состоянии и настроении. «это всего лишь соня». и правда. её злая соня. циничная соня. грубая соня. соня, у которой килограмм сто лишней кожи. соня, чьи границы тесны, как короб для обуви. соня с хмурыми бровями и вздутыми желваками. соня, соня, соня — не про мягкость и никогда о ней не была. а другой ей и не надо. саше нужна эта и прямо сейчас, потому руки быстро находят расчёску в кипе этой алкогольной тусовки, чтобы ближе наконец подступиться и коснуться. пальцами. этих каштановых прядей, что так похожи на артерии в сердце. она усаживает кульгавую на стул и принимается делать то, что стало частью их общей рутинной жизни ещё давно. это похоже на терапию. проходить зубчиками расчёски по страшным колтунам, слушая время от времени «ай» протяжные, и в моменты эти смягчаться, сменяя металлические зубцы на свои пальцы, и просто водить ими по локонам как можно мягче, гладить их со всей кипящей нежностью, на которую она только способна, и показывать-показывать-показывать, грудную клетку оголяя нараспашку. соня мычит, совсем как раньше, и что-то внутри от этого делает кульбит. видимо, ностальгический прилив её тоски. затерявшаяся в глубинах жилища григорьевой оксана находится вскоре, и по мине её не скажешь, что та больно довольна. — косички тут заплетаете? а вы посмотрите на соню. она ж всё ещё бухая. взор сворачивает курс внимания своего на лежащую калачиком григорьеву. — да не бухая я, блять, — дуется обиженно непротрезвевшая из сонь заплетающимся языком и, вероятно, сознанием. — меня опять все обижают! — и принимается хныкать маленьким ребёночком, слёзно-капризно, на смех всех троих. но тут до саши доходит очевидное. — а кто же тогда машину поведёт?

***

выбрать того, кто поведёт григорьевой дорогую «ласточку», оказалось проще простого. соню отмели сразу, её занятость в вузе никогда не позволяла даже смотреть в сторону машин, не то что учиться водить, а взбалмошная оксана напомнила им всем историю о том, как однажды по собственной вине разбила приору своего друга. пришлось саше отбросить нежелание и, взяв ключи от авто, в смятении сесть за руль. водительское место ей претило всегда, но поджав губы, она всё же заводит мотор, готовясь везти их к пункту назначения. григорьева, что проводила за ним дни и ночи, пересев на заднее, вызывала ощущения смешанные и была будто переодетая саша, сидя не как обычно, а между оксаной и соней, что шутя называли её «саня!» и уссыкались с потерянного взгляда той, что не могла вспомнить, когда это успела сменить имя. кульгавая с нецветаевой, весело друг с другом переговариваясь, предвкушали этот выход в центр с особым трепетом. выходить-то они туда выходили, но одна делала это по учёбе, а трое — по работе, отнимающей большую часть времени, потому идея отдохнуть и покинуть пределы кузьминки откликалась в них волнением благоговейным и не только. было ещё кое-что. то, о чём молчали они трое, но что разительно портило жизнь им всем. голод. его выдавали тени в глазах и дрожь в костяшках. сводящий с ума, томившийся в сырости желудка, ожидая выхода, он наголо раздевал плоть, заходя в самую глубь, где сосуды циркулируют кровь, и где у смертной души начинается конечный край. всё это время саша голодала и гнала голод, как гонят бродячих псов, полагая наивно, что спугнула его. но не лечит пластырь открытые раны, как не перекроет тряпочка большой сквозняк. и голод не сходит иллюзорной сытостью, не проходит добровольно, на прощание помахав рукой. этот голод — тяга. к алкоголю. к чувствам, которые оно отключает. к эмоциям, которые пробуждает. голод — жажда в одной оболочке, в одной прорези на ковре, в одном общем сожалении, сопровождаемом пьяным чревоугодием, которое их всех занесёт в ада пекло, если не уже. саша жмёт на газ, двигая вперёд. машина разгоняется по серым пейзажам окраинной части столицы. где нет ни глянца арбата, ни навороченных остроносых высоток. девятиэтажный максимум, советские хрущёвки на контрасте с более молодыми панельками. типичная русская унылость в трещинах на асфальте, мимо выброшенных пакетах с мусором, в грязи, прилипшей к каждой постройке. сказать честно, саша иногда думала, что жизнь тут окончательно лишит её рассудка. когда за бесконечной работой в центре, крутясь, точно белка в колесе, в этой вычурной системе добычи денег, возвращалась в притупляющую сознание медлительность. в эти неповоротливые виды, вялую, осунувшуюся действительность, в результат своих вечных трудов — тридцать квадратных метров, отсутствие лифта и бедность, что крошила зубы, стоило чуть прикусить её с целью распробовать вкус. надо ли после этого объяснять, почему ей так хотелось пить. прямо сейчас и как можно больше. сжечь себе горло горьким спиртом, стереть границы истины с помощью полусладкого. и с каждой секундой, мигом, ударом колёс об асфальт, желание это словно увеличивалось. она катила его, как снежный ком — дальше, дальше, дальше. что ей щебетание подруг на заднем фоне, если можно будет напиться... и такая мысль не первая ни за эту неделю, ни за за весь этот недавно начатый месяц. её уже давно начало трясти в приступах, которые раньше нейтрализовала соня, в их квартире общей не давая сорваться опять. шептала губами пухлыми в ночи: тише, тише, тише... и сдавливала до боли грудки, потому что боль спасает. но боли больше нет. есть только свобода. оторванные от рук кандалы. зелёный свет, что влёк за собою вон из этого места. вон из закисшего района, его копоти, сажи, пачкающей бледные щёки. вон из всего, что удерживало её от ошибки. теперь сорокины повадки манили их всех вдаль. где жизнь бурлит и кипит, разливается в свете софитов и алости вина. манила цепью, которую натягивают на собачьи шеи. и саша послушно вела за собою всех туда, куда в темноте указывала хозяйская призрачная рука. в то место, где стремилась оказаться ещё в конце ноября, когда держала вместе с григорьевой и оксаной обещания, что пить они больше не будут никогда в своей жизни. смешно, но вера, что что-то из этого выйдет, продержалась не больше пары дней, а по прошествии трёх недель григорьева нажралась в хлам, а оксана и саша успели дать новое безнадёжное обещание со словами «да мы выпьем всего чуть-чуть, а всё остальное время проведём на танцполе» перед праздничной датой кульгавой. и, конечно, ничего те не значили. потому что они также сегодня безбожно напьются. до слёз, до хрипа, до содранной кожи. и в очередной раз утянут за собой и соню. хорошую соню. милую соню. соню с чистой поджелудочной. соню, которая пьёт, когда пьют они. соня, которая оцифровывает каждый сашин поступок себе в вены. соня, которая оказалась ниже её голода перед алкоголем и сейчас делала вид, что это ничего не меняло. крючкова крепче хватается за руль руками, что всегда начинали потеть, когда она усаживалась за водительское место в авто. любое, какое и чьё — разницы не имело. этот перманентный перед ними страх, горящий в островках разума, сидел всегда в ней подводным камнем о чём-то ужасающем. и сейчас она его глотала, волоча под покровом своим три бушующие душеньки, что в ответственности её не находили угрозы и как в последний раз дурачились друг с другом, так по-детски вызывая в ней импульс присоединиться и забыть всё, что заставляло отчаиваться и хмуриться. — ох, как быстро летит время, девчонки! нашей соне, соне! уже двадцать лет... пьяно верещит григорьева и голову свою опускает на сонино плечо, точно та сейчас отвалится. а именинница на заявление это только оскаливается коварно, пихая подругу так, что та отлетает на правый край, прямо к не менее весёлой оксане, но, что важнее, пока ещё трезвой как стёклышко. совсем скоро это изменится. — эй! — притворно оскорбляется пьяненькая и со смешком хмельным кидается на младшую, а той лишь дай повод, и в блеске хитрых карих глаз, на которые саша смотрела в упор через зеркало заднего вида, проявляется отражение самого настоящего дьявола. — ай! ты мне нос сломаешь! соня скулит. это кульгавая сжала её нос большим, указательным и средним пальцами, продолжая тянуть его на себя нещадно, с «доброй жестокостью», как выразилась бы сама. — ничего-ничего, нам ей ещё уши втроём надо будет тянуть по двадцать раз, так что пусть побалуется. — кошкой зевает оксана, смотря на шалости двух тёзок. — да я скорее глаза себе выколю, чем позволю вам поиздеваться над моими ушами. — именинница фыркает и в миг этот собою почему-то напоминает саше кротика слепого. — кто бы говорил. ай! и снова старшая из сонь плачется на «совсем растерявшую страх малявку». саше хочется улыбнуться. грустной скорбной усмешкой над тем, каким всё со стороны сейчас выглядело невинным. семейным. и над тем, как же она всё-таки их любила. до невозможности, так, будто кроме них в мире этом больше ничего не было. хоть эти три скупердяйки постоянно доводили девушку до разрыва барабанных перепонок своими громкими всплесками истеричного смеха, криками и прочим, что-то в них всё же было. не думала бы она тогда, что, в случае чего, не пожалела бы отдать каждой из них свою руку или ногу. слова громкие, но и она никогда не бросала их на ветер; и клятве, не выраженной, а лишь хранимой запертой сокровищницей внутри, верностью служила на грани с собачьей. — окс-окс-окс, спаси, эта малявка сейчас переломает мне всё! она хочет довести меня до сотрясения мозга! — прости, сонечка, но кому-то же из нас надо остаться целой, и это буду я. — окс, блять, — раздаётся следом писклявый визг. это распоясавшаяся именинница полностью опустилась на свою тёзку, вдавив ту лицом в чёрное сиденье, громко и издевательски гогоча над её страданиями. — лежать молчать, я ковбой на родео. — нарочно насупленный взгляд стреляет пафосом актёрским в свою жертву. нецветаева прыскает, хлопая в ладоши от восторга. и только несчастная соня корчится в недовольстве, думая, что начинает трезветь. саша слегка приподнимает уголки сухих губ от этих знакомых взаимодействий, а между тем григорьевой машина в управлении её огибала уже который по счёту квартал, вызывая во временной хозяйке гордость, намешанную с не слабеющей тревогой. ей было не по себе от того, как скользили шины по заснеженной дороге. от того, какой звук бился о виски каждый раз, когда она поворачивала машину в ту или иную сторону. будто все старания сейчас прахом обернутся, и крючкова потеряет всякую власть над чужим автомобилем, беду навлекая на их головы своей неумелостью. саша знала, она профессионал в том, чтобы всё портить. а потому, в целях борьбы над собственной никчёмной природой, напяливает на себя маску холодной строгости — так, чтобы легче было жать на педали и переключать поворотники. и снова глазами впивается в автомобильное стекло, смотря, как из квартала в квартал становится всё меньше их огрубленных хрущёвок в пять этажей, и как учащаются эти незнакомые, пока что чистые новостройки, аренду которых не потянула бы ни одна из них, в окружении украшенного уличного фасада, нагроможденные в несколько рядов такими же высокими соседями. «муравейник», одним словом, но что было вариантом лучше? уж точно не её тридцать квадратов с вырубленным отоплением. — ой, ласточка моя! — доносится сзади чьим-то хриплым, всё ещё с заплетающимся языком, голосом. как от сна проснувшаяся, григорьева интересуется у кульгавой с нецветаевой, отчего за рулём её сокровища сидит не она, а саша. «кажется, протрезвела», — думает на это крючкова. а когда уже свыклась с мыслью, что по слабости своей подвела подруг, а главное себя, обожавшую эту пережившую всех и вся махину на последних годах своей автомобильной жизни, по-матерински просит: — сань, ты только осторожнее с ней. надо к ней нежно, без грубостей. так ещё и умудряется параллельно как-то воевать с соней за право сидеть на своём прежнем месте на правом сиденье. ведь, по словам кульгавой, слева было «слишком жарко». — ну ты и дура. я тебе своё место не отдам. — а ты сука полнейшая, я там сгорю. у меня сегодня день рождения вообще-то! — это тебе за то, что назвала мою машину вонючей. — серьёзно? это была два года назад. и хихикают обе как сумасшедшие. — ебнутые. — без обиняков говорит окс. «мои», — думает саша с нежностью щемящей, краем глаза заметив, что подъезжают они уже к волгоградскому проспекту, и живот неприятно скручивает, как было каждый чёртов раз на этом проклятом месте, издающем запахи клея и рыбы круглый год, все двенадцать месяцев. девушка хватается за руль. давит на педаль, и всё это с невероятным лица серьёзным выражением. брови слегка нахмурены, губы сжаты, как и глаза, смотрящие вперёд на вечернюю москву, как смотрит обычно мать на оплошавшего сына. спина её сгорблена, словно от груза навалившейся ответственности внутри поломались все кости — она напоминала голый скелет своею аскетичной суровостью. а от урчания «ласточки» даже её девчонки на минуту замолкают. машина григорьевой никогда раньше не издавала таких расстроенных звуков. всё по-странному стихает, здесь, у входа на дорогу, точно в мёртвой пустоши или пустыне, но не как в оживлённом районе огромной столицы. и даже сотни огней, каждые сумерки освещавшие путь, до них будто не доходят. остаются где-то снаружи, вне их маленького мира, от которого крупный словно отрёкся, оставив гореть младшего братца где-то на перепутье падения и тьмы. колёса хрустят о снег. фары излучают белый свет на чёрном, как смоль, горизонте — там вдали не видно ничего, кроме их конечной цели — пламя садового кольца маячило где-то за километрами расстояния, в другой реальности, притягивающей их жадные, голодные взгляды. у саши будто урчит живот. так сильно хочется уже пересечь эту линию, различающую их, жителей большущего города, следом красной учительской ручки. пальцы не очевидно пробирает дрожь. от нетерпения. желания. голода. снова быть там, где крутит голову, срывает крышу и сводит в судорогах от количества выпитого. быть там, где она забывает об унизительно маленькой зарплате, жестоко высоких счетах за жкх и аренду квартиры. быть там, где они все могут притвориться, что жизнь не блядско-унизительная штука, продавливающая последнюю волю к ней с особым идолопоклонством к садизму. вздох-выдох. выдох-вздох. и снова жмёт на педаль газа, закусив от напряжения нарастающего губу. давала о себе знать пришедшая зима с её сильными ветрами и пургой белого снега, что перекрывала на маршрут и так замыленный обзор. с каждою секундой скорость увеличивает и едет под асфальта каткий треск, по которому машина то и дело подпрыгивала. вверх-вниз на их охи-ахи, но вот они уже движутся по направлению к верхнему шоссе, что своей круглой формой напоминало котлы в аду. бесится. как назло, снега наваливало всё больше и больше, сугробами прямиком на капот. снаружи — чуть ли не вьюга, а саша тут со лба вытирала несуществующий пот, потому что слова кульгавой о том, что слева жарко, казались теперь правдой (в принципе, как и всё, о чём та говорила). крючкова никогда не могла встать против неё даже в таких мелочных, глупых вещах, как шуточный спор с григорьевой. абсолютная поддержка во всём, что касалось сони — обыденность для неё и удивление для других. но в этом вся она, в любви к кульгавой, что словно была прописана в её коде на века. что жизнь земная, что загробная, разве саша будет способна когда-либо её отпустить? когда-либо пойти не за ней? обернуться против, не принять, отказаться? вздор, да и только. и согласна с этим была даже метель, сиротой стучащаяся об окна, точно прося разрешения войти. «милая, милая, где ж ты была ночью, в такую метелицу?» — горю и ночью дорога светла, к дедке ходила на мельницу. от всплывшего в памяти стиха губы сами лезут наверх непроизвольно. саша сжимает покрепче руль и переключается на фары дальнего света, горем освещая тьму на темнющей дороге. рядом проносятся десятки машин, но, что странно, по ощущениям были тут только они, завывающая метелица и путь протяжённый к «дедке на мельницу». а проспект совершенно не походил на себя утреннего. туман зимней ночи превратил его в альбион загадок и вопросов — так влияло на восприятие наличие дымчатого смога и хлопьев навалившегося снега. больше, больше, больше. именно такой его и ненавидела саша — холодное, мёртвое нечто, хранящее в груди миллиарды замалчиваемых обид, тянущихся аж до самой крестьянской заставы. ей казалось, что бездушное шоссе, каждый день несущее их из видов на мусорный бак до обзоров на красную площадь, точно живое, могло таить и на них одну из своих бесконечных обидок. и каждый раз опасалась, когда приходилось вечерами по нему ехать, как бы не переклинило, как бы не аукнулось из этого ничего. да, у саши была миллион и одна причина тревожиться из-за всего на свете. она сама была сплошь тревога и выпирающие от недовеса косточки. ощущения же сквозь негу заснеженную разительно отличались от тех, что были, когда они только вышли из подъезда григорьевой. тогда не было этого бурана, чьи стоны заставляли волноваться о том, как бы не застрять здесь. среди трассы, с поломанной машиной, в темени врезавшейся в призрачный столб. под ложечкой засело это беспокойство смутное, и вопрос «как быть?» на случай непредвиденного уже засел в сашином мозгу, что был как вечный маятник, крутящийся без остановки вокруг своей оси. видимо, не зря, потому что машину вдруг начинает трясти, как её во время атак панических. взад-вперёд, с дребезжащим звуком «трррррр», от которого хочется заткнуть уши. с невыносимым жалобным воем, со всеми палками, подставленными под колёса, нервами, что лопались с каждым новым невольным столкновением о боковые стекла. кто-то из девчонок бурчит неразборчивое «пиздец», и вместе с этим вырвавшимся из нутра матом сонина «ласточка» издаёт свой самый страшный за минуты эти последние скулёж. длинный, протяжный, какими бывают только хрипы умирающего кота. такой, что уже никто не может игнорировать то, что что-то идёт не так. — блять, сонь, ты где её разъебать успела? — шипит другая соня, в неё стреляя молниями из глаз. — да нигде! — оскорблённо защищается григорьева, и в дугах её бровей саша видела этот искренний, любовный страх за своё авто, а если говорить точнее, за своего ребёнка. — ой пизде-ец. — лишь тянет оксана, шею вытягивая подлиннее к крючковой. — саш, как думаешь, доберёмся, или посмотреть, чё с ней? — конечно остановиться, саша, пойди посмотри что с ней, пожа-а-алуйста! — в спешке выдаёт хозяйка «ласточки», слёзно, на грани мольбы заглядывая ей прямо в глаза. и она, конечно, не колеблется ни секунды, когда, доставая телефон, выходит из машины, зная, что с фонариком включенным будет тупо водить белым огоньком туда-сюда. девочки забыли, что в машинах среди них по-настоящему разбиралась одна лишь григорьева. снегопад тут же ударом хлыста бьёт её за воротник, припоминая за всё. за то, что денег на куртку потеплее пожалела. за то, что обуви зимней у неё также всё ещё нет. за то, что дура, и за то, что стоило ей коснуться чего-то, это что-то в один миг начало ломаться. саша брови хмурит и делает вид, что ищет поломку — капризная машина, как назло, перестала злобно урчать и выглядела обыкновенно. секунд десять, двадцать. она выжидающе смотрит на кузов, словно груда металла сама должна была сказать ей, что с ней не так. а в то же время страха розовые колючки уже вонзались девушке в грудь, распирая изнутри все её прошлые волнения, поднимая их наружу к уродливому свету. крючкова завороженно прислушивалась, присматривалась к каждому издаваемому-не издаваемому шороху, к каждому проскользнувшему мимоходом облику чего-либо, странно пленённая этими белоснежными нетронутыми сугробами под чернотой ночного неба. таким это казалось контрастным, так приподнимало волоски на её руках, заставляя спешить, теряться, только бы уйти, уехать и не возвращаться. и ведь были и шорохи, и бряцания, и рокоты, и перестуки, хором отзывающиеся в ушах. лишь изначально они громкостью не пересиливали звон маленького колокольчика, но чем дольше саша стояла тут, в глупом ожидании теряя время, тем громче, тем сильнее становился оркестр, зловещими аккордами приближающийся к ней. что это было? — приближение кошмара. ударяющее отвёрткой острой по затылку. проделывающее дыру в черепе, каналами водопроводными наводя на неё жуть болотной тины. и ведь вышло. вышло так, что она застыла вновь — осталась, чувствуя, как по накатанной возвращаются сценарии старые. как отнимается речь, буквально. как млеет язык от боли, вернувшейся в свой круг. и, онемевшая от странных предчувствий, от этого гонора, лезущего в самые уши, она, отойдя от машины, всматривается в эту чернь, блуждает в том, что та хотела ей преподнести. плутает по скользкой магистрали своими совсем не зимними ботинками, смотря на то, как под ними, там, внизу, развёртываются в движении десятки, сотни легковушек, грузовиков, внедорожников, и задаётся вопросом: почему здесь, наверху, они словно совсем одни, несмотря на постоянную заполненность мкада? или почему даже так она чувствует за спиной чьё-то навязчивое присутствие, чей-то пристальный взгляд, чью-то обращённую на неё злобу, окаймлённую мозаикой из каких-то древних глубоководных моментов давно ушедшего прошлого? уши пронзает шелест диковатого трещания. чудного, несуразного. такого, что девушка замирает в целях услышать, что это за таинственные слова, прикрываемые клёкотом знойного ветра и движениями других автомобилей. даже сквозь эту оперу ей удалось расслышать что-то чужеродное. шаг раз, шаг два, шаг три. навострённые уши и концентрация в одной конкретной точке где-то в воздухе перед её лицом. внезапно обретённая смелость, обречённая сгинуть. вопрос «где же? где?», парящий над головой не услышанной просьбой. и только миг. миг, которого достаточно, чтобы прорвать плёнку стабильности фальшивой. миг, которого достаточно, чтобы убить. хлюпанья — всхлипами её внутреннего ребёнка. ребёнка чёрта с раздробленной черепушкой. ребёнка с хныканьем в тысячи децибел. хлюпанья — как часть детства. языком шероховатым по лицу. вся в чужой слюне. грязная. помеченная. такая же, как она. это тянет на издевательство. на шутку. ошибку. саша просто мнительная, воспринимающая всё близко к сердцу. ведь не может прошлое так явно отзываться в звуках, издаваемых чёрт знает где в сумраке чёрной ночи? но её уже не успокоить. не уговорить. не убедить. это было оно, в каждом согласном в противном «хлюп», в каждом движении языка, в каждом влажном касании о плоть. в точности, как тогда, в горящей дымке ушедших лет, так чётко вставших перед глазами её сейчас. это было здесь. это никогда не уходило. это пришло за ней. это хочет забрать её обратно. сашу всю трясёт. не так, как трясло раньше, в диком желании напиться вусмерть. трясло так, как трясло её большую часть того, что счастливые называли жизнью. в страхе, держащем за горло. в страхе, у которого руки сильные в неработающих часах и на основе постоянной вздувшиеся желваки. в страхе, способном убить. в страхе, чьё имя на -ад. и этот ад — её персональный. ад, вмещающий два маленьких сиденья для заключённых, и одно большое — для надзирателя. ад, что был всё это время у неё за спиной. и никуда, никуда не уходил. правда. вот что было нужно, чтобы навсегда уяснить для себя одно: не верить в то, что всё закончилось. конца не существует. правда не отфильтрованная, пыльная, настоящая. правда, которую ей кинули прямо в лицо. лёгкие горят расползающимися льдинами изнутри, чуть-чуть — и осколки пронзят их насквозь, как пронзали когда-то тело мягкие подушечки пальцев. не сделать больше вздоха, не вынести выдоха. она побледневшая копия самой себя, неживая кукла, что не может даже снег вытряхнуть из ворота куртки, стоя, как стояла, в состоянии ошпаренной током игрушки. так по рукам бегут электрические разряды, обегая шрамы белёсые и нескончаемые ссадины на некогда молочной коже — сейчас серой, как бумага газетная — возьми да порви, чего это стоит? саша впрямь не сдвигается с места. не получается. как бы ужас не загонял в клетку, как бы не велико было желание сбежать. когда-то она не сделала этого, увидев во тьме кромешной отблески шанса спастись, и походу, он в роде своём оказался единственным. а сейчас её как овцу загоняли в стадо, пользуясь слабостью и испугом в ослабевшей телесной оболочке. всё те же звуки, всё те же склизкие отголоски былого, но не сошедшего, старого, но не забытого, ненавистного, но не отпускающего. словно она и не улетала за километры оттуда. словно прошлое не кинула за ненадобностью. словно ей всё ещё было семь... — саш? — произносят одновременно три разных голоса, на себя перенимая всю тревогу крючковой, лишь посмотрев на эту выпрямленную в напряжении спину, в эти стиснутые кулаки и сжатые челюсти. это девочки вышли за ней. все трое. обеспокоенные искренне, как всегда и было. но могли ли они понять? могла ли она довериться? конечно же нет. и слеза брызжет из правого глаза, в холоде морозном обжигая щеку её кипятком и превращаясь тут же в кусочек мелкой острой льдинки. саш, что с тобой? доносится как будто через кромку воды — приглушённо и не реально. не действительно в отражении этих расплывчатых влажных линий. не правдиво в через раз струящихся всхлипах. что с тобой.... что с тобой.... что с тобой.... да если бы она знала. почему одолевает жуть. почему её будто бы толкает назад. насколько назад, а главное, куда именно? ей страшно предположить. страшно ставить хоть на что-то в этой окружающей её нереалистичной реальности. боится, что окажется права. и только поддаётся, когда нецветаева, руки перекинув на худые плечи, помогает ей ковылять обратно до машины, где тепло, приговаривая очередные фантастические «всё хорошо» наравне с григорьевой. они всегда были такими. они, не она. страх сковывает движения и отпирает ключиком вход в воспалённое сердце. и с приходом его на дыбы сознания встаёт острая потребность найти сонин тяжёлый тёмный взгляд. соня, соня, соня. саша повторяет в голове как мантру имя любимое, чтобы быстрее успокоиться. чтобы меньше билось сердце. чтобы не так сильно вздымалась грудь. и ищет, скоро находя то, что так желала найти. видит. большие глаза заброшенной дворняги, застрявшие в одной позе, одной конкретно заданной позе, в которую вставать ей не приходилось уже давно, но сейчас, прямо сейчас, саша видела ту же картину давности многолетней в карих дужках этих прекрасных, вечно злобных глаз. глаз, которым лучше было бы задушить её ещё тогда, дабы не подвергать такой пытке. пытке вернувшейся памяти. соня смотрит на неё не более секунды и снова усаживается на заднее, рядом с оксаной и григорьевой. саше же приходится сесть опять за руль с гулко бьющимся внутри стыдом. за себя, свою слабость, своё сумасшествие, к которому окс с соней-старшей постоянно говорили, что привыкли. но это не так. саша была уверена, что не так, и в неверии обрастала колючками, точно ёж. ей было непонятно, как к ней можно привыкнуть. как её можно принять. всё в их словах звучало точно вымысел, ведь подобные припадки схватывали её постоянно, на ровном месте, словно она уже давно выжила из ума, и с каждым разом желания отрицать это было всё меньше и меньше. а никто и не отрицал. оксана с соней были рядом и говорили, что им нормально. но они не могли понять. не могли полностью вникнуть в это её положение, ведь оно им было незнакомо. а саша всё ещё слишком нежна и слаба, чтобы решиться открыть им всю себя нараспашку. нет... для такого было рано. может, всегда будет рано. она боялась. себя и всех вокруг. и страх этот инфекцией поражал лёгкие не только её, но и девочек. крючкова заметила это, как только зашла в машину. у оксаны была паника кусачая в глазницах. как тогда, будучи пьяной, когда она вспоминала перед ней годы жизни в приюте — полные голода, одиночества в нелюбви. григорьевой словно рёбра сдавили все до боли. будто она вернулась домой от матери, и снова — не опять — сломала вместе с этой встречей что-то у себя изнутри. странным образом саша чувствовала, что это так и есть. что так как память сейчас подкидывала в голову ей ужасы детства, ужасы большей части её жизни, девочкам мерещились их собственные призраки, их личные от судьбы горькие разочарования. словно за поездки короткие минуты их всех что-то посетило. что-то, что умеет плодить лишь муки, жалить и кусать за живое. она не могла объяснить это чувство — чувство единения со своим прошлым. чувство, что больше не бежишь от него. только дышать. ровно. и в омут этот всматриваться с головой, бесстыдно и незаметно смотря на крушение айсбергов чужих надежд — на жизнь в спокойствии от травм, на жизнь обычную, спокойную, стабильную. на жизнь в целом. да. саше нравилось это. питаться чьей-то болью. впитывать её в себя, чтобы перекрыть собственную. забыв об аллергии на свет, кидаться к солнцу трогать его жилистые лучи. боль сони, боль оксаны — какой бы плахой не обернула их судьбы, саше казалась раем. вкусом яблочного сока на языке, свободой от присутствия. свободой от конвоев-палачей. потому что всё гнилое в них было уже мертво. а она сама была этой гнилью, всё ещё почему-то ходящей на двух ногах. «не заслужила», — хотелось всегда сказать саше на всё то хорошее, что у неё было и осталось. на то хорошее, что у неё, на удивление, даже появилось. но легче от этого не становится, отнюдь, и сейчас, когда надо нажать на педаль газа и рвать в центр, ей хотелось только умереть и заплакать. потому что в одной точке на лбу смыкается всё. все мысли, все воспоминания, все слова, сказанные-не сказанные, застрявшие в горле и вырвавшиеся в вопле. всё старое, всё новое, настоящее, прошлое. только будущее в трясине несёт их вниз — туда, где горит металл и ожогами покрывается кожа. потому теряется. чувствуя, как съезжают позвонки. не у неё. нет, саше так было бы слишком спокойно. это у кого-то другого трескается позвоночник так быстро, что звук сломанных косточек доходит до её разъеденных ушей через эхо невозможного провидения. и снова она делает то единственное, что может. обращается к соне. говорит глазами о том, что происходит. о том, что вернулось. о том, что залезло под самую кожу. под мышку. около сердца. знает, что поймёт. видит, что то же самое переживает прямо сейчас. вместе с ней. вместе с ними. соня... на заднем ряду сидящая в бесконечной недосягаемости, ведь саша точно приросла к своему сиденью. не встать, не повернуться. абсолютно обездвиженная. как когда-то. словно и не прошли все эти годы, превратившись в пыль. нет. была эта боль реальнее всех колец на её пальцах, всех следов на запястьях, всех костей, выпирающих на теле. ощутимее всего, что у неё когда-то было. боль кондоминиумом с кульгавой. их боль. их реальность. то, что навсегда прикрепило некровных сестёр к бедру друг у друга. и этот факт заставлял её сходить с ума прямо сейчас. в ушах только соня и мысль «взять бы да исчезнуть». и вместе с мотором древней машины рвётся вперёд, к мифическому обрыву. кидая всех и вся к чёрту. нахер, нахер, нахер. где-то раздаётся визгливое «саша!», а может и нет. не расслышать. в ушах стуки сердца кульгавой в тот самый день... её пульс, её страх, удерживаемый только сашиной ладонью. ужас, от которого иссыхают материки. дребезжание двигателя. свет фар. хрящ фанфар. трескающееся хрупкое «что-то» в подвеске ключиц. взять бы да увидеть, как те сломаются. как сломается всё тут. в тесноте взорвётся, котлами вознесётся вверх, представив правосудию амфитеатров сломанные кости на асфальте, по которому бегут колёса. куда? на путь к очередному временному забытью, где она может притвориться резвой, радостной оптимисткой-хохотушкой с осколком стекла в подвёрнутой ноге. и в том же радужном забытье, позабыв всё, что было «до», прийти обратно к начальной линии. той же неисправной сашей. сплошным разочарованием во всём, к чему прикасается. сглатывает слюну вязкую и крутит рулём. ровно, спокойно, но на деле желая зажать педаль газа на максимум, так, чтобы клацали зубы и вылетела наружу душа вместе с грязною кожей. ногтями царапает лицо. сильно. больно. до краснющих полос и высвеченных в темноте слезинок. вверх-вниз, вверх-вниз. потому что кожа грязная, а под нею — паразиты, с секундой каждой её бездействия подкрадывающиеся всё ближе и ближе к внутренним органам. хочет чистоты. хочет, чтобы был один лишь скелет в проеденных дырах. взмах ресниц и полёт слезы безнадёжной к преисподней. спасения нет, как нет грёбаного тормоза в чокнутой голове. скорость увеличивается. сильнее, сильнее, сильнее. как и напряжение, вставшее у горла комом. «ласточка» сонина в расстройстве едет по персональному аду их всех. где, как на заказ, призраки прошлого в оттенке зрачков, вскрытые травмы нараспашку, обретение новых, поверх старых шрамов, страхов. летит «ласточка» по лезвию ножа. одно действие неосторожное, и лишишься крови до чёртового литра — ведь таковы игры со смертью. а смерть была. в ноздрях копошился её запах. как облака смога в лесогорске, где тишина значила одно — пробуждение зла. скрежет от резкого, неудачного торможения. колёса царапают асфальт, как выцарапывала крючкова чувства на локтевых костях. чьё-то «саша, блять» режет слух, но это ничего, потому что после встречи с адом у неё внутри лишь зыбкая пустота и смертельная нужда забыться, ведь если саша сегодня не напьётся, то не проснётся. это она знала точно и чхать хотела на все меры предосторожности. время начало бежать с уморительным темпом, потому что ей больше не страшно было превысить максимально допустимую скорость и гнать-гнать-гнать что есть мочи к своему спасению — клубу на тверской с бесплатным входом и алкоголем с градусом свыше пятидесяти. мимо проносился мир, не поспевающий за ними, и вот уже идёт выход из проспекта, сопровождающийся её вздохом облегчённым. а дальше, как на ладони, стремительно меняющийся город. с панелек перешедший к высоткам, с детских площадок перепрыгнув на детские центры. серость жилищных домов вдруг иссякла, увяла, и вот уже и садовое кольцо с её площадью таганской, хоральная синагога на спасоглинищевском, переулок златоунский, красная площадь, при виде которой у саши всё ещё что-то сжималось и разжималось в голове салютами на новый год. всё, о чём она грезила раньше, у себя в посёлке, представляя, какой яркой, как на магнитах в холодильнике, будет её жизнь в таком городе, как этот, было здесь. в этом блеске, в этой вычурности, в этом глянце. но отчего-то не прибавилось от этого счастья, не стало легче двигаться вперёд, не стало сложнее сдавать назад. поменялось место, не она, смотрящая на то, как стремительно жизнь обрела краски, стоило только проехать одиннадцать километров чистого кошмара, бесплотности и мрака, точно говоря им всем о том, что за любую радость и возможность протиснуться поближе к «высокому» надо жестоко заплатить. саша заплатила. и теперь не могла остановить навязчивое «пить, пить, пить» у себя в висках. из них высосали все соки и раздробили в край, чего им ещё хотеть? а какой всё-таки обманчивой была эта переодетая жизнь, словно считающая, что в наряде покраше саша её не вычислит. нет же. она была такой же, как раньше. но в обложке покрасивей и поярче. а что ей с этой красоты, если она никогда не умела ею наслаждаться? но вот только... она умела. на всё это — памятники, возникавшие перед ними тут и там, колонны каких-то высоченных домов из учебников по русскому языку — соня смотрела с горящими глазами. глазами человека искусства. проводила взглядом своим чистейшим по каждой красивой архитектурной идее, по каждому пролому, придающему не недостаток, а шарм; обращалась к истории, которую и спустя годы знала назубок. к стихам, которые цитировала наизусть: когда автобус, пыль развеяв, прет меж часовен восковых, я вижу ясно: две их, их две в москве — москвы. и это было абсолютной правдой, потому что приехали они из другой вселенной. из москвы второго типа в первый, а сонин любимый маяковский всё будто знал, что сказать, что выдать через уста её, словно жил в ней. в её маленьком сильном теле, в её пухлых розовых губах, в душевной доброте, которую и ей было доставать сложно, а ему — запросто, всего лишь сто лет назад написать стих и заполучить полностью её искрящиеся глаза, её пламенное сердце, её искренность и благосклонность, сравнимую с небесным подарком. соня улыбается, улыбается (!) и бормочет одними губами: — красиво... саша тут же перестаёт буравить её глазами через мутное зеркало над водительским сиденьем и ищет это «красиво». потому что иметь что-то общее с кульгавой стало кредо всей её жизни. правилом, которому попросту суждено не нарушаться. и если для неё «красиво» — эта розовая колонна, саша согласится и в мозг свой впечатает это убеждение как истину в последней инстанции. как нерушимую стену факта. возьмёт и съест сонино мнение как своё собственное. — да для тебя и та херня в музее современного искусства была «красиво». а это вообще что? — старшая соня выражает открыто своё непонимание, кидая прямо в лоб младшей резкое несогласие. — да иди ты, дура. не понимаешь ты нихера. — но соня обижаться и не думает, улыбается григорьевой своим типичным оскалом из ряда острых зубов, продолжая из окошка смотреть на все эти нерадивые столбы, уже тихо, совсем тихо восхищаясь. у саши морщится сердце. ей хочется, так хочется сидеть сейчас на месте григорьевой и кивать-кивать-кивать на все эти слова, в которых ни она, ни нецветаева не разбирались. да и сама крючкова, если говорить честно, тоже не всегда брала в толк, о чём та говорит, но для сони она всегда старалась. читала, писала, училась. всему, что любила она. всему, о чём бы та пожелала с кем-то поделиться. ведь так редки были эти моменты. моменты такого уютного единения. когда кульгавая не погружена в себя, не раздражена и не опечалена. когда она может так, как сейчас, шутить, бить локтями оксану и щекотать соню. когда она может вспомнить, что сегодня её день рождения, и что она — принцесса, чью карету довезут до прекрасного замка. а впрочем, до «прекрасного замка» они уже почти доехали. и с приближением к неизбежному, словно в ненавязчивом предупреждении, всплывали то и дело картины того, как бьют друг друга какие-то пьяные укурки. «похожие на них укурки...» — в смятении разворачивает руль саша, посмотрев напоследок на окс с соней-старшей, в лицах их ища какие-то следы, что могли бы сказать, что дальше. как у этого мужика — хлынувшая изо рта кровь и мозга сотрясение? или как у этого — разложившегося на асфальте, вывернув руки так, будто по нему уже здорово проехались и не раз.

что. дальше.

?

будущее в глазах её было пеплом. могильным следом прошедшего когда-то пожара — пламени всех её лет, что будут вынуждены кануть в небытие. где на дощечках с подписями «десять», «пятнадцать», «семнадцать» только обугленные кресты, уголь и гарь. где всё, что было, станет лишь горсткой серого порошка. всё, кроме сони. потому что соня будет жить, несмотря ни на что. в своём потрёпанном томике стихов серебряного века на круглом столике, который они именовали «кухонным». в своих красках, которыми год назад запачкала ковёр хозяйки квартиры, за что они получили нагоняй (ведь краски-то масляные.) в сашиных мелких карандашных портретах на ножках деревянного мольберта, которые она все облюбовала уже давно. в своих рисунках, которые покрывали каждый свободный угол их квартиры (и не свободный тоже). саша помнила последний. снежный пейзаж. мягкие, хрупкие ветки, растущие вверх. цветные тени на снегу. белые сугробы, нарисованные отнюдь не белыми красками. это был лесопарк в их районе, и снизу дата двухлетней давности. день, когда они впустили в свою жизнь ещё двух людей. и это оказалось лучшим решением, предпринятым за все их насыщенные ошибками годы. саша тормозит. приехали. и перед тем, как податься вперёд, поддаться невыносимости внутреннего голода, смотрит, может, и в последний раз, на этих безмятежных дур, ещё не понимающих, что они уже на месте. на то, как оксана сжимала руку именинницы в смешных поздравительных речах. на то, как соня-старшая прижимала к груди своей младшенькую тёзку, пытаясь чмокнуть губами ту в щёки. но кульгавая, конечно, ей этого никогда бы не позволила и вместо того, чтобы терпеть неприятные себе поцелуи, даёт григорьевой лёгких затрещин, от выражения лица той расползаясь в усмешках сытых и довольных. нежность. вот чем пахло в этом маленьком, тесном мирке. может, не стоило из него выходить? но они выходят. с улюлюканьем и смехом. с возгласами ожидания и шутками. выходят, потому что в последний момент саша не останавливается. не передумывает. её одёргивала жадность и жажда. затрясло от красоты неоновой вывески и грохочущей издалека музыки, значащей одно: мысли заглохнут, сознание захлопнется, разум затуманится. она шла продаваться за смерть, заправленную клюквенным соусом. шла и перерезала последний трос к, может, ещё чему-то хорошему. и от этого действия взмахнула крыльями где-то синекрылая бабочка. взмахнула, перекрыв кому-то воздух. дальше им придётся пробираться по пустоте одним.

***

бокалы полетят ввысь, чтобы через миг встретиться в треске разливающихся по рукам напитков. капли алкогольного коктейля заскользят по белым пальцам. саша еле сдержится, чтобы не слизать их. так сильно хотелось пить, а нельзя. надо было сначала всей компанией поздравить именинницу сквозь шум хреновой клубной музыки — только уши на себе и рви, и уже потом, со скоростью сорвавшейся с цепи собаки, приняться осушать взахлёб бокал за бокалом, рюмку за рюмкой, пока не задрожат ноги и пьяный смех не вытеснит остатки связных мыслей в голове помутневшей и ватной. клуба абсолютная свобода ко всем видам алкоголя вызывала по позвоночнику ощутимые вибрации, нетерпение закипающее и треволнения в висках — знакомый уже голод обыденно терзал желудок в приказе подать ему горючего в минуты ближайшие. где-то откровенно лениво сделанные биты (саша знала, как бывший звукарь) смешивались в общий танец с матами вынесенного охранником наркомана, чьи чёрные зрачки так некстати в момент последний впились в мозг следом грязной ладони по спине. всё же она предпочитала пить в квартире или хотя бы не там, куда в одно пространство загоняли столько неадекватов. но не то чтобы у неё был столь широкий выбор. так, маленькая иллюзия его наличия. не так важно, под какими огнями и под какую музыку напиться. главное, что привлекало её — обилие выбора. обилие вариантов того, с каким послевкусием во рту забыть собственное имя. и ассортимент её на сегодня — терпкий джин-тоник, сопровождающий крючкову всегда в начале таких «вечеринок», пока не собьётся и не вылетит из головы чем-то покрепче, чем-то, что берёт обычно за два-три глотка, а отпускает лишь спустя сутки и больше. что ж, она была готова погибнуть. и неизвестно как добраться до подъезда. только бы в минуту последнюю её не остановили, не прервали, не вырвали из нирваны, вернув к реальности... а они могли, саша знала и не была бы способна отказать, о чём сейчас так сильно жалела. нет. в ней отсутствует готовность возвращаться к тому, что случилось и случится. к трезвости, к обыденности, к мыслям о том, что к восьми на работу, что в квартире нет отопления, и что в очередной раз повысили цену на хлеб. к чему ей это? к чему эта действительность и попытки сделать изначально горькое сладким? кандалы сброшены. зелёный свет полыхал возле закромов. что ещё делать? а вот что: — поздравляем нашу малявочку, единственную студенточку и главную умничку — софью сергеевну кульгавую с ещё одним пережитым годом. живи долго, чтобы мы могли дальше выносить тебе мозг и клянчить на все праздники свои портреты! голосом оксаны пронзительные овации. сониными воздушными поцелуями выраженные мадригалы. сашиным протянутым бокалом подзывание уже чокнуться и разойтись. может, это было неправильно. может, надо было что-то сказать, что-то сделать. пойти навстречу имениннице, мысли о которой занимали почти всю голову. но нет. саша вынудила их оторваться от праздничного веселья и побыстрее начать пить. словно ей всё равно. словно тяга к алкоголю сильнее любви к кульгавой. тем не менее, саша давно уже запуталась так сильно, что не могла об этом рассуждать. что там для неё важнее, что ценнее, нужнее, дороже. ей просто хотелось пить, ясно? и в горло летит кислость тоника и сладость джина, обдавая сразу же эффектом хлынувшей крови к голубым глазам, прошибая ударом стену сашиной когда-то живой выдержки. её больше нет и не будет. дальше — белый шум. может, в ту минуту она уже была мертва. попала в тлен небытия, эгоизма, чёрствости загробного мира, где собственные недостатки только и делали, что всплывали трупами со дна озёр. попала в крохотную миниатюру своей былой жизни с её бренной, мнимой безмятежностью. каждый глоток будто притуплял всё новые и новые отделы мозга, оставляя за собой бездушную пустоту, на которой уже не прорасти никогда цветкам красных мальв. на которой никакая живность не сможет пускать ростки. так не оставалось места для того, чтобы думать. для того, чтобы чувствовать. только на языке коктейльная горечь и понимание близости скорой отключки. совсем-совсем скоро... ещё чуть-чуть, и она точно напьётся... точно вырубится, смежив веки в предпоследнем на ночь раздражающе-трезвом взгляде. и она была такой не одна. оксана, чья зависимость простиралась корнями глубоко в детство, уже взялась руками за крепкое, уже шла к тому, чтобы через полчаса шататься на своих двух и просить отправить её к «тёте маше». они вместе взяли себе по стопке чистой водки, либо потому, что были консерваторами в плане алкоголя, либо из-за того, что кошелёк не потянул бы брать себе каждый раз эти коктейли в красивых бокалах и с вычурными названиями. им обеим было всё равно на танцы. всё равно на типов, желающих познакомиться. всё равно на людей, каруселью маячащих у носа — абсолютно никакого до них дела. их удел — греть собою стулья у прилавка барной стойки. пить, пить, пить, на что хватит денег, заливая в себя всё, что возможно, и после ещё одной порции прозрачной водки просить бармена смешать их самый жестокий коктейль здесь в качестве заказа, который всё бы поменял. всё, всю их жизнь, где уже давно вместо тостов — попоек тусклый дым. где алкогольный коктейль — как средство, как цель, а не предсказание о будущем циррозе. саша с блаженством прикрывает за ресницами поплывшие в нарастающем пьянстве глаза и с языком, иссохшим, почерневшим, очерствевшим, тянется к святому источнику — тягучей текиле в практически пятьдесят градусов. это значило одно — ей больше не на что смотреть взором трезвенницы. она пост этот покидает без сожалений и собирается отключиться на долгие-долгие часы, будь что будет! пусть хоть на них небо засобирается упасть при условии, что саша не должна пить — к чёрту, пусть падает. у неё в венах тогда заиграет текила, и никакая смерть уже не страшна, никаким преградам не в мочь её расстроить. алкоголь — как лишняя кожа, броня, щит. а крючкова — под защитой её находящаяся черепаха. глоток за глотком, рюмки на шоты, шоты на бокалы. ничто не в силах оторвать её от прозрачной жидкости, которую она пока что крутила у себя в руках в ожидании момента, когда сможет выпить всё залпом, отхлёбывая губами эту слезящуюся горечь, вылизывая каждую каплю на ней с пресыщением. саша ждала, и ожидание с секунды на секунду должно было закончиться, разрешив ей уйти в отрыв окончательно. прощайте, слова, вбитые в голову больную чьими-то конкретными ударами. прощайте, звуки прошлого на мкаде, на которых саша уже смирилась, что не поставит точку. не сможет, но и что? текила исправит и это. беспамятство её — спасение, и крючкова почти прикладывает к губам своим эту панацею, эту мощь, способную унести её из собственного тела, но не делает она и первого глотка, как кто-то привлекает сашино внимание громкими всплесками крикливого голоса.
Примечания:
52 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (2)