мораторий

NC-17
В процессе
52
3
Abby_Del_Rey соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 500 страниц, 174 791 слово, 18 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
52 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник

дело

Настройки
Примечания:
это сони. одна — в белом платье ниже бёдер, смеющаяся и уже пьяная, другая — в чёрной толстовке и кепке козырьком назад, серьёзная донельзя. впрочем, как обычно. или?.. — привет, дуры, чего нас не зовёте? — интересуется у оксаны григорьева в смешливом укоре, пальцем своим длинным тыча ей в грудь. а окс не отвечает. не может. уже пьяная запредельно, настолько, что теряет весь фокус в глазах и слова не может вставить — язык заплетается и становится мягким, как песок у неё во рту. а григорьева и на это смеётся, их двоих принимаясь гладить по макушкам своими вечно холодными руками. как бы ни звучало, а саше нравилась пьяная соня. в минуты эти она почему-то становилась добрее. в жизни жёсткая и немного чёрствая, но во власти алкоголя сердце её всегда смягчалось, а не пролитая нежность выливалась за края. жаль, увидеть это удавалось лишь тогда, когда та не в себе. на деле-то полная противоположность той глупенькой хохотушке, весь день только доводившей свою тёзку и плачущей из-за каждой мелочи, григорьева раскрывалась лишь тогда, когда рядом была бутылка полусладкого. в остальном она не контроль, но притворство, которое не всегда удавалось перед ними отключать — по привычке, так как научили в жизни только водить и притворяться. и размышляя над тем, какая она, соня григорьева, саша мысленно всегда обращалась к её маленькой копии с таким же именем. правда, в григорьевой и кульгавой куда больше общего, чем они сами могли друг перед другом признать, но саша, даже когда в жилах струилась водка, а в руках была недопитая текила, видела это сходство своим особым рентгеновским излучением. ту же сущность, разную плоть. те же способы защиты. разные способы её проявления. кто они тогда? противоположности? или разные стороны одной медали? нельзя было сказать точно. саша что-то говорит старшей из сонь сквозь пелену действия недавно закончившейся водки и всё ещё сжимает в руке текилы шот, когда его вдруг отбирают прямо у неё из-под носа. ворюга забирает шот её и вливает в себя всё спиртное прямо на глазах у его хозяйки. — эй! крючкову распирает от гнева нахлынувшего, но стоило вору поднять на неё взгляд, и та замолкает. потому что это кульгавая. и не просто, как обычно, донельзя серьёзная кульгавая, по предположению её первому и ошибочному, а ужасно плохая кульгавая. её глаза — обычно мстительные, угрюмые, недоверчивые — сейчас словно обросли слоем, нет, шипами пронизывающей ненависти. ненависти, простирающейся по миру в гвоздях голыми ногами. ненависть, что до этого скрывалась за карей древесной оболочкой, а когда эта оболочка взорвалась, осталась с нагой плотью на виду у изнывающей по жести публики, обретая совсем уж уродливые неказистые формы, сжирая всё, что соня толпе этой отдавала. «больше, больше, больше», — словно просили от кульгавой, и она давала это «больше». пила ещё и ещё, на сашин шок совершенно не морщась и не зная меры. прикончив текилу чужую, она принялась за новую, а после за новую, новую, новую. не останавливаясь, не делая передышки. дайкири за дайкири, водка за водкой, и её уже шатало. стоило соню уложить спать и, видимо, дать проблеваться — таким бледным было лицо, такой истончившейся казалась кожа. саша вмиг потеряла всякое желание просиживать тут в комплексах своих. что-то делать надо было с соней, которая с секундою каждой теряла свой блеск, свою жизнь, становилась прозрачной, как водка у неё в крови. нет дела больше до всплывшей наружу боли. до воспоминаний, ранящих душу. что ей надо было сделать вместо того, чтобы сидеть тут и продолжать пить? встать и схватить её, не дать совершить ошибки, не дать напиваться дальше вусмерть. настоящее делало ей больно с помощью единственной у саши сердечной проплешины, её слабости и силе — сони. той, у которой уже тряслись в изнеможении ноги, дрожала нижняя губа и слезились глаза — одна другая капля, одна другая в голове вспыхнувшая обида, и всё. соню будет уже не успокоить. она взорвётся. взбунтуется. и будет такова в своей немой борьбе, которую, только думала, что ведёт сама. саша знала, судила по себе и чувствовала, как горбом в спине прорастает вина за боль, канделябром сопровождающую кульгавую, пока она из своей тут выбиралась, зарывшись в неё мышкой под домом — зря. надо было, надо было (!) оставаться рядом, не отходить, быть весёлой и трезвой хотя бы для неё... а что изменишь сейчас? когда язва уже начала гнить? соня напилась так, как никогда не напивалась. обычно это была типичная пьяная лёгкость, наступавшая от бутылки пива. тогда соню что-то отпускало. что-то, тянущее её вниз. и делалась она весёлой. не как григорьева, совсем нет. с ней просто становилось возможным завести диалог, что по кульгавиным стандартам уже считалось «успехом». а тут... саша впервые увидела настолько пьяного человека. настолько по-странному пьяного человека, что ни криков, ни матов, ни визга. ни белки, ни чего-то ещё, что было у них троих. полная пустота. в кульгавой словно ничего и не изменилось за эти годы, и оставалась она такой же закрытой, как тогда, когда были только он и они. но нет, изменения были. саша видела их, чувствовала в движении чужих рук, видела в сгибе девичьего локтя. эту ярость, эту жгучую бушующую ярость, что так желала выйти, но отчего-то была заперта в этом теле на метр шестьдесят четыре сантиметра. а потому та крушила эту самую плоть, стремилась убить её, высечь, разорвать на части с каждым новым глотком алкоголя, которого уже было слишком много для неё. браво же, кульгавая не могла без последствий жутких выпить три шота текилы разом, запить это вином и сразу же перейти на водку с лимоном. соня была просто дурой! и только саша, как самая-почти-что-трезвая из них могла остановить эту сумасшедшую, понять, что за муха ужалила её столько пить, чтобы аж эмоции все человеческие растерять по дороге. она встаёт, видя перед глазами звёзды искрящиеся, хватает кульгавую за плечи мягкие и к себе разворачивает, не вслушиваясь в оскорблённые «отпусти». ничего. не. слушая. — ты, блять, в своём уме? ты сколько уже выпила? скоро без чувств упадешь, тупая нахуй. — не может не ругать, не может не обвинять, всё говоря-говоря-говоря, как будто у них есть на это по времени лимит. слова льются потоками загрязнённой воды. река, отравленная нефтью, билась о камни сониной души, пыталась достучаться, но лишь одним своим видом отталкивала себя от неё. — отпусти, блять! сама на себя посмотри, дура ебаная, и только потом до меня доёбывайся. пьяная кульгавая была чудовищной, потому что до ужаса напоминала трезвую. поставленной речью, прямой спиной и неподвижностью мимики. даже в злости, в матах, выходящих изо рта, в ней холодной отдушкой сидело это ложное равнодушие. именно ложное, ведь был взгляд, полный чересчур ледяной ненависти, тогда как настоящая соня, её соня, смотрела вовсе не так. в злости её был жар, огонь, в который она погружала руки, получала дозу боли сумасшедшей и смотрела после на от ожогов полученных в процессе горящие следы с щемящим сожалением в груди. в злости её были чувства, тут их не было совсем. пусть говорили, что соня её — и без того сухой запечатанный камень. саша знала: это не так. потому что чувств в кульгавой всегда было через край, просто этого никогда не видели остальные — они вырывались сквозь блеск в глазах, в жестах невидимых и губах скривившихся, всё же выдающих в ней человека — живого! а могла ли саша назвать живым нечто, что стояло рядом с ней? нет! это «нечто» было как она сама, на подвесках всех самых страшных попоек. потерянное, разочарованное и не знающее, что дальше. но то — она сама, чего тут бояться? кульгавая — дело другое. ей было нельзя-нельзя-нельзя так над собою издеваться! и если соня не прекратит это сама, это сделает саша, заклеив той скотчем рот и привязав руками к батарее у них в квартире. опять-таки, а не вернуться ли им туда? пока не станет поздно, пока именинница буянящая не выблюет себе все кишки на танцполе ночного клуба или не подвернёт себе ногу, когда будет ходить от стойки к стойке. идея хорошая. саша сама с собой соглашается и, наклонившись к уху кульгавой, чтобы не пришлось так сильно орать, сообщает в покрасневшую ракушку за секунду решённое: — мы едем домой. девушка, конечно, недовольна и выражает недовольство это очередным острым взглядом, но, к счастью, полным повиновением. ведь ноги у неё и правда подкашиваются, а тошнота уже на подкорках — скоро возьмёт да ударит ножом в голову. так ей, по крайней мере, показалось. но стоило отвлечься, отойти, чтобы попытаться в бликах светодиодных фонарей найти тени двух других пропавших куда-то подруг, как соня, упрямая овца, тут же по-детски убегает в сторону барной стойки. «наверняка на последние деньги со стипендии», — думается саше с раздражением в одном порыве с нежностью. это же всё-таки была соня. да. саша раздражена. тем, что позже кульгавой будет плохо. ни непослушанием, ни капризами — нет, таким её было не взять. распирающее все внутренности негодование — следствие только её беспокойства. это была её забота. может, душащая. может, излишняя. ведь ни окс, ни другая соня никогда не пытались остановить её от алкоголя. по крайней мере, она любые эти попытки пресекла на корню ещё в самом начале. и саша была этим довольна, теряя себя в дешёвом спирте сколько душе угодно. но её соня — это другое дело, другой разговор и разительно другой подход. подход опекающей матери или сестры. подход бесячей родительницы, что не даст тебе застудить ноги и не повязать шарф. саша могла хоть петлю повязать у себя на шее, но вместе с этим злиться на то, что кульгавая пропустила хоть один день в курсе таблеток от орви. а то, что было сейчас, в уме абсолютно не складывалось. соня пила весь день, начиная с полуночи. самая трезвая, самая умная из них, та, которая ещё могла в жизни этой чего-то добиться, бухала как они трое — безостановочно, жадно, пылко. так, что до тряски. так, что до озноба. крючкова злилась на это. а ещё больше злилась на себя. на их ссору, заставившую соню сбежать. послужившую катализатором того, что та решила уйти в свой первый в жизни запой. если бы она промолчала... если бы ничего тогда не делала... — соня! она подходит к ней, смягчаясь. первая убирает колючки. первая просит девушку сделать то же самое в ответ. смотрит грустным морем на эту чернь, так напоминающую их дорогу на мкад. и вглядывается-вглядывается в эти стоические черты. в это самое последнее пьянство, которое другие сочли бы почти что трезвостью. в эту разглаженную природным очарованием грубость наравне с капризной потребностью уколоть. хорошо, саша готова была подставить ей кожу свою на эту прихоть. только бы сердцебиение её выровнялось — она чувствовала в ладони, которую приложила к чужой груди, бешеные «тук-тук-тук», совершенно нестабильные и нездоровые. крючкова забеспокоилась с новой силой и пожалела, что сама же с оксаной тогда и уломала кульгавую прийти сюда в свой праздник. выходит, то, какими бледными и впавшими стали её щёки, то, сколько холодного пота текло с её лба, то, как часто билось её сердце — сашина ответственность. плюс ещё одна вина в копилку. да она собрала уже целое комбо. груз висит собачьей цепью — только соня могла бы её освободить. своей улыбкой. своей красивой улыбочкой в тридцать два зуба. искренней и принадлежащей ей — саше, что за эти тридцать два зуба сломала бы себе тридцать две кости. и ладно. хорошо. соня, кажется, понимает её и пытается улыбнуться чем-то наподобие звериного оскала — клыки наружу, остальное всё спрятать, но получается у неё быть похожей максимум на волчонка. ужасно пьяного волчонка, которого хочется погладить. и саша почти гладит, прерываясь лишь на финальных секундах, потому что стран-но. и стало странным уже давно просто так касаться кульгавой, несмотря на то, что с каждым годом ей хотелось этого всё больше и больше. может, потому что глаза её с возрастом становились лишь ярче. рот — краше. руки — изящнее. запах — пленительнее. неизвестно. просто к кульгавой тянуло всем. мыслями, которыми хотелось делиться. словами, которые хотелось высказать. телом, которым хотелось прижаться. и от последнего у саши загораются щёки. хорошо лишь, что в темноте, под светом неона, соня, пьющая губами красными свой сраный дайкири, не могла этого заметить, не могла подумать, что это странно, позволяя подруге продолжать безбожно пялиться на себя. а саша не могла это прекратить. не могла остановиться. только смотрела, как кульгавая, которой официально пошёл третий десяток, сейчас двумя жилистыми ручонками, спрятанными под рукава толстовки, сжимала свой пенистый коктейль, пахнущий как её туалетная вода — свежими цитрусовыми. чёртов perceive dew, подаренный ею соне на третий курс строгановки, отпечатанный в голове оттиском зубов, слепком челюсти в ортодонтической терапии. и даже в этот момент, когда чисто физически невозможно было унюхать хоть что-то из сроднившегося аромата, саша чувствовала его — чувствовала всеми фибрами тела, так, словно была лишь в жалком сантиметре от шеи, в которую соня так любила распылять побольше, точно дразня, точно завлекая к себе её тёмную сторону, её неправильные мысли, которых она сама боялась, которые в минуту их нахождения огнём ошпаривали руки, остужали вспыхнувшие обманчивые чувства, эти странные желания в сторону почти-что-сестры. как, например, взять да и провести пальцами по линиям этой самой шеи. крепкой шеи, не тонкой, как у неё. шеи, которая не треснет, если сжать её рукой. шеи, которая вытерпела бы все её... вспыхивает. стыд-стыд-стыд! «неправильно», — горит на таблоидах. саша видит, как её судит весь мир, и сама в эпицентре всего и является своим же судьёй.

«приговор незамедлительный»

«срок максимальный».

но слишком красиво, слишком мучительно, слишком прекрасно это выглядит... разноцветные пятна от фонарей клуба на корнях сониных волос. выбившиеся прядки из замученного хвоста, как артерии, которые она властна была даже отрезать. помутневший, совсем не по-сониному водянистый взгляд, похожий на разбавленную дождевыми каплями почву. но такой пронзительный, бьющий в неё огнём жаркого неподвластного желания, что жутко. от того, как она на неё смотрела, какими глазами взирала, становилось худо. соня резала без ножа тем, что просто напилась. током пронизывала каждую её клеточку тем, как таращилась. широко распахнутыми омутами почерневших глаз — глаз оценивающих, глаз, что находились где-то на уровне её ключиц, но всё равно глядящих на неё сверху вниз. дали бы ей волю, усыпили бы здравый смысл, саша бы наклонилась так низко, как только может, чтобы предстать перед ней в том же унизительном положении, как когда-то. позволила бы сломить себя вновь. сильнее, чем тогда. сокрушительнее, весомее. отдала бы последнее, что есть. хоть и всем, что у неё осталось, была сама кульгавая, и больше ничего. взор вновь опускается вниз. где язык проходится по полуоткрытым губам. где за воротом толстовки проглядывает вид на кусочек нежной кожи — кожи, вызывавшей всё ещё знакомое покалывание в пальцах. что-то внутри красными огоньками говорит саше о том, что это за чувство, что это за желание коснуться губами чужой белой шеи она отчаянно от самой же себя и прячет. что это за порыв мог её настигнуть — опьяняющее желание касаться кожи в каждом участке туловища. плоти, мяса, как выучилась она считать. взять, брать, кусать. делать всё то, о чём спустя годы так горько жалела. будто с соней это могло быть по-другому, будто с соней это могла бы быть не ошибка, но... это же соня. она не могла чувствовать к ней подобное. это было бы попросту кощунством. но что это тогда? ладонь сама, без разрешения хозяйки, скользит по сониному плечу — наверх-наверх-наверх. останавливается у самой шеи, пьянящей шеи, шеи градусом выше, чем текила. сжимает её так, как в тех пульсирующих на закрытых веках видениях — большим, указательным и средним пальцами. вонзаясь ногтями, но так, чтобы это было не больно. наверное. сжимает прямо у гортани, чтобы у кульгавой слегка отнялось дыхание. чтобы она чувствовала то же, что и саша каждый раз, когда смотрела на неё. вот так, зная, что не может коснуться. не может взять и проверить, какая на ощупь кожа под одеждой, сколько костей у неё выпирает в позвоночнике, или она действительно одни мышцы да мускулы. саша знала соню всю свою жизнь. она была её жизнью. но не могла быть просто её. эта мысль, пахнущая скипидаром и керосином, опасная. в себе таящая все сашины тайны. соня — её личный ходячий секрет, который нужно держать на расстоянии даже от самой себя. общая история, в глубинах сониных очей находящаяся, слишком сильной болью отзывалась внутри. слишком громкими стуками сердца расходилась от одного его упоминания. может поэтому они держались на некоем расстоянии с этим переездом. старались не вспоминать. ведь когда жизнь напоминала один сплошной ночной кошмар, было неудивительно обнимать кульгавую ногами и руками по ночам, вдыхать запах её волос, зарываться в них пальцами, целовать виски по-дружески, топить баню, в которую они пойдут обязательно вместе, натирать друг другу мочалками спины и сидеть в одной ванне после неудачной попытки перерезать себе вены. сашу передёргивает, но пальцы убирать с шеи девичьей тоже не хочется. они ощущались там так правильно. словно были созданы для того, чтобы её поглаживать, царапать и душить. кажется, саша всё-таки пьяна. а соня всё смотрит так, будто в состоянии что-то понять. будто в её голове есть хоть что-то здравое. она знала, что нет. когда пьян, жизнь превращается в сплошную карусель безумия, и какой бы умной не выглядела сейчас кульгавая с этим своим мудрым взглядом, нахмуренными бровками и сомкнутыми губами, на деле в ней ни малейшего понятия, что происходит. почему так странно ведёт себя саша, почему пялится, почему чуть ли не плачет? эти вопросы не посетят голову её, потому что в голове этой разворачивается ад, доступа к которому у неё нет. саша где-то извне, на перепутье, и может только попробовать вызволить соню из этого кошмара способами сторонними. во-первых, вывести из этого места. и как только кульгавая всё допивает, она, талию чужую обхватив левой рукой, несёт ту к выходу, параллельно рыская в толпе в поисках григорьевой с окс. соня делает вид, что сопротивляется. бубнит себе под нос придуманные только что ругательства в её адрес и к саше жмётся ближе, сильнее — боится упасть. так в клубе много людей, над ней возвышающихся двухметровыми скалами, а она самой себе кажется мелочной, маленькой букашкой. ребёнком, которого дома ждёт ремень и угол. там, сквозь пелену алкогольного забытья, которое хотела изначально себе крючкова, соня словно видит очертания чего-то знакомого и страшного. кричит шёпотом, прямо ей в ухо, что вернулся влад, что мамы снова нет рядом, что бабушка такая же злая, и что никто её не любит. кричала девочкой в розовом платье. кричала сашиной самой лучшей в мире подружкой, которую опять обидели и которую надо забрать к себе на ночёвку. и от обрывков этих воспоминаний, от осознания того, что соня всё ещё помнила каждый момент, каждую обиду, каждую слезу, ёкает иголкой что-то в сердце. саша крепче придерживает её за талию и проклинает пухлые губы, красивую шею и пьянящий запах цитрусов, фантомом копошащийся в ноздрях. всё, что было связано с соней, всё, что о ней хоть как-то говорило — абсолютное блядство и одновременно лучшее, что с сашей произошло и только могло произойти. она чувствует благодарность вместе с вопросом «за что?», когда несёт тушку её к центру танцпола. туда, где уже был заметен контур фигуры григорьевой. ещё сильнее нажравшейся григорьевой. саша еда слышно стонет. две пьяные сони, которых нужно довезти до кузьминок — полная катастрофа. но куда запропастилась оксана? — держись за меня крепче, нам надо забрать соньку. — говорит в ухо младшей соне, пока та кивает, скорее всего, в невменозе. но всё же кладёт руку ей на плечо, позволяя нести себя дальше. отстойная музыка отдаётся лязгом в висках. саша закипает. и под музыку эту сейчас так резво танцевала григорьева, шелестя белой юбкой платья, бёдрами покачивая в такт и хохоча с какими-то найденными друзьями на один вечер. она лишь глаза на это закатывает и, продвинувшись поближе, хватает девушку за локоть и к груди своей прижимает рядом с маленькой соней, чтобы точно не вздумала вырываться. вдруг захочет. — что такое? — пьяно интересуется та, дрожа, как осиновый лист. ей тоже в скором времени должно было стать плохо от количества выпитого. — где окс? — не отвечая, спрашивает саша, по правую и левую сторону от себя придерживая двух сонь, чтобы те не разбежались. по лопаткам прогремела ощутимо дрожь — это кульгавая мелко затряслась, в лице осунувшемся побледнев ещё сильнее. «чёрт», — раздаётся в голове выстрелом пулемётным. надо было быстрее уезжать, чтобы дать соне как можно скорее вывести из себя эту отраву. — да ушла она. — безразлично выдаёт григорьева, плечами пожимая и зевая. а саша не понимает. ничего не понимает. — как это ушла? — да плохо ей стало, и её забрала какая-то знакомая из колледжа. ленка, что ли. короче, нет окси, испарилась. пуф! — объяснения сони ничего не давали, и, решив, что раз мифическая ленка, то, наверное, волноваться не стоило. — ладно, поехали. по домам надо. — что? уже?! — в шоке вкидывает брови, губы в помаде округляя до комичного «о». — быстро! сил нет стараться что-то донести до пьяного разума, и, просто потащив её за собой, саша у себя в голове прикидывает, сколько им ещё ехать до своего района, а после и квартала в их привычные пять этажей. а потом вспоминает, что лифта нет, и что соню, а может и двух (не сможет же григорьева в состоянии таком дойти до собственной квартиры) придётся тащить на своих костях в пятьдесят килограмм по всем этим крутым лестницам. «блять», — звоном проносится в голове, а она ещё даже не села в машину. её саму немного потряхивало — сказывался выпитый джин-тоник и водка в нескольких стопках, но что до этих двух тёзок, то ситуация вообще ужасная. ведь стоило этим двоим оказаться рядом, так пошли опять эти громкие разговоры, выкрики, хриплые гоготы в сдавленный кулак, раздражающие сашу секретные фразочки, которые могли быть только у двух пьяных людей, болтающих на одном языке. но чему было удивляться? в присутствии друг друга у сонь всегда напрочь отлетало умение молчать, и будучи «подшофе» в самом максимальном проявлении этого слова, их невыносимость возрастала до небес, мощью своей способная сокрушать нервы любых, даже самых ярых поклонников медитации. что уж говорить про сашу, что в сонмище людском была как лошадь, загнанная в мыле. и теперь пришпоренная смелым всадником, в сплошном дыму, в развороченном бурей быте, не понимала, куда ещё будет нести их рок событий. себя она не сгубила в угаре пьяном только из-за кульгавой, что задачу эту выполнила за неё, ну а кто ж из них не падал, не блевал и не ругался? она будто налаживала порядок в таблице, и теперь вместо трёх вечно желающих пить подружек их было четыре — число порядка во вселенной. и девушку это тревожило. волновало то, что её собственная слабость будто начала распространяться и на соню, что уже несколько лет подряд наблюдала за тем, в какую трясину она из-за неё попадает, с совершенно точным нежеланием повторять сашин жребий — участь зависимого человека. что же изменилось? что в один момент её переклинило? саша повторяется: раньше такого не было. были оксана, саша, соня, к бутылке привязанные цепью металлической. и другая соня. соня, которой алкоголь был и не нужен. сила которой позволяла возвышаться над их низменной слабостью, над сашиной слабостью. соня будто всегда показывала ей, насколько она лучше. насколько твёрже и глубже саши, насколько высоко над ней летала вольною птицей. что обломало её крылья? наконец они втроём выходят из клуба, и резкий декабрьский воздух тут же вонзается остриём ножа в напряжённые лёгкие — московская зима в этом году была как никогда жестока, и в тонком платье приехавшая соня истошно ноет, что ей холодно. шатаясь и дрожа под воющим ветром, она жмётся к саше, стесняя в руках ворот куртки, чтобы хвататься за неё, как за спасательный якорь. так же, как и её маленькая версия с мутными глазами, чья нездоровая бледность заставляла крючкову уподобляться склизкому страху — вдруг что случится? она не убирает руки с талии девичьей, по-прежнему держа её в своей мёртвой хватке, помогая подруге спуститься с лестницы, а по сути, делая это за них троих. не отпускает ни на миг, ни на крошечную секунду, будто желая расслышать пульс чужой с помощью этого сокрушения расстояний, посредством вынужденной близости, возникшей на почве телесной слабости. слабости, что доводит до выхода из недр раненой плоти тихий жалостливый вздох. вздох, от которого скулят зубы. но соня не видит этого. не видит того, насколько ей на деле плохо. насколько она сделала самой себе больно. и только выводит из себя чадкий, как слёзы жидкий, говорливый смех, заражающий воздушно-капельным путём и её тёзку, начавшую смеяться, даже не зная почему. они смеются над тем, каким мир выглядел в их угорелых глазах. какие краски обретал убогий бордюр, какой болью отзывалось каждое движение в вибрирующих конечностях. для старшей сони это была привычка. для младшей — открытие. для саши — сущее наказание. — сонь, осторожнее... — шёпот, разносящийся в мольбах к нутру кульгавой. — отцепись. — пьяный наплевательский ответ, за ним последовавший. соня опирается на сашу точно с мстительной одышкой. словно той просто не хватало воздуха, чтобы выдать что-то сильнее, что-то сокрушительнее хмельного «отцепись». что ж, она была готова ждать, поджав губы, этого нового разрушения, продолжая тянуться к кульгавой ближе, чем когда-либо ещё. «ласточка» стояла на заполненной парковке среди самых разных машин и в гуще этой была как глоток свежего воздуха. как их возможность вырваться отсюда. «домой», — хочет сказать, но в момент последний осекается. квартиру на кузьминках она считала домом только наполовину и называла его так лишь условно. эти четыре стены были девушке чужды, как и всё в этом так и не сроднившемся городе на семи холмах. саша усаживает двух дур на заднее и сама направляется к водительскому. страха перед рулём больше не было, только желание завалиться спать на диван и пледом укрыть ледяные ноги. тверской улицы пламень рябит взор — она жмурится, с полуприкрытыми глазами давя на газ. когда машина начинает ехать, ощущение, будто они отрываются от земли. лёгкость эфемерного полёта засиживается в груди, обманывает засахаренным леденцом, словно наивного ребёнка. воображается свобода. опасная колыхающаяся мысль, что можно полететь куда угодно. хоть на луну, подальше от сгнившего грунта земной планеты. а саша не может так просто ей отдаться. не может так быстро расклеиться. на подкорке мозга, в которой и разливались волнами все эти противоречивые эмоции, сидит желание свернуть обратно, сдаться, напиться. как две сони, от которых разило сашиной любимой водкой, что будто уже начала из неё выветриваться. не было больше ни намёка на лёгкость, безмятежность, пустоту, ради которой, очевидно, она и старалась так сильно стереть себя из собственной памяти. только гиря угрызения, тяжесть трезвости, вновь вернувшиеся в родную обитель. их больше не прогонят ни водкой, ни текилой. саше от них уже не отвязаться, не сбежать, сверкнув пятками в сторону барной стойки. теперь появилась ответственность. в сжатых пальцах на руле. в ноге у тормоза. в глазах, смотрящих через зеркало на тех, за кого она в ответе. эти две вечно спорящие души на заднем сиденье. по правую — дьявол в ангельском одеянии и с длинными волосами. по левую — чертёнок из табакерки, что и в свой день рождения согласится надеть только застиранную толстовку с торчащими из рукавов нитками. девочки о чём-то воодушевлённо спорили на своём языке — саша не могла их понять. так сильно заплетались языки, делая речь обеих неразборчивой. хотя кульгавая ещё совсем недавно могла вполне сносно облить её матом. значит, той становилось всё хуже — единственный вывод, приходящий в голову вечно тревожной саше. будто соня сейчас упадёт замертво. будто оставались считанные секунды до её смерти, и она как-то должна была ту спасти. совершить возможное невозможное, проплыть гору и поднять океан, потушить воду и выпить весь огонь. и даже смысл здравый не смог бы остановить этот клокот внутри, убедить сашу в том, что так корпеть не обязательно, что всё пройдёт хорошо. ей стоит просто выйти из центральной москвы в окраинную, где становится легче дышать, несмотря на вечную вату смога из дымовых труб. нет. умеренность в ней жила минуту, после сразу же сменяясь ядовитой плесенью страха. она не обращала внимания на то, как та улыбалась пьяно и хмельно не менее бухой григорьевой. не вникала в смысл разговоров, который можно было разобрать, если бы крючкова не так сильно вглядывалась в лицо кульгавой. какое оно? побледнело ли? стало ли соне гаже на вид, или пока всё стабильно? панический ужас, своими же руками заложенные в мозг убеждения, всё, что охватывало в худшие минуты крючкову, возвращалось. возвращалось в нарастающей скорости, в резких поворотах, как тогда, на проспекте, но шли минуты, а они всё ещё были на пушкинской. саша стонет — пробка. очередная московская пробка даже в час ночи, когда черепушку разрывает в головных болях, когда ноют промерзшие кости, когда так хочется домой, даже если этого дома нет. сзади кого-то разрывает в муках от последствий выпитого. саша знает, кого именно, и хмыкает понимающе, на зеркало время от времени бросая взгляды беглые. не может не проверить, как там она. а соня в те же минуты помогала подруге держаться в сознании: крутила под носом рукой, по щекам била холодными ладошками и всё щебетала своё надоедливое «со-онь». — сонь, блять! что с тобой? — григорьева продолжает трясти именинницу перепившую, что тряпичной куклой распласталась по сиденью. секунды томительного ожидания, и ответ наконец решается себя им подарить. кульгавая глаза свои тяжёлые открывает. пьяные, всё ещё так сильно пьяные, что в их темень беспроглядную не стоило даже лезть. бесполезно. но сама девушка так не считала и, подняв голову ватную, выдаёт ей, умудряясь во лбу сашином пронзить дыру даже через спину, сказав лишь: — а ты спроси у саши. она ведь всегда лучше других знает, что для них нужнее. — ядовито. с явной целью ранить даже сквозь муть алкогольного озера. саша посильнее сжимает руль и помалкивает. в слова пьяных никогда и ни за что нельзя было верить. истощение гематомами наносит ответные удары. шипастый колючий сон всё клонит её к своим объятиям. а мир вокруг застывает. застывает время. часы сыпятся пылью на её колени. секунды отбивают военный марш о лобные пазухи, нанизывая на кончик острого стержня куски омертвевшей кожи. таким оно всё и было. мёртвым. а что значит смерть? это значит, что ничего нет. окружающее превращается в пустоту, превращается в ничто на корабельной палубе в нирвану. но что, если пустота есть и при жизни? когда лишь кажется, что по венам циркулирует кровь, и что где-то вдалеке обязательно мелькнёт будущее, как горшочек с золотом на конце радуги. но правда потом обязательно даёт под дых немым осознанием «жизнь немногим отличается от смерти». ведь если все так уверены, что после всего идёт темнота и бессознательность, то как это всё могло быть и при жизни? когда вроде как и ходишь, и дышишь, но не чувствуешь, не ощущаешь, не трогаешь. когда не различаешь цвета, когда видишь за красками лишь белый лист, а за белым листом только изначальную, первостепенную дородовую пустошь. саша услышала это однажды и вспомнила сейчас, спустя километры ушедших лет и выверенных наизнанку слёз. помнит ли тот сейчас об этом, думает ли о словах своих ночами? об их влиянии на всю сашину жизнь. пустошь... она и была в ней на данный момент. сжёвывала бронхи, оставляя на них от зубов отчётливые следы; ела воспоминания, затупляя эмоции, когда-то от них полученные. но всё же это было не то состояние, которое ей тогда попытались объяснить. разница в том, что она чувствовала. и чувствовала чрезмерно. чувства убивали её, делали мелочной, слабой, пили все соки, забирали всё до последнего волоса. обдирали, крушили, громили. а девушка всё равно выбирала это «чувствовать» и скатывалась кубарем вниз, поскользнувшись о своё, может и неправильно сделанное, решение. душащая пустота появлялась каждый раз после таких подножек. каждый раз, когда приходило в голову о чём-то жалеть, о чём-то ещё вспомнить, что-то наружу вынести. жизнь немногим отличается от смерти. тогда ей нигде не сыскать себе пристанища, не найти своего успокоения. нигде. нигде. нигде. ни в смерти, ни в жизни. ни в чём-то между ними, если то есть. что же она вообще в этом чертоге тогда забыла? у неё, как обычно, не было ответа. собственное существование казалось таким же бессмысленным, как споры сонь на заднем сиденье. как стоять тут, ожидая движения впереди стоящих автомобилей, ожидая хоть чего-то в этом поставленном на паузу мгновении, тянущемся чересчур долго — точно целую вечность, целую ничего не значащую вечность, уместившуюся в строку. так мучительно ползло время, так по-похоронному холодели руки, так сильно натягивались нервов расшатанных струны, что терялись мысли, разбегались по разные стороны баррикад, хозяйку свою заставляя самой себе противоречить. усталость крепится кожей на кожу, трёт словно бы воспалившиеся веки. всё вокруг мигало, сияло, искрилось, будто пытаясь отвлечь от чего-то более важного, внимание перетягивая с помощью таких уловок, как разноцветные переливы развешенных повсюду гирлянд. знобящуюся плоть дробило на части от этого непрекращающегося мерцания, от непрерывного гудения клаксонов, проникающих в мозг даже через захлопнутые окна и двери. везде шум-гам, суматоха, заметная между стёклами. в беспрерывном аллюре проскальзывающий хаос. они смешивались с толпой, становясь лишь жалкой каплей в однородной жидкости. впереди, на горизонте, были только номерные знаки, стоящие рядами спартанцев, километрами в сумерки, куда-то вглубь, и не было за ними ничего, за что можно зацепиться, как за надежду. мгла-мгла-мгла из одинаковых повторяющихся сценок. сколько раз она это уже видела? сколько ещё увидит? что-то вроде отчаяния встаёт комом у горла. вопрос «а будет ли так всегда?» падает металлический балкой на минное поле. оправдания «это головная боль», «это переутомление», «это стресс» стараются отвести взгляд её от очевидного — саше всё до жути надоело. и когда рассасывается пробка, открывая наконец движение, она не может больше сдерживать это вскипающее изнутри раздражение, не может сжимать в тисках накопленный негатив — скорости поддаёт ещё большего газу, разгоняется так, чтобы бежать отсюда. не только из пушкинской площади прямиком по шоссе к страстному бульвару, нет. ей хочется выйти из тела. из шелушащейся кожи, из выцарапанных на локтях посланиях трёхлетней давности. хочется выйти из места, после спасения ставшего проклятием. из собственной головы, не дающей ужиться нигде без сопровождения призрачных мертвецов. едет дальше, где рахмановский переулок тянется до неглинной с бесконечно разложенными там доходными домами. далее к рождественке, переулку сандуновскому, там каждый кусочек обуглившегося камня — часть большой народной истории, которой касаться стыдно. слишком кажется высоким для тебя всё окружающее, и здания, отреставрированные живыми руками, будто всё ещё таят в себе пологи не этого мира. саша кусает губы, петляя глазами по всему, что проходит, по всему, что ускользает. красота, которую она не умела ловить — вот же, возьми да собери. сохрани у себя на глазницах, оцифруй бессрочно в память, наполни себя хоть чем-нибудь, начни жить чем-то новым. бесконечные музеи, библиотеки, кинотеатры, театры. всё взрывается в фейерверках ставшего массовым искусства. история, проза, фильмы, спектакли — так много разных способов отвлечься, так много можно выжить из этого города, столько запихнуть себе в глотку, чтобы унять изнуряющий голод. но ей это всё было попросту не нужно. раньше, ещё в школе, казалось, что она действительно будет впитывать в себя всё это — все эти знания, культуру, жизнь. просвещение, нимбом восседающее на макушке. начнёт жить на полную катушку, да, начнёт жить по-настоящему, если только вырвется из посёлка, если только сможет сделать что-то совершенно иное в своей жизни! да вот только саша ошиблась. очень глупо и сильно ошиблась в предположении, что её гнилью покрытое тело может иметь надежды на что-то большее, чем график 6/1 и отраду в виде алкоголя, замедляющего работу мозга. будто щенку с чумазыми лапами позволили бы ступить на белый, незапачканный ковёр. на-ив-но. проезжают мимо кузнецкого моста с навороченной недостижимостью материальных благ, где каждый уголок — произведение искусства. искусства, не подпускающего к себе таких, как крючкова. грязных, как выхлопы дыма из глушителя авто. грязных, как первый поцелуй. как вместе с утром приходящее похмелье, что обязательно их всех с часу на час накроет. а сейчас — только стрелы, ведущие на из садового кольца желанный выход, который было словно не найти сквозь всю гущу огней, слепящих слезящийся взгляд. красота ночной москвы, что никогда не ложится спать. красота, которой саша насытилась уже по горло. ей было обидно. да, по-глупому обидно с того, как много она отдавала этому месту, чтобы просто иметь возможность жить тут, а взамен не получала ничего. трезвость мысли точно вернулась к ней обратно, и теперь саша видела отчётливо всю ничтожность положения этого. упахиваться неделями без выходных, сносить смены по десять-двенадцать часов, искать вторую работу, когда только нашла первую, крутиться-вертеться в этом адовом колесе, чтобы истратить все имеющиеся силы на то, чтобы забыть о нём, чтобы только не вспоминать, не думать, не обсуждать. не сносить с языка тяжёлое «кажется, я не справляюсь» и обременять кого-то ещё своими потребностями. под эхом отстукивающее «кого-то ещё» она взор свой мягкий кладёт на кульгавую. размещает зрачки на этих розовых щеках, дрожащих ресницах, губах покрасневших и растрепавшихся волосах в хвосте. в злом выражении. злом из-за саши, ведь соня смотрела прямо на неё. смотрела с мыслью о том, как бы ранить посильнее, но у девушки уже кончался запас сил гадать, что та выдаст на этот раз. вместо этого она переключается на пальцы художницы, маслом открывающие перед ней порталы в рай. на бледный гладкий лоб, что ночами хмурился, делая домашку без устали и малейшей жалобы. на залёгшие под глазами мешки от уже начатой подготовки к сессии. и становится легче. узел развязывается. саша не жалеет, не зовёт, не плачет, а на жизнь озлобленность сходит, как с белых яблонь дым. ей вспоминаются эти редкие выходные, когда можно было смотреть, как соня рисует сосредоточенно, превращаясь телом в каменную статую. когда можно было помогать девушке мыть кисти и смешивать краски, ставить мольберт и подносить планшет для холста. вспоминаются их семнадцать лет и кульгавая, которая, как заведённая, жила этими экзаменами, предстоящим выпуском, получением золотой медали и ещё бог знает каких дополнительных достижений, поспособствовавших попаданию её на бюджет в ргхпу. сашу брала гордость. гордость матери к ребенку. гордость сестры к сестре. гордость половины к половине. её соня тогда смогла. её соня тогда доказала. и продолжала это делать. только... тут она вновь отрывается и, переведя взгляд потяжелевший на дорогу, перед собой готовится обнажить правду неугодную. руль сворачивает вправо, где большой спасоглинищевский переулок, и медлит-медлит-медлит. но деваться было уже некуда. саша мешала соне. да, она долго не хотела признавать этого, но день этот доказал обратное. крючкова ту тянет на дно. оказывает плохое влияние, как сказала бы та учительница в острых очках. и доказательства лежали прямо тут, сзади. где григорьева постукивала кулачками по спине не привыкшей столько пить младшей, чтобы той не стало хуже. где холодный пот тёк с её лба, где вздохи надсадные вырывались из грудной клетки убогой песней. всё это — из-за неё. потому что саша уже не может жизнь свою представить без алкоголя. потому что ни к чему не стремится, ни к чему не идёт и думает лишь о том, чтобы дожить ещё день, ещё неделю, ещё месяц и забыться в чёрточках на календаре, как в пуховом одеяле. потому что все мечты давно срезаны, все цели погашены, все возможности потеряны. безвозвратно и по её же вине. потому что давно топчется на одном месте, время от времени заставляя кульгавую на себя оборачиваться. а ей это не нужно! не нужна сони жалость, сони помощь, сони поддержка. пусть колет, пусть жалит, как сейчас, словами, выходящими из неё под влиянием алкоголя. не нужно ничего, кроме её позволения себя защищать и оберегать. как умеет, как может. чтобы соня разрешала и дальше себя от всего ограждать. но и это искреннее побуждение к хорошему оказалось не к добру. колючки, прорастающие у них обеих с самого раннего детства, каждый раз их ранили. мешали заводить полноценные долгие разговоры, и тут, когда вроде бы детство уже за горами, они возвращаются к прежнему: — катись к чёрту, саша! — ну вот и покачусь. соня бесится от такой реакции, от такой сашиной выдержки и спокойствия. в пьяном бреду ей кажется, что на той маска. маска лживого притворства, которую надо разорвать, вырвать с потрохами. такая, что чешутся руки. такая, что развязывается полностью язык. но она не договаривает то, что вертелось на самом кончике — её грубо затыкает григорьева, зажав той рот ладонью. такая же нетрезвая, старшая соня не могла позволить младшей сказать то, о чём та пожалела бы уже утром. не даёт хоть как-либо ранить сашу, которая, как бы не старалась, но воспринимала всё близко к сердцу, близко к самой душе, что была готова рассыпаться на части. спина её аж расслабляется, как и всё тело, что так не хотело выслушивать что-то подобное от сони. но могла ли саша признать, что это девушки был сознательный выбор — оступиться, повиноваться, поддаться бурлящим внутри недостаткам? нет! во всём, что произошло, она видела только следствие своей провинности, своего прегрешения, своей немочи. за каждый сонин не тот взор, за каждый не тот вдох, за каждый нездоровый хрип, липким страхом стекающий по позвоночнику. за каждый озлобленный укор. саша за всё это себя ненавидела. и девать ненависть эту получалось только в увеличении быстроты автомобиля — дальше, сильнее, колёсами по яузской, кузовом по радищевской. не разглядывая ничего в заснеженных стёклах — так плохо всё было видно, что ориентировалась она практически наугад, как чувствовала, осторожность сохраняя на грани. но тут они уже к площади таганской подъезжают и к выходу из садового кольца, что был, как позолоченная клетка, душащим сашу склепом. а он — как между мирами проводник, и теперь их ждало возвращение в свой пыльный тесный короб, в сторону отметая камеру, обрамленную златом. у саши вспотели ладошки. по марксисткой улице дальше вперёд, и после сразу на волгоградский проспект, к тому же месту, на котором её прибило точно током пару часов назад. в не уюте съёживается, волнениям отдаваясь вновь, губу нижнюю терзает зубами и глядит, как москва, вся в высоких колоннах и начищенных памятниках, становится всё тише и тише, глуше и глуше. как в том же районе, который она не любит, но в который отчаянно хочет попасть. дальше некуда. к простоте задрипанных подъездов, к жёлтым огням, идущим из окон, к раскиданным в сантиметре от мусорок бычкам, к тонким стенам и храпу соседей через них. саше бы только вернуться к чему-то знакомому и обыденному, к чему-то, что будет легче этого испытания — проехать по адовому кольцу вновь. а ещё с соней остаться лицом к лицу и наконец поговорить с ней. пусть пьяная, пусть злая, как шипящая кошка. им это нужно. она понимала это всецело, а потому на нападки прошлые внимания не обращала. если быть точнее, то делала вид. но когда они зайдут за порог их квартиры с голыми стенами, на которых нет обоев, с ванной в ржавых пятнах, сядут за стол, на котором вместо яичницы подают стихи серебряного века, посмотрят друг другу прямо в глаза... саша не выдержит, но обещает сохранять спокойствие, понуро глядя вдаль. хлопья снега всё ещё хлещут по окну причудливыми «бам-бам», а она только сейчас догадывается включить дворники на лобовом стекле, обзор открывая на простирающийся горизонт безлунной москвы. видно теперь отчётливо, без снежного покрывала, что остаётся лишь на красный свет светофора остановиться и проехать далее к цели своей — проспекту волгоградскому, чья целыми сутками непрерывающаяся заполненность напоминала пытки в газовых камерах. ногами голыми по холодному полу. чувствовать, как сводит в судорогах тело. видеть, как чахнут люди, окружающие тебя со всех сторон. умирать запертыми в банке букашками. умирать толпой в полном одиночестве. саша видела подобным образом и весь остальной мкад. медленная форма пытки. удушливый едкий газ, тот же дым из выхлопных труб автомобилей. те же люди в костюмах из металла, сносящие пестицидную гарь, лишь бы доехать туда, куда в темноте суеверной указывали призрачные руки. каждый по своей линии, по своей траектории к общей цели не стать ещё одной жертвой слезоточивого яда, циклона б в современной российской реальности. саша участвовала в этой эстафете не на жизнь и не на смерть, за посредничество между ними. ехала аккуратно, следуя за всеми туда, где разрываются дороги на тысячу мелких путей. в поисках своего можно было бы провести целую вечность, петляя по автомагистрали нескончаемыми кольцами, рискуя нехотя попасть в те самые девять кругов данте. и если этот проспект — один из них, то она ставит на седьмой круг первого пояса — флагетон, в котором все кипят во рву из раскалённой крови. с мыслью этой, мелькнувшей в голове, во рту вспыхивает железа яркий вкус. пальцем касается губы и видит на ней возникший красный отпечаток. прикусила. уста в кровяной соли горят огнём, жаром обдают впалые щеки. алые струи готовы потечь дальше по подбородку — кожа растерзанная отвечает ей слабой болью, словно отрезвляющей рассудок, придающей сил измождённой плоти. так, что в веках игравший сон исчезает бесследно, точно его и не было. и руки, сашины холодные руки, постукивают по рулю в нервозности. вялая броня алкоголя полностью вышла из неё, и на права свои законные вступила никуда не уходившая тревога. вместе с ясностью мысли паранойя. вместе с трезвостью ума колючие страхи. тут не хватит и вздоха, чтобы показать во всей красе то, как она от этого устала. как устала бежать от попыток, приводящих только к столкновениям лоб в лоб со всеми своими чертями. как надоела вся эта психея, неопределённость, пограничность, из стороны в сторону мотающая всё нутро её куда-то не туда. тем временем машина их уже поднималась к самому верхнему шоссе, тому самому, на котором ей и пришлось тогда в черноте услышать мёртвого несвязные звуки, и живот опять неприятно скручивает. внизу под ними копошилась жизнь, целый мир в оранжевых огнях, а они были где-то над, на плечах своих, как атлант, удерживая весь небесный свод. не раздавит ли их вес недоступного рая? не размажет ли сила её их тощие тела по асфальту? саша не знает-не знает-не знает, и честно, без утайки, просто умаялась гадать, умаялась думать, умаялась накручивать себе трагикомедии в голове, точно кудрявые пряди на палец, и хочет просто заткнуть всё, что нашёптывает ей на каждую минуту жизни свой скользкий комментарий. «сейчас случится это», «сейчас случится то». хватит. она сжимает челюсть вновь, как раньше плотно смыкая багровые губы, чтобы ничего невольно не сказать, чтобы не облечь в слова все свои волнения, чтобы не вырвать их из обиженной души взмахом лейкопластыря. только педаль газа и движение вперёд. только пустота и относительная тишина внутри салона, границ задымленной сашиной реальности, в которой ей хотелось утонуть. мкада тени приветствуют их. приветствуют её, из толпы отбирая как главную сумасшедшую. «здравствуй», — словно говорит мост. «иди ко мне», — точно повторяет он. и сашу берёт жуть. ощутимая жуть, которую было уже ни от кого скрыть. две пары глаз, четыре в сумме, смотрят на неё. смотрят на то, как она сжимается калачиком от одного лишь места, от одной только дороги, что ни у кого не вызывала эмоций силы подобной. саше правда страшно. ей приходится через страха лианы продираться к пути «домой», где можно было бы выдохнуть и съесть себе плоть под кипятком обжигающего душа. где можно будет сжечь себя, как лист исписанной бумаги. — сань, ты как? — спрашивает у неё стихшим, осторожным голосом григорьева, и саше хочется заплакать от такого незаметного, но всё же признака заботы. заботы к такой, как она... заботы к ней, что... — да хорошо с ней всё. — обрывает их обеих соня, теми же пьяными глазами оглядывая подруг. — саше всегда хорошо. саше ведь не бывает плохо, да? — младшая свирепеет, взглядом насупленным обжигая её о собственный костёр непотухающего пламени. — саша у нас ведь такая сильная. никогда ничего не скажет, только молчит, блять, как рыба, и ничего не хочет решать! — к концу надрывается, руками стуча по коленкам в бесконтрольном гневе. в гневе, что переходит в ярость. вот оно. та самая последняя капля. та самая последняя обида. — сонь, ты чего? — замирает вся ошарашенная григорьева, глазами-блюдцами переводя взор свой плывущий то на одну, то на другую. а саша всё понимает. понимает и теперь всеми силами пытается промолчать. чтобы не выдать, чтобы не раскрыть, не вынести наружу вчерашнего неудобные подробности. а кульгавая будто только этого и добивалась. добивалась и старалась добить. окончательно. чтобы костяшками кулаков разнести ей половину лица. — чего молчишь? ой, точно, ты же всегда это делаешь. всегда отталкиваешь меня, никогда не хочешь просто поговорить! зачем тебе, блять, язык вообще? может, тебе его вырвать нахуй? бежишь как мышь, блять, будто я тебя ногами растоптать пытаюсь. — уже кричит, разрывая связки. хочет встать. встать и пойти к саше. чтобы повернуть ту лицом к себе и вопить-вопить-вопить, глядя той прямо в глаза, чтобы уколоть больнее, чтобы вытрясти всю душу, чтобы ботинком оставить грязь на подкорках. её сдерживают только тиски ничего не понимающей и такой же пьяной, но от шока обретшей здравый смысл, старшей сони, которая до этого спокойную как смерть кульгавую трогала и так и сяк, щипками, щекоткой и чем угодно, не получая абсолютно никакой негативной реакции, будто алкоголь в той усыпил все раздражители. а тут её выбил из себя сашин страх. самый обычный человеческий фактор. она тоже не была в курсе о природе такой боязни перед вроде обычной московской дорогой, но относилась с пониманием. не лезла, не расспрашивала, не судила. не так, как соня, которая вроде бы и была к крючковой ближе всех, но и била в триггеры её сильнее, чем кто-либо другой. — чего такая кислая? — оскаливается кульгавая. тем самым звериным волчьим оскалом, который приводил всех в недоумение, а её — сашу — чаще в панику, разлитую по телу в виде мелкой дрожи и слёз в уголках глаз. — что, праздник мой не понравился? с издёвкой. с токсичным подколом, бьющим под дых злым укором. соня осуждала её. соня показывала всем своим видом, что не принимает её. у саши сейчас точно разорвётся сердце. она не хочет ни видеть, ни слышать, ни вспоминать всё то, на что та намекала. нет, нет, нет! машина ускоряется до опасной отметки. быстрее, быстрее, быстрее — визжит что-то изнутри. чтобы убежать от неё, чтобы рёв мотора заглушал её голос, чтобы скорость двигателя дошла до крайней точки и вылетела отсюда вместе с ней. всё, чтобы промолчать... всё, чтобы ничего не сказать... — почему, саш? — всё с тем же медленным ядом, впиваемым в вену уколом немытого шприца. — чем тебя не устроил праздник твоей девочки? о, или что ещё ты вчера наговорила? напомни, пожалуйста, блять, или тебе память нахер отшибло? замедляется пульс. останавливается время. прекращает биться сашино сердце. — замолчи уже нахуй! — орёт она так сильно, что авто чуть не съезжает с заданной линии, оглушительным треском заставляя двоих сонь вскрикнуть от нахлынувшего страха. — замолчи, блять, и не открывай свой рот в мою сторону. за-ва-ли-ли е-ба-ло, сонь, поняла? у саши перед глазами пелена. саша слепнет. саша не может прекратить кричать сквозь дымку пульсирующей памяти. — что ты сказала? — забудь, просто забудь! — нет, мне важно знать. скажи и всё. — а я говорю тебе «нет». не забивай хуйнёй голову и помолчи! линии размыты, и вся на эмоциях, как на балки вставшая крючкова не разбирает, у кого чья была реплика. но знает наверняка, что после были и оры, и маты, и что соня ушла, как продолжала уходить и сейчас — морально отрезая их пуповины, топором собираясь бить по их склеенной коже на бёдрах. — так ты всё-таки говорить умеешь? вау, поздравляю, но остаёшься всё такой же тупой ссыкухой, как всегда. — режет без ножа. бьёт, не касаясь. — ты прячешься и продолжаешь делать это сейчас. «прекрати», — думает саша. «прекрати считать, что знаешь меня». — чего ты там боишься? горстки пепла? — она замирает. пуля рвёт грудную клетку. воздух сужается до остатков горелого дерева. — думала, я не пойму, чего это тебя всю трясёт, как солевую? да я тебя читаю как свои пять пальцев, дура ебаная, а ты продолжаешь и продолжаешь, и продолжаешь скрывать от меня всё, как от младенца ебаного. считаешь, что ты дохуя сильнее, но забыть об этом не можешь именно ты. ты, пиздливая слабачка, что не может даже на один мой вопрос, блять, ответить по-человечески. кто ты, нахуй? слёзы катятся морем из глаз — она начинает рыдать. рыдать, продолжая не смотреть, не верещать, не отвлекаться. держит руки на руле, чтобы больше не подвергать их всех такой опасности, но плачет. плачет побитым котёнком. плачет солёными волнами. плачет обиженным ребёнком. плачет не тихо, нет. стоны боли её разлетаются по всему салону. саша хрипит так, что отнимается дыхание. так, что губы кривятся в жалком подобии крика, который она больше не может себе позволить. который позволяет себе теперь только соня. — ты ахуела? — голосом григорьевой нежданный вопрос. — не ори на неё! на что дальше девушка не может поднять из-за перекрывших весь обзор слёз. лишь слышит, как те о чём-то ссорятся. кроваво-красное «из-за меня» неизменно зажигается в голове пульпитом вины и стыда. чёрт, чёрт, чёрт! саша должна быть стойкой. саша должна быть сильной. да, именно сильной, как выразилась правильно соня. пусть будет считать её слабой, пусть будет считать, что она ей ничем помочь не может, но саша должна продолжать делать это. что бы там не говорила кульгавая в своём порыве желчной искренности. всё в ней, этот пьяный блеск, этот скошенный точно в отвращении рот, эти словно из ядра всей её личности вылезшие слова — всё знобило честностью. может, первой впервые за долгое время. саша им верит. саша их вытатуирует у себя на щиколотках. библия, евангелие, молитва — она невольно крестится, как в детстве, из которого не может вылезти. «считаешь, что ты дохуя сильнее, но забыть об этом не можешь именно ты». распирают лёгкие, остеотом рассекает кость. «чего ты там боишься? горстки пепла?» саша отвечала мысленно: нет, не просто горстки пепла. это была их история, их прошлое, от которого остались щепки на доске и на всю жизнь больная голова. до саши никак не могло дойти, почему соня этого не понимает. она боялась не за себя. она боялась за них, храня память о случившемся реликвией прошедшей войны. ведь если позволит забыть, то умрут те маленькие соня и саша. умрут, сгинув вместе с «горсткой пепла». соня мыслила физическими категориями, ставила плоть выше разума. ставила общественную мысль выше собственных чувств. «какая же дура», — не произносит вслух, не хватит сил. только хнычет и слёзы размазывает по лицу, как грязь. они так и ощущались. и саша хотела, чтобы она это видела. видела эту грязь. видела, как ей приходится. пусть, пусть, пусть. жалеет, да пусть, блять, пожалеет так, что заскрипят зубы! она зла, она ранена умирающей ланью и хочет, чтобы та, которая её обидела, извинилась первой за принесённую боль. саша отдаст последнее, что есть, чтобы стрела, пронзившая её грудь, отправилась обратно к ней. крючкова потом ту пожалеет, потом спустится к ней на корточки и вытащит из кожи её метательный снаряд, куском ткани закрыв кровоточащую рану. и обязательно, обязательно извинится за несдержанность и мстительность, но на данный момент, в данную секунду и миг её было не переубедить. вой выходил из неё позывом рушащихся материков, просьбой о смерти, резкой и быстрой, как способность сони уязвлять все видимые-невидимые стороны сашиного естества. та читала её как свои пять пальцев, ведь так? читала между строк, как дурные стихи, плохие романы и нудные пьесы. газом слезоточивым в слизистые билось это «неужели я так плоха?», заставляющее по новой пускаться в кромсающий скулы рёв. рёв маленькой девочки, которую отвергла её первая подруга. словно саше всё ещё восемь, и она спрашивает у девочки напротив, какой у неё любимый цвет. а девочка не ответит. девочка сделает ей больно, прямо как сегодня, прямо как на протяжении всей её жизни. заряжает руль гулким ударом кулака в то же мгновение, что и соня со своим: — так и будешь молчать? может, мы всё-таки поговорим? по-настоящему. что ж, она могла устроить ей настоящий разговор в обмен хотя бы на звенящее «прости». сказать так много, что у кульгавой затрясутся коленки, что у той наконец отнимется её гнилой язык. а то казалось, что будто бы только ей плохо, будто бы только она могла её ранить, не наоборот. саша знала, что может ужалить, и хотела этого, но рыская глазами по зеркалу заднего вида — там среди строя легковушек затерялся огромный грузовик — не способна была выдать хоть что-то. сделать кое-что ещё, кроме резкого в темноте шёпота: «отвали, отвали, отвали». но разве таким возьмёшь пьяную соню? чёртову софью сергеевну? — скажи, саш, если вообще ещё можешь что-либо сказать, что это тогда было? — живой интерес в неживом теле. растянутые в угрозе слоги и всё отчётливее заплетающаяся речь. она не воспринимает просьбы не докапываться до неё всерьёз. не видит или не слышит, будто потеряла разом все органы чувств. будто в глаза её попали остатки сажи, мир окрасив в чёрные краски. превратив всё в одну чернь, в которой та не умела ориентироваться. соня вертится в руках григорьевой, сдерживающей её от импульсивных действий. а саша опять мыслями там. в квартире на кузьминках вчерашней ночью. не может удержаться от обрушившегося шквала слов — неправильных, оскорбительных, мерзких. слов, после которых захотелось пройтись вдоль горла лезвием бритвы. да, она прекрасно знала, о чём та говорит. сквозь гвалт снаружи от непогоды и свой собственный ураган внутри — расстояние в тонкую стену, и девушка была готова разложиться на этом мкаде холодным трупом при условии, что кульгавая никогда не сказала бы этого: — что ты тогда имела в виду? когда... и дальше саша сама вырубает в себе все органы чувств, потому что чисто физически не может дослушать это на выдохе произнесённое: «когда сказала, что любишь меня». — ты хоть кого-то в этой жизни любишь? — тебя. чувствует, как повышается давление в суженных сосудах и учащенном сердцебиении. чувствует, как превращается в пепел у кульгавой под ногами. у неё под ногами всегда был только пепел. молчит. молчит и хочет излиться в крике: «а как ты думаешь?!» пьяная соня словно хотела довести её до полнейшего унижения, играя на бесконечных козырях — сашиной откуда-то взявшейся болтливости, сашиной глупости и сашиной, да, стоило признать, слабости. она была вся одна сплошная слабость. а главная из них — соня, что запутала её в дебрях своего безумия, тем самым переставив полностью понятия в голове сашиной о любви. чем она была? к кому её испытывать? в целом мире у неё только она одна, так откуда саше взять, что такое любовь? почему она хочет услышать ответ на этот вопрос, если всё очевидно? нет. не любит. да. презирает. так сильно, что сжала бы эту атлетичную шею ещё раз в своих каждый раз дрожащих пальцах, ведь дура кульгавая доводит до судорог, выносит все мозги и заставляет хотеть распластаться перед ней на полу. стопроцентная мразь и дрянь. мразь, чей всё ещё не закрытый рот она бы заткнула даже сейчас своим собственным. да. она всё ещё что-то говорит своими невыносимыми губами и раздражает её всеми клетками тела. всё ещё называет сашу дурой, всё ещё просит её то завалить ебальник, то раскрыть его (потому что хочет как следует в него плюнуть), и всё ещё борется с григорьевой за право подойти к ней поближе. зачем? вероятно, чтобы ударить. саша будет не против, только это очень сильно отвлекло бы её от намеченного маршрута. со всех сторон по своим линиям ехало несколько машин, зажимающих их в тяжёлой хватке, и крючкова, не желая пугать подруг ещё раз, забив на секунду на управление, старается не отвлекаться. как старается водитель грузовика удержать управление своей махины — ей даже показалось, что его потряхивает из стороны в сторону. и по крайней мере, пытается меньше плакать, в уме повторяя мантрой заученное: «не думать, не думать, не думать». не думать о соне, не обращать внимания на соню, забыть о соне хотя бы на час и как-то добраться до желанного одеяла в темноте спальной комнаты. от мкадной черноты отмахивается — к чёрту, ей нельзя показывать кульгавой, что та права. что она трепещет перед прошлым и готова стоять на коленях в следующем по пятам ужасе. раз-два-три. вздохи за выдохами, попытка замедлить столь быстро и агрессивно вздымающуюся грудь. как по щелчку пальцев сделать это не получается. зябкая дрожь до сих пор бежит по плечам вместе с хрипением всё не трезвеющей именинницы. сашу тянет зажать той ноздри и рукой закрыть рот. посмотреть, как тускнеет жизнь в чужих глазницах, а после уйти за ней следом. потому что с кульгавой нельзя, но без неё невозможно. потому что даже её жестокие слова лучше их полного отсутствия. потому что привязанность, которую саша вчера под дулом странного мифологического пистолета приняла за любовь, приросла корнями у самого головного мозга, временами давя на него настолько, что это слово из шести букв всплывало наружу некрасивым «люблю», вынуждая бороться. бороться с желанием касаться. да, этих злых чёрствых губ. этих кулаков, способных ударить. этих вздутых от ярости вен на висках, молнией прилежащих почти до самых бровей. ничего не поделаешь, саша была ею очарована, но и нечто похожее на ненависть к этому чудовищу теплилось у неё внутри. как не злиться на неё? как не плакать? как не скулить от вопроса «за что?» как не разлиться кровавой струйкой от скрежета её очередного: — саша! а саша даже не оборачивается. она учится давать кульгавой ответные удары, и первый из них — игнорирование. пусть хоть орать начнёт как резаная, нет, не обернётся, не посмотрит, не послушает. но послушать приходится. ведь кульгавая в первую очередь — сумасшедшая в каменной маске, что локтями отпихивает от себя григорьеву и, забив на все правила безопасности, до сашиной скулы почти дотрагиваясь губами, обдаёт ухо её жарким пьяным дыханием, ставя свои вечно горячие руки на её холодные, на чёртово рулевое колесо. сумасшедшая именинница стояла коленками на карпете в сантиметре от сашиного лица. — соня, блять, ты ахуела! — в ужасе кричит она, всё же на секунду оборачиваясь в сторону карих глаз напротив. карих глаз, в которых не было места ни для одной здравой мысли. — сядь на место и руки убери! — сама их и стряхивает, стараясь кульгавую оттолкнуть как можно дальше, чтобы села обратно на левое заднее сиденье и не доводила сердце её до микроинфаркта за долю секунды. — саша-саша-саша, послушай... — прямо в ушную раковину, прямо в барабанную перепонку, что от возмущения готова была взорваться. — ты бесишь меня, невыносимо. саша закатывает глаза. ну вот опять! и зачем только для этого нужно было её пугать, и где григорьева, когда эту чокнутую нужно связывать руками и ногами и не отвязывать более? — но вместе с этим, саш. — бормочет, дуновением водки ошпаривая ноздри. — соня, ебаный рот, съеби отсюда. — не обращает внимания на отступы эти девушка, потому руки шершавые вновь накрывают её гладкие, так страшно, так опасно давя на руль, что все остальные мысли разом отшибает из головы. что там хотела сказать соня? что собиралась выдать? без разницы, потому что сердце стучало так, что не позволяло прислушиваться к чему-то больше, чем на букву. всё внимание на четырёх руках, давящих весом своим на один руль. — блять, завались. — опускается ниже раскрасневшегося сашиного уха, к скуле, мазнув по ней полуоткрытыми губами, и хихикает нервно, глупо, как смеются школьницы, заперевшись в одной туалетной кабинке. саша раздражена. её бесит соня. она, кажется, ненавидит её и пытается отпихнуть назад, чтобы не мешалась. но та настроена крайне серьёзно и шепчет уже почти в самые сашины губы отрешённое серьёзное: — я... но саша не слышит. саша больше ничего не слышит. её глаза в пять копеек могут лишь смотреть в онемении на то, как к ним едет на выше допустимой скорости огромный грузовик. со слишком поздно приходящим осознанием того, что тот, всего пару минут назад находившийся далеко позади, вдруг почему-то решает пойти в обгон, сходя с линии своей. свет мигающих фар отпечатывается на глазницах агонией катастрофы, разгромом не материков, но одного маленького тесного мира — мира, что сыпался по крупицам. мира, от которого могли остаться только замогильные кости. а размытый водитель, словно из преисподней вышедший дьявол, нацеливается на них шумом колёс, дробью треска об асфальт, поздно предпринятой попыткой притормозить, а точнее, полным её отсутствием. ведь он шёл к ним, словно хотел, хотел смять их всех как лист обёрточной бумаги. целенаправленно желал превратить в обломки под угрозу попавшие жизни незнакомых ему людей, оказавшихся в не в том месте не в то время. — блять! — не верится в это. не верится. не верится. не верится. фура не останавливается, скорость свою всё набирая и набирая, уже на половине пути от их машины. ещё чуть-чуть и... эффект домино срабатывает как надо. за сашиной паникой идёт следом страх всех троих в нагревающемся салоне авто, висевшего на волоске, на краю от того, чтобы попасть под ножа холодное лезвие. в нём рос общий комок истеричной горечи. просящий, клянчащий, молящий о том, чтобы это оказалась общая зрительная галлюцинация, не более того. не может же такого быть? не с ними. нет. нет. нет. нет. григорьева кричит, чтобы саша гнала вперёд. кричит, надрывая горло. кричит, становясь в голове её звоном похоронного колокола. пока монстр, возвышающийся над ними вышками небоскрёбов, не упадёт на них тяжестью всего неба, толкнув за собой в ада врата с не обнадёживающим напутствием «desine sperare qui hic intras». в последнюю секунду, в последний миг перед всем этим изречённое «я» стирается в изгарь — саша даже не успевает заметить, как, ведь тратит силы иссякающие на то, чтобы толкнуть кульгавую на заднее и, схватившись за руль, попытаться что-то исправить, что-то поменять, что-то изменить. избежать того, что над ними стояло большущей тенью приближающейся фуры. и девичьи крики оцепенения, смешавшиеся в общий хоровод хаоса, для неё становятся маятником в реальность, хоть чем-то, что говорит о том, что она ещё здесь — потому рефлекторно, поддавшись собственной сути, предписанными в днк её генами, саша делает единственное, что может, единственное, что умеет, единственное, что приходит в голову за эти непонятно откуда вырвавшиеся секунды. пытается помочь. не успевает думать, не успевает даже закричать, но находит в стоге ключ, казалось, к отчаянному, да всё равно решению, когда видит, что ещё немного — и грузовая машина точно навалится на них всем своим весом. когда остриём иглы в мозг приходит осознание того, что они все в любом случае уже пропали. вот он уже в жалких метрах отражается в её зрении боковом на левой линии, пытающийся, как назло, повернуть к ним направо, встретившись с ними носами, скинув прямо с этого моста. ближе, ближе, ближе... как угроза ядерной бомбой. как в паре шагов находящаяся атомная электростанция. от паники у неё окончательно отрубается мозг, отключается любая здравая мысль; руки, чтобы сделать хоть что-то в секунды лопнувшего барьера между жизнью и тем, что может стать их смертью, крутят руль влево — туда, где сидит она сама, туда, куда сейчас должен был полететь грузовик со всей имеющейся мощью его весом в двадцать тонн. визги ужаса смешиваются в одну единую массу, превращаясь в вязкое, тягучее бурлящее болото, тонущее в забвении сумерек. саша различала в них крики обеих сонь. то, как звонко с плачем вопила григорьева, начавшую дёргаться дверь придерживая двумя руками, чтобы не вывалиться отсюда к чертям собачьим. и то, с каким волчьим воем вся сжалась кульгавая. не дёргаясь, не двигаясь, не дыша. буквально замирая безвольной куклой, без слов роняя слёзы себе на колени, в которые спряталась лицом. будто они находились внутри падающего самолёта, прожигая уходящие в вечность закатные минуты. но саша — не скатывающаяся в истерики соня григорьева и не уходящая в себя кульгавая. да, ей так страшно, что разрывает грудь, выдёргивая оттуда и без того чересчур сильно бьющееся сердце. так больно, что послевкусие железа во рту от прикусанной губы отдаёт желчью в горле, тошнотворно подкидывая пульсациями уносящиеся в голове сценарии совсем скорого будущего. мгновения тянутся отвратительными часами, хотя длятся не более секунды. кажется, что это будет длиться вечность. что не будет концовки, как гравийной дорожки, с которой их подрывают, подкидывая в пропасть, жалящую всеми атрибутами пыток. кажется, что не оборвётся никогда мучительная нега беспамятства, когда коробку черепную забивают до вопросительного «что происходит?» но может ли себе позволить эмоции лишние крючкова? нет. потому что тех даже нет. потому что страх так сильно сковывает тело, что оно становится наполненной ватой тканью, такой же пустой и бессмысленной. всё, что у неё остаётся — готовность защищать тех, кто рядом. всегда, при любых обстоятельствах и оборотах. даже если бы саше дали время на то, чтобы обдумать решение собственное, она бы его не изменила. и теми же бледными руками продолжает до упора руль выкручивать, чтобы через секунду, через миг столкнуться с силой вырвавшегося из узды грузовика, угол смещая с сонь на себя, подставляясь под выпущенный огонь. ей казалось, будто так будет лучше. будто самопожертвование облегчит весь ужас ситуации, в которую они попали. на выбор далась секунда. саша сделала его за полторы. и теперь последним, что она видела не сквозь песок обломков, было белое сияние фар в оглушительном рёве. рёве, что затыкает все их истошные крики. рёве, что перекрывает собою воздух. рёве, что своей силой точно подталкивает к самому краю. рёве, что обрушивает их оттуда. треск. звон. стон. глухой щелчок и выстрел в лоб — кто-то ударяется головой о салон машины одновременно с грузовиком, влетающим со всей скорости в легковой автомобиль. влетает, полыхнув волнением несгораемой дрожи — до сбитых костяшек, до крови из носа, что пошла от встречи с рулём — саша лицом стукается об него, чувствуя, как в вату превращаются конечности, чувствуя, как трескается опоры невидимая точка. влетает, скидывая точно с обрыва. вниз прямо с самого высокого кольца проспекта. вниз к оранжевым огням фонарей, вниз к свету, рябящему взгляд. вниз к магистрали из гравия и щебня, вниз к комьям хрустящего снега. вниз ко дну, к которому шла их машина. «ласточка» с отныне поломанным крылом. «ласточка», чей лёгкий вес позволил им в буквальном смысле «перелететь» через ограждение на мосту, столкнувшись с ним лишь маленько, когда всё начало падать наземь. но и этого оказывается достаточно, чтобы дверь в моменте раскрылась прямо перед лицом уже почти умирающей григорьевой, что с резким дуновением зимнего ветра принесла с собой ещё и снежную пургу, полетевшую в их ошарашенные физиономии, и доводит её просто до агонии, до кошмара, до трясучки и громыхающего «блять!» с захлопывающимся звуком — она снова закрывает ту двумя вспотевшими ладонями, держа-держа-держа, в этих секундах конченого ада стараясь не задохнуться. всхлипывания раздаются отовсюду. саша теряется, чувствуя, как рвутся на части уши, как от них словно отнимаются целые куски, как плавится кожа, как она трещит мелкими ударами петард на каждом свободном сантиметре, раскатистыми вспышками. вспышками горелого света во мраке. вспышками истошного крика агнца, проигравшего сатане. боль хватается за неё тисками расплавленного металла, доводит до немого исступления. стона, вздоха, хрипа. так, что в отрывках, полных дрожи, страха, шока и непонимания, она лишь урывками могла сориентироваться. с помощью боли. с помощью спёртого дыхания. с помощью внезапно отнятого кислорода. с их присутствием саша могла поверить в то, что живая, но думать хотелось абсолютно наоборот. мир становился прахом её собственного тела, умерщвляя всё, что она знала, всё, чем она жила. той же болью. болью той силы, что заставляет тебя поверить в то, что вокруг всё мертво. но смерть — состояние тупого покоя, а что было у неё? это преисподняя. это как девятый круг ада. как все круги ада, пройденные по несколько раз. это гвалт страданий, нанизывающий на лезвие шампура желанное мясо со злой усмешкой над чужим отчаянием. падение во тьму длится бесконечно, сопровождаемое пустотой, пинающей тебя ногами. саша успевает подумать обо всём на свете. мысли крутятся в голове пчелиным роем, но это не «жизнь пролетала перед глазами». это жизнь напоследок впечаталась в тело её, чтобы после навсегда его покинуть. наполняла собой до краев, до каждого чувства, до каждого нерва. чтобы потом выйти и уйти, сделав вид, что этого никогда не было. что сашино сердце никогда на деле не билось, а в венах её не текла кровь. что сашин голос никогда не звучал отскоком в коридорах, а глаза её не пытались фотографировать на мыльную камеру старого телефона. старается держаться, пытается превозмогать законы физики, что упрямо хотели приложить её лицом к лобовому стеклу, вытолкнуть отсюда, как казалось, раньше положенного. саша вжимается спиной в водительское кресло. правда, не знает, поможет ли это, и каждую мысль о том, что с ней сейчас будет, организму приказывает выталкивать позывами к рвоте. а она точно знает, что рвота будет кровавой. как и знает, что жизнь красной ниточкой вела её к апофеозу, которого теперь ей не хотелось. подлая. совершенно подлая штука, заставляющая сашу чувствовать себя дурой, до которой только дошло очевидное, все эти годы прятавшееся под носом. и первая слезинка от зажжённой свечи предпоследней мысли всё же скатывается по щеке. медленно, обжигая солью кожу. сверля дыры на скулах. стекая смолой на записках воспоминаний. их всех бы не хватило до заключения — финала, в котором тело её найдут разложенным на мкаде. ненавистном мкаде, что сводил с ума. мкаде, что с первого взгляда вызывал лишь раздражение. мкад, раскапывающий триггеры. мкад, что убьёт её. да, прикончит лязгом от удара — тем самым, от которого у неё зазвенело в ушах, отдалось мучительной вспышкой, пролилось красной жидкостью на белые руки. тем самым, после которого всё тело её онемело, замерло в состоянии зародыша. по чьей вине теперь надо будет собирать себя по частям, условно перерождаться и ломаться без того сломанной куклой. она пытается зажмурить глаза. закрыть их. оторвать в себе вселенную до того, как та взорвётся. из-под ресниц пытается подсмотреть, проверить, как там свет в конце тоннеля, но не видит. впереди только тьма и огня высунутые языки, обещающие не сладость беспамятства, а вечное горение на костре, вечную боль. боль, что уже покрывала её полностью. боль, что разрывала границы, делая из неё кусок ненужного мусора, которому предназначение одно — лететь на помойку. боль, копившаяся двадцать лет в одном скелете, а теперь намеренная вылиться наружу, и неважно, в виде эмоций выплеснутых или распластанных по гравию кишок. сашу было готово рвать этим уже сейчас — ничего отныне не под её контролем, наблюдением, властью. не может ни исправить, ни время повернуть вспять. удел лишь ничком срываться вниз, с под нос забившейся жгучестью откуда-то взявшегося бензина. но не успевает обдумать, не успевает предаться, впрочем, ненужным мыслям. в их кармане только считанные секунды, ощущающиеся континуумом времени и пространства. сущие мгновения, которым получилось сломать их с первой попытки. саша увидела на лицах девочек багровых гематом свежие следы и разбитые губы — они всё ещё пытались усидеть на своих местах, несмотря на то, что постоянно сшибались в непостижимости сохранения равновесия. и замечает в треснувшем осколке зеркала над водительским сиденьем отражение собственное — где кровь из носа хлещет по всему лицу, стекая крупными каплями на ворот пропитавшейся ею куртки; где всё такие же яркие синяки и в мясо съеденный рот, обдаваемый солью. где синеву глаз и расширенных зрачков сожрал адреналин. где в застывшем состоянии висит не отвеченным глухое «почему?» не может в грудь втянуть воздух. не дышит, потому что нечем. в состоянии наблюдателя следит за тем, как жизнь из раза в раз отходит от них в отвращении, как с каждым взмахом ангелов над крышей падающей вниз машины всё больше начинала верить иудеям, распявшим христа. бог не увидел их. бог не собирался к ним приходить. и если бы саша знала, что такое неизбежно случится, то резала бы тогда вдоль, а не поперёк. кислорода нет, как нет уверенности во всём окружающем. как нет доверия, как нет почвы под ногами — ведь там лишь хлипкая пустота. но есть, что иронично, неугасимая вера, красной мигалкой прожигающая зажмуренные глаза. вера в высшее, потому что в падающем самолёте атеистов нет. вера в спасение. вера, что, может, есть вероятность того, что она выживет. что они выживут. но что дала эта вера? стоило только начать молить слёзно, прося прощения, по детской привычке скрещивая пальцы, неумолимо дёргаясь, как по скулам снова разбежались этих холодных ветров порывы, раскрыв нараспашку дверь, которой всё это время не давала открыться соня в истерическом припадке. и во второй раз у неё не получается захлопнуть ту так же быстро, как в первый. слишком много истратила сил, слишком близко оказалась сидящей к краю. саша опять не смогла ничего сделать. не помогла, находясь от той так далеко. видит напоследок, как лицо бледное скорчивается в гримасе, съёживается, теряя остатки теплившейся некогда жизни. как оно деформируется в выпученных глазах, кривится в округлённых губах и чертогах страха, больше не томящегося внутри — падающего вниз застрявшим воплем, растянутым писком в горьком «а-а». соня соскальзывает, в мгновение ока уносясь в черноте мёртвой птичкой, умирающей ласточкой сваливаясь из почти привалившейся к земле машины. только тогда крик истошный вырывается из груди младшей сони, столь быстро оказавшейся в полном одиночестве, вдали от саши, в бесконечности от григорьевой. потерявшая часть себя, не знающая, где она, не понимающая, когда увидит её вновь. нет смысла прятать лицо, сдерживать вскипающие эмоции, глотать чувства, как снотворное. нет значимости тому, как долго она может терпеть. как сильно может ненавидеть и как искусно эту ненависть прятать. как долго может одёргивать слёзы, какой жёсткий вид может приобретать на людях — её это не спасло, её это не удержало, и тлен зимы с запахом топлива смешивается вместе с кровью на губе в смертоносный яд, способный заставить отхаркивать внутренности. в голове — ни слова. только острая нужда, необходимость что-то сказать, и в итоге не выносить из себя ни вздоха, лишь со скоростью молнии продолжать задыхаться и зудеть горючими слезами. саша тоже хочет промолвить это изнутри лезущее «соня». соня, которую отчаянно хочется найти. соня, чьё тело упало куском неодушевлённой материи. соня, которую так искренне и наивно хочешь увидеть живой. соня, которую хочется прижать к груди, чтобы та не тряслась так сильно, как сейчас. соня, чьи слёзы хочешь вытереть рукой. соня, чей всхлип — открытая рана на сердце. сони, профили которых, она уверена, что встретит в ещё настигающей гибели. но как это всегда и бывает — плохое наваливается неожиданно. и когда саша отвлекается на кульгавую, уже начав теряться в полосах влажных на щеках и дрожащих ресницах, на ворох её безудержных рыданий, глазами слезоточивыми всматриваясь в полуразмытый стан, весь их мир точно подрывается на мине. взрыв в миллиметре от барабанной перепонки оглушает звоном стекла, режет, протыкает иглами раскалённое ухо, вбивает в него тысячи мелких осколков. она не слышит, как вскрикивает от боли сквозь купола разрывающего шума, сквозь собственное «тссссс», пульсирующее в ушах, сквозь себя, достигнувшую апогея физических мучений. пекло обжигает конечности, до мяса прогрызает обившуюся кожу, языками огня хватает кисть и цепляется за неё, как за крюк в морской бездне. и это — лишь в первое мгновение. саше сложно во времени ориентироваться. ей казалось, что падали они целую вечность, и жизнь размером с детскую ладошку, когда на деле это были секунды — двадцать цифр условных на доске. срок, ничего не значащий для всех остальных. что могут изменить какие-то двадцать секунд?

всё.

перевернуть вверх дном твою жизнь. твои взгляды. твоё мышление. твой мир, расколотый отныне на части. это — перерождение. это — смерть. и неясно, что из них перевешивает чашу весов. на вкус оба — кровь, гарь и пепел на нёбе. как языком лизнуть ранку на коленке и от жжения неприятного поморщиться. перехватывает дыхание. огонь земной горит в расширенных зрачках сильнее и сильнее, приближая к странной реальности, с разрушением расстояний с которой становилось лишь хуже и хуже. саша чувствует тяжесть скорого падения, но представить, как именно это произойдёт, не может. их тянет магнитом к твёрдой почве. тянет, чтобы разбить. тянет, чтобы уничтожить. и вся её пылью покрытая кожа так же ноет в изнуряющем чувстве — нежелании доходить до точки. но подумать об этом чуть дольше полмгновения не выходит. машину трясти начинает ещё в воздухе — так, что она потом холодным покрывается. дрожью, громкой вибрацией, предупреждающей о скорой перемене с угрозой, журчащей сквозь зубы. саша не понимает. она не видит, не слышит. хочет глаза закрыть и притвориться, что не здесь находится. и ударяется головой о что-то в моменте, когда авто переворачивается над автомагистралью, может, в метре или того меньше. переворачивается на все сколько-то градусов из учебников по геометрии, которые так не любила листать. переворачивается кувырком вперёд на уроках физкультуры. переворачивается свёрнутой шеей и потерей гравитации в фильмах про космос. сашу швыряет прямо в лобовое стекло, которое под натиском общего давления разбивается вдребезги, раскалывается миллионами осколков, пронзает вогнутыми в каждую мышцу и жилку на окрашенной в красный коже стёклышками. большими, маленькими, средними. в этой позе сломанной с выкрученными конечностями словно виснет в воздухе, застывает фарфоровой чашкой на верхней полке шкафа, что вот-вот рухнет, а после лицом в слякоть охлаждающую со всей силы, стоном, болью, кровью на белоснежно-сером асфальте срывается — так мелочно, так нелепо, как кидают в пол дети свои ненужные игрушки, как утопают птички в тленной неге смерти. она не кричит. понимает, что не может. давится хрипами, давится наружу вытекающей болью, которую приходится глотать, которая кислотой стравливает внутренности, которая прожигает изнутри органы огнём гниющих чувств. чувств, что паразитами бегут по артериями, вынося-вынося-вынося из тела её хлюпкого всё больше и больше крови. чувств, ощущающихся как пытка, что выворачивает тебя наизнанку, не давая выбора. что раздевает тебя догола и говорит «трогай». та, что распирает лёгкие и давит на горло. та, что сминает в кашу печень и выплёвывает её тебе в рот, заставляя глотать. это агония. чистая агония перед вечным горением на ведьминском костре. агония выпотрошенных слов, агония проломленной боли, агония треска фарфора — её фарфора, на месте которого теперь зияют некрасивые дыры размером с чью-то душу. это не острота заточенного ножа и не вспарывание живота самураями из японии. никакой красоты, никакой драмы, троеточий, правильно поставленных пауз и грамотно расставленных запятых. это сплошной текст без пробелов, слитое в одно целое «а-а». не способное обрести самостоятельность, не способное объявить о себе богу и рассказать ему о своей обиде. тирада и жалоба, которой суждено сгинуть тут, на отрыве от отца иисуса, позволившего саше испытать такую боль. но не успевает привыкнуть к чувствам оглушающим от падения, не успевает клокочущее в клетке грудной, что разорваться хотела на мелкие кусочки от встречи с землёй, сердце, заверить, что всё в порядке — а не было всё в порядке, и об этом говорили слёзы в уголках глаз да особенно крупные осколки стекла, вонзившиеся в ногу, — как ситуация становится во сто крат хуже. раздолбанная машина всего на секунду, всего на миг задерживается, оставляет её в несладкой свободе от своего присутствия, и вся, как гармошка измятая, приземляется в паре сантиметров колёсами передними, как игрушка, с грохотом, с шумом, со взрывом, прежде чем в очередной раз перевернуться и навалиться на неё всем весом своим в треснувшем стекле и начавшем огнём гореть капоте. поворачивается вверх дном, наваливается задом, прищемив конечности левые тяжестью того, что когда-то было автомобилем, в процессе успевая огреть пламенем руку — руку, которой теперь даже не пошевелить. это не просто жжение. это не как ладонь окунуть в кипяток. всё вместе, образующее что-то совершенно новое. вышедшее из ада, рождённое в стенах города дит, выпотрошенное из костей, вымоленное у аида. саша задыхается от распирающей боли, от бесконечности мук, от силы поглотившего её огня, что бежал некогда по белым кистям. от того, что словно отделяется от собственного тела, неумолимо, необратимо покидая смертную плоть. становясь прозрачной, как ангелы хранители, которые к тебе не приходят. исчезая, исчезая, исчезая. под раздробленную кожу на ноге, на которую не могла посмотреть, но знала — ничего обнадёживающего там нет. иначе не было бы в висках дробящей боли, тошноты, что вот-вот вместо того, чтобы выйти наружу, пойдёт на попятную, по горлу прямиком к стенкам желудка, чтобы дыру просверлить в стенающем чреве, заткнуть навсегда её через раз стонущий голос, вырвать ватой сложенный язык. немые сашины вопли просят пощады, но не находят ответа. на всхлипы под развалинами прищемлённого тела безмолвием мёртвым воет треск разрастающегося пожара. пожара! чёрт возьми, настоящего рыжего огня. огня, что жрал её кисть, огня, что брался, подкрадывался ближе к той, которую она не могла увидеть. где она? где? и в хворой голове, чьи кудри окрасились в багряный, разрешая приток вопросов, словно по команде, до уха её со слухом понизившимся доходит крик. знакомый. родной. разливающийся по венам особенной кровью — кровью их общей, сплетённой воедино через один и тот же катетер. крик сони над её черепом. крик, на который она не могла обернуться. саша вся — как сломанная кукла, что не в силах управлять ни одной точкой своего тела, ни одним пальцем на руке, и даже голову собственную не в состоянии повернуть левее. ненависть к себе от этого почти сравнивается с жалостью, почти достигает того же занебесного уровня, что было у её надломленности, застилающей глаза. соня, соня, соня. паническая дробь сжимает в кулаке крючковой оробевшее сердце. раз-два-раз-два не разжимая, раз-два-раз-два с мыслями о кульгавой, что осталась запечатанной в горящей машине, в перерывах между её собственной болью, отметавшей самое главное в сашиной жизни, то, из-за чего (кого) она жила, то, на чьё благополучие променяла бы шанс избавиться от этих мучений. ловит воздух, пахнущий, как расплавленный под огнём металл, как гарь и дым, как пепел под ногами сони, который до этого она так послушно слизывала, сейчас осознавая медленно то, что больше не спасёт её. не вытащит, не докричится, не успокоит. возможно, даже не увидит. акварели слёз разбавляют прогорклость водой ядовитой, обречённость их обручённых с соней жизней провожая по тонкому канату, что приведёт в итоге к комнате цвета асфальта, к ящику трухлявых иллюзий и краскам, бессмысленно растёртым по холсту. в какой момент они разделились? почему саша позволила этому случиться? и под предпоследний яростный стон, стон неупокоенного, она впитывает в себя все вопли сони с жёстким «смотри». «смотри, что ты наделала». «смотри, что с ней случилось из-за тебя». «смотри и умри, зная, что ты убила её». убила, убила, убила. кровь хлещет со всего тела, что тупо болит, в устрашающей вине. превращается из доказательства её боли в доказательство её причастности. саша не уследила. саша всех подвела. боль душевная, боль физическая — один сплошной ком, крик, сомкнувшийся в одном человеке, черта, за которую оказалось так легко зайти. соня, где ты?

***

соня не чувствует жизнь ни в одной клеточке своего тела (а может, и не чувствовала никогда вообще). как и не чувствует себя человеком, а так, безделушкой в божьих руках, чей жребий — гнуться проволокой под всё, чем её ударят. и когда легковушка срывается с моста вниз, а после того, как из неё вылетает саша, ещё и переворачивается, так же, как и она, ломается до последнего волоса, не оставляя в себе ничего прежнего. слушая хруст стекла, слушая, как трещит весь этот хрупкий жалостливый мир, безжалостно разбивший её, слушая отчётливо, как разваливается всё новая и новая часть измятого тела. падение дальше к земле, к кратеру ада, к пеплу на подошвах и наложенных швах. соня до ужаса боится. в ней больше нет ничего живого, но и мёртвое холодком ошпаривает ещё тёплые руки. точно девушке нет места ни там, ни здесь. словно ей негде примоститься, не на что опереться — в ней ничего нет. пустота. казённая. разграбленная. такая, что будет не на что у сатаны потом разменивать пропащую душу. страх рвёт грудь с последним сорванным «а». а потом — крик. в темноте за которым видишь оранжевые огни. в треске, раздающемся над ушами. в ударах, дерущих плоть. соня падает, прорывая путь сразу к последнему кругу дантовского ада, ощущая, что наказание, словно взваленное на неё кем-то свыше, приравнивает её к рядам иуды, брута и кассия. соня, у которой слишком чистый разум и слишком грязное сердце, видимо, заслужила. чувствовать, как становится нечем дышать, кроме дыма. чувствовать, как проступающее пламя начинает есть твою кожу. больше, чем ты можешь вытерпеть, но продолжаешь это делать, потому что не можешь умереть, потому что не можешь отключиться. соня всегда знала, что была слишком живучей. вредно живучей. твёрдым непробиваемым кремнем, когда как хотелось бы хлопковой подушкой. ничто не может её доломать. дойти до самого чрева. ведь она — килограмм сто лишней кожи, и прежде чем вся эта кожа не сгорит, знает, что не умрёт. будет находиться здесь, потому что это её пытка. всегда. доводить. всё. до. конца. а пламя берёт её за кисти, лижет фаланги, сгибает их, словно пытаясь сломать. идёт к запястьям, сгибу локтя, оглаживает поясницу, очерчивает живот и течёт по ногам. забирает всё, что у неё есть. всё, что осталось. ведь если у человека нет души, то есть только тело. тело, которое он превращает в щит. тело, с помощью которого обороняется. тело, которым торгует. тело, которое выставляет напоказ, как мясо на прилавках. соня плачет без слёз — нет влаги в глазах, сплошной жар, сухость и обугленность. лишь вопит, надрывая горло. зовёт тех, кто мог бы спасти. кто мог бы её вытащить отсюда. но тут их нет, а соня и не знает, лучше им или хуже. стоит ли делать это вообще, но бездумно, под влиянием адской боли кричит без остановки, кричит так, будто зовёт к себе толпу, кричит так, словно секунды отсчитывают вечность. в её давно больной голове, отравленной до основания, костёр вокруг неё хлынувший — не просто стечение неудачных обстоятельств, не трагедия, о которой слышишь ежедневно в новостях, а закономерность. то, что должно было случиться рано или поздно. по назубок заученному правилу, по наизусть выученному стиху, набоковщиной сквозившему роману соня знала. не могла не знать. пламя, целующее талию. огонь, пробирающийся к груди. знакомыми движениями. дуновением незабытого. ярость с прежней силой ломающая позвонки. жестокость, с тем же глумлением давящая берцами на горло. это — её заслуга. это — груз её вины, проткнувший шилом накопленную за годы ртуть в стеклянных банках. и если столкновение с грузовиком — стечение случайных обстоятельств, то пожар и запечатанная машина, из которой она никак не могла выбраться — не случайность. знак. символ отмщения и распятия — не иисуса, но иуды, что повесил себя сам, как обрекла себя на такие муки соня сама, зная, как будет страдать впоследствии. огонь ест её. растягивает, как вишенку на торте. режет ножом и нанизывает на вилку в акте истинного каннибализма. да. соня видела эти черты сквозь всю алость в глаза, сквозь всю рябь и агонию, сводящую к искуплению. но хочет ли она этого? не знает сама. и выкрикивает в чёртовой преисподней последнее выкинутое: где саша?

***

всё смешивается в один общий гам, из которого саша не может уловить, что происходит. откуда берётся свет сине-красных мигалок, странная балка в руках людей, которая пеной тушит огонь вокруг, и с кисти её в том числе. как боль оглушает внимание, как плач затмевает обзор. как шок и усталость давят на одну точку. как её пытаются вытащить толпы, просто толпища, что-то чересчур громко говорящие. она не осознаёт. она не понимает. сашу агония вынуждает жаться ближе к земле, ближе к почве, в которой будет её вечный дом — гроб и могила среди родных полей где-то в лесогорске. в бреду из сознания её совсем выпал тот факт, что скоро пойдёт третий год, как она там не была. третий год жизни в москве, который пройдёт в потерянной окончательно ноге, сгоревшей наполовину руке и боли-боли-боли, которая не отпускает ни на миг, которая душит и трясёт тебя, даже когда ты уже почти отключаешься, даже когда трясти из тебя уже нечего. саша — пустой сосуд. на обочину брошенная кукла синевласой мальвины. которая и не в этом мире вовсе, которую тронь — и та прахом разлетится по воздуху, исчезнет, стоит только назвать её имя. она успевает лишь захватить силуэт чьей-то руки, которую вытаскивают из-под обломков. руки, которую саша узнала через расстояние, через мглу и смог дыма, шестым чувством зная, уколом в груди понимая: часть её самой всё ещё жива, и осознание этого приходит к ней прежде, чем веки свинцовые закрываются, казалось, на полсекунды, уснуть и отключиться. пронестись тяжёлым вздохом за страницы мира. куда-то, куда её несло всегда. туда, куда её засасывает, куда тянуло расколовшуюся надвое душу с чудовищной жадностью. куда саша не знала, что окажется, но попадёт, даже если сейчас её везут на скорой в больницу в срочном порядке. даже если тело её хлипкое словно издаёт свои предпоследние вздохи, и как раз этот станет заключительным. как раз этот довезёт её до феерического финала. вдалеке — неизвестность. вблизи — границы неизведанного с до боли знакомым. прошлое, смешанное с настоящим. время, потерявшее свою силу. под ресницами тлеющие угольки угасающей реальности. всё укорачивающиеся вздохи, всё увеличивающие выдохи. и небытие, как пристань, взявшая её ладонь в свою.
Примечания:
52 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (5)