*
На каждый угол тела — особый нажим пальцев, на каждую костяную линию — своё касание, длинное или короткое давление, тихий вздох. Трогать Даниила было жалко и боязно, до того он высох. В лохань, в которой сама Ева целиком не помещалась, выставляя за край ноги, Данковский забрался полностью и скорчился в ней колючим прохладным комком. Лопатки и позвонки выпирали из его спины, как зубья пилы. Еве казалось, что от неосторожного движения его кожа может треснуть. Она хорошенько намылила ладони, села на ковёр и наложила руки на крупные кости. Грани лопаток легли ей в кисти. По ту сторону тела Даниил тихо вздохнул. Солёная грязь начала растворяться, высвобождая запах шёлковой нити. Она осторожно втирала пахучую пену в плечи и шею, касалась заточенных колец гортани и рассматривала светлые покровы предплечий, заштрихованные тёмными волосами. Она чувствовала, что эта кожа не вторая, а третья, что в теле Даниила, которое она полюбила, уже был посеян подлинно первый разлом, который все приняли за обыкновенное состояние… Когда-то сёстры выправили её из третьего разлома. С неё сняли нагретую кожу — стянули с грудей, пальцев, промежности — и оставили её, голую и красную, на девушку с угольками вместо глаз, с волосами, свёрнутыми в рога. Пока её кожу тёрли травяными мочалками и опускали в ледяную воду, девушка вынула из её податливого мясного живота расколоченные кости и стала вмешивать их в глину. Жир, мягкие части надкостницы и капли костного мозга растворялись в приручённой земли. Девушка разминала её душу в ладонях, тянула из неё сухие жгуты и грубые сферы, и травинки с почвенного пола юрты приставали к Евиной душе, втягивая её в подвижный степной узор. Ева болтала мокрыми ногами и рассматривала свои белые сухожилия, похожие на шнурки, натянутые над мускулами. — У тебя красивое мясо и мягкая-мягкая душа, басаган. Смотри, как хорошо она входит в нашу землю… Девушка протянула ей маленькую глиняную птичку. Она лежала в перепачканных ладонях, растопырив короткие крылья, и её слепая голова была оперена маленьким хохолком. Ева хотела улыбнуться, но улыбку не получилось бы хорошо разглядеть на открытых мышцах, поэтому она только кивнула и прижала сырые мизинцы к голове птички — так у её души проклюнулись маленькие яркие глазки. Ева погладила крылья птички указательными пальцами — так маховые перья её души, прочерченные ногтем, стали поблёскивающими и красными. Ева отпечатала подушечку большого пальца на груди птички — так её душа обрела сердце. Девушка улыбнулась ей её собственной улыбкой. — Ты знаешь наше дело, басаган. Забирай себя и береги крепко — ещё раз так не получится. Другие женщины принесли сухую Евину кожу, обтёрли её мышцы мокрыми ладонями и стали её одевать — пальцы, промежность, груди. Место, где кожа сходилась на спине, они крепко сжали щипками, как тесто, и нарисовали поверх шовчика какое-то тавро. Она не умеет вытягивать душу в землю и править её рукам, она не научена уводить тревогу к траве и намертво привязывать чувства к корням — но она может очистить тело, смыть с него песочную взвесь и утешить нежные нервы теплом. От этого тоже становится легче, а пахучие травы распутывают судорожные узлы внутри разума. Когда Данковский задремал, откинув голову на край лохани, Ева тихонько разделась и соскользнула в его воды. То, что плескалось между ними, нацедили не из Горхона — это было густое молозиво от цельной воды, оно следовало за кожей и набивалось под ногти плотной солью. Такое вещество выступает на поверхности земли в хорошие времена, когда рождается много людей, его считают знаком будущего плодородия… Степняки собирают его и хранят в воде, привязывая запечатанные кринки к речным камням, чтобы питаться в самые тяжёлые времена. Одну такую банку, обросшую водорослями, принесли ей сёстры с наказом натирать шею, как маслом, и съедать по ложке перед сном, чтобы не заболеть. Они присматривали за ней, как за выросшей дочерью. Но Еве теперь самой было о ком позаботиться — и поэтому она развела нежную массу горячей водой. Она прижалась к Даниилу телом. Он глубоко и неторопливо дышал, в просвете между восковыми веками, запутавшись в ресницах, поблёскивали неподвижные склеры, похожие на капли слёз. Еве было приятно видеть его лицо расслабленным, без глубоких, запёкшихся теней. Голубоватая рябь щетины лежала на щеках и под верхней губой, и Ева провела кончиками пальцев по скрипучей коже, которая покалывала её нервы прохладцей. Она смотрела, положив тяжёлую голову ему на грудь, на тонко вылепленные морщинки под глазницами и в углах глаз, невесомые, как паутина, намного более лёгкие, чем её собственные волосы. Они словно были выведены по глине пером, сформированы пустотелым летучим стержнем под ничтожным давлением. Жар перетекал к нему через Евино тело вместе с потом, как через марлю. Она обнимала Даниила за шею, гладила затылок у основания черепа и прислушивалась к тому, как его змеиное тело постепенно обретает температуру воды. Он всегда был ледяной, какой-то негнущийся, озябший, она часто видела его прозрачные губы потемневшими от холода. Она боялась, что обожжётся о поцелуй, как о ледяное железо. Она прижала пальцы к уголку его печального рта — губы стали тёплые, словно топлёный воск. — Это ничего, что розу срезали. Остались корни, осталась почва вокруг неё, остались люди, которые подвязывали стебли. Любая рана заживёт, любая рана…Возможна ли женщине мёртвой хвала?
19 ноября 2024 г., 22:30
Даниил склонился над ней, заключил мягкое и золотистое Евино тело в прутья своих бледных, тоскующих суставов, его острые кости слепо высовывались из остатков мяса, словно черви, и Ева чувствовала через ткань брюк его ледяные колени, которые Даниил прижимал ей к бёдрам, эти круглые твёрдые сферы, выщербленные временем, омертвелые, без капли кровяного тепла, словно она лежала меж двух небольших камней; распахнутая рубашка висела по краям рёбер, как отрезанное продолжение бледной, намученной, истрёпанной кожи, как крылья, из которых вынули связки. Она подняла руку и позволила пальцам проскользнуть под рубашку, она вела кончики горячих пальцев по холодному животу и холодным, шершавым бокам, она гладила его спину ладонями, содрогаясь от страха, когда пальцы попадали на позвонки, голые и обглоданные, словно у больной лошади. Даниил потянулся вслед за её движением, расправил остывающее тело и рухнул на неё сверху, зарылся лицом в тонкие волосы, размётанные по подушке, прижался к ней синеватым телом, и пряжка его ремня колола Еве живот, его дыхание упиралось ей в шею — но она не замечала неудобства, не осязала телесного веса взрослого мужчины, потому что Данковский оказался лёгкий, как кокон шелкопряда. Они лежали, соприкасаясь рёбрами, спутав ноги и головы, и Ева одной рукой продолжала гладить его по спине, а другой распутывала волосы на затылке, заскорузлые от грязи. Его кожа огрубела и стала солоноватой, его тело при движении источало острый, почти цитрусовый запах старого пота, который пришёл на замену фарфоровой пустоте. Таким он ей нравился даже больше — опасный и жестокий чёрный огонь в нём съежился до горячих углей, его глаза потеряли убийственную заточку, а тело стало пощёлкивающим и невесомым, как насекомое; теперь она могла дотронуться до Даниила, не боясь сухого жара его души. Но Ева приглушала в себе радость, она знала, в какой страшный разлом утекла вся его сила, чем вызвано смирение — и она одна во всём городе могла ему помочь. Только она знала, как извлечь живую искру из остывающего пепла — ни у кого иного на свете не хватило бы тепла. И она стянула с Даниила рубашку и туфли, она усадила его в постели, прижалась к нему крепко-крепко, как к сыну, она укутала его пряжей своих волос, она взяла его протяжные, костлявые ладони в свои и поцеловала каждую родинку, каждый мелкий рубец, она невесомо гладила ссаженные костяшки и жалела прозрачную кожу, затканную сухими, запёкшимися трещинами…
— Бросьте, Ева… Чего вы… Не надо.
Ева посмотрела на него радостно, и глаза её заблестели, как серебряные пластинки.
— Ах, вы наконец-то заговорили! Я так боялась, что от горя у вас отнялся язык… Говорите, говорите, но — не обижайтесь на меня, прошу — я не остановлюсь. Я знаю, что делаю. И знаю, что вы чувствуете, я понимаю, что с вашей душой — но чудо не умерло, поймите! Смерть нашей розы не должна стать вашей смертью. Она погибла, но хотела бы, чтобы люди в её корнях продолжали жить. Она накормила нас своими плодами, как мы всё это время кормили её…
Даниил смотрел на неё глухо, как через зеркало, и устало качнул головой. Его изорванные губы слиплись угрюмыми чёрными ранками. Злоба высовывала скользкую головку из-под припухших век, но усталость сращивала ресницы со слёзными протоками. В нём не осталось сил на пощёчину, и слишком больно было ударить лёгкую Еву. Память запекалась в жадную землю, ускользала и растворялась в глине, в остатках его мечты. Он запрокинул голову и молча прикрыл глаза. Ева положила тёплую голову ему на плечо и продолжала баюкать его руки.
— Когда я только приехала в Город, я была такая же, как вы сейчас — выпитая и сухая, как косточка… Я хотела снова стать живой. Я хотела вернуть себе свою кровь и зажечь свою душу… Я встретила здесь Стаматиных, я знала их ещё в Столице, и решила, что смогу у них обогреться, слепить свои битые стёклышки твириновой смолой. И, наверное, умерла бы насовсем, если бы не земляные сестрицы. Я знаю, в вашей душе сейчас гуляют стеклянные осколки. Вы надеетесь, что травяная смола склеит их и спрячет в себе остроту, но поймите, что кровь растворит смолу и она выпустит ваше спрятанное жало обратно в грудь. Послушайте меня, не ходите к братьям, я знаю, как всё исправить, я расплавлю стекло у вас в груди и разглажу осколки, я сделаю из мёртвого стекла чистый шар, если вы мне поверите…
Данковский пошевелил пальцами рук. Он сам не заметил, как остывшие ладони стали человеческими, и кожа гнулась на них как прежде. Он облизнул свои губы и почувствовал воспалённую соль.
— Что за сестрицы?
Ева рассмеялась и начала стягивать с него волосы.
— Это такие девушки, которые танцуют с землёй. Андрей даёт им деньги, чтобы они посвящали свою влагу людям, а не травам.
— Ты говоришь о травяных невестах?
Ева надула губы и фыркнула.
— И вы туда же! Ну какие они невесты? Это грубое, глупое слово. Они сами по себе, и на земле не женятся, а кормят её, как маму, которая кормила их.
Данковский на пробу повёл обмершими плечами — Евино тепло немного пристало к нему, суставы размякли и стали гибче.
— Ну, пойдём проверять твои степные методы.
Вот что он видел, лёжа в своей постели на втором этаже Омута: она расставила по комнате несколько медных чашечек, положила в них серый порошок и подожгла; она положила на ковёр глиняную миску и постучала по ней пучком тлеющей душистой травы — миска стала лоханью; она вытащила из шкафа обмылок и постучала по нему пучком тлеющей душистой травы — обмылок стал бруском цветочного мыла; она наполнила лохань из кувшина и бросила в воду догорающий пучок душистой травы — вода вскипела. Ева отряхнула пепел с пальцев и принесла с первого этажа полотенце и чистую рубашку. Воздух стал густым как земля, и горячий дым ложился в него корневыми узлами. Комната обратилась в безвкусный и плотный торфяной срез, простёганный бледным мицелием. Тончайший стремительный рост протягивал пальцы к полу и соединял небо с землёй, как краски гобелена соединяют чудо со зверем. Дыхание помутнело — дым насытился пылью и обжигал ноздри напористыми пряностями. Он словно дышал над горячими углями. На этот жар отзывался алкоголь в его крови — западающая тупость ощущений и действий надулась, вспухла круглой волной и лизала стенки черепа. Он чувствовал, как его покачивает в кровати, и сонно моргал, оглядывая комнату со дна усталости, словно смотрел на небо из тесного двора. Он уже омыл свои воспоминания твирином, сделал их тусклыми и глухими, но кровь и желчь беспрерывно циркулировала в нём, вытягивала отрешение через поры. Если он пытался обернуться к окну, горе повисало в груди на сухожилиях и солёная пакля залепляла глотку. Мысль о стекле стесняла ему дыхание, перекусывала горло тяжёлым спазмом.
Он прикрыл глаза и попытался спокойно дышать через паклю в горле. Дым проникал через сырые волоконца и притуплял испуг, закрывал ладонью тяжесть и горе, растворял покровы смерти. Он боялся, и этот страх с такой силой скручивал ему внутренности, что спрятаться можно было только в смерть. Он боялся того будущего, которое ждало его в развалинах Башни. У него не осталось вещей, способных отвести его ум от скорой судьбы, и не осталось тел, ради которых с судьбой стоило побороться. Нечего было выцарапывать. Ничего не осталось — только он, пустой и слабый без мечты, и Инквизиция. В его опустевшую душу вползал леденящий, донный ужас перед судом — страшным не только жестокостью, но и бессмысленностью. У него уже всё отняли. Ему уже не за что умирать. Его уже затравили, загнали, и охотнику осталось только отогнать гончих и добить зверя. И смерть его будет такой же бесцельной, как грядущий суд, из его гибели ничего не вырастет. Он просто погибнет. Его мозг станет пустым жиром, и все его мысли, все надежды и идеи уйдут в пустоту вместе с биением крови — вот что вкручивалось ему в рёбра.
Он почувствовал мускульное сокращение — избавление билось у него в ладонях. Просто спуститься вниз, просто раскрыть саквояж, просто достать револьвер. И не будет ничего — ни страха, ни пыток Инквизиции, ни наследия. Только жирный гумус, в который уйдут его внутренности. Таков путь, в который складываются его линии — тупая смерть без цели и вечности. Зачем ждать?
Ева расстегнула пряжку ремня. Прикосновение пальцев к животу заставило Даниила вздрогнуть. Движения расходились тяжело, как в воде, он чувствовал сопротивление сгустившегося воздуха и раздутую непослушность своих конечностей. Его как будто набили соломой. Он с трудом сел в постели и сам стянул с себя брюки. Ева склонилась над ним и щекотала волосами его колени.
— Раздевайтесь и залезайте в воду! Я отойду...
Данковский медленно кивнул, и Ева, качнув волосами, скрылась — только звякнул браслет. Он облизнул пересохшие от дыма губы и отёр ладонью потную шею. Воздух был крутой и грубый, как в бане. Он повесил брюки на спинку кровати и задумчиво заложил ладони между бёдер. Покатые волны дыма лизали виски и отдаляли его от собственного тела. Глаза слипались. Он вздохнул и полез в воду.