Светлейшее и прекраснейшее

NC-21
В процессе
5
Размер:
планируется Макси, написано 34 страницы, 17 806 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1. БЕСКОНЕЧНОЕ ЛЕТО. Глава 2.2. Люк

Настройки
      У родителей в то время все становилось еще хуже. Они и раньше ругались, но случались и периоды затишья. Теперь же их отношения превратились в одну сплошную грызню, смотреть на которую было невыносимо.       Отчасти я понимаю отца. Пашешь с утра до ночи на работе, которую ненавидишь, пока твоя жена, как актриса немого кино, сидит дома с бокалом в одной руке, сигаретой в другой и болтает с подругами по телефону. Это правда выводит из себя. Особенно когда она так смотрит. С вызовом. С презрением. Отец знал только один способ завоевания женщин – деньги. Работай до упаду, и она выберет тебя. Осыпь ее золотом, и она снизойдет до тебя. Купи белый вольво, купи современный дом в престижном районе, найми прислугу, которая будет за этим домом ухаживать, пока твоя жена сушит лак на ногтях – а она будет смотреть на тебя, как львица, которая только и ждет, что ты оступишься. Когда-то она заглядывала тебе в глаза с обожанием. Теперь же, спустя семнадцать лет брака и двоих детей, она смотрит на тебя, как на пакет скисшего молока, который бы надо выкинуть, но он все стоит и стоит в холодильнике.       Думаю, проблемы начались, когда отец перестал зарабатывать, как раньше. Его предыдущая фирма обанкротилась, он устроился в новую, но это не помогло. Плюс кризис на рынке недвижимости. Его коллега и боевая подруга, Рейчел, шутила, что днем она продает дома, а вечером – свое тело. Отец отшучивался, что ему, похоже, скоро придется делать то же самое.       Когда мы пошли в школу, родители уволили прислугу. Теперь отец сам стриг газон. Было странно видеть его в костюме садовника и резиновых сапогах. Он купил машину попроще – синий “Форд”, на который уходило меньше бензина. И на этом синем “Форде” отец теперь ездил на работу, пока белый “Вольво” – который теперь считался маминым, а она никуда особо не ездила – простаивал в гараже.       Он всегда приходил с работы таким уставшим. Как будто не продавал дома, а участвовал в соревновании собачьих упряжек, где был собакой. Когда мы сидели на кухне, а он проходил мимо и спрашивал, как дела, я чувствовал едкий запах дезодоранта, волнами исходивший от его разгоряченного тела. От него всегда исходили сильные, мужские запахи. Дезодорант, лосьон после бритья, сигареты, спиртное.       Мамина безучастность была последней каплей. Когда он приходил домой, и видел, что его любимая женщина превратилась в каменного сфинкса, он взрывался. А если и не взрывался, она обязательно говорила что-то специально, чтобы он взорвался – и только тогда, казалось, чувствовала удовлетворение. Она побеждала, не пошевельнув и пальцем. Он называл ее ленивой и бесхозяйственной. Обвинял ее в том, что она запустила дом и нас. И что он все должен тянуть на себе. “А ты сам когда в последний раз интересовался, что с оценками у твоих детей?” Или “Я не обслуживающий персонал! Если тебе нужны кухарка, няня и домработница, то сначала заработай на них! Три зарплаты на стол, кисуля, тогда и поговорим!” Он называл ее бессердечной дрянью. Она называла его алкоголиком и нищебродом, вымещающим на ней свои комплексы.       Честно говоря, мне тоже всегда ее не хватало. Она вроде как всегда была дома, но в то же время отсутствовала. Ее можно было увидеть сидящей в гостиной, отрешенно глядящей в выключенный плазменный телек; на журнальном столике початая бутылка красного; тремя пальцами она держит бокал за ножку, на краю остался темный отпечаток помады. Или у себя в комнате, когда она плохо себя чувствовала. Никто не знал, что было не так, и почему она плохо себя чувствовала – она просто говорила “мне надо прилечь”, и на целый день запиралась в спальне. Однажды я проходил мимо, и слышал, как из родительской ванной доносились рыдания. Был самый обычный день. Короче говоря, жить с мамой – это как жить с родственником, десять лет назад впавшим в кому: ты вроде как помнишь, что вот он, лежит в соседней комнате под простыней, весь в трубках и катетерах, но за него дышит аппарат, его пульс измеряет другой аппарат, с ним не поговоришь. Для тебя его все равно что нет.       Мы боролись с этим. По-своему. Ты – будучи хорошим мальчиком. “Смотри, мама, я лучше всех в классе по математике”. Я – будучи плохим мальчиком. “Может, если я расхерачу эту бутылку о стену, ты наконец на меня посмотришь?” Но ни одна из этих стратегий не работала, как не работала и отцовская стратегия. Встревать в их с матерью склоки вообще было бесполезно. Становилось только хуже. Я не знал, чью сторону надо занять, и в итоге злился на обоих. Ты пытался всех помирить, строил из себя семейного психолога, но тогда они оба начинали на тебя орать – “Не лезь в отношения взрослых!” Что, впрочем, звучит разумно.       Не смотря на то, что мне вечно ее не хватало, я почему-то еще сильнее на нее злился, если она каким-то образом участвовала в нашей жизни. Например, если она спрашивала “Как успехи в теннисе?” я выходил из себя. Хлопал дверью и тащился в гараж к Куперам. Или когда она приходила в школу. Я просто ненавидел, когда она приходила в школу. Хотя это случалось всего трижды. Первый учебный день, последний звонок и когда я взорвал фейерверк в раздевалке после волейбола, и Крису Уилсону чуть не вышибло глаз. Она не была похожа на расплывшихся мамаш-домохозяек в лосинах и пляжных шлепанцах, которые бегут за своими детьми через пол школы, чтобы всучить забытый пакет с обедом. Таких мамаш все ненавидели по умолчанию. Если кого-то застукивали за подобным в школе – стигматизировали так, что не отмоешься. Но моя мать не имела с этими курочками ничего общего. Она была всегда накрашенная, даже дома. Даже если она плакала, и макияж растекался, это только придавало ей особенный, драматичный вид – было красиво, хотя я злился неимоверно. А еще она всегда была на каблуках. Они цокали по школьному коридору. Короткая леопардовая шуба, шоколадная шелковая блузка с подплечниками, узкая кожаная юбка карамельного цвета, подчеркивающая стройные икры. Тонкая золотая цепочка на запястье. Ее лицо было холодным и сдержанным, когда она встречалась с учителями, и брезгливым, когда на нее случайно налетали дети. Увидев ее, наши одноклассники потом долго придумывали издевательские шутки, называли ее “горячей штучкой” при мне, гоготали, как дегенераты – само собой, мне приходилось избивать каждого из них, и учителя все сильнее меня ненавидели, и все чаще жаловались директрисе, и директриса все чаще названивала родителям, но у нас было либо занято, либо трубку брал отец и обещал “как-нибудь разобраться” и “поговорить с ними”, и, конечно, ничего не делал.       Но все это была показуха. Никто даже не догадывался, каким хрупким был этот фасад; его легонько тюкнешь – и все рассыпется; она расплачется и обидится, или начнет кричать, швырять пульт от телевизора об стену, обвинять во всем и припоминать все маленькие секретики, которые ты когда-то сдуру ей сболтнул. Она упаковывала свою взрывоопасность в красивую обертку – и от этого смотреть на нее было еще противней. Иногда я думал – было бы мне легче, если бы она была типичной мамашей-курочкой в лосинах и пляжных тапках? Если бы она позорила нас, догоняя по школе и всучивая сумки с обедом? Не знаю. Может быть. Потому что тогда бы моя ненависть была хотя бы понятной и объяснимой. Нас был бы целый клуб таких, публично униженных матерями. Мы бы подкалывали друг друга и вместе противостояли счастливчикам, чьи матери оставались невидимыми и неслышимыми, как духи давно забытых предков.       Но больше всего меня бесило, что она не воспринимала нас всерьез. Мы были для нее двухлетками, при чем чужими, какими-то неважными соседскими детьми, которым достаточно сказать “С добрым утром, золотце” и “удачи в школе”. И разумеется, никаких обязанностей материнство на нее не налагало (боже упаси). Она могла поиграть в нас, но только изредка, чтобы это не нарушило ее представление о самой себе. Я помнил каждое мелкое предательство, которое она совершала, и злился – в том числе и потому, что сама понятия не имела, что делала.       Ее любимой фразой было “А что здесь такого?”       Когда мне было лет пять, и я подрался с Филом Эдисоном (они уже давно не живут на нашей улице) из-за металлического грузовичка, и так расстарался, что пару раз ударил его этим грузовичком по голове, при чем очень удачно – к тому же, грузовичок был тяжелый – и оставил на черепушке хорошую такую ссадину, даже кровь пошла. Мама пришла нас разнимать, увидела кровь на голове Фила, разоралась, что если я продолжу в том же духе, то вырасту уголовником, надо учиться искать компромисс, и бла-бла-бла; после этого она тут же отдала грузовичок Филу, (наверное, чтобы его мать не подала на нас в суд?), а ревущего меня утащила домой, все время причитая, какой я жадный, и как важно в жизни развивать социальные навыки.       Я возненавидел социальные навыки.       Я пожаловался папе – он попытался мягко намекнуть маме, что она “нехорошо поступила” по отношению ко мне – “Шерон, это было не слишком мудро, ты ведь даже не разобралась, чья была машинка”, – но она в ответ только выпучила глаза: “А что здесь такого? Бен, он раскроил тому мальчику череп – что я должна была сделать, похвалить его? Или ты хочешь, чтобы твои дети выросли и стали, как те маленькие дьяволята из “Суперняни?” – “По-моему, ты преувеличиваешь. Не может же пятилетний пацан…” – “Все он может, прекрати мне рассказывать, что произошло, ты ведь даже ничего не видел! Тебя там не было, Бен, и ты не знаешь, на что способен маленький ребенок с неуправляемой агрессией! Ты хочешь, чтобы Эдисоны заявили на нас в полицию? Ты хочешь, чтобы твой сын прославился тем, что калечит сверстников?”       Даже когда я болел и валялся в кровати с высокой температурой – тогда я еще был наивен и хотел, чтобы она сидела у моей постели, поила меня бульоном, пичкала омерзительными сиропами от кашля (я бы отказывался их глотать, а она бы упрашивала меня и пыталась бы подкупить настоящими сладостями, если я буду хорошим, но я бы все равно плевался, кривился и брыкался, решив, что умру, но эту гадость больше в рот не возьму); она должна была позвонить в детский сад и отмазать меня “Алло, Дженнифер? Добрый день, это Шерон, мама близнецов. У вас есть минутка? Я только хочу сказать, что мальчишки приболели, думаю, в ближайшее время им будет лучше остаться дома. Да. Да, конечно. Что? Нет-нет, ничего серьезного, просто грипп. Спасибо. Да. Спасибо большое. До свидания, берегите себя”; потом она должна была съездить в аптеку и купить целый мешок лекарств и разрешить нам весь день смотреть мультики; она должна была следить, чтобы мы пили достаточно жидкости и раз в час мерять температуру. Она должна была делать все то, что делают нормальные матери, когда их дети болеют. Валяясь в кровати в своей комнате, я приходил в восторг от мысли, что она там, внизу, может быть, замирает и прислушивается, как я тут кашляю; я даже начинал кашлять надсаднее, чтоб она точно услышала. Я представлял, как, глядя на градусник, она хмурит брови, и как ее разумная обеспокоенность переходит в панику (“Боже, да ты весь горишь!”) Пока мой организм простодушно боролся с вирусом, я мечтал разболеться так, чтобы оказаться чуть ли не на смертном одре, и растекался от мрачного удовольствия при мысли о том, как мама будет волноваться за меня. Она должна была рвать на себе волосы и думать, что же она сделала не так, где же она допустила ошибку, за что ей все это.       А на самом деле было по-другому. На самом деле, когда я говорил ей, что плохо себя чувствую, это было похоже на объявление войны. (Ну давай, лечи меня. Ты ведь явно даже не знаешь, где у нас аптечка). Мама трогала мой лоб. “Хм-м”. Потом уходила (я оставался на месте) и возвращалась с градусником, а потом еще какое-то время нерешительно смотрела то на меня, то на градусник, как будто я был пароваркой, к которой не приложили инструкцию. Она могла сказать что-то вроде “Надеюсь, это не серьезно. Поднимись к себе”, а могла сама взять за руку и повести в комнату – можно подумать, сам бы я дороги не нашел.       Потом она укладывала меня в кровать и подворачивала одеяло – старательно, как если бы я был ее школьным проектом, за который она хотела получить высокий балл. “Вот так”. Я смотрел на нее уже не с вызовом и не с укором, а чуть ли не с ненавистью. Она ставила мне градусник. “Пока меряешь температуру – лежи. Я скоро приду и проверю”. – И уходила вниз. Через минуты две или три оттуда доносилось пикание кнопок на телефоне, а после него – мамин голос: “Привет, дорогая! Как дела? Да. Да все как обычно, да… Нет, ничего особенного. Вот думаю, надо съездить на почту, а так – ничего…” – Она трещала с подружкой. Ни слова про меня. Потом смех. Заливистый такой хохот. Как у девчонок в школьном туалете. “Что? Да ну, нет! Не может этого быть, я не верю…” – Звук открывающейся дверцы холодильника. – “Можешь повторять, сколько угодно, но я в это никогда не поверю. Ты видела Элис? В ней фунтов пятьсот, не меньше”… – Звук закрывающейся дверцы холодильника. – “Ну и что? Если бы я так разжирела, я бы покончила с собой, о чем она думает?”       Я следил за электронными часами на тумбочке, вяло смаргивавшими одну цифру за другой. Прошло десять минут. Двадцать. Потом прошел час. Мне хотелось в туалет, но я упорно лежал, прел, обливался потом и держал во рту градусник, как разбухшую сигарету. (Что она себе думает?) – Снизу доносились смех и болтовня.       Я горел от ненависти. Мне хотелось, чтобы весь дом, весь второй этаж обрушился ей на голову, чтобы эта сука перестала наконец трепаться по телефону и вспомнила наконец про меня. Я буквально закипал, но не от гриппа, а от ярости. Моя мать – бессердечная тварь. Как бы так ее наказать? Чем бы таким заболеть, чтоб уж наверняка? Грипп, ангина, воспаление легких – это для лохов; мне нужно было что-то хардкорное. Туберкулез. Или рак. Лейкемия. Я раз за разом возвращался в свои фантазии и предвкушал, как слягу с какой-нибудь чумой, и тогда мама наконец склонится надо мной, и будет вглядываться в мои глаза, искать меня, прислушиваться ко мне; она увидит, что теряет меня, и забеспокоится. Материнский инстинкт все-таки возьмет верх над ее мерзким характером. А я восторжествую.       Но она выигрывала эту битву. В тот раз я в итоге пролежал почти два часа, как раненый в окопе, а она так и не пришла. Я пошел на принцип и намочил постель, но это не помогло; в итоге мне же самому стало хуже, потому что я оказался заблокирован во влажной вонючей кровати. Я хотел умереть на этом поле боя, но не сдаться. Я хотел умереть, просто чтобы досадить ей. Я хотел, чтобы грипп убил меня; я тайно выплевывал все таблетки, которые она потом мне давала; клала в рот двумя пальцами, как будто опускала монеты в паркомат. Я делал вид, что глотаю, а потом выплевывал – но она все равно победила. Потому что даже этого не заметила. Она тупо забила на меня, переключившись на что-то более интересное. Даже постель мне поменяли только когда отец вернулся с работы и заглянул спросить, как дела на гриппозном фронте. Он учуял вонь и заорал “Шерон, иди сюда!” – но я тут же запротестовал; не хватало еще, чтобы он меня сдал. Тогда он вздохнул, отнес меня в ванную – “Справишься сам?” – Я кивнул, а он пошел менять мою постель. Из коридора донеслись крики: – “Шерон, какого черта?” – “А что такого?” – “У ребенка грязная простынь, а ты сидишь и пялишься в телевизор!” – “Ну так возьми и поменяй, почему ты ко мне претензии предъявляешь? Это же и твой ребенок, ты его отец! Вот и ухаживай за ним!”       Моя кампания провалилась. Я не умер, не обрушил второй этаж на маму. Я не смог заставить ее обо мне заботиться, шантаж и угрозы не действовали. Зато твоя кислая рожа, обычно действовавшая на нервы, парадоксальным образом успокаивала. Твое присутствие напоминало, что я не единственный пленный в этом доме. К тому же, ты и болел по-другому, и ни от кого ничего не требовал – просто лежал с закрытыми глазами, как будто смирившись с неминуемой смертью, и ждал последнего вздоха. Это было так забавно. Я играл в твою приставку, пока ты болел. Вырывал страницы из твоих книжек, если там было про секс (а в унылом задротском сай-фае и такое, оказывается, можно найти). Безнаказанность окрыляла. Безнаказанность вообще хорошая штука, помогает избавиться от комплексов. Ты ведь потом находил эти книжки, с вырванными страницами. И тебе это явно не нравилось. Но ты ни разу ничего мне не сказал. Не разу не предъявил мне за то, что я копаюсь в твоих вещах. Так что это ты научил меня плохому. Ты привил мне эту идею, что можно рвать чужие книжки, ломать чужие игрушки, и за это ничего не будет. На что ты рассчитывал?       ***       В июле родителей часто не было дома, и Лия приходила к нам. Все повторялось, даже когда я осознал ее недосягаемость, но теперь я практически каждый раз был после травки. И именно тогда, обкурившись и обтрахавшись до боли, я пришел к какой-то простой истине. Мы перетягивали ее, Лию, как одеяло, каждый на себя. А это ведь было вовсе необязательно. “Вы мне нравитесь оба”. (Перевожу: ей нужен нормальный, харизматичный парень, и унылый задрот, который может умно рассказывать про звезды). Покачиваясь на теплых волнах опьянения, я счастливо примирился с тем, что все так сплелось. Ее ноги, мои ноги, твои ноги. Ее пальцы, мои пальцы, твои пальцы. Почему нет? Раз уж мне не хватает Лии, сожру обоих. А что такого? Всем же хорошо. Эта травоядная мысль до сих пор не приходила мне в голову: всем же хорошо. Значит, можно оставить все, как есть. Вот только хорошо мне было под травкой – а потом, когда пришел в сознание, меня чуть не вырвало. Какого хрена я сдался? Перешел на эту жиденькую хипповскую похлебочку про любовь-а-не-войну? Я плеснул себе в лицо ледяной водой, а потом вернулся и врезал тебе уже без шуток, со всей силы. В челюсть. В живот. В переносицу. Еще раз в живот. И еще. И еще разок. Когда я зверел, мой мозг отключался, и в голове воцарялось приятное бездумие. Почти как на таблетках. Я продолжал. У тебя из носа пошла кровь, и мне это нравилось. Я начал избивать тебя еще сильнее, и не остановился бы, если бы не вопль Лии – она бросилась тебе на помощь, вся перепуганная, глядя на меня, как на монстра, и крича – “Стой, стой!” Подбежав, она примирительно вытянула вперед руки: “Стой! Слышишь? Остановись. Не надо. Вот так. Спокойно. Дыши…”       Я выплюнул пару ругательств. Ты валялся на полу, весь в крови. Она шла из носа, изо рта, из ссадин на челюсти. Лия взяла твое лицо в руки: “Где больно? Здесь? Давай пойдем промоем”. Она хотела помочь тебе подняться, но ты неожиданно грубо ее оттолкнул и встал сам. Посмотрел мне в глаза. Я ждал чего-нибудь. Хоть чего-нибудь! Ну, ударь! Плюнь в лицо! Но ты только смотрел на меня своей честной, неразбавленной ненавистью. И ушел отмываться.       Я убил бы тебя. Если бы не она. Я бы сто процентов тебя убил.       ***       Но в августе много изменилось. К Лие приехал Люк, и какое-то время они стали проводить вместе. Из-за постоянной грызни родителей дома становилось порой невыносимо, и мы, если Лия была занята, просиживали вечера в гараже Куперов. Люк все обещал их научить варить какую-то крутую штуку, которой его научили старшеклассники из его школы. (Куперы, само собой, пытались делать что-то сами еще давно, они даже мет пытались варить, как взрослые – по инструкции из Интернета, нашли на каком-то задрипанном форуме торчков, но то ли у них не получилось, то ли не получилось сделать так, чтобы мерзкий запах, напоминающий аромат кошачьей мочи и разлагающихся трупов не просачивался из гаража на улицу). Мистера Купера я видел всего один раз, и он не держался на ногах. Помню, тогда, в сравнении с ним, наш отец показался мне респектабельным трезвенником. Всегда в свежей рубашке и при галстуке.       Ты, кстати, никогда ничего не употреблял вместе с нами. Даже какие-нибудь безобидные таблетки. Только все время маячил где-то на заднем плане, в темном углу, и недовольно бухтел, глядя на веселых упоротых Куперов. Будто дулся, что тебе не давали. Но тебе давали! Тебе неоднократно предлагали, но ты отказывался, как правильный мальчик из учебника по охране здоровья. Зачем тогда ты таскался за мной в этот гараж? Зачем, на кой черт ты все время таскался за мной?       В самом конце августа, когда все уже начинали готовиться к школе, Куперы все-таки дожали Люка, чтобы он их научил смешивать ту штуку на эфедрине. Он называл ее “Айси”. У него был многообещающий заговорщицкий вид, а Кайл и Коди чуть ни писались от восторга. “Держитесь, ребятишки, Санта-Клаус принес вам таких подарков, что вы сейчас улетите!” – радостно заорал Кайл, пока Люк сохранял невозмутимость: “Вообще это новая вещь. Мне приятель показал, как она делается. Но я сам еще ни разу не пробовал. От нее может нехило так поносить”. Они долго что-то готовили, болтали на дне стеклянных банок из-под майонеза, грели на электрической плитке, такой страшной и ржавой, давно пора на свалку, но Куперы никогда ничего не выкидывали – у них все шло в дело; и спустя часа полтора по гаражу распространился обалденный химозно-горелый запах. Получился раствор – всего пара столовых ложек на дне банки, над которой они тряслись так, будто это был нитроглицерин. Но у всех было ощущение, что это что-то особенное. Что-то прям вау. – Так. Теперь нужна бумажка, – сказал Люк. – Какая? – Да любая. Та, что для косяков сойдет. Но лучше пергамент. У вас есть пергамент?       Всем так нравилась его серьезность. – Этой хватит? – Коди принес оторванную передовицу газеты. – Более чем. Теперь нужны обычные сигареты. Не тонкие.       Сигареты тоже нашлись. Эти алхимики пропитали раствором несколько маленьких обрывков бумаги, смешали с никотиновой трухой, которая высыпалась из сигарет и завернули все пергаментом. – Почти как суши крутить, – сказал Кайл. – Меня беспокоит, что тут дозировку рассчитать сложно, – признался Люк. – По идее, это не прям критично. Как с травкой. Диапазон допустимой концентрации большой. – А что будет, если переборщить? – А ты попробуй, и узнаешь, – сказал Коди. – Нет, ну правда, что будет? – Мама по попе отшлепает, – усмехнулся Люк. – Так, эта не держится. Есть тонкий малярный скотч? – А обычный подойдет? – Нет, обычный будет плавиться. Плюс у него другая клейкая основа – но, кстати, эффект может быть своеобразным.       Естественно, ты и не прикоснулся к этим сигаретам. Будто заранее рассматривал гараж как место преступления, и не хотел оставлять отпечатки пальцев. А я попробовал одну. Поначалу, по ощущениям это было как легкий стимулятор. Сделал пару затяжек, и бошка кружится, цвета становятся странными, и пробирает на ха-ха. Но потом, когда я докурил до середины… все стало меняться. Очень стремительно. Мне показалось, что моя голова превратилась в воздушный шарик, стала большой, легкой и полой внутри, и она отделилась от тела, поднялась на ниточке, стала болтаться где-то под потолком. При этом нервы как будто прошибло морозом – я словно голым прыгнул в сугроб. (Наверное, поэтому смесь называлась “Айси”). Ощущение пространства менялось, как когда бежишь со всей дури по неосвещенной улице. Голоса доносились издали – Куперы ржали как ненормальные, постепенно оседая на диван и кресла, но их тела были все время изогнуты таким неестественным образом, что даже самое простое – сесть на гребаный диван – у них не получалось. Вот они уже валяются на полу, оплавленные, вот я наматываю круги по гаражу, и пространство растягивается по мере того, как я двигаюсь, мы в резиновом мире, и каждый круг не похож на предыдущие. А Люк оказался самым хитрым. Он начал свою сигарету последним, и курил медленнее всех. Поглядывая, что происходит с другими. А потом он сказал: “Я пойду поплаваю”, и ушел. Но его уже никто не слушал. Моя голова болталась под потолком, а по венам будто бы тек ментол. Кто-то включил музыку в моих ушах. Постепенно басы вытеснили собой все остальное, вытеснили воздух, запахи, – я опустился на колени, что-то искал. Какие-то невидимые бусины, жемчужины, может, пуговицы, или окурки – я их не видел, но был точно уверен, что они только что из меня высыпались, и их надо собрать, пока не разбежались. Пол пульсировал подо мной. Вокруг ходили чьи-то ноги. Их нужно было отгрызть – я полз к ним, но они убегали. Я взревел и бросился на улицу. Была лунная ночь. Я бежал через двор на четвереньках, как будто кубарем катился по склону холма. Я снес сетчатый забор, перескакал через дорогу, в лес, в пылкую страсть крапивы; я был зверем; небо надо мной стало черным; луна – я быстро понял, что это была не луна, а мутный глаз с красными прожилками, вроде круглых желейных конфет, которые продают перед хэллоуином; и под этим глазом растягивалась улыбка – оскал зубов, идеально ровных и белых, как из рекламы зубной пасты, с кровоточащими деснами; это был черт; я поскакал обратно, через дорогу, через забор, и все вокруг мигало и шумно дышало – трава, холмы, кусты; и все менялось – то солнечный день, то ядовитая ночь с улыбкой черта надо мной; он все время смотрел на меня, и между зубов у него болтались волокна человеческого мяса. Земля подо мной стала красной и мерзко упругой, как кишки. Мне нужно было куда-то деться от дьявольской улыбки, и я подумал прыгнуть в бассейн с разгону, чтобы утопиться – там он меня не найдет. Но в этот момент из бассейна высунулось нечто жуткое; какое-то человекоживотное с рогами, как у яка, и светящимися белыми глазами; у него были щупальца, и мрак, черный туман расползался от него во все стороны. Значит, их двое, подумал я, слушая, как сердце лупит по ребрам, а все вокруг дышит, дышит, дышит… Их двое. Один в небе, второй в воде. Окружили. Я не оглядывался – это было запрещено – но полностью осознавал, что глаз с кровожадной улыбкой все еще висит, все еще смотрит на меня, следит. Наблюдает. В углу бассейна мелькнул оранжевый купальник. Лия? Как она там оказалась? Ее же не было с нами. Или была? Лия, беги! – Но она посмотрела на меня, даже, скорее, в меня, взглядом, затуманенным похотью. А потом опустила ножку в бассейн и игриво окатила рогатого брызгами. “Нет!” хотел заорать я, но не смог выдавить ни звука, как во сне, – во рту застрял тугой комок страха, и все слиплось. А рогатый приблизился к ней, и ее окутало исходящее от него облако, – и вот уже она в бассейне, а он держит ее, прижимает к себе, к своей костлявой черноте, и просовывает щупальца ей между ног, одно за другим; на ней уже нет купальника; его руки-ветви обвивают ее за талию, за плечи, сдавливают грудь, полукружьями обвивают ягодицы, и постоянно двигаются, как что-то отдельно ползучее, – а она закрывает глаза, испускает полустон-полувздох – и обмякает в этих объятиях…       Тут оцепенение наконец отпускает меня; я слышу омерзительный звук, похожий на треск кости; оглядываюсь на сидящего в небе черта – он моргает – и я бросаюсь в бассейн. Мне нужно уничтожить это зло, уничтожить, уничтожить (я почему-то представил, как его кости затрещат, когда я сожму их челюстями) – и я с разбегу прыгаю на него. Сзади. Я все смешал, я был молнией, которая всколотила черное облако – оно растворилось в воде, как акварель с грязной кисточки; воздух и вода, воздух и вода, мне надо вдохнуть, мне надо вдохнуть; Лии больше не было рядом; сбежала? надеюсь, она уже в доме; я помню, как боролся с водой, с этой черной, грязной, вонючей водой, – это как бороться с болезнью, когда у тебя температура; я зажмурился и чувствовал, как скребу ногтями склизкую кожу, как мышцы под ней двигаются и выскальзывают, сильные – капец, и в меня тоже вонзается что-то острое, что-то больно укусило за ногу (тут водятся крабы?); в какой-то момент я опустил голову под воду, и увидел на дне два горящих глаза на рогатом лошадином черепе – но там было так темно; я понял, что должен, вот сейчас, должен победить его; это мой финальный босс, я убью его, и все закончится. Я схватил его, этот демонический череп, и стал давить; он лез наверх, а я давил; пусть эта ядовитая вода растворит его, как кислота. Он очень рвался наверх, он боролся, хватал меня за руки, за плечи, за уши, и булькал, все вокруг бурлило, и он никак не хотел сдаваться – он был очень сильным, нечеловечески сильным; “давай, сука, ну давай, тони!” – в хаосе брызг я толкал его голову ко дну, не позволяя всплыть, не дать вдохнуть; надо мной висел черт, и я спиной чувствовал, что он наблюдает, и ему нравится то, что я делаю; “давай же, давай, давай!” Я помню, столько чистой, электрической ярости вылилось из меня в бассейн. По поверхности расползлась маслянистая пленка, переливающаяся психоделической радугой на черном. Пятно бензина в луже. Это значило, что он – все. Его темная сущность изошла грязью в воду. Я победил. Над бассейном еще висели его мерзкие испарения, но он уже не пытался всплыть. Он уже не боролся. Я и сам дико устал. Выдохся. Это длилось бесконечно долго. Но я победил. Оно того стоило. Я выбрался из бассейна; с меня текло и капало. Шатаясь, я побрел к гаражу; мои босые подошвы надавливали на прохладную траву, влажную и неестественно изумрудную на черном фоне; она как будто впитала в себя зеленую кровь всех моих врагов, и весь зеленый спектр той ядовитой радуги, которая вытекла из… Надо сказать Куперам, что у них в бассейне дохлый черт, подумал я. Они должны его убрать, пока соседи не увидели.       Я чувствовал себя жутко ответственным. Я ведь только что замочил главного босса! Теперь мне полагается отдых. Снеки, холодное пиво. И отдых. Весь мокрый, я доковылял до своего кресла в гараже и плюхнулся в него, лицом в сидение. Облупившаяся кожаная обивка, кое-где растрескавшаяся в хлопья, заскрипела под мокрым телом – руки на подлокотники, колени соскальзывают на пол, – почему я такой скользкий? это вода или слизь? – А где Лия? Ушла домой? Ладно, завтра разберусь, а сейчас мне нужен отдых, – сказал мой мозг и выключил свет.       ***       Я проснулся разбитым и озябшим. И голым. В обнимку с креслом – колени на полу, зад кверху. Я медленно сел, прислонился щекой к подлокотнику. Все тело болело, во рту ощущался отвратительный привкус блевотины, и меня тошнило. Где Лия? Где все? И где моя одежда?       Я не думал, что мог оставить шмотки возле бассейна, но все равно пошел проверить.       Стояло прохладное раннее утро, небо только-только начало сереть, в соседнем саду пела птица, вокруг ни души.       Я пошел к бассейну, шевеля ступнями холодную влажную траву. Пару раз наступил на слизняков. Таких маленьких как бы улиток, только без раковин. Они примерзко застревали между пальцами.       Я нашел свои вещи. Джинсы на зеленой изгороди, футболка смята в комок и валяется рядом, влажные от росы. Я уже потянулся за ними, но тут мое внимание зацепилось за что-то еще, за что-то, находившееся в бассейне; что-то, что я еще нормально не рассмотрел и не распознал, но оно уже вызывало тревогу, за милисекунду до того, как разум осознает, что это такое; как будто другая версия меня, живущая в будущем, уже все увидела, и она в шоке, и этот шок передается мне в настоящем.       В общем, я посмотрел в бассейн, и милисекунда, разделявшая меня-настоящего со мной-будущим, схлопнулась.       В воде лежало чье-то тело. Над поверхностью виднелся белый окат спины, спускавшийся под воду ягодицам в синих плавках. Конечности болтались раскисшими макаронинами.       Какое-то время я таращился в бассейн. Кто это? Не двигается. Вода спокойная, как зеркало. Ни одной волны, даже мельчайшей. А когда в бассейне кто-то есть, то и волны обычно тоже есть, хотя бы маленькие. Кто это? Похоже на надувную игрушку. На пингвина, или на плавательный круг. Да блин, кто это? Судя по плавкам, это Люк. Но как он там оказался? Я не привык видеть Люка в бассейне неподвижным. Может, он специально проснулся в пять утра, чтобы поплавать? Потренировать дыхание. Пловцы же должны задерживать дыхание под водой. Не похоже на Люка. Это точно он?       Я сглотнул, и запах блевотины в глотке резко усилился. Это Люк. Это он в воде. И он, похоже, мертв. Да, он мертв. Это Люк, и он мертв. Скайуокер. Кажется, это я его убил.       Я пытался вспомнить, что произошло ночью. Полнолуние-черт. Бассейн. Лия. Щупальца того рогатого ублюдка в ней. Я был в воде. Я сам был в воде. Выходит, я действительно его убил. Я это сделал. Я убил Люка Скайуокера.