До корней в грязи.

NC-21
В процессе
54
автор
Размер:
планируется Мини, написано 37 страниц, 11 305 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
54 Нравится 14 Отзывы 16 В сборник

Часть 4

Настройки
Он долго не понимал, зачем ему Белка. Почему дедушка написал, что он должен о ней заботиться. Она была беспорядочной, шумной, нелепой. Она путалась в простых делах, забывала вещи, говорила слишком много — и никогда всерьёз. Его всё это раздражало. Но он заботился. И только спустя время, когда увидел, как она ночью сидит в углу, у стены, и шепчет в пустоту, он понял: Она была, как он. Только у неё вместо дыма — слова. Вместо углей — каракули на стенах. Вместо ритуала — привычка всё разрушать, прежде чем привязаться. И тогда он увидел себя. Того, кого давно прятал. Мальчика, который до пяти лет жил на улицах. В подвалах, на чердаках, в чужих углах, где не задают вопросов. Мальчика, который прятал еду, спал сидя и не верил, что можно кому-то понадобиться. Дедушка не был добр. Он не обнимал, не говорил "я тебя люблю". Он просто однажды появился, крепко взял за руку и сказал: — Идёшь со мной. Хватит быть мусором. С того момента начался ОльдгарВера которую придумал я чтобы никого не задевать.. Вера которая могла бы быть у Эрика — мрачная, древняя, переданная через поколения, не похожая на религию в привычном смысле, а скорее на строгий код, нечто почти языческое, что живёт в костях, в жестах, в молчании. Вера Эрика — «Ольдгар» Эрик не молился. Он не складывал руки. Не читал Писания. Он знал другое. С детства, с пяти лет, дед учил его «Слушать угли». Так он это называл. — Когда всё сгорит, — говорил он, — останется только суть. Смотри на пепел. Там духи. Там правда. Ольдгар — так называлась вера его рода. Никто не знал, откуда она. Она не имела святых. Не имела храмов. Только Огонь, Тень и Тело. Суть Ольдгара была в следующем: Огонь очищает. Все ошибки, страхи, слабости — дрова. Их надо сжечь. Тень говорит. Когда ты один и нет шума — слушай. Всё, что ты боишься — это твой наставник. Тело помнит. Всё, что не выдержал разум, выдержит плоть. Шрамы — это слова, записанные на коже. Каждый вечер Эрик поджигал веточку сосны или клён — даже в интернате. Он наблюдал, как пепел оседает, как дым ложится в углы. Он не просил, он вспоминал. Дед учил: «Ты не просишь у Духа. Ты говоришь: я иду. Прими или убей.» Эта вера делала его другим. Закрытым. Упёртым. Спокойным в огне. И когда остальные искали ответы в книгах или в Боге — Эрик смотрел в огонь. И молчал. В его комнате была жестяная коробка. Маленькая. Там были угольки. Настоящие. Из дома. Он называл их прах рода. И каждый раз, когда стоял перед выбором, он открывал крышку и вдыхал запах. Дым. Смола. Сухой жар. Это был его амулет. Его вера. И даже Белка со временем начала ставить чашку с солью у окна — просто потому, что он так делал. Огонь, дисциплина, удары. Не воспитание — приручение. Но... Эрик не отказался от этого. Даже потом, когда стал свободен, когда мог бы выбрать что угодно. Он остался. Потому что это была единственная вещь, которая связывала его с семьёй. С единственным человеком, который, как ни странно, заметил его. Пусть грубо. Пусть как вещь. Но вытащил. И теперь, глядя на Белку, он видел: Она делает то же. Копирует свою боль. Повторяет травму. Дышит по памяти. И она не отказывается от неё. Так Эрик понял: Они оба не выздоравливают. Они просто держат форму. Чтобы не рассыпаться. Эрик впервые начал работать в шесть лет. Не потому что нужно было. Не потому что не было денег — наоборот, дедушка владел двумя автосалонами, несколькими складами, и дом их стоял с каменными колоннами и зимним садом. Всё было. Кроме мягкости. — Деньги делают слабым, — говорил дед. — А слабые умирают быстрее. Сначала были полы. Холодные плиточные коридоры, по которым он ползал с тряпкой в руках, выравнивая каждый мазок, как будто драит палубу корабля перед штормом. Потом — гараж. Эрик мыл машины с таким вниманием, будто каждая царапина могла стоить ему кусок сна или горячего обеда. Он выучил, как работают моторы, не потому что хотел — потому что так было "правильно". Дед не бил часто. Ему хватало слов. Иногда хватало просто взгляда — острого, режущего. — Посмотри на себя, — говорил он. — Ребёнок или мужчина? Когда другим детям читали сказки, Эрик уже читал по-французски. В шесть почти в семь лет он сидел за столом, переводя с латыни старую вырезку из медицинского журнала, потому что дед сказал: — Если язык врага — оружие, то ты должен владеть им лучше, чем он сам. Он учил немецкий за шесть месяцев, потом — испанский, потом — итальянский, японский, арабский, и — позже — русский. Он не просто учил слова. Он подражал произношению, копировал ритм, подбирал оттенки смысла. Он никогда не думал, что это талант. Он думал, что это — ещё один способ быть пригодным. Полезным. Ценным. Не разочарованием. Когда другие дети играли в мяч, Эрик стоял на стремянке, меняя лампу. Когда другие ели мороженое, он сортировал инструменты в мастерской. По размеру. По металлу. По степени затупления. Он никогда не спрашивал, зачем. Потому что однажды уже спросил. Тогда дед забрал одеяло на неделю, он спал так неделю, и он после этого вообще молчал, он и до наказания был немногословным. С каждым годом работа становилась тяжелее. Не по нагрузке — по тому, как глубоко она вживалась в него. Он начал просыпаться в шесть утра сам, без будильника. Начал мыть посуду до блеска, даже если это была просто кружка из-под воды. Начал задвигать стул ровно, проверять уровень в рамке на стене. Он начал жить по дедовскому ритму, даже когда дед уже не говорил. Но однажды, когда Эрику было восемь, он встал до рассвета, пошёл на кухню, поставил чайник, сел за стол и вдруг заметил — руки дрожат. Не от усталости. От того, что всё в жизни было ради одобрения, которое так и не пришло. Он пошёл в ванную, посмотрел в зеркало и прошептал: — А если я не работаю… Я всё ещё есть? Ответа не было. Но впервые в жизни он вышел из дома и не убрал за собой постель. Он хорошенько получить от дедушки по приходу, он это знал... Ему было восемь. Он ушёл из дома рано утром, ещё до того, как в доме проснулся дед. На нём был старый свитер, который тянулся почти до колен, и штаны, перекошенные на одном боку. Он знал, что если вернётся не вовремя, будет наказан. Но это было неважно. Сегодня было что-то другое. Он шёл по улице и слышал крики — не злые, не пьяные, а чёткие, выстроенные в ритм: — Киап! Один! Два! Удар! Ещё раз! Сквозь сетку он увидел тренировочную площадку. Там, под утренним солнцем, тренер с короткой стрижкой и голосом, как выстрел, гонял группу подростков это «Коса» крупный боец в своём деле. Те были в белоснежных добоках, с нашивками, с поясами. Им было 13–14. Дети соседей. Сыновья богатых, скучающих родителей, у которых всё было — кроме страха. Эрик подошёл ближе, встал у ограды. Он стоял тихо, как привык. Не двигался, не смотрел в глаза. Просто наблюдал. Кто-то из подростков его заметил. — Эй, это тот немой! — хмыкнул один, — Снова шатается. Что тебе надо, оборванец? Смех прошёлся по площадке. Кто-то бросил в его сторону пластиковую бутылку. Эрик не дрогнул. Когда Эрику было семь, он уже жил у дедушки почти второй год. Тот снял небольшой дом в богатом районе, недалеко от своего военного клуба. Именно там Эрик впервые столкнулся с настоящей, выученной ненавистью. Соседские подростки — дети адвокатов, врачей, чиновников — жили в мире ровных газонов, дизайнерских ланчей и машин, которые нельзя было трогать. Эрик же приходил домой с занозами, грязными локтями и в старой одежде, которую сам подшивал. Он почти не говорил — не потому, что не мог, а потому что не хотел. Дед всегда говорил: — Болтают слабые. Сильные делают. Он молчал. Это и стало первым поводом для ненависти. — Он что, немой? — — У него же глаза, как у крысы. — А может, он просто дебил. Они ненавидели его молчание, потому что оно пугало. Он не вступал в игры, не оправдывался, не конфликтовал. Он просто смотрел. И всё запоминал. Слухи росли. — Он спит в подвале. — Его дед бьёт. — Он ест руками. — Он видел, как кто-то умер. — Он — бомж. Он был чужим. Он не был как они. Даже если жил рядом. Они видели его как пятно в идеально чистом квартале. А когда он впервые выиграл у одного из них в драке — без звуков, без злости, просто точным, отработанным движением просмотренные из видео поединков Косы— всё стало хуже. С того дня его уже не дразнили. Его боялись. Но в страхе была новая ненависть. Потому что он не просил признания. Он не хотел быть с ними. Он был выше. И они это чувствовали. Он смотрел на движения — точные, быстрые, хрустящие, как хлысты в воздухе. Он не понимал, как это называется. Он просто… хотел так же. Он впервые захотел что-то не потому, что "надо", а потому что тянет. Он ждал, пока тренировка закончится. Стоял всё это время, в пыли, босиком, на обочине. И когда тренер остался один, подошёл. Впервые — сам. Впервые — по своей воле. — Я… — голос был хриплым, будто ржавым. Он давно не говорил. — Я хочу учиться. Тренер Коса оглядел его. — Что? Кто ты вообще? — голос жёсткий, почти отрывистый. — У тебя есть деньги? Эрик покачал головой. — Форма есть? Родители где? Ты выглядишь как чертёнок с мусорки, парень. Уходи. Это был первый откат. Первый удар, не физический — внутри. Но Эрик не ушёл. Он остался сидеть у забора. И сидел там на следующий день. И на третий. Молча. Без просьб. Без взглядов. На четвёртый день тренер махнул рукой. — Ладно. Вставай. Покажешь, что можешь. Один раз. И если ты упадёшь — больше сюда не приходи. Эрик встал. Он не упал. Он повторил удар, который видел. Не идеально. Но точно. Он слушал не уши — он запоминал телом. Он копировал движение, как копировал интонации в семи языках. Он чувствовал, где вес, где баланс, где дыхание. Тренер смотрел. Долго. Потом сказал: — Ты не ученик. Ты… эх. Ты проблема. Но позвал его снова. Через месяц он бил точнее, чем те, кто тренировался три года. Через три — знал больше, чем половина группы. А через год — тренер больше не знал, смеяться или бояться того, кем может стать этот молчаливый ребёнок. Он не задавал вопросов. Он не болтал, не срывался в жалобы, не просил воды — даже в самые изнуряющие тренировки. Он просто приходил. Становился в угол. И двигался. Сначала тренер думал, что ему это просто везёт. Когда Эрик с первого раза повторил серию из трёх прыжковых ударов — без потери баланса, с идеально точной осью — тренер только сдвинул брови. Когда тот с лёгкостью в восемь лет лёг в идеальный шпагат без разогрева, он нахмурился. Когда Эрик, не зная терминов, просто делал то, что взрослые ученики не могли даже понять, тренер прошёл мимо, как будто ничего не заметил. Ни слова. Ни жеста. Ни одобрения. Только тяжёлый взгляд через плечо. Но ночью он не спал. Он лежал и вспоминал, как пацан чувствует момент — не учится, а будто вспоминает. Как будто всё это уже есть внутри, просто нужно было вытащить наружу. Гибкость, баланс, чувство пространства, дыхания, тишины. Как будто Эрик родился не в этом мире, а в каком-то затерянном монастыре, где воины молчали, но слышали всё. Он продолжал молчать. Не давал похвалы. Не давал привязанности. Но стал дольше задерживаться у стены, когда Эрик тренировался после всех. Стал убирать мусор медленнее, наблюдая, как мальчишка отрабатывает комбинации без остановки — пока пальцы не скользят по полу от пота, а грудь не стучит как барабан. Однажды он сказал: — У тебя суставы не как у людей. Ты из резины, что ли? И Эрик впервые позволил себе улыбнуться. Чуть-чуть. Совсем едва. Тренер отвернулся. Но в ту ночь он достал старую видеокамеру. И на следующей тренировке, молча, поставил её на штатив. Включил. Когда дед заметил, что Эрик стал возвращаться домой поздно, он ничего не сказал. Первое время просто смотрел на часы. Потом — начал увеличивать нагрузку. Подъём в 5:30. Дрова. Гараж. Плитка в ванной. Полировка мебели. Потом — ящики с деталями. Потом — ржавые цепи, жирные гайки, руки в крови от металла. — Раз хочешь быть мужчиной, — говорил он без эмоций, — работай как мужчина. Но Эрик не сдавался. Он возвращался позже. Засыпал стоя. Пальцы были в мозолях, ногти — в машинном масле, добок — в пыли. Но он улыбался. Улыбка не была широкой. Это был изгиб у самого края губ — упрямый, почти дерзкий. Он появлялся каждый раз, когда он делал что-то, чего от него не ждали. И каждый раз эта улыбка делала дедушку чуть злее. Но сломать не мог. К четырнадцати Эрик уже не просто тренировался — он жил на площадке. Он участвовал в первом турнире, когда один из учеников заболел. Тренер выставил его почти случайно. Он победил. Потом второй. Победил снова. Третий — уже на уровне округа. Потом — на уровне штата. Потом — видео с его боем залетело в сеть. Чёткие движения, ураганные удары, глаза, в которых — ни капли страха. Подпись внизу гласила: "Немой мальчик из ниоткуда. 14 лет. Ни одного поражения." Он не смотрел видео. Он продолжал мыть полы по утрам, заворачивать руки в бинты вечером, стирать добок вручную ночью. Он не чувствовал себя победителем. Он просто был собой — тем, кто сдержал обещание самому себе: не сдаться. Дед всё-таки сломался. Не в том смысле, что стал мягче — просто начал замечать выгоду. Победы Эрика стали известными, его имя мелькало на сайтах, его короткие бои обсуждали на форумах, а организаторы начали приглашать его в крупные турниры. Дед начал возить его сам. Сурово, молча, без похвалы. Но с гордостью, от которой у него подрагивала левая рука. Он подписал бумаги. И в четырнадцать Эрик оказался в спортивном интернате. Первое время там всё было как надо: тренировки, строгий режим, жёсткие спарринги. Эрик не жаловался. Он выигрывал всё, что мог. Он стал фантомом на татами — неуловимым, точным, сдержанным. Слишком хорошим. Слишком правильным. И это стало проблемой. Они завидовали. Не из-за побед — из-за того, что он был не из них. Он не говорил с ними. Не пил. Не спорил. Он просто приходил — и побеждал. Всё началось с мелкого: скрывали одежду, портили обувь, подсыпали землю в еду. Он не реагировал. Потом — подставы на тренировках. Удары по коленям, по спине, локтём в почку. Он не реагировал. И тогда они решили, что нужно сломать. Это случилось в конце января. Тридцать человек. Они поймали его в раздевалке. Закрыли двери. Били не как спортсмены — как стая. По ногам. По рукам. Один — высокий, с маниакальными глазами — прыгнул на него с скамейки. Хруст был таким громким, что даже они на секунду замолчали. Он сломал ему ногу. Вывернул колено. Сделал Эрика хромым. Потом — разбежались. Никто не признался. Камеры "не работали". Дед был в ярости. Он приехал в интернат. Потом — поехал в отделение. Потом — в суд. Он ударил одного из кураторов прямо в зале. Его посадили. И только один человек продолжал звонить Эрику каждый вечер — тренер. — Ты не станешь меньше. — Ты — не нога. Не скорость. — Ты всё ещё можешь. Эрика перевели. В другой интернат. Тот был хуже, беднее. Там не было зала. Не было спаррингов. Но был спортмат во дворе. И был Эрик. С палкой, которую он сам обрезал и заточил как тренажёр. С бинтами на колене. И с тем самым изгибом в уголке губ — упрямым, дерзким. Он больше не бегал как раньше. Но бил так, что даже ветер замирал. Серый дом Снаружи — он был мёртв. Серый дом выглядел как приговор: осевшее здание с облупленными стенами, крыша в заплатках, табличка, которую ветер бил по бетону так, что она стонала. Окна были разного размера, как будто само здание устало соблюдать симметрию. Но внутри… Когда Эрик вошёл, ему стало странно тепло. Пыль стояла в воздухе, но не душила. Плитка под ногами — разная, как мозаика. Лестница скрипела не угрожающе, а словно приветливо вздыхала. Дом был пустым. На стенах были старые надписи. Не граффити — следы. Кто-то выцарапал: "Тут не слабые — тут молчаливые." "Если дом не говорит — прислушайся." "А ну как ты выживешь?" В углу стоял шкаф, на котором мелом написано: "Пианино больше не работает, но попробуй — вдруг ты другой." Эрик не понимал, почему, но ему стало интересно. Всё вокруг будто жило своей жизнью, как человек с шрамами, который не скрывает их, а гордится. Внутри пахло пылью, старм табаком и варёным мясом. Стены с облупившейся краской, тени длиннее самих предметов. Когда он вошёл в главный холл, впереди раздался громкий свист. Полный. Сальной. Куртка на животе не застёгивалась, руки в волосатых костяшках, и постоянный пепел на губах. Его дыхание было тяжелым. Но взгляд — острый. Этот человек внушал. Не страх — вес. — Курильщик, значит? В втором интернате так тебя так называли, и не зря.— хмыкнул он, глядя на Эрика с прищуром. — Тут клички нужны. Надолго? Или как обычно? — До конца, — ответил Эрик спокойно. — Ха. Сказал бы я "поживём — увидим", но, черт возьми, я помню тебя с первой тренировки. Косой кричал: "Гений! Гибкий, как змея!" Ты остался. Все остальные сгнили. А ты, смотрю, только стал жестче. Вижу — шрам за ухом. Новый? Эрик не ответил. Просто протянул письмо. Акула медленно достал очки, прочитал, не торопясь, вслух: — "Если я сяду, и всё пойдёт не так — найди её. Она не твоя кровь но... Защити. Она странная, но своя." По пути к комнате Акула начал рассказывать о комнате где буду жить.Комната на чердаке. Серый Дом. Когда-то это была учительская — временная, верхняя, для старших наставников. Просторное чердачное помещение с треугольным потолком, деревянными балками и пыльным, как история, воздухом. Но потом, когда случился "тот скандал", кого-то из преподавателей уволили — с грязью, с выносом на доску позора, — комнату закрыли. Официально: на ремонт. Фактически — как будто забыли. Когда Курильщик появился в Сером Доме, дверь скрипнула так, будто её не открывали десять лет. Внутри — ничего, кроме металлической койки у стены, разбросанных обломков стульев и сухой плесени в углу. Воздух был вязкий, глухой, как будто комната сама выдыхала — долго, после кого-то.Там был крошечный туалет за занавеской, одинокая раковина с облупленным краном, и мини-холодильник, стоявший не на полу, а прямо на старом письменном столе, будто кто-то пытался сделать из него трофей. Эта комната была для одного. Так её и выдали Курильщику. Он молча прибрался. Разбил плесень, отскреб стены, починил замок. Принёс своё: стопку книг, маленький кипятильник, армейское одеяло и полотенце, сложенное идеально. Повесил форму на гвоздь у двери. Поставил рядом с койкой табуретку и пачку сигарет. Тишина в комнате стала другой — как будто она признала его. А потом пришла Белка. Её вселили без предупреждения. Или — Курильщик просто ничего не сказал. Не прогнал. Не объяснил, что комната была только для него. Он лишь отошёл в сторону, наблюдая, как она бросает сумку на пол и спотыкается о трубу. Он просто повернулся к ней и сказал: — Слева твоя половина. Туалет общий. Бельё не разбрасывай. Он не попросил её уйти. Он просто… сделал место. Курильщик Белка сидела на своём месте и осторожно разглядывала Курильщика, пока он сновал по комнате. Всё в нём было… странным. Он не такой, как все другие парни, которых она видела раньше. Курильщик — это не тот тип, что сразу привлекает внимание своими поступками, но его внешность… это другое дело. Его лицо кричало. Угловатые скулы, резкие линии, губы, будто вырезанные ножом. Он выглядел так, будто вышел из какой-то рекламы дорогого парфюма, но при этом стоял босиком у своей койки, в тишине, с видом человека, которого это ничуть не волнует. В нём был этот резкий парадокс: лицо, которое притягивает взгляды — и поведение, которое говорит не подходи. Он был красив так, как бывают красивы только те, кто никогда этого не просил. Он носил чёрные обтягивающие водолазки из лёгкой ткани, даже когда в комнате было тепло. Сначала Белка подумала — просто стиль. Потом заметила: под тонкой тканью угадывались линии шрамов. И как бы он ни старался казаться равнодушным, эти шрамы он прятал. Даже ночью, даже в халате — он не раздевался до конца. Было в этом что-то… тревожное, но и личное, и она не решалась спросить. Недавно она случайно подловила его перед зеркалом. Он стоял с баночкой пасты для волос, всё ещё в майке и с мокрыми прядями, и что-то пытался пригладить, нахмурившись. Увидев её, он быстро убрал всё на полку, будто она застала его за чем-то запретным. С тех пор она знала: укладка — это не случайность. Просто он хотел, чтобы это выглядело случайно. Строгая, но не угрожающая осанка, его походка — уверенная, но всё равно с неким внутренним грузом. Белка не могла не заметить, как ровно он сидит, как аккуратно разложены его вещи. Всё в его жизни подчинено какой-то дисциплине, а сам он, кажется, как бы не замечает этого. Это было странно. Он такой… перфекционист, но почему-то не замечает этого в себе. Что её немного тревожило, так это его молчание. Он не говорил много, почти никогда. Но его молчание было как будто значимым, весомым, даже если он ничего не говорил. Казалось, он знал что-то, что она не понимала. И вот что больше всего вызывало у неё дискомфорт: он, как будто, не знал, что он красивый. Это было странно и заставляло её чувствовать себя немного неуютно. Он был тем самым типом, что всегда привлекал взгляды, но не осознавал этого. Он был загадкой. И, честно говоря, Белка не была уверена, хочет ли она её разгадать. Он был загадкой. Но если быть совсем честной — иногда она его ненавидела. По-хорошему. По-человечески. Потому что в нём были вещи, которые её бесили до дрожи. Не потому, что он был плохой. А потому что он, чёрт возьми, родился с этим. У него были длинные чёрные ресницы, те самые, за которые девочки платят в салонах деньги. Они отбрасывали тень на его скулы. У него была кожа — белая, чистая, ровная. Без следов подростковых прыщей, без пятен. А ведь он мальчишка, был в интернатах, дрался, спал чёрт знает где. И всё равно выглядел, как глянцевая модель с немного уставшим лицом. А ещё — тонкая талия. Ненавистная, чёткая линия челюсти. И волосы. Волнистые. Чёрные. Не кучерявые, как у неё после дождя. Нет. Такие, будто их специально тронули плойкой и взбили пальцами для текстуры. Он ходил в своих чёрных облегающих водолазках, и с его телосложением это смотрелось... ну просто преступно. И он даже не знал. И вот в этом и была самая обидная часть: он не знал. Он вообще не задумывался о том, как выглядит. Не ловил взглядов, не пользовался этим, не флиртовал. Просто жил. Просто носил свою красоту как будто это — рюкзак, к которому он давно привык. Белке было обидно. За себя. За все её неудачные прически, разбухшее лицо по утрам, носки, которые теряются в шкафу, и веснушки,которые не закрашиваются. Её волосы торчат во все стороны. А он просто… выходит из душа и выглядит так, как будто его расчесал ветер. Но всё равно — она не могла не смотреть на него. Потому что за всем этим была не гордость, а какая-то глубоко спрятанная усталость. Как будто он всю эту красоту носил назло кому-то. Или вопреки. Белка. Эрик держал в руках чашку чая и наблюдал за Белкой. Она была громкой и беспокойной, постоянно перемещалась по комнате, оставляя за собой след из разбросанных вещей. Иногда она выпадала в какие-то моменты, которых он не мог понять. Это её вечное беспокойство… всё в ней как будто неуверенное, но при этом она не могла оставаться в тени. Белка была… яркой, но не в том смысле, который нравится всем. Яркой, как дети, которые не умеют скрывать свои эмоции. Он заметил, как она что-то ворчит себе под нос, расставляет вещи, злясь на то, что не получается. Это было не похоже на привычные капризы, которые он встречал раньше. Нет, она не была капризной в том смысле, что требовала внимания. Это было нечто другое: Он замечал, как она поджимала губы, когда её что-то не устраивало, как неприязненно цокала языком. В её поведении не было искреннего спокойствия, которое бывает у людей, уверенных в себе. Белка была, скорее, как будто… не понимала себя, и именно это её выдавало. Но что поражало его больше всего, это её лёгкость. Она была легкомысленной, но не в дурном смысле. Просто она не боялась быть такой, какой была. Это что-то беспокойное в её глазах, эта непостоянность — было странно и привлекало его. Она была смешанной: с одной стороны, беспокойная и капризная, с другой — доверчивая и наивная. Он заметил, как она время от времени оглядывалась, будто искала в нём что-то, что ещё не могла понять. Но он был уверен: она не понимала, что за этими капризами скрывалась некоторая тревога. Белка была как маленький ураган: всегда стремящаяся к движению, но в нём не было ничего разрушительного. Он не ожидал, что её так легко можно будет вывести из равновесия. Это нечасто случалось с ним, а она заставляла его смотреть на неё внимательнее. В ней было что-то, что напрягало его. Возможно, её открытость или то, как она принимала мир, каким бы он ни был. Но, в то же время, она была странно похожа на его старую привычку — прятать свои слабости за улыбками. Она была легкомысленной. Но она не была глупой. Наверное. Он видел это.
54 Нравится 14 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (2)