I
На самом деле, когда он кричал, стонал и извивался на окровавленной простыне; обрубками ног молотил по ее поверхности, заставляя железные колесики койки скрежетать по полу, напоминая скрип несмазанных кладбищенских оградок; тогда он просто умолял о помощи. Как мог – в той же степени унизительно, как и стоял бы на коленях любой, у кого колени хотя бы были. И в той же степени жалко, как совершенно здоровый человек выглядел бы, прося о чем угодно, стоя при этом на коленях. Его отчаяние в этом крике – просьба. Самая важная и последняя – последнего друга. На самом деле ему не нужны были таблетки. Они не уменьшали эту боль ни на секунду, а только дарили пустые надежды. Надежды на то, что, может быть, когда-нибудь они решат увеличить дозу. Они увеличат ее настолько, что его бесцельно сокращающийся сердечный насос, так же бесцельно качающий кровь, в один момент не выдержит. И поэтому он кричит громче. Ему нужно больше таблеток, потому что только тогда они будут иметь смысл. На самом деле легче ему не становится. Просто постоянно терзать свою глотку рыданиями ему не под силу. Еда вываливается изо рта, потому что горло разодрано в кровь, и он захлебывается в ней. Он не может проглотить ни собственную слюну, ни содержимое отвратительно пахнущей консервы. Ане приходится совать руки в его пасть. Кёрли чувствует себя цирковым львом, которому дрессировщик кладет голову между рядами острющих зубов. Только он не укусит. Аня тогда совсем с ума сойдет. Он – покалеченный цирковой зверь, брошенный и запертый в тесном вольере до конца своей бренной жалкой жизни. Он надеется, что в безумном взгляде единственного глаза из-под обугленного века Аня разглядит эту просьбу и перестанет спасать его. Спасать его от самого себя. Спасать его от себя. На самом деле хорошо не было никогда. С самого первого дня их пребывания в бескрайнем космическом океане все было плохо. И сейчас это «плохо» достигает своего апогея, пока «хорошо» гниет себе где-то под землей. На Земле. Дома. Аня только и занималась тем, что спасала, спасала и спасала их от себя. Как вы себя чувствуете? Как кусок мяса. Есть ли что-то, что вас беспокоит? Мой корабль тонет. Считаете ли вы, что эффективно справляетесь со своими задачами? Если в них входит сутками лежать без движения, беспрестанно ощущая адскую боль, то да. Она просто делает свою работу. Нет. Она искренне хочет помочь. Спасать. Спасать. И спасать. Всегда «спасатель» и никогда «спасенная». От себя никто не спасет. Ни от себя, ни от других, ни от всепоглощающей жуткой темноты космоса, ни от замкнутых коридоров корабля, с каждым новым прохождением по ним становящихся только длиннее, темнее и ужаснее. Ни от предательства. Ни от мерзкого убогого существования в виде перемолотого в фарш, сгоревшего и освежеванного куска мяса. Убей меня, пожалуйста. Нет, нет, нет! Что ты делаешь? Меня! Не себя! Около десяти минут. Аня только и занималась тем, что убивала себя, убивала себя и убивала себя. Она глотала горстями таблетки, которые, – Кёрли так надеялся! – станут его последними. Ровно та доза, которая была нужна ему, чтобы боль наконец прекратилась, теперь оказалась проглочена черной бездной измученной души. Всегда «жертва» и никогда «спасенная».II
Если до этого ему казалось, что нет боли сильнее, чем та, которую он постоянно ощущает, чем та, к которой он, тем не менее, привык, то теперь он почти теряет сознание с каждым новым ударом. Когда его раздробленные ребра впиваются в плоть, костной пылью смешиваются с кровью, а внутренности лопаются, как шарики для пейнтбола; он даже не может кричать. Он не успевает и подумать о том, насколько ужасно все происходящее. Он не успевает вспомнить молитву, даже если обращаться к Богу ему не было нужды, но только до сегодняшнего дня. Боль рождает новую веру. Любую веру. И убивает прежнюю. Кёрли больше не верит в справедливость этого мира. Он вообще больше ни во что не верит. И никому. Джимми, – убеждал себя он. – просто запутался. Где-то свернул не туда. Когда-то подумал не о том. Что-то не так понял. В чем-то усомнился – в том, в чем нельзя было. Джимми… не то чтобы специально. Джимми, – убеждает себя он. – последний ублюдок. Дерьмо в закольцованной кишке этого ебаного корабля. Всегда – он грязь под чьим-то ботинками, сейчас – под его ботинками чья-то кровь. Его кровь, Кёрли. Последнее, что в нем осталось от человека, – это кровь. И даже ее скоро не останется. Благодаря Джимми. Боль ослепляет яркими вспышками перед глазами. Кёрли ему больше не верит. Как не верит Богу.III
– Мы – кучка отбросов общества. Мы – мусор, который должен был сгореть в атмосфере. Мы – пять никому не нужных на Земле душ, и никто никогда не вспомнит о нас, если мы не вернемся. Мы запечатаны в этой блядской консервной банке этой ебучей вездесущей пеной, и у нас нет возможности связаться с Землей, на которой нас давно похоронили. Думаешь, почему они не предусмотрели никаких аварийных систем связи? Свонси, как и всегда, выглядит хмурым. И несчастным. И страшно заебавшимся от жизни. Джимми в целом согласен с этой его мыслью. Но только проводит параллель со своей собственной жизнью так, будто бы сказанное его не очень-то касается. И говорит: – Я хотел попасть сюда, чтобы больше не быть отбросом. Не думаю, что это – свалка. Свонси хрипло хихикает в ответ. – Это – хуже, чем свалка, – говорит он. – Это – одна огромная братская могила. Мы все сдохнем. На этой гребанной летающей тарелке. Непременно. Но Дайске он говорил совершенно другое. Что-то вроде: «Чем займешься, когда вернешься домой?» или «Расчистим пену, и все станет лучше». Джимми он говорит то, что думает. И не потому что доверяет ему. – …он просто не справился со своими обязанностями, – говорит Джимми. – Я сделаю так, что нас запомнят героями. И все будет хорошо. Обещаю. – Да, герои, доставившие сраный ополаскиватель… впрочем, нет. Даже с этим мы не справились. Бесполезные подтирки для жопы «Пони экспресс» и прочих корпораций. Грязь под начищенными туфлями зажравшихся «больших дяденек». – Они есть даже в нашем «дружном», – в последнем слове явно слышится ирония. – коллективе. – Потом Джимми поясняет: – Большие дяди. Свонси глядит на него недоуменно из-под густых бровей и глубоких морщин на лбу. – Я о Капитане, – говорит Джимми. – Мы грязь под ботинками Капитана. Впрочем, теперь все иначе. Свонси кривит губы и будто становится еще более хмурым. – Я все исправлю, – говорит Джимми. – Так что им придется копать могилу для себя и своих ебаных прогоревших акций. Обещаю. И это уже второе его «обещаю».IV
Кёрли вообще больше ничего, кроме отвращения, не чувствует. Отвращения к Джимми, к его лицемерным словам о прощении и чем-то несбыточно хорошем, к его мерзкой ухмылке, к безумию в его глазах. Отвращения к себе, к своему похожему на мясной фарш телу: Кёрли глотает кусок своей плоти, потому что чужие пальцы суют его, со вкусом крови, ему в глотку. Он – цирковой лев. И он непременно укусит. Если только сумеет разжать челюсть… Он – корова, ожидающая смерти в убойном цеху. Специальным «пистолетом» с круглым зубчатым лезвием, похожим на шприц, им выбивают дыру в черепе. Они умирают сразу, а мясо остается свежим. Если корова умирает долго и мучительно, оно становится жестким. Кёрли хочется блевать.V
Дайске, возможно, жить еще не начал.VI
– Я облажался, да, – говорит Джимми. Говорит так, будто отмахивается от мухи. Будто извиняется не за убийство. Будто ведет светскую беседу за чашкой чая. – Но я все исправлю. Обещаю. Это мой долг как капитана. Поздно. Все мертвы. Иисус давно распят на кресте, а в тебе святого столько же, сколько в адском пламени. Кёрли давно не чувствует боли. Джимми продолжает: – Я все еще могу все исправить. Я не верну их, но это и не нужно. Смерть – это новая форма жизни, лучшая форма жизни, счастливая в перспективе. Я заменил их ничтожные жизни грандиозной смертью. Мечтаешь о признании? – Я хочу того же для себя. Но не для тебя, Капитан. Твоя жизнь еще имеет смысл. Если он в страдании… – И все будет хорошо. Судно тонет. Стремительно и безвозвратно. Раньше, на Земле, еще до этого проклятого рейса, Кёрли бы сказал ему то же самое. «Мечтаешь о признании?» И Джимми бы ответил: «Я погряз по уши в своей бездарности». И был бы прав как никогда. Потому что даже сейчас он на той стадии, которую Кёрли уже прошел. Джимми всегда хватало навыков только подражать ему, и он сам это отлично понимает. Джимми, ты почувствуешь себя лучше, когда окажешься на этой койке, с этими гребанными бинтами по всему изуродованному до состояния жаренного куска мяса телу, без возможности сказать хоть слово. Тебе станет легче, когда боль останется единственным чувством? – Ты простишь меня за это, – продолжает Джимми. – За все это. Потому что я искуплю свою вину в полной мере. Он говорит: – Ты будешь жить. Он говорит: – Капитан.VII
Выстрел. И все в этот миг обрывается. Все то человеческое, что еще оставалось в нем, все то, что отличало его от окровавленной кучи дерьма и костей, оно пропадает, испаряется в громком хлопке оружия. Джимми не включил криокапсулу. Воздух поступает через щель между корпусом и ржавой крышкой. Не умереть от удушья. В железном гробу. Никогда. Только думать, думать, бесконечно думать. Капитан затонувшего судна. Он – корова, ожидающая смерти в убойном цеху. Но никто не придет, чтобы вышибить ему мозги. Единственное, что остается – это медленно, медленно, умирая от голода, превращать себя в фарш. Джимми обещал ему все исправить. Кёрли обещал себе простить, как прощал всегда, что бы Джимми ни творил, какие бы ужасные вещи ни делал, сколько бы ни сломал жизней, сколько бы ни врал и сколько бы ни давал пустых обещаний. Еще одно, еще одно, еще одно, пожалуйста, и все станет хорошо. Все наконец-то станет хорошо. Но никто не придет, чтобы вышибить ему мозги. Никто не убьет его. Никто не сломает. Джимми убил себя. Как Аня. Вот только Джимми никого не спасал. Кёрли приходит к выводу, что умирать он будет долго и мучительно. Он ненавидит кислород и обожает удушье – прямо сейчас. Он ненавидит жизнь и любит смерть. Но, пожалуйста, пусть в корабль врежется метеорит. Если корова умирает долго и мучительно, мясо становится жестким. Никто не придет, чтобы превратить его в фарш. Несколько дней голода. Несколько дней боли. Остается только выть от отчаяния. Капитан затонувшего судна. Он – корова, ожидающая смерти в убойном цеху.