***
Наутро, когда первые лучи солнца разлились по деревянным стенам детинца, Русь уже стоял на ногах. Он не привык долго спать, особенно теперь, когда каждый новый день мог стать последним, если враг ударит внезапно. Внизу, в самом сердце укрепленного двора, дружинники готовились к утренним тренировкам. Слышался глухой стук деревянных мечей, редкие возгласы, ржание коней. Русь наблюдал за этим с крыльца, но мыслями был не здесь. Сегодня начиналось нечто новое. Киев, маленький и хрупкий, но уже осознающий, кто он есть, не мог расти без знаний. Он должен был стать сильным, как сам город. Устойчивым, как дуб, пустивший корни в родную землю. И если старейшины учили его письму и словам, то Русь возьмёт на себя другое — он научит его выживать. Мальчонка появился спустя несколько минут, потягиваясь после сна. В длинной рубахе, босиком, он выглядел совсем ещё ребёнком, но Русь знал, что в этом мальчике уже бьётся сердце будущей столицы. — Въста̑л? — усмехнулся он, наблюдая, как тот лениво трет глаза. Киев только потянулся, наслаждаясь тишиной пробуждения, но Русь уже шагнул к нему, сунув в руки сложенную одежду. — Надѣ̑и. Мальчонка заморгал, всё ещё не до конца понимая, что происходит. — Чьто̑?.. Но Русь не собирался тратить время на объяснения. Он молча ждал, скрестив руки на груди. Киев вздохнул и, зевнув, наспех натянул рубаху и порты поверх ночной одежды, путаясь в длинных рукавах и чуть не запутавшись в штанинах. Как только он справился, ему тут же вручили деревянную миску с горячей кашей. — ѣ̑ди, — коротко приказал Русь. Киев было обрадовался, уже поднёс ложку ко рту, но тут его снова поторопили: — Скꙋре̑и. Он нахмурился, но, не желая спорить, жадно зачерпнул кашу. Горячее тесто прилипло к нёбу, и он тихонько зашипел, но Русь лишь качнул головой, мол, не тормози. Пришлось есть так быстро, что каша едва не скакала в ложке. Однажды он чуть не подавился, но сумел сдержаться, а когда зачерпнул последнюю ложку, уже чувствовал себя так, будто прошёл небольшую битву. Не успел он даже нормально вздохнуть, как Русь резко поднялся. — Идѣмъ. Киев недоумённо моргнул. — Нѣ̑… — ꙋ̑же насы̑тихсѧ, доꙗ̑сть. Русь отобрал у него пустую миску и, не давая возразить, толкнул его в сторону выхода. Киев обиженно зафыркал, но подчинился. Теперь ему было даже интересно — если завтрак прошёл в таком темпе, что же дальше? Когда они вышли во двор, дружинники уже разминаются, размахивая деревянными мечами. Киев внимательно смотрел на них, пока не почувствовал на себе пристальный взгляд. Русь стоял перед ним, оценивающе скрестив руки. — Ты̑ Кꙑє̑въ є̑си, вѣ̑рно ли? Мальчонка недовольно скосился на него. — Вѣ̑рно, — буркнул он, всё ещё жалея о скоротечном завтраке. — Итꙑ, ты̑ должьнъ єси бы̑ти крѣ̑пьнъ, — серьёзно сказал Русь. — а крѣ̑пьнаго творѧ̑ть не то̑лко вѣдѣ̑нꙗ, ноу̯ и ѹмѣ̑нꙗ сѧ̑ сбѣ̑ защити̑ти. Киев посмотрел на него исподлобья. — Азъ єсми и̑ще мали̑и. — Возрасти̑ши скѫре̑е, нѣжели мни̑ши. С этими словами Русь протянул ему деревянный меч. Киев посмотрел на оружие, потом на мужчину. — И чьто̑ ми съ нимъ твори̑ти? — Начьнемъ, — усмехнулся Русь. Киев вздохнул, крепче сжав рукоять. Кажется, этот день обещал быть длинным.***
На раскалённой от солнца земле молодая столица с трудом поднималась, тяжело дыша, сжав кулаки от злости на собственную неуклюжесть. Пыль липла к вспотевшей коже, а щёки алели то ли от жара, то ли от обиды. Деревянный меч, отлетевший в сторону при падении, лежал, будто насмешка — немая, лёгкая, бесполезная. С тенью, лёгшей рядом, возник силуэт Руси — высокий, спокойный, будто высеченный из самой земли. Он стоял в полоборота, руки за спиной, наблюдая за каждым движением мальчишки. — Ти́хо, не побѣди́ши, аще не погуби́ши , — произнёс он с лёгкой усмешкой, в голосе звучала ирония, но без издёвки. Там была теплота того, кто сам однажды упал — и встал. Киев поднял голову, бросил на него упрямый взгляд, в котором смешались раздражение и уважение. Пыльный, потный, но несломленный. — Оумно, — буркнул он, вставая, будто нехотя признавая правоту старшего. Русь, опускаясь на корточки у края тренировочной площадки, задумчиво провёл пальцами по подбородку. Он сам удивлялся, как много теперь знает. Сколько ему открыли — не только в науках, но и в людях. В себе. В боли. В терпении. В гордости, что давно перестала быть лишь бравадой. Мальчик вдруг посмотрел на него с неожиданной серьёзностью: — Вѣ́рно ли, ꙗ́ко ты̑ бѧ́ше ѹ хоза́ръ? Русь замер на миг. Затем медленно повернул голову. — Кто̑ ти рече̑? — Людє, — ответил Киев коротко, как умеют только дети: честно, просто, без попыток смягчить. Русь тяжело выдохнул и опустился на землю, облокотившись спиной о тёплую стену. Где-то сбоку звенели деревянные мечи, новобранцы отрабатывали приёмы, повторяя движения, будто молитвы. Но Русь больше не слышал шума. Только собственное дыхание, да пульс в висках. — Да, бяхъ азъ, — произнёс он глухо, — и, можеть быти, тамо быхъ темъ, имже долженъ бяхъ быти отъ самага начала. Хотехъ мстити. Хотехъ крове. Поведехъ людии своихъ, не ведая, на что веду. Жажда мсты — велико зло, Києве. Она есть слепа, не ведетъ — но толкаетъ. А толкаетъ вѣдь во бездонь вѣчную. Он замолчал. А Киев стоял рядом, чуть приклонив голову. Он не понимал всего — ещё слишком мал. Но что-то в этих словах оседало в нём, как росток в тёплую почву. Молча он сел рядом. Русь провёл рукой по его волосам, отводя прядь от вспотевшего лба. — Надеюся, можешъ быти мудрѣи мене. Ты бо уже почти столицѧ, — слабо улыбнулся он. Русь на миг замолчал, опустив взгляд в пыль тренировочного двора. Его пальцы невольно провели по рубцу на запястье — тонкая, почти незаметная линия, оставшаяся от тех лет в хазарском плену. Киев, всё ещё тяжело дыша после падения, медленно подошёл ближе. Его маленькое тело дрожало, но не от страха — от упорства и желания понять. — А почѧ во́зврѣтился єси? — спросил он, садясь рядом, повторяя жест Руси. — Моглъ бо остатися… вѣде гдѣ. Въ Византіи, въ Асии… Имееши бо нынѣ вся. Русь усмехнулся краешком губ. Ветер тронул его волосы, и на мгновение он стал похож на изваяние. — Возвратихся, понеже… понеже азъ — Страно. Да еще рано глаголати о прѣиманіі, но здѣ — людии мои. Чаять мене, и нуждатися въ помочи. Не мню, ѧко то чувство должа… Но здѣ есть сердце мое. Мнѣ ся, страною бываеши тогды, егда прѣимлеши землю свою, людъ свой — и погрѣшеніѧ своя. Он перевёл взгляд на мальчика: — А ты — моѥ надеждѧ на исправленіе всего. Ты — моѥ будущее. Столпъ моѥ. Столицѧ моѥ.. Киев долго молчал, уставившись перед собой. Затем покачал головой: — А азъ мнѣхъ, ѧко ты хощеши тѣмъ, да не бѣгаю отъ ученья… Русь не сдержал лёгкий смешок и, обняв парня за плечи, крепко прижал к себе: — И сие тако. Столицамъ не подобаетъ ленитися. Издали прозвучал гуд рога — значит, наступало время обеда. — О, на́конецъ воля! — с победной улыбкой воскликнул маленький Киев, первый вскочив на ноги с земли. Он весь светился — от глаз до пяток, как будто вырвался не из отдыха, а из многолетнего плена. Его волосы растрепались, щёки пылали жаром, а взгляд был полон какой-то непоколебимой веры. — Да, воля... Минутъ на двадесятъ, — с притворной тяжестью протянул Русь, поднимаясь с земли и стряхивая с себя пыль. — Ну, воини бо должны добро ꙗсти, да имѣютъ силу. Нѣ ли тако? — с деланной наивностью произнёс Киев, поднимая подбородок, будто цитировал древнего стратега. Русь прищурился, глядя на него: — Лукавъ како́й. — Азъ бы болѣе возлюби́хъ словѣ «мꙋдрыи», — парировал мальчик, лукаво покосившись. Русь приподнял бровь, уже потянувшись рукой — не для того, чтобы наказать, нет, а чтобы по-отцовски дать легкий подзатыльник, как делают старшие братья или наставники, когда младшие переходят черту с улыбкой. Но Киев, словно прочитав его намерение, уже сорвался с места — босоногий вихрь, что вприпрыжку понёсся к трапезной. — Ахъ ты… — только и выдохнул Русь, качая головой и всё же с явным удовольствием бросившись следом. Его шаги были тяжёлые, широкие, но в них чувствовалась лёгкость — та самая, которая приходит, когда знаешь: ты дома. И твоя столиця — где-то впереди, в шумной трапезной, уже, скорее всего, требует каши с мёдом.***
— Не ли прише́де вѣсть о набѣгахъ? — голос Руси был хмур, сдержан, но внутри всё кипело — напряжение витало в воздухе с самого утра. — Набѣзи бываютъ едва ли не всякъ день, Княже… — с усталой тяжестью в голосе отозвался воевода, глядя в сторону. — Зло наи́большее не въ кочевникахъ, но въ насъ самѣхъ. Мы — мно́жество племенъ раздѣленныхъ. Древляне, Уличи, Сѣверѧне, Бꙋжане, и тѣ жє Дꙋлиби — и всѧкъ самъ за себе. Мы же, Полѧне, — только єдино отъ многихъ… Малоє племѧ въ землѣ велиціи и бурнѣи. Русь встал из-за лавы, оттолкнувшись с такой силой, что та жалобно скрипнула. — Азъ есмь страно, — процедил он сквозь зубы, сверля воеводу взглядом, — цѣлаꙗ и самобытнаꙗ. Почто не хотите мѧ вѣдати такову? Почто именемъ своимъ молбами просити долждѧнъ есмь?! — Возможно, — неуверенно произнёс один из дружинников, — понеже у насъ нѣсть властителя. Ну… отъ человѣкъ, глаголю. Князи племенниии прочихъ странъ не хощѫтъ покоритися Києвꙋ. Имѣють бо свои столы, свои села, роды древнѣи. Нѣкотории же глаголють, ѧко мы недостойни нарещися срѣдоточіемъ землѝ… — По-вашему, ми должни кънѧзя иска́ти? — Русь развернулся резко, взгляд его был острым, как лезвие боевого топора. Дружина переглянулась между собой, явно не зная, что ответить. Наконец, кто-то осмелился: — Чѣстно глаголю… мы и сами не вполне разумеем, како есть — имѣти властителя, аще вы сама страна. В древле избѣрахомъ вождѣи своихъ. Роды ставѧху мужи на чьло. — А ныне? — Русь опустил голос. — Что ныне? — Ну… можетъ, стати обрѣтѧти къ знатнымъ родамъ. У Дꙋлибовъ есть старѣйшины, у Сѣверянъ — воини старици, у Древлянъ — та ище строжѣ, но и мꙋдры. Можетъ, съ ними можно глаголати. Показывати силу, убеждати словомъ… или огнѧмъ. — Не хощу торгавати собою, — буркнул Русь, но тут же притих, словно что-то осенило. — А гдѣ же найти… знатну кръвь? Того, кто… нѣ совсемъ чуждъ? — Ну… — протянул другой дружинник, почесав затылок. — Є же потомци Кія… Вашаго, съ позволенія глаголати, спасителя. Они живутъ недалеко отъ Іскоростеня. Народъ къ нимъ прислушивается. Родъ же легендарьный. Русь задумчиво поднял взор, глаза сузились. Слова застыли на языке. Потом он выдохнул: — Ужѣ что-то… — и в его голосе прозвучала первая за долгое время искра надежды. — Что повѣдите дѣлати съ хозарами? — спросил воевода, не сводя взгляда с молодого Государя. Русь молчал. Он стоял у резного окна дитинця, опершись ладонями о подоконник, и смотрел вниз — на ночной двор. Там, под светом факелов, отблескивавших на мечах и щитах, юные новобранцы не прекращали тренировок. Их силуэты мелькали, как тени, не зная усталости, будто само небо вело их руку. И среди них — как всегда — был Киев, не желавший уступать никому. Русь невольно усмехнулся уголками губ, но в глазах его лежала тяжесть. — Доколѣ сей самодоволѣнъ Каганъ гдѣ-то залѣзаетъ раны свои, имамъ мы еще вѣкъ, — глаголѧ тъмно, сдерживая ярость, яко ножъ подъ сердцемъ. — Но его мало. Слѣшкомъ мало. Он выпрямился и медленно повернулся к дружине. Свет лампады отбрасывал на его лицо тени, придавая словам вес. — Учите вси, кто можетъ держати оружіе. Старого, младого, того, кто вчора изъ хижины вѣлъ. У всякаго в руцѣ да буде мечь, в сердцѣ гнѣвъ, а в умѣ честь. Пока рано въ боѥ вступати, но днь возмѣздѣнія бысть. Азъ не прости.***
Солнце неторопливо клонилось к закату, словно стремилось скрыться за позолоченными крышами Святой Софии. Его последние лучи, мягкие и теплые, касались мраморных стен и куполов, заливая их золотистым сиянием, будто благословляя эту землю на покой. Вечер надвигался на Константинополь — Великую Ромейскую столицу, где народы с Востока и Запада сплетались в один живой гомон, где рынки сменялись соборами, а молитвы — спорами мудрецов. На стенах Влахернского дворца у ворот стояли экскувиты — императорская стража. Их копья сияли в отблесках уходящего света, а глаза — полуприкрытые от дремоты. Но спать было нельзя. Они знали это. Даже если город пел вечерние гимны, даже если Мраморное море ласкало берег и небо обещало звёздную ночь — Константинополь не спал никогда. На мраморной террасе Вуколеона, с видом на залитую закатом гавань, восседал Империя. Его левая рука подпирала щеку, а в правой он держал кубок с виноградным вином, старым, густым, терпким — любимым. Он не выглядел взволнованным, но мысль его была далеко — он размышлял. Ветер играл краем его пурпурной хламиды, расшитой золотыми нитями, которая, ниспадая с плеч, касалась пола. Его фигура, высокая и прямая, напоминала колонну — прочную, безмолвную, но несущую свод всей его страны. — Ἔοικε, σέ μοι εἰς αὐτὸ τὸ μέγαρον ἤγαγεν ὃ δὴ καλεῖς τὸν θορυβοῦντά σου δεσμώτην? — негромко произнёс Ромея, голос его был глубок, как древние колокола его церквей. — Οὐκέτι δεσμώτης ἐστίν… — неуверенно выдохнул недалеко сидящий Каган, будто слова эти были ему непривычны. Император повернулся медленно, с чуть насмешливым выражением в фиолетовых глазах. — Ὦ ἀληθῶς; Εἰ τὸν λαὸν αὐτοῦ ὑπὸ τὴν σὴν χεῖρα τῆς ἀρχῆς ἔχεις, ἔτι δεσμώτης ἐστίν?.. — он сделал шаг вперёд, рассматривая повязку. — Ἢ πείθεις με τοὐναντίον ἐλπίζεις? Хозария вздрогнул. Рука его сама собой потянулась к бинту, скрывающему ожог, оставленный огнём и гневом Руси. В глазах хазара мелькнуло нечто дикое, едва сдерживаемое, но он молчал. Стиснутые челюсти и дрожащая скула выдали напряжение. — Οὐδὲν μέλει… — наконец проронил он. — ἥκω νῦν.... ὦ ἁγιώτατε καὶ σοφώτατε,, — добавил с натянутым уважением, — δεόμενος τῆς σῆς βοηθείας. Ромея приподнял бровь, а губы изогнулись в почти насмешливой полуулыбке. — Βοηθείας δέεσαι; Πρὸς τίνος — πρὸς καταπνιγμὸν νεαροῦ πυρὸς οὐδέπω φλογισθέντος; Πρὸς ἐξαφάνισιν ἀνατέλλοντος κράτους, τολμήσαντος εἰς τοὺς ὀφθαλμούς σε ἀτενίσαι? — его голос стал холоднее, а взгляд — пронзительнее. — Φοβεῖ τὴν Ῥωσίαν? — Ἐγώ… οὐ φοβοῦμαι… — прошептал Каган. — ἀλλ᾽ σὺ πρὸς ἐμὲ ἥκεις, — перебил его Император, теперь уже поднимаясь во весь рост. Он был высок, почти исполин — фигура, достойная Меча Империи. Византийский василевс — Империя, как сам себя порой называл в беседах — стоял, взявшись за край колонны, и внимательно изучал стоящего перед ним хозара. На его по-зимнему холодном лице, скрытом от мира завесой утончённого достоинства, проступала тень — то ли презрения, то ли опасного интереса. — σὺ αὐτός, — негромко продолжил Император, — αὐτός εἰς τὴν οἰκίαν σου ἐνήγαγες αὐτόν, αὐτός ἐνέδυσας, ἐξέθρεψας, ἐπαίδευσας…καὶ νῦν ἐγκαλεῖς τὰς ὄνυχας τοῦ θηρὸς, ὃν αὐτὸς ἐξέθρεψας κρέασι? Каган скривился, но ответил: — Ἥμαρτον· οὐκ ᾤμην τὸν βάρβαρον τοσοῦτον εἶναι… ἰοβόλον. Ἀλλ᾽ ἔνι τι πλείον· οὐχ ἁπλῶς ἐστὶν ἄφρων νεανίας καὶ εἰδωλολάτρης. Ἄρχεται διαφεύγειν, ὥσπερ καπνὸς, τὰ ἔθνη συναγαγών. Император сделал шаг вперёд. Его сандалии едва слышно ступали по отполированному до зеркального блеска мрамору. — Ῥῶς… ὀνόματι θαυμαστός. — прошептал он, с явным акцентом. — Παῖς ἐστὶ ταραχῆς· ἀλλ᾽ ὁ παῖς ὁ ἐν θύμῳ γεγενημένος, καὶ θύελλα γένηται. Ἡ ὁδὸς αὐτοῦ μόλις ἤρξατο·σὺ δ᾽… σὺ βούλει πιεῖν αὐτὸν, πρὶν ἢ ῥίζαι γένηται? — Ναί· πρὶν γένηται ὕστερον. — Ἀλλ᾽ ἆρά γε οὐχ ὕστερον ἤδη νῦν? Повисла тишина. С улиц доносился шепот трав и улетающие за небосвод птицы. Лишь за высокими фресками с образами Архангелов, двое державных мужей стояли, как две тени эпохи, каждый — со своим страхом и честолюбием. — Δύναμαι βοηθῆσαι, — наконец сказал Император, — ἀλλ᾽ οὐχ ἕνεκά σου· ἀλλ᾽ ἕνεκα τῆς ἰσορροπίας.ἐὰν δὲ ἀναστῇ πρόωρα καὶ μετὰ λύσσης… καὶ τὴν ἐμὴν αὐτοκρατορίαν ἐμπρίσαι δύναται. Он подошёл ближе, почти вплотную, и с притворной добротой дотронулся до плеча Кагана. — Ἀλλὰ ἀποτίσεις. Χρυσίον? ἄνδρας? ἢ τάχα γῆς μέρος μοι παραδώσεις, εἰ βούλει τὸν πόλεμον διὰ χειρῶν Ῥωμαίων ποιεῖσθαι? Хозария, нахмурившись, проглотил горечь. Ему всё это глубоко не нравилось — особенно та улыбка, играющая на губах Империи, словно он уже выиграл. — Σκέψου, Κάγαν, — шепнул василевс. — ἕως ὅτου καθεύδῃς ἐν ὕπτῳ μετὰ ξίφους ὑπὸ τῆς ὑπνόσεως·ὁ δὲ οὗτος ὁ Σκλαβινός ἔθνος ἐθνῶν συναγάγει. Καὶ ἡμέρᾳ τινὶ οὐκέτι τῇ θύρᾳ σου πατήσει·λύσει αὐτὰς. И, не дожидаясь ответа, Империя развернулся, величественно уходя обратно к своей террасе, где налитый виноградный напиток ждал его, отражая закат. — Ἴσως δὲ καὶ τὰ σὰ λυθήσεται.. Византия немного осекся от бокала. — Ἐὰν δὲ ὁ πῦρ ἀνάψηται, ἐγώ μόνον ἀποφασίσω, εἴτε σβέσαι αὐτόν... εἴτε πρὸς πῦρ προσθέσαι ξύλα.***
Хозария выходил из византийского дворца с тяжёлой, затуманенной тенью в глазах. Где была его прежняя надменность? Куда подевались гордая поступь, уверенность, упрямство, властная осанка великого Каганата? Его державе по-прежнему подчинялись степи и народы, но само воплощение — он, Хозария — чувствовал, как ускользает сила, которую некогда считал своей по праву. Отношения с Византией оставались такими же, как и со всеми — ситуативными, зыбкими, построенными на взаимных выгодах и вражде. Сегодня они союзники, завтра — соперники. Империя была осторожный, но непреклонный. Сам император — холоден, как алебастр, чуждый простым страстям. Он носил в себе что-то каменное, неподвластное желаниям смертных. И, быть может, именно таким и должна быть настоящая Держава: строгой, расчётливой, величественной в своём хладнокровии, но при этом не лишённой благородства и древнего закона. Хозария замер у подножья холма, с которого открывался величественный вид на Босфор. Вся его свита и охрана встали, замерли, не решаясь прервать молчание. Там, в глубине темнеющих вод, отражался ещё тёплый отблеск уходящего солнца, будто напоминание о древней славе и недостижимой вечности, к которой он отчаянно стремился, но которой всё никак не мог прикоснуться. Его конь фыркнул, будто чувствовал внутреннюю тревогу своего всадника. Впервые за долгие годы в груди Кагана что-то сдавало. Не страх, нет — скорее, ощущение неуверенности, непривычной для его характера. Был он тем, кого боялись: грозой Степей, чей златой знак красовался на знамёнах перед воротами от Балкан до Каспия. Но теперь рядом с ним маячила тень. Смущающая, упрямая, взбалмошная тень, облечённая в юное тело. Тело страны, которая не должна была родиться. По крайне мере так думал Каганат. Хозария отверг путь ислама и христианства, выбрав иную веру— иудаизм. Пока что, впрочем, это касалось лишь немногих. Его мысли тянулись в разные стороны: он размышлял не только о дерзком славянине, но и о южной границе, где начинались земли Арабского халифата. Византия именно из-за этого и согласился на укрепление союза — общая угроза всегда сближала. А что же делать с тем мальчишкой? Тем славянином? Никому не нужным дикарём, беглым пленником, мятежным воплощением. По крайней мере — пока. Хозария машинально провёл рукой по повязке, скрывавшей его левый глаз. След ожога оттого мятежника пульсировал под кожей. Было ли это больно? Нет. Но было унизительно. Впервые за много лет его коснулась не просто вражеская сталь — а воля. Что-то неясное, почти болезненно тревожное, пряталось в тех синих глазах. Не гнев, не скорбь — нечто иное. Глубина, не свойственная человеку. Хазария не мог оторваться от этого взгляда, как бы ни хотел. Слишком бескрайний, слишком живой, слишком... независимый. Он и сам не понял, когда впервые позволил себе восхититься чужим лицом. И не лицом женщины — а юноши. Государства. Каган помнил каждую из своих жён. Их было столько, сколько было им покорённых племён — одна на каждый знак победы. Он знал, как укрощать народы — дани, браками, договорами. Но вот из одно племени – полян, даже пока каган-бек не взял никого в жены. Попытка овладеть племенем через Русь обернулась бунтом, болью, и теперь — тревогой. И всё же Хазария, не был больше тем наивным юнцом, которого в детстве втянули в пучину политических игр и военных походов. Его каганат стоял десятилетиями. Он видел, как рушатся города, как исчезают династии и научился скрывать лицо за маской доброжелательности, даже когда внутри всё клокотало. «Вернусь. И сожму петлю крепче,» — подумал он, не без стального спокойствия. Русь может и поумнел. Может, даже стал опаснее. Но в его сердце, скорее всего, до сих пор бушует тот же жар, что и в ту ночь побега. А жар — не союзник хладной рассудительности. Хазар усмехнулся себе, коротко, с оттенком чего-то горького, почти разочарованного. Тугие и крепкие пальцы сжали поводья. Конь почуял движение и слегка тронулся вперёд. Свита кагана, до той поры молчаливая и неподвижная, сразу же пришла в движение — стража, советники, придворные воины. Все, как тени, следом за ним. Император ещё долго стоял на балконе, задумчиво глядя вдаль, туда, где скрылись фигуры гостей. Ветер, тёплый и солоноватый, приносил с собой звуки вечернего Константинополя — величественного, могучего, как сама Империя, и в то же время — неумолимо живого. Город, где сплетались судьбы сотен народов, языков и религий, погружался в мягкий сумрак. Но Ромея не спешил отводить взгляд. В его голове продолжали кружиться мысли. Опасность славян он ощущал сегодня особенно ясно. Это были не просто северные дикари с грубыми речами и топорами — нет. Славяне менялись. Быстро. И в них появлялось нечто, что пугало даже такого искушённого правителя, как он. Что-то живое, необузданное, изнутри пробивающееся сквозь варварскую кору — то, чему Ромее лучше бы не давать слишком много времени. Империя и без того тонула в заботах. Арабские халифаты давили с востока, на Балканах — постоянные волнения, в Малой Азии — очаги ереси, и даже в самом сердце столицы нередко раздавались шёпоты недовольства. В Причерноморье же у него так же были владения, в первую очередь Херсонес. И всё же, несмотря на этот гомон народов, империя держалась. И держалась не на любви, не на вере в одного императора, а на порядке, податях и железной дисциплине. Быть может, Ромея и не уделяла достаточно заботы своим подданным — но ведь не в этом ли суть державы? Не обнимать — а править. И Император, как никто, знал цену власти. Его мощная фигура, высокая и крепкая, отливала почти бронзой в закатном свете. Ум его был остёр, язык — осторожен, воля — несгибаема. В нём, как в сосуде, текло наследие Империи: Восточной, но всё ещё Римской. Он был сыном распавшегося Запада и законным стражем Востока. Он не нуждался в лишних движениях. Чтобы сохранять империю, надо уметь идти и на тактичные уступки, и на сложные союзы. С Хазарией он был готов сотрудничать и дальше. Каганат не вызывал особой симпатии, но в нём была логика, и с логикой можно было иметь дело. Особенно если она помогала сдерживать арабов и удерживать баланс. А вот юный славянин… Русь. Это было нечто иное. Пока — ничем не примечательный, ещё только встающий на ноги. Но император чувствовал: за этой неуверенностью скрыта угроза. Или — великое будущее. Одно из двух. Или всё сразу. Лишь уголки его губ тронула тень улыбки. Интуиция его никогда не подводила. Кто знает, может быть, именно он однажды постучит в ворота самой Империи.***
— Дръжѝ лѹкъ равьнѣѥ, — мягко сказал Русь, в который раз выправляя стойку мальчика. Киев не возражал. Он действительно хотел научиться — не из каприза, а от желания стать сильным. Он ведь столица. А вдруг когда-нибудь и сам отправится в поход? Такие мысли взрослого звучали бы самонадеянно из уст пятилетнего ребёнка, и Русь бы, наверное, усмехнулся — тихо, по-доброму. Мал он ещё. Но, вспоминая собственное детство, когда ему самому пришлось слишком рано повзрослеть, Русь лишь сдержанно посмотрел на него. Хотелось, чтобы судьба Киева была хоть немного легче, чем его собственная. Звук тетивы разрезал воздух, стрела прошла по дуге и почти достигла цели. Киев поднял глаза — восхищённые, радостные. Он ждал оценки. — Добрѣдьць, — кивнул Русь, сдержанно улыбнувшись. Князь собрал стрелы, аккуратно сложил оружие в кожаный футляр. Киев неохотно вернул лук — видно, ему хотелось продолжать. — Ты па́кы идѧши? — спросил он, следя за каждым движением Руси. — Да, хощѹ посѣ́тити ꙗко҄го̀. Мальчик чуть опустил плечи, но тут же поднял голову: — А єсть ли вѡзьмѫ съ тобоѥ? Русь замер, задержал дыхание на долю секунды. Его взгляд медленно обратился к лицу мальчишки. Синие глаза глядели на него снизу вверх — такие же, как у него самого. Глубокие, будто небесные, полные ожидания.***
Киев был живым. Город рос, шумел, впитывал в себя краски и звуки множества народов. На улицах шли торговцы, звучала речь из разных земель, деревянные и каменные строения перемежались, создавая живое полотно. Днепр неспешно нёс свои воды, отражая в себе осеннее солнце, разлитое по поверхности золотыми бликами. На воздухе уже чувствовалась перемена — холод подступал. Русь молча снял с плеч свой кунтуш и накинул его на мальчика. Тот не сопротивлялся — только прижал ткань ближе к себе. Они покинули город. За стенами начиналась другая жизнь — холмы, нетронутые леса, притоки великой реки. Земля, которую ещё не коснулась рука строительства, лежала тихо, мирно, будто дышала вместе с ними. Киев шагал вперёд — вначале осторожно, потом быстрее. Он бегал, собирал жёлтые листья и цветы, с интересом всматривался в кроны деревьев, заглядывал в ручей неподалеку. Русь же шагал медленно, будто ступал не по земле, а по мягким облакам. Мысли беспорядочно перекликались внутри, словно птицы, сбившиеся с пути. Он улыбался Киеву — живому, любознательному, словно светлячок в вечерней чаще. Но в самой глубине груди гнездилось чувство тяжести. Перед глазами будто снова вставали столетия — кровавые, бурные, неумолимые. И лишь вопрос оставался в голове-: станет ли дальше легче? Тем временем лес всё плотнее обвивал их со всех сторон. Стволы старых деревьев, вросших в землю, казались безмолвными стражами этого мира, их кроны заплетались над головами, скрывая небо. Киев с каждым шагом всё чаще останавливался — чтобы потрогать мох, сорвать ещё один цветок или просто рассмотреть, как по стволу медленно ползёт жук. Он впитывал каждый звук, каждый запах — и Русь смотрел на него с лёгким теплом. Сам он не знал детства, не знал покоя — и Киев так рано повзрослел. Иногда между деревьями мелькали холмы — то поросшие травой, то отмеченные следами былых селений. Река, невеликая, но упрямая, пробиралась меж зарослей, сияя на солнце серебристой лентой. — А чьто є̀сть сѧ река̀ сѧ? — спросил вдруг Киев, задержав шаг. Русь посмотрел на воду. В его взгляде что-то дрогнуло — синь глаз на миг потемнела, стала глубже, будто дно этой самой реки. — Сѧ є̀сть Ро́сь, — тихо ответил он. — сѧ є̀сть при́тѣчꙗ Славо́утичꙗ. Киев сжал в руках пучок цветов и посмотрел вниз, будто имя реки напомнило ему что-то большее, чем просто название. Он бросил короткий взгляд на Русь, но не стал задавать лишних вопросов. — А на́мъ ищѐ длъго ли є̀сть? — спросил он чуть позже, будто желая отвлечь и себя, и старшего. — Нѣ, — мягко улыбнулся Русь. — ѡужѐ приидо́хомъ. Он отодвинул рукой тяжелую еловую ветвь, и перед Киевом открылся холм — два кургана, слегка поросшие травой. Земля вокруг была нетронута, тишина — почти осязаема. Киев застыл. Даже птицы будто стихли. Он переводил взгляд с могильных холмов на Русь, не понимая, что перед ним. Разве они не должны были кого-то проведать? Кого-то…более живого? — Сѧ сѹ родителѣ моѥ̀...Іхъ порохъ — едва слышно произнёс Русь, подходя к курганам и медленно опускаясь на колени. Перед холмами, чуть поодаль, стояли два деревянных идола — Дажбог и Мокошь. Их лица, вырезанные грубым, но уверенным резцом, словно вглядывались в вечность. Может быть, именно эти боги были близки тем, кто покоился здесь. Святовит — отец — был человеком неба. Он любил синь, бескрайность, ветер. А мать, Предслава, обожала воду. Тихие реки, глубокие и полные тайны, как её душа. Она была мягка, добра, ласкова. Кажется, даже сама трава склонялась под её шагами. Они были разными, но в том и была их сила — одно дополняло другое. Небо и вода, разум и сердце. Быть может, потому судьба выбрала именно их, чтобы начать то, что потом назовут Державой. Их детище, их след, встанет когда-то в полный рост — и за его наследие будут бороться веками. Русь медленно склонился до земли, не говоря ни слова. Сглотнул — в горле будто встал тяжёлый камень. Глаза жгло, как от дыма. В груди сжималось. Прошли годы. Он многое пережил. Он вёл за собой воинов, видел смерть, терял и снова поднимался. Но именно тут, перед этим холмом, он чувствовал себя мальчиком. Тем самым, каким был тогда, когда остался один. И боль была не только от утраты. Гораздо сильнее резала другая мысль: он начал забывать. Всё реже вспоминались черты лиц, голоса, даже имена становились зыбкими, будто утренний туман над полем. Настанет день — и он не сможет вспомнить их вовсе. Русь не знал, можно ли с этим жить. Но молча сидел у кургана, и ветер, казалось, тоже замер, не решаясь потревожить эту тишину. Киев тихо присел рядом, не нарушая молчания. В его больших, ещё детских глазках читалось нечто большее, чем просто сочувствие — это была глубокая, почти невысказанная печаль. Он не знал своих родителей, не помнил ни их лиц, ни голосов. С самого рождения его растили чужие руки, простые и тёплые, не знатные и не злобные. Но сейчас, рядом с Русью, он будто чувствовал — чувствовал утрату, чувствовал важность этих могил, и тоску того, кто склонился перед ними. Как будто чужая боль отозвалась в его собственной душе. Молча, бережно, он опустил на траву собранные по пути цветы. Маленькие пальцы разжались, и стебли легли на мокрую от утренней росы землю. Цветы были полевые, простые, такие же, какими когда-то могла любоваться мать Руси. Они лёгли рядом с курганом, словно мостик между поколениями — между теми, кто ушёл, и теми, кто только начинает путь. Русь поднял глаза. Медленно, словно выныривая из воспоминаний. И взглянул на своего спутника — долго и глубоко, будто впервые видел в этом ребёнке не просто мальчика, а нечто большее. Глаза Руси были ясные, пронзительные, полные благодарности. Киев же ответил ему спокойным, серьёзным взглядом, неожиданно взрослым для столь юного лица. Они смотрели друг на друга — и это было больше, чем разговор. Наверное, именно в эту минуту Русь осознал — семья у него есть. Не та, что осталась в прошлом, но та, что идет рядом сейчас. И если бы его родители могли видеть это — они бы, несомненно, улыбнулись.***
Хотя возвращались в селение они уже в сумерках, тишина пути казалась обволакивающей и мирной. В этот день Русь чувствовал себя иначе — будто тяжелый камень, который он нёс в груди все эти годы, наконец, сдвинулся. Он впервые кому-то открылся, хоть и без слов, но достаточно, чтобы почувствовать: рядом есть тот, кому можно довериться. И в этой тишине шагов и лёгком дыхании вечернего ветра, он словно впервые за долгое время дышал полной грудью. Но покой не бывает вечным. Почти у самого селения, за склоном, как будто из самой тени прошлого, всплыли знаки и образы, от которых по спине Руси прошёл холод. На вершине холма, у тропы — чужие воины. Одежды, доспехи, иные — но узнаваемые. Эти лица он видел раньше. У этих людей он был пленником. Их земли он покидал с ожогом в сердце и кровью на мече. На миг в груди всё сжалось. Будто время обернулось назад. Как тогда, как в ту страшную ночь. И Русь знал — если он не поспешит, история повторится. Он уже терял родных. Второго раза он себе не простит. — Кыѥвъ.. — глухо выдохнул он, в одно мгновение став совсем другим — собранным, сосредоточенным. Его глаза, ещё недавно тёплые, потемнели. — Скрой сѧ. Нѣмѣдлѣннѡ. За людьми, за домы — идѣже хощеши, то́кмо да тебѧ не ви́дѧтъ. Не дерза́й ѿкрывати сѧ. Киев замер. В животе холодком отозвался страх, а сердце будто стало биться быстрее. Он взглянул на лиц тех, что спускались с холма, и воспоминания сами всплыли в памяти: набеги, горящие дома, крики женщин, и тяжелые тени, собирающие дань с их сел. Он не мог помнить многое, но страх перед ними был в крови. Он хотел сказать что-то — может, "Я с тобой", может, "Я справлюсь". Но взгляд Руси остановил его. В этом взгляде не было сомнений, только строгость и боль. И Киев понял — сейчас не время для храбрости. Он кивнул и исчез между рядами хат, среди людей, как часть толпы — маленький, но внимательный. На улицу уже выходили люди. Кого влекло любопытство, кого — тревога. Кто-то держал детей за руки, кто-то нес воду, кто-то просто вышел посмотреть. Люди толпились, как это бывает в минуты, когда никто не знает, что делать, но хочется быть рядом с другими. Русь же стоял, не двигаясь, наблюдая за приближающимся всадником и его отрядом. Узнаваемая выправка, слишком знакомый силуэт. Хозария. Собственной персоной. Русин нахмурился. Рука легла на рукоять меча — того самого, что когда-то выковал его отец. Но хазар неожиданно поднял руку — коротким, спокойным движением. Его воины сразу остановились и отошли на шаг назад, оставив своего повелителя впереди. — Tınıç bol, — сказал Хозария ровным тоном. — Kılıçnı qoý. Men bıruŋ üčün kelmedim. — Μετὰ σοῦ, — произнёс Русь тихо, но с нажимом, — ἀείξω τὸν ξίφος ἐπ᾽ αὐχένι σου ἐκεῖνον ἔχειν. Ὀφθαλμὸν ἕνα ἤδη ἐσημήνωσα. Хазар прищурился. На миг его лицо утратило маску безразличия. Но он быстро вернул себе хладнокровие, осмотрев скромное «войско» Руси. — Οὐκ οἶμαι σὲ νῦν εἶναι ἐν τῇ τάξει τοὺς ὅρους ἐπιτάττειν, — произнёс он с ноткой снисхождения. — Οἱ ἄνθρωποί σου… οὐδ᾽ ἡμισέα πεντήκοντα τῶν ἐμῶν ἱππέων κρατήσουσιν. Русь сдержал дыхание. Потом, нехотя, ослабил хватку и опустил руку. — Τί θέλεις? Хозар склонил голову чуть набок, будто размышляя. — Ἴσως καταβῇς ἐξ οὐρανοῦ καὶ διαλεχθῶμεν… ὡς ἄνθρωποι? Ἐν οἴκῳ. Ἢ ὡς λέγετε… ἐν τῇ κατοικίᾳ? — Οὐδ᾽ ὑπὸ στέγην σὺν σοὶ καθιοῦμαι, — ответил Русь. — κἂν χάλαζα πέσῃ. — Ὦ πόσον ποιητικὸς γέγονας, — хмыкнул Хозар. — καὶ οὕτως ἀντιλέγων ὡς ἀεί. Ἢ δῆτα δεδιώς? — Οὐχ εἰμὶ κατακτητὴς οὐδὲ φονεύς. — Ἔτι μὲν. — ответил Хозар спокойно. — οὔ· ἀλλ᾽ ἔσῃ. Ἡ ἀρχὴ αἵματος δεῖται· ἄνευ τούτου οὐ μένει. Οὐ φιλεῖς ἀνθρώπους· ἀλλ᾽ ἄρχεις αὐτῶν·τοῦτ᾽ ἐστὶ τὸ εἶδός σου. Русь молчал. Челюсть сжалась, взгляд потемнел. Но он не перебивал. — Τί οὖν βούλει? Хозар на секунду замер. Его взгляд скользнул по лицу Руси — сосредоточился на его глазах. Синева этих глаз, как и прежде, приковывала.. Она была не сравнима даже цветом Каспийского и Средиземного морей. — Δι᾽ ἃ ἔπραξας ἐν τῷ ἐμῷ μεγάρῳ, — заговорил Хозария спокойно, почти лениво. — ἐξῆν μοι σὲ ἐξαλεῖψαι, σποδὸν ποιῆσαι·ἀλλὰ... — он отвёл взгляд, — σμικρῷ ἀρκέσομαι· φόρον τελεῖς ἐμοὶ διπλάσιον τοῦ πάλαι. Он на мгновение замолчал, будто собираясь уйти, но Русь не позволил этой паузе затянуться. — Καὶ τί? — прозвучало глухо, сдержанно, но с такой яростью под кожей, что её можно было почувствовать в воздухе. Хозар приподнял подбородок, скривив губы в подобии усмешки: — Παραδώσεις μοι γυναῖκα· τὴν ἄριστην ἐκ τῶν ἐν τῷ ἀγρῷ σου οὐσῶν. — Τί? — Русь даже шагнул вперёд от изумления. — Οὐκ ἔλαβες ἤδη ἐκ τῶν πρὸ τῶν ἐπιδρομῶν? — Нет, — отрезал Хозар спокойно. — я хочу, чтобы ты сам мне её вручил. Это традиция: жена должна быть отдана рукой поверженного. Так делают у достойных народов. Улыбка на его лице была той самой — наглой, самодовольной, как тогда, в столице, в его дворце. Русь почувствовал, как волна гнева обжигает ему грудь. Его столицу этот чужак снова назвал селением. А теперь хочет, чтобы он сам отдал женщину из своего народа — как дар, как трофей. Как унижение. Он не ответил. Только стиснул зубы, чтобы не сорваться. Хозар, довольный молчанием, легко запрыгнул в седло и бросил напоследок, не глядя: — Ἐπανέρχομαι. Δέκα ἔτη μετὰ. Καὶ εἰ μὴ ὃ αἰτῶ, γένηται... — он повернул голову и взглянул прямо в глаза Руси, — τὴν ἄκραν σου πύρᾳ κατακαύσω. Киев стоял чуть поодаль, прячась за спинами людей. Его большие глаза испуганно следили за сценой, не отрываясь от всадника, что медленно уезжал прочь. Русь смотрел вслед кагану. Взгляд был тяжёлый, опустошённый, в нём отражались и давняя тоска, и та ярость, что вновь поднималась из глубины, словно старая, плохо зажившая рана. Тихо, почти неслышно, Киев подошёл ближе и осторожно коснулся его руки. Маленькая ладонь легла поверх натруженной, крепкой руки Руси. Тот опустил взгляд — и встретил в глазах ребёнка не только страх, но и безмолвную поддержку. Простую, искреннюю. Киев ничего не сказал, но будто бы напоминал: он рядом и Русь больше не один.