Дмитрий
1 декабря 2024 г., 14:12
Всё, что у него есть — горький виски, смешанный с соленой кровью во рту, последний патрон, чтобы застрелиться в самую темную ночь, когда собственное сердце перестанет согревать окончательно, и с десяток белых загрубевших шрамов, на каждом из которых написана своя история. Сходить с ума он не привык и не желает, для чего и держит этот один патрон, который ночами перекатывает между пальцев, согревая собственной кожей убийцу, которому все равно, в чьей голове или груди оказаться — как прикажете, генерал, одно нажатие на курок, вы это умеете и умели всегда, в ваших руках и тяжелый пистолет становится легкой игрушкой, все равно тяжелее своей судьбы вы никогда ничего носить не будете. В детстве он играл с пистолетиками, машинками и солдатиками, сталкивая оловянных человечков разного цвета между собой — тыщ, тыщ! — а когда вырос, сам стал оловянным солдатиком, которого столкнули с таким же оловянным противником, а потом выбросили в Сибирь, ласково помахав напоследок, пожелав выжить. Хотя он понимал, что желавший сам в это не верил. Но солдатик был всегда очень упрямым. Даже слишком. Даже неприлично как-то было вообще не только выжить в промерзшем кошмаре умирающего, но и удержать отряд и защищать базу. Не по уставу работаете, генерал, но задание выполнили, молодец, к награде приставим. Конечно, если выберешься.
Ты же не думаешь, что все будет так просто?
Белые змеи на спине шипят и отдают холодом по всей коже — проклятый Ротков, последний оплот иллюзии спокойствия на Земле, всем своим жителям впрыскивает снег в глаза и в мышцы, от чего ночью невозможно согреться и под несколькими одеялами, а днем невозможно заплакать, потому что глаза становятся ледяными и никакие слезы из себя не пускают. Его глаза уже давно обречены: льдисто-холодные, голубые, почти прозрачные на солнце, которого почти не бывает, поэтому, может, они еще и не потеряли остатки цвета — генерал смотрит на подчиненных, заставляет ежиться от такого количества льда, вздрагивать при воспоминании, быстро втягивать носом обжигающий зимний воздух, чтобы успокоиться. У человека вообще может быть такой взгляд? Отряду он казался стеклянным, два голубых витража, два осколка речного льда, смотри, мои глаза — просто голограммы.
Он помнит про все свои шрамы — как назло, лучше всего, слишком отчетливо, детально и ярко. Горький виски помогает заткнуть белых змей ненадолго, заснуть в кресле, сложив тяжелую голову на железные руки, разбросав ноги под столом, отравив собственные мысли горячим спиртом, чтобы утром с бетонной головой собирать себя по непослушным и неподъёмным частям, расшевеливать задубевшие мышцы, дергать плечами от злобного шипения на спине и руках, поднимать веки, прилипшие к ледяным глазам, колоть ладони об отросшую черт знает когда щетину. Лабиринт его ночи бесконечен — он не просыпается по-настоящему никогда, смотрит на себя немного сверху и со стороны, как на оловянного солдатика в детстве. Может, он умер в этом прекрасном детстве, может, это посмертие, потому что никакие взрослые не предупреждали, что взрослая жизнь может быть настолько трудной и холодной, что зимой он не будет лепить снеговиков, что будет ядовитый дым запивать горьким спиртом, что пистолет, которым он так желал обладать — прям как у папы, такой же увесистый и прохладный — будет слишком ощутимо оттягивать кобуру, что ремни на этой кобуре будут рисовать красные следы на грубой коже, что вместо пулек в мишень на дереве будут патроны в головы визжащих тварей, в которых угадываются истерзанные лица бывших товарищей, что…
…что даже плакать будет невозможно.
Генерал сходить с ума не привык. И не желает. Но кто его будет спрашивать?
Он боится сам себя, когда внутри ничего не вспыхивает во время выстрела, когда очередной убитый — лишь очередной, пусть уже не человек, пусть и не был человеком, но был ли им он сам, когда стрелял? Ответ себе, отточенный и выбитый: защищал отряд, защищал себя, живым его жизнь нужнее, что тут думать. Ответ самому себе: не знаю. Уже давно не знаю. С самого начала сомневаюсь. Правда где это начало — неясно. Благо, внешне не подкопаешься: молодец, генерал, отличную броню отрастил, чистая сталь, наставники бы тобой гордились, так и надо, продолжай. Никто не поймет, как ты умеешь бояться и сомневаться, как от этого страха плавится твоя броня и прирастает к коже.
По ночам он вставляет своего одинокого холодного убийцу в пустую обойму пистолета, и так засыпает, сложив голову на жилистые руки. Был бы револьвер с барабаном — поиграл бы в Русскую рулетку. Зимние ночи в Роткове невыносимы до умирающего стона, и генерал столбенеет от холода, когда безумие еле ощутимо струится по позвоночнику, пытаясь пробиться к затылку, именно в эти чертовы ночи.
Он окончательно думает, что сошел с ума, когда лёд почти прозрачных глаз разбивается о старый лёд её взгляда. Она смотрит на него почти равнодушно, гасит внутри злобу от того, что какой-то незнакомый солдафон приложил её прикладом по голове — да кто он такой вообще?
Он и сам забыл. Генерал не понимает, что за странное чувство завязывается зудящим узлом внутри живота — с пониманием чувств у него вообще проблемы — но потом осознает, что её стальные глаза его пугают.
Дожили.
Стакан с виски в его руке наполовину полный, патрон лежит в кармане, а не в магазине пистолета, ветер за окном воет непривычно далеко и слишком близко — уже в его голове, закручивая одну мысль: образ девчонки-лаборантки — скрытной, глядящей исподлобья своими неживыми глазами, нагло пробравшейся в его кабинет и рывшейся в его бумагах, стянувшей лезвия со стола, перед которой он даже притворился безоружным, — я снял кобуру, чего тебе еще надо — которая хотела его застрелить, наивно думая, что он позволит её тощим рукам сцапать его заряженный «Кольт». Нажала на курок, не дрогнула ни внутри, ни — он уверен — снаружи. Какая дрянь. Думает, что имеет право вместо него решить, когда ему умирать. Решила ему не подчиняться. Генерал не привык, чтобы ему не подчинялись — самый опытный, сильный и рассудительный здесь он, это не раз подтверждалось на практике, Донован не поставила бы его на такую должность, не будь он здесь самым.
Но вот по наглости лаборантка-криптограф здорово его превзошла.
Он до сих пор чувствует на своей коже ледяные капли воды, чувствует, как задыхается и захлебывается, пока хрупкая девчонка не вытаскивает его на берег заброшенной подземной лаборатории. Он очень явно помнит ее холодные губы, в которые впился в попытке не дать погибнуть, когда оба тонули в ледяной воде, помнит её прикрытые глаза и шелковые волосы, которые ласковыми щупальцами гладили колючие щеки. Помнит, как боялся не за себя, потому что годы суровой закалки не могли пройти даром, а за нее, потому что, какой бы противной и наглой ни была, хоронить молодую девушку, погибшую по его вине, было почти смертельно для него самого. Он не может допустить, чтобы что-то его убило — в его руках всегда было много жизней, за его плечами — много смертей, и каждая новая отрезала кусок от и так распоротого сердца, а генерал все-таки существо живое и теплое, и ничего человеческое ему не чуждо, как бы он ни упирался.
У него остаются только вымокшая пачка сигарет и холодная, липнущая к телу ткань одежды, когда он делает неловкий шаг в сторону её комнаты, такой неловкий, что надеется, чтобы их вдвоем с этим шагом никто не увидел в темном продуваемом коридоре — это все не его, он видимо простыл под этим дождем, совсем уже не выспался, это скоро закончится,
И с этими мыслями он заходит в её комнату.
В самую паутину.
Она забирает у него эту промокшую одежду, и он сдается окончательно, ложась с ней на одну кровать, поверженным зверем — спиной кверху, чтобы она обязательно легла рядом, прижимая к нему холодные ступни, холодные пальцы и собственное холодное сердце с шипами из льда, что-то спрашивала, чтобы он что-то ответил. А к спине липнет белая паутина, затягиваясь на жилистой шее, оплетая язык и переплетаясь между ребрами, и так тепло становится, что патрон в кармане будто бы уже и не нужен, и маленькие женские ступни очень кстати такие холодные, потому что все сейчас становится очень кстати, а его большое сердце бьется быстрее обычного от ощущения этой страшной незащищенности и уязвимости, пока он лежит на животе, а её пальцы скользят по его виску, скуле, подбородку, губам, очерчивают рельеф плеч, пробегаются по затылку, и вся ладонь оглаживает спину. Ее — той, которая недавно смотрела затравленной жертвой на своего охотника. И он не может удержать в груди мучительный стон, когда прохладные пальцы танцуют на белых шрамах, и генерал стискивает зубы, а она смотрит лишь удивленно, но не испуганно, когда на массивной шее вздуваются вены от напряжения. И не убирает руку — только перемещает на другой шрам. Дьяволица. И ничего не спрашивает. Ведьма. Никаких историй о том, где и когда его угораздило получить все эти отметины. Даже для приличия. Даже из уважения.
Тебя никто не заставлял так ложиться, генерал.
Он сжимает зубы до скрипа, когда рука еле заметно вздрагивает, чтобы перехватить ее запястье и прижать тыльную сторону ладони к своим шершавым губам, слегка царапающим ее чудом не обветренную, почти прозрачную кожу.
Тебя никто не заставлял это делать, генерал.
И посреди ночи он просыпается от грохота за окном, от грохота в собственной голове, испуганно озирается по сторонам, надеясь, что она его холодного страха не заметила, и тогда понимает: не было за окном никакого грохота, был он только в теле, когда железное сердце в отчаянии ударилось о грудную клетку колоколом, беги, генерал, беги отсюда, она тебя погубит, ты должен помнить, что в этом мире привязываться нельзя, тем более к таким, как она: погибнет — погибнешь от горя, предаст — погибнешь от отчаяния, потому что потеряешь последнее, из-за чего в этом мире жил…
Он верующим никогда не был и колокола слушать не привык. Генерал уже не боится сходить с ума — уже слишком поздно.
Поэтому, отдышавшись, он переворачивается набок и притягивает собственную погибель к себе, потому что она такая теплая и так пахнет жизнью, а ему так надоело спать под теплым одеялом одному и видеть во сне рядом с собой что-то живое и радостное, а потом просыпаться утром снова с простреленной насквозь грудью и холодным сквозняком в голове. А Лэйн, эта странная, угрюмая и закрытая лаборантка, эта чертова ведьма так напоминает ему собственные счастливые сны, когда с закрытыми глазами переворачивается и утыкается носом в его широкую грудь, закидывает свою ногу практически ему на бедро и не вздрагивает, когда он одними пальцами гладит её плечо. Сам не понимает, зачем, хотя на самом деле все понимает, только признаваться себе не желает, что хотел бы в такой тихой ночи лежать с ней рядом и не думать ни о треснувшей луне, ни о ловушках на отродья, которые стали почему-то хуже срабатывать, ни о чертовом культе, которому видимо мало, что половина человечества уже вымерла — он будто бы хочет, чтобы вторая тоже отправилась в бездну. Генерал чувствует, как совсем распахнулась броня на грудной клетке. Он думает, что хочет поцеловать свою мучительницу, которая лежит рядом.
И тогда она открывает глаза, в которых отражается разломанная луна. И тогда два ледяных взгляда встречаются, и он целует её прохладные губы, совсем как тогда, в ледяной воде, а в тихой спальне проносится её почти неслышный вздох — совсем не удивленный, скорее с нотками облегчения, будто бы и не спала вовсе, будто бы ждала, когда он сам догадается её поцеловать, будто бы… Будто бы оба чувствовали эту жизнь так тонко всего лишь пару бесконечностей назад, целовались с мягким снегом, когда падали, убегая от отродий, целовались с ледяным металлом оружия, когда уворачивались от мародеров, целовались с режущим лицо ветром, когда пытались выжить в заснеженном лесу, но не целовались с человеком, не в теплой кровати из остатков прошлой жизни, когда можно было не убегать и не прятаться, если только ты не ребенок, играющий в прятки с друзьями.
Он целует её слишком жадно и напористо, не давая вздохнуть, не слыша ничего, кроме набата собственного сердца в ушах, пальцами впиваясь в её белую кожу, даже не чувствуя, как она царапает его плечо, изгибаясь голодной кошкой, прижимаясь к его животу и груди, позволяя его жесткой ладони скользнуть под ночную рубашку и обжечь бедро, талию, ребра, добраться до груди и сжать оттаивающее сердце. Он чувствует, как жаркие нити паутины стягивают его горло, как тонкие пальцы сжимают короткие волосы на затылке, как худое горячее тело сливается с его — стальным, широким и еле заметно подрагивающим от внезапной лавины. Сухими губами он целует её теплую шею, гладит изгибающуюся спину, и Лэйн что-то шепчет на незнакомом ему языке, если вообще есть сейчас какой-то знакомый ему язык, и с трепетом трётся своей мягкой щекой об его — щетинистую и колючую, практически плачет, обхватывая тонкими руками жилистую шею, чувствуя до ужаса непривычное тепло во всем теле, которое практически полностью топит весь лёд…
И тогда соленая слеза все же скатывается к её подбородку. Он целует её ещё один бесконечный раз, пальцами стирая соль с её раскрасневшейся кожи, шепча что-то на незнакомом ему языке — что-то про «милую» и «хорошую», что он говорил примерно в прошлой жизни и успел забыть.
Если уж решил погибать таким изощренным способом, учи этот язык заново, генерал.
Они не успевают понять, как на одну ночь становятся друг другом, как отпечатывается на коже чужой запах, как странные, непривычно ласковые слова становятся понятными и совершенно уместными. Ему нравится думать, что у него хватает воли не делать то, что она говорит, и он не отпускает ее, держа в своих руках, вдыхая свежий запах волос, пока она пальцами выводит узоры на его груди — будто бы он сам так решил, будто бы это не его привязали к ней липкой паутиной. Будто бы, даже если б знал об этом, был бы против оказаться привязанным к ней.
Когда треснувшая луна уступает место холодному солнцу, два морозных взгляда оказываются уже не вечной мерзлотой, а прозрачной корочкой льда, залитым весенней рекой, на фоне слегка краснеющих женских щек при воспоминании о белых змеях шрамов на спине, о хрипловатом надрывном шепоте и ожогах после слишком жарких прикосновений, от которых отвыкла холодная кожа.
Сердце генерала бьётся колоколом по ночам, ударяется о стальную броню, которую она ласково открывает, чтобы с улыбкой припасть к горячей груди и оплести паутиной израненную спину. Сердце бьется, предупреждая о погибели.
Генерал каждую ночь приходит к ней, обреченный на смерть, чтобы стать немного живее. Он понимает: это уже больше, чем помутнение рассудка.