Железные руки

R
Завершён
34
автор
littlap соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
75 страниц, 33 309 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

2.

Настройки
Кант смутно помнил детство. До катастрофы будто ничего не существовало, как и его самого; что-то расплывчатое, нереалистично счастливое. Но он помнил мамины слова, что ни одну проблему не удастся решить бегством. Одна потащит за собой вторую и третью. Они затаятся, накопятся и обрушатся шквалом, который ты, возможно, будешь не в силах принять. Нужно иметь мужество сталкиваться с ними лицом к лицу и решать по мере поступления, не забывая об осторожности. Кант знает, что поступает неправильно. Он не может вспомнить ни одного своего правильного поступка за последние месяцы. Да и было ли сейчас это «правильно»? Было ли оно вообще у него? Хоть когда-то было? Сложно спрашивать с замученного и забитого в угол животного, почему оно кусается. Кант бежит, потому что при попытке разрешения проблемы будет ею же и поглощён. Без остатка. Как и раньше, ему было страшно, но он старался думать меньше, а жизнь в стенах чужой квартиры создавала иллюзию контроля над собственной жизнью. Будто ничего не было, только он и Бэйб, что скоро вернётся из школы, увлечённый пьесой Шекспира. Но всё было. Кант острее осознаёт это, впервые просыпаясь от ночного звонка. Электронные часы зеленоватым светом показывали 02:40, и Канту не нужно было поднимать трубку, чтобы понять, кем был абонент по ту сторону линии. Байсон — пусть его голоса и не слышно, только тяжёлое шумное дыхание, как после бега. В этом не было ничего угрожающего-страшного, но это выводило Канта из себя. Может, потому и повторилось? Он кричал — да говори уже, блять, — он бросал трубки, но это не прекращалось. Раздражало и пугало одновременно. Новый звонок поступал с нового номера, что делало бесполезными попытки отделаться чёрным списком. Кант выключал телефон, отшвырнув его подальше от себя, а на следующую ночь включал снова. Не хотел блокировать — его одолевало желание услышать голос Байсона; чтобы хоть раз за череду этих тихих безумных звонков они немного поговорили. Но больше он боялся пропустить звонок от Стайла; тому приходилось не лучше в попытках притвориться ничего не понимающим и растерянным из-за исчезновения лучшего друга. Кант в очередной раз обо всём жалел, и это было горько и мучительно. Жалел, что согласился на очередное — последнее? — дело от Криста, жалел Бэйба, своего маленького брата с немаленьким терпением к поступкам старшего, жалел Стайла, втянутого в это дерьмо без права выбраться. И по кругу. Открывая сводки новостей, Кант побаивался увидеть новости о смерти лучшего друга на первой полосе, и именно поэтому открывал их каждый день, продолжая себя мучить. Фадель бы выиграл — оставив Канта не только без Байсона, но и без близкого с давних времён человека одновременно. Но пока Кант чувствовал, что у него не оставалось себя. После каждого из этих звонков Кант подолгу не мог уснуть. Его сердце билось тяжело и часто, его мучило иссохшее горло и ломота в мышцах. Байсон пытал извращённо, и это было намеренно. Даже когда Кант погружался в тревожный поверхностный сон, дисплей под утро вспыхивал вновь, а потом телефон взрывался рингтоном, заставляя его опять проснуться — с не перестававшим тревожно стучать, но забившимся ещё тяжелее сердцем. Не спавший Кант не мог нормально есть, его злила любая ерунда, а искреннее сочувствие в глазах Бэйба добивало по-особенному — потому что раздражало, отчего Кант чувствовал вину. Что-то стыдливо тянуло у него внутри каждый раз, когда он сталкивался со своим нонгом, но раздражение не притуплялось. Доходило до абсурдного: брат избегал его в пределах маленькой квартиры и старался не разговаривать. Кант стыдился и того, что это облегчало ему жизнь. Так ему было проще, чем всё объяснять и рассказывать. Было проще не говорить, почему они переехали, где пи`Байсон и почему не заходит Стайл. Проще промолчать, будто всё шло так, как и должно было быть. Казалось странным — раньше он переживал, что Бэйб изменился, стал меньше с ним разговаривать, а теперь отталкивал его сам. Так продолжалось с неделю. Звонки, бессонница, непрекращающееся раздражение. И тишина. Кант ненавидел эти звонки так же сильно, как и истерически любил. Любил — потому что Байсон не пропал, был будто осязаемо близко, всё ещё его, родной. Перспектива лишиться Байсона, несмотря на всё, приводила в ужас. Они не были друг другу чужими, и Кант хотел — он был достоин этого, блять — получить ответы на все свои вопросы, увидеться с Байсоном и вновь заглянуть в его глаза. Он принимал каждый звонок пусть и со злостью, но с непомерной жадностью человека, теряющего всё на глазах. А тишина в ответ, перебиваемая лишь дыханием, заставляла терять и остатки чего-то человеческого. Пока на восьмой раз он не услышал голос Байсона. — Спишь? — В чужом тоне сквозила ухмылка. Канту захотелось растереть её по стене вместе с обломками зубов. — Бай, блять. Три пятнадцать, иди нахуй. Искренний смех Байсона Канту всё ещё нравился. Так, как нравилось мало что. — Всё-таки уехал, да? Ни в тату-салоне, ни дома тебя нет, в ресторан не заходишь. Даже у дружка своего не появлялся. — Что со Стайлом? — выпалил Кант, крепче нужного сжав телефон. — Ничего, — слишком легко произнёс Байсон. Кант поджал губы. Как минимум, Стайл был жив — он это точно знал. — Ты звучишь обиженным?.. Соскучился? Байсон хмыкнул. Кант бы не получил ответов на свои вопросы, он знал. Но и этого было достаточно. Байсон скучал. Ему это было необходимо так же, как Канту. Всё ещё дополняли друг друга: один приносил боль, другой — был взбудоражен потенциальным риском куда дурнее угона автомобиля. — Где ты, Кант? — Его голос тихий, нежный. Он будто зовёт на свидание. Он будто приедет завтра и останется на ночь. Кант хочет, чтобы он приехал и был хоть немного его вновь. И всё же… Размазал бы по стене и собственное лицо. За то, что так хочет и скучает, что зависим от этого страха; а нужда Байсона в нём делает нервную дрожь внутри будоражащей. От мысли, что Байсон ищет его, становится почти приятно. Кант злится на него — нет, не за мучение, не за угрозы, даже не за свою всё больше разваливающуюся жизнь. За все эти чувства, что Байсон в нём вызывает. За то, что отравил способность привязываться и любить так, что её коснулась болезненная одержимость. Ему нужны были не только ответы на вопросы, не только разрешение этой ситуации. Ему нужен был голос, нужен был запах, вкус… Он знал, что может забыться, почувствовав всего Байсона. Сможет стереть эту ассоциацию со сладковато-горелым, с затхлым, мерзким, с горечью желчи. Пусть остаётся лишь железо рук, что было и до… Он хотел и тот блестящий нежный взгляд, и переплести пальцы, и ощущать боль, что приносит именно он. — Ты не скажешь, откуда взял мой номер? — Не скажу. — Байсон смеётся. — Попросил брата помочь. Стайл. Кант тяжело выдохнул, прикрыв глаза рукой. Как бы Канту ни хотелось это признавать, но, кажется, Фадель был куда благоразумнее своего младшего брата. И, раз телефон Стайла побывал в его руках, то, скорее всего, Стайл был там же. И с ним, кажется, было всё в порядке. Кант не упоминал в переписке новое место жительства, только с глазу на глаз и шёпотом, и был рад этому. Не был рад только своей слабости перед Байсоном. Кант давил на чужие, чтобы добиваться своих целей, и у него получалось неплохо. Теперь это делал Бай — прямо и не таясь, — и у Канта не было сил сопротивляться. Он сдаётся, уставший, не спавший, голодный и мокрый от пота, говоря Байсону, где живёт теперь. Байсон не приезжает. Время как будто застывает на несколько дней — ни ночных звонков, ни сообщений, ни знакомых лиц в новом районе. Канту хочется выдохнуть от облегчения, ему жарко в маске, прикрывающей лицо, но он знает о затишье перед бурей и вновь оказывается прав. По возвращении домой он застаёт Бэйба на кухне — тихого и молчаливого. Он смотрит куда-то в пол, его руки под столом, крепко сжатые и напряжённые. Может, Кант и не был лучшим братом, но что случилось что-то, понял сразу. В его горле встал ком. Оставив пакеты с продуктами на полу, Кант сел рядом и приобнял Бэйба за плечи. — Пи`, может, наконец расскажешь, что происходит? — только и произносит Бэйб. Таким голосом, будто взрослый здесь только он. И теперь в этом нет больше оттенка шутки и поддразнивания, как раньше. — Бэйб, ты о чём? Что произошло? Бэйб поднял взгляд. С минуту смотрел так, что Канту стало нехорошо, — глубоко, копаясь в его душе фильтром помельче, находя муть, что хотелось спрятать. Мучить не стал; он вытащил руки из-под стола и протянул то ли грубо обтёсанный камень, то ли кусок кирпича со сложенным в несколько раз листом плотной бумаги вроде той, что используется для чертежей. Записка была прикреплена несколькими оборотами жёлтой канцелярской резинки. — Стоило тебе уйти, и в твоей комнате раздался грохот. Я зашёл посмотреть: разбитое окно, и вот это лежит на полу. Всё же для тебя, кажется. Кант развернул листок. Байсон писал ручкой с красными чернилами. Аккуратно, буква к букве, с маленькими рисуночками по краям. Это могло быть милым, если бы ручка не текла на особенно злобных предложениях, когда Бай, видимо, прикладывал усилие чуть больше положенного. Это могло быть милым, если бы в каждой строчке убористым шрифтом не было написано, какую боль он сможет принести, если Кант попадётся на его глаза. Кант узнаёт не только почерк, но и смазанные буквы гелевой ручки, когда рука проходилась по ним, ещё не засохшим — Бай иногда писал левой рукой, как и здесь. — Что всё это значит, пи`? — Я не могу рассказать тебе всего. Обещаю, когда всё наладится, я всё объясню. Ради твоей же безопасности. — Безопасности? — Бэйб вспылил. Кант нечасто видел его таким. Его нонг был тихим и довольно сдержанным. — Ради неё я уже вторую неделю не хожу в школу и вынужден сидеть в четырёх стенах? Это же связано с пи`Байсоном, да? Ради моей безопасности я солгал ему? Почему он больше не приходит? Вы больше не вместе? Или вообще не встречались? Почему ты ничего не рассказываешь? Мне не пять лет, пи`! Я не знаю, что происходит в твоей жизни, и я хочу помочь. — Ты мне очень поможешь, если не будешь задавать вопросы, на которые я не могу дать ответа, — лишь ответил Кант, нервно и неловко двинув нижней челюстью и пристыженно опустив глаза в пол. Он бы хотел всё рассказать, и почему так, а не иначе, но не мог — перепугал бы до смерти. Бэйб ничего не ответил. Он шумно отодвинулся от стола под противный визг ножек стула и ушёл к себе, щёлкнув задвижкой. Его было лучше не трогать и не лезть с извинениями, Кант знал. Бэйба обижало недоверие к нему, но Кант любил его и не спешил воровать детство незавидной правдой о том, какой может быть эта жизнь. Особенно его: с судимостью, с обязанностью стелиться перед полицией и мрачными отношениями с убийцей, которому место в тюрьме, а не в сердце Канта. Бэйб перестал с ним разговаривать вовсе. В такой момент Канта это ранило сильнее, чем он думал. Его младший брат и раньше обижался — нельзя обойтись без этого, когда в одиночку воспитываешь подростка, — но никогда не делал вид, будто Канта не существовало. Он по-прежнему был осторожен, не покидал квартиру и не создавал проблем брату, но никак не реагировал ни на просьбы помириться, ни на извинения, ни даже на неловкие попытки Канта подкупить его книгами или любимыми снэками. Жизнь Канта сыпалась, а он ничего не мог с этим поделать, он был в этом один, забитый, истощённый и с болезненными слезами в подушку, чтобы Бэйб не слышал. Он знал, что был сам в этом виноват, он жаждал поддержки, которой не мог получить от Бэйба, не знавшего, что нужно говорить и делать. Он ненавидел себя, утопая в этой ненависти всё сильнее и глубже. Окно, к счастью, не было разбито до мелких осколков, и уборка не заняла так много времени. Ещё с несколько дней Кант не мог себя пересилить и зайти в спальню — будто разбитое окно было прорехой в его собственной душе. Он ночевал на кухне, раскладывая старенький пыльный диван, и подолгу не мог уснуть. Думал, пялясь в пожелтевший потолок — и о том, во сколько выйдет замена стёкол, как рассказать хозяйке квартиры, и о том, куда катится его жизнь и почему он не может остановить эту горящую колесницу в его собственный ад. Как назло, в этой части двора не было одной камеры. Разбить окно на втором этаже не так-то и сложно — квартиры небольшие и с низкими потолками, замахнись только посильнее. Кант осматривается там, не находя ничего примечательного, кроме россыпи мелких осколков в траве. Хорошо, что окно было из тех, что не сыпется на части при ударе; иначе оставаться в той спальне было бы не лучшей идеей. — Ого, вы кому-то насолили? — Кант вздрагивает от звонкого мужского голоса. Оборачивается. Парень, на полголовы ниже, держа в руках сумки из супермаркета неподалеку, подходит ближе. В уголке его рта тонкий шрам, пересекающий щёку. — Да, здесь район неспокойный. Мальчишки хулиганят. У меня в гараж пытались пробраться, но там дверь проржавела, заедает. Я Лео, кстати. У Канта нет сил сомневаться в людях, и он кивает, едва улыбаясь. Ладонь Лео, протянутая для рукопожатия, небольшая и тёплая. — Кант. — Ваша квартира? — Он кивает на разбитое окно. Кант неразборчиво угукает. Лео кажется милым, хоть и болтливым. — Я думал, окно тем тусовщикам разбили. Заслужили, знаете ли. Музыка у них гремела всю ночь, полицию уже даже не вызывали, бесполезно. Рад узнать, что они съехали. — Не знаете, здесь поблизости есть конторы… ну, ремонт окон, всё такое? — Кант пытается съехать с темы. Ему не очень нужен пусть и дружелюбный, но пустой разговор ни о чём. — А, да, конечно! Давайте поделюсь контактами. У меня знакомый этим занимается, много не возьмёт, обещаю! Кант усмехнулся. Они обменялись номерами, и с того дня сообщений Канту стало куда больше, чем одно-другое от Стайла. Лео оказался прилипчивым, но по-доброму, дружелюбно, предлагая свою помощь всякий раз, когда она требовалась. Наверное, Кант ему нравился. Но Канту нравилось только состояние душевного равновесия, и он не давал никаких надежд. Лео, казалось, это не расстраивало, и он не старался быть кем-то большим, потому и Канта всё устраивало. Он не мог рассказать новому знакомому, не солгав, почему они переехали, не мог поделиться тем, что было на душе, но отдалённо, тщательно отбирая слова, он наконец мог поговорить с кем-то, с кем у него было хоть что-то общее, кроме возраста. И, кроме того — с человеком, которого не касалась ублюдская правда его жизни. Кант и любил кое-кого, даже если его ненавидели в ответ, но это было запретной темой для упоминания. Он знал, что никогда не забудет ни склад, ни запах горелой плоти, ни вкрапления боли-злости в чужих янтарных глазах; но сознание сжаливалось над Кантом, плавно оставляв за чертой амнезии огромные куски жизни. Плохое замыливалось — как кусок хорошего банного, — и Канту становилось куда приятнее жить в моменте, которого больше не существовало. Он обнимал Байсона под сиянием неоновых звёзд, они болтали ни о чём в тату-студии, они вместе завтракали, и Бай разделял любовь к Бэйбу так же ярко и сильно, будто всегда его любил. Бэйб перестал молчать только в ту ночь, когда Байсон решил двигаться дальше. Бай никогда не раскрывал всех карт сразу. Он же и мучил Канта постепенно, не сразу, не давая войти в состояние невозбудимости, как затырканную мышцу, которая больше не может сокращаться. Байсон делал передышки; прошло около пяти дней с разбитого окна, прежде чем начались стуки в дверь. У них не было конкретного времени. Тогда, когда придётся. Могло быть ночью — Кант просыпался от тихих постукиваний по дверной раме, тут же прекращавшихся, стоило только подняться и включить свет. Могло быть утром, когда рассвело настолько, что солнце било в глаза — тогда стучали громко, чётко, и за дверью никого не оказывалось. Кант думал, что сходит с ума; на его счастье, коллективных галлюцинаций не существовало, а Бэйб тоже это слышал. И даже старался помочь — карауля дверь, надеясь успеть открыть её до момента, когда тот придурок убежит. Кант всё ещё не мог рассказать, что происходит, но Бэйб больше не спрашивал; может, он находил ответ в измождённом состоянии старшего брата, а, может, догадывался и сам. Бэйб постепенно возвращался к нормальной жизни. Он ходил в школу, стараясь не задерживаться на улице дольше положенного, общался с друзьями и выглядел хоть немного счастливее, чем раньше. Кант боялся за него, и этот страх не прошёл, просто… просто Байсон не навредил бы Бэйбу. Хотя бы потому, что ему это было незачем. Его зацикленностью был Кант, и мстить нужно было Канту — он искал только Канта, чтобы поиграть с ним, измучить его. Кант не так хорошо узнал Байсона за несколько месяцев их отношений, но, казалось, Байсону важнее всего была семья, она имела особую ценность. Байсон был тёплым человеком, не лишённым мягкости, и будь его жизнь нормальной… Он наверняка был бы привязан к своей семье той нежной связью, что Кант и Бэйб. Но это было пустословием, всего лишь если. Кант думал о Байсоне часто, всё чаще и всё же беспорядочно, потому что почти любая мысль перемежалась эмоциями. Кант изнурённо злился на него и скучал так же изнуряюще. Продолжал скучать каждый день — наполненный либо мучениями, либо тревогой. То, каким был Байсон, всё ещё не складывалось в голове окончательно, но ясной была его любовь к старшему брату. Они были разными, характеры далёкие, как полюса — Фадель был строгим и сдержанным, без природного импульса, и Кант не мог представить, чтобы он проявлял чувства, был нежен. Фаделю будто нравилось контролировать чужую жизнь, был некий свод правил, которыми регулировались их взаимоотношения: где быть и сколько находиться. Но всё же Байсон очень любил своего пи` вместе с его гиперопекой и хмурым лицом, это чувствовалось. И кроме этого, отношения между Байсоном и Кантом потеплели, стоило Баю увидеть, какая любовь связывали Бэйба и его старшего брата, и Байсон, казалось, стал относиться к Бэйбу точно так же. С теплом, со своей историей и маленькими секретами от Канта. Но это было чудовище, и Кант не мог не сомневаться. Потому что жизнь брата стала точкой, вокруг которой он был вынужден выстраивать свою собственную жизнь. Потерять её было бы равным потерять смысл. Кант не имел права подвергать его опасности и в то же время не мог запереться с ним в четырёх стенах, потому что это не было бы жизнью. Он хотел сберечь своего нонга, но и его хрупкую социальную жизнь тоже, и немногим позже Бэйбу было позволено вернуться в школу и выходить за продуктами, если тот хотел. Потребовалось не так много времени, чтобы он об этом пожалел. Страх не был таким уж обоснованным, но не утихал, несмотря на все меры предосторожности. Он же не позволит ничему случиться, подойдёт ко всему сдержанно, неимпульсивно? Да?.. Та ночь была из тех, жутких. К ним снова постучались. Это не были едва слышные, мучительные ночные постукивания по раме или утренние, громкие, настойчивые. Нет, сначала за окном что-то будто обрушилось или взорвалось; Кант ещё не пытался заснуть, но всё равно испуганно подорвался. Выглянул — будто от дымовых шашек, на улице ничего не было видно. А затем стали стучать в дверь. Сначала так сильно, что ему показалось, стук разнёсся даже по полу вибрацией, почувствовался физически. Потом прозвучал голос. Это не был голос Байсона, далеко нет — тот был тяжело-мужской, бандитский, басовитый. Он произнёс одно страшное: — Открывай! — И это даже не был крик. Кант не видел этого человека, но даже через тембр его голоса и интонацию чувствовал, как тот сможет переломить ему шею без особых усилий. Или раздробить пару костей, толкнув к стене посильнее. Ещё бы пару замков, амбарный, который и клещами не вытащить, но у Канта была лишь жалкая цепочка на двери, кроме основного замка. И перепуганный брат, осторожно выглядывающий из своей комнаты, боящийся создать больше шума, чем сейчас допустимо. Кант представлял, что, может, ещё полчаса, и дверь выбьют, и он не знал, что будет с этим делать. Второй этаж, можно прыгнуть, но ногу подвернёшь и не сможешь убежать; или попытаться обороняться и умереть от ножевого ранения, предварительно выплевав собственную кровь на белый пушистый ковёр? Ему хотелось закрыться в комнате, надеть наушники, оградить себя от этого чувства страха — то, чего Кант не мог себе позволить. Понимал, что должен быть здесь и сейчас. Стоять возле этой двери, отслеживать и думать. Бэйб неглупый, сразу понял, что от него требуется: он вернулся в комнату после торопливого жеста старшего брата, тихо и послушно закрыл за собой дверь на замок. Канту хотелось обнять его и утешить. Раз страшно было ему — а он всё знал, — то каково было его брату, которому он совсем ничего не объяснил? Он на цыпочках крадётся на кухню за столовым ножом и возвращается в прихожую, не совсем зная, что делает. Возглас «открывай!» повторился, громче и грубее. Хотелось сползти по стенке и лечь на пол, а он продолжал стоять, крепче сжимая нож в руке. Это возвращало его в тот день на заброшке, когда он стоял так же — беспомощной и глупой куклой — и ничего не мог сделать. Он даже не знал, как навредить этим туповатым ножом, что держал в руке, но зачем-то сжимал его рукоять изо всех сил, так, что потела ладонь. Пока стук не прекратился. Кант ждал его возвращения, ждал, что ему снова ударит по ушам, и не двигался с места. Отмер, только когда из своей комнаты осторожно вышел Бэйб — оглянулся на него. Нонг забрал нож из его руки, отложил на журнальный столик и снова долго не отводил глаз, всматривался, и Кант не знал, когда этот взгляд чувствовался мучительнее — тогда, когда он серьёзно просил ему что-то объяснить или сейчас, когда он смотрел без осуждения, но задумчиво, и лицо было подёрнуто маской испуга. Кант всё ещё хотел пожалеть его, и в то же время нуждался в том, чтобы найти поддержку, хотя знал, что не имел на это права. — Пи`… Ты в порядке? — спросил Бэйб шёпотом. Кант кивнул, и Бэйб обнял его. Именно так это ощущалось, спокойствием. Хотя Кант вложил в эти объятия все свои чувства: и утешение, и тепло, и желание защитить, он ощутил покой, исходящий от нонга, который смог немного ободрить его самого. Потом, лёжа в темноте, он даже думал: может, сегодня никуда не отпускать Бэйба? Может, прижать к себе и держать, пока всё это не кончится? Но Байсон всегда давал передышку после чего-то жуткого, и Кант почему-то был уверен, что сегодня будет так же. А попытка настоять на том, чтобы брат остался дома, лишь потревожит и так расшатанные нервы. Кант отпустил его в школу и, ответив на звонок днём, позволил и купить им обоим что-нибудь на ужин. Как обычно, попросил быть аккуратным и хотя бы с кем-то из друзей, и они договорились о времени, когда Бэйб должен прийти, прежде чем попрощаться. За десять минут до назначенного времени Бэйб кинул смску, что немного опоздает. Кант вздохнул и постарался расслабиться. Это не получилось — всё равно был как на иголках. А потом Бэйб пришел. С улыбкой на лице и большим картонным пакетом из Heart Burger. — Пи`Байсон передавал тебе привет. Так значит, между вами всё хорошо? Он не разрешил заплатить за ужин, а ещё сделал молочный коктейль. У них новые сиропы, и я… Его болтовня медленно выводит Канта из себя. Он пытается переварить, что произошло, пока Бэйб раскладывает еду из пакета по тарелкам. Канту физически сложно ответить, что у них всё хорошо, но он цедит сквозь зубы невнятный ответ, таращась на стекающий с бургеров томатный соус. Как бы он ни скулил по Байсону, его голосу, нежным прикосновениям, Канта едва не хватает горячка от мысли, что Бэйб был рядом с ним, стоял перед ним, улыбался ему и разговаривал о чём угодно. От бессильной злости Кант скрежетнул челюстями. — Мне нужно, как маленькому, объяснять тебе, куда стоит ходить? Наверное, тебе не стоит больше покидать квартиру. — Что?! — Бэйб захлёбывается своим возмущением. — Пи`… Ты не можешь… — Что ты забыл у Байсона? Что он пытался узнать у тебя? — Я просто хотел купить бургеры, — младший брат отвечает растерянно, даже обиженно. — Он спросил, как ты. Не скучаешь ли без него, всё такое… Кант вздыхает. — Что ты ему сказал? — Что я не знаю? Так и есть! Что тебе не нравится? Я и так не пытаюсь ничего выяснить и не пытался встретиться с пи`Баем, просто зашел туда, чтобы купить нам чего-нибудь вкусного на ужин… — Хватит. Не называй его «пи`». — Голос Канта звучит сипло. Он прикрывает глаза рукой, давит, пытается отдышаться, но в груди продолжает закладывать. — Но он мой пи`, мне нравится проводить с ним вре… Рука Канта хлопает по столешнице, посуда звенит, а потом он смахивает со стола то, что Бэйб выложил, прямо на пол. С силой. Осколки тарелок разлетаются по всей кухне. — Я сказал, хватит! Осознание приходит сразу после произошедшего, и душит стыд. Байсон ведь никогда бы не навредил его Бэйбу, его любимому младшему брату, но Кант не может никому верить, застрявший не только в этой квартире, но и в собственной голове. Его гнев кипит, его сердце болит, а дыхание становится ещё тяжелее. Ему стыдно. Его корчит от гнева. Необоснованного, и, может, поэтому только растущего. Чувство небезопасности выстреливает прямо в висок, лопается, как язва, едва держащаяся на тонком слое ткани, вместе с завистью, что Бэйб его видел, слышал, разговаривал с ним. Вместе со страхом за него и за себя, ответственностью, усталостью. Кант просто не мог реагировать логично, безболезненно, неэмоционально, будучи сплошным нелогичным болезненным оголённым нервом. Он пугает Бэйба, и тот старается побыстрее вытереть выступившие слёзы. Кант снова видит его ребёнком куда младше. Не подростком, которому уже не интересны игрушки и сказки на ночь, а таким, каким он навсегда останется в памяти Канта; и Кант ранит этого ребёнка с нарастающей с каждым днём силой. Кант хочет, чтобы его самого ударили посильнее. Чтобы Байсон появился и сделал ему больно, и он даже не будет сопротивляться или прикрывать лицо руками. Ему больше нельзя выставлять себя слабым перед братом, особенно после произошедшего. Он провинился, сорвался, создал хаос и не заслуживал успокоения или толики любви. Но и справиться с самим собой сил больше не было. Он больше не задумывается, оцепенение проходит, он главнее, сильнее, и боль вновь находит выход только в агрессии: Кант, поднимая стул за спинку, швыряет его в сторону стены. Он оставляет на гипсокартоне вмятины, падает на пол и металлически гремит. Бэйб, ошарашенный, застывший на месте, только смотрел. Кант уходит к себе, хлопает дверью, утопая в собственной правоте, победе, чтобы минутой позже в тишине спальни начать плакать и едва не скулить от повинной. Он напугал ребёнка, о котором заботился, он сделал ему больно, он… Кант обнимает свои колени, сидя у кровати, и наклоняет к ним голову. Он взрослый мужчина, и он пережил столько дерьма, но он не может думать о Байсоне, потому что это не вызывает ни одного правильного чувства, все они истеричны и ненормальны. Байсон разломил его, перевернул всё вверх дном, кое-как склеил с небрежностью, и Кант задыхается в слезах, как ребёнок, он раздражается, слабеет, вымещает агрессию на тех, кто этого не заслуживал. Как назло, единственное, что всплывает в памяти, как Бэйб успокаивал его, говорил спокойно и тихо, обнимал, оставляя с сотни мелких поцелуев в макушку. Кант думает, что он ублюдок. Его день был таким же дерьмовым, как поступки и мысли. Итог один — он ублюдок. Байсон, ебучая жизнь, страх — какая разница, когда он ублюдок по отношению к человеку, которого любит сильнее всех? Он останавливает свою руку с зажигалкой на полпути к сигарете, что держит во рту. От сладкой мяты на губах приятный привкус, но он не хочет чувствовать ничего приятного, когда так сильно стягивает кожу от слёз. Ощущение мерзкое, солёное и мокрое, и он не хочет вытирать своё лицо. Сколько уж можно. Жалкий, усталый вид всё равно не оттереть. Нельзя здесь курить. Надо хоть открыть окно. Его смирение раздражительно. Он выходит из квартиры прямо так — в домашнем и сланцах. Не накидывает и капюшона толстовки, кепку надевает козырьком назад. Собственный дурацкий вид через зеркало выглядит, как отражение Байсона, когда тот в рабочем, только глаза у того, кого представляет ярко, будто сейчас видел, — живее. Канту уже давно плевать, если его кто заметит — Байсон и так знает адрес. Может, в окне соседнего дома блеснёт винтовка в руках убийцы, может, на его лбу комично спляшет красная точка; лишь бы успеть затянуться и ненадолго задержать дыхание. Уже безразлично. И всё же вздрагивает, когда на его плечо опускается ладонь, похлопывая. Кант оборачивается, одновременно обтирая лицо тыльной стороной ладони — оно уже сухое, но от слёз могли остаться белесоватые следы. — Снова не в настроении? — Лео толкает его плечом, немного улыбаясь. Кант сдержанно выдыхает, опуская голову. Лео не вовремя. Он и не мог быть вовремя, не сейчас. Сердце бьётся от тревоги, предназначенной не ему. В мыслях это прикосновение было прикосновением Байсона, рука на плече была его рукой — хоть на долю секунды, но была. Кант чувствует, как кривятся в болезненной ухмылке собственные губы. Он смотрит на Лео, который продолжает стоять рядом как ни в чем не бывало. Всё, что Кант делает, — кивает ему. Лео вновь ничего не смущает, его осанка пряма и спокойна, он щурится не от хмурости, а от едкого дыма, привычного для давнего курильщика. Между ними не то чтобы установилась близость. Он странно говорит, постоянно болтает, солнечно улыбаясь в истинно жизнерадостной манере, с таким же, как у Байсона, раздражающим желанием жить, но Кант благодарен. Тоже по-странному, по-своему. — Смотрю, ты больше не скрываешься, — говорит Лео. — Раз выходишь так, может, и прогуляться можно? И настроение получше будет. Кант затягивается, посматривая на него краем глаза. Он куда-то зовёт? — Мне просто уже всё равно. — Тогда тем более надо сходить проветриться! — улыбается тот. Слишком просто ко всему относится. — Выпьем кофе? Странно, но на душе становится чуть легче. От не того человека и не в то время. — Только не в таком виде. И не сегодня, — собственные слова звучат категорично, но он не боится обидеть. Не то чтобы он сейчас горит идеей сходить в кофейню. И всё же… Почему-то, по-доброму смеясь, Лео просто соглашается с ним и спрашивает об удобном дне. Он заходит в дом, покачивая пакетом, что несёт в руке, — Кант смотрит ему вслед, докуривая сигарету до фильтра. И достаёт вторую. Минутная лёгкость испаряется вместе с Лео, вместе с его согласием на встречу, когда он вспоминает, как Байсон ревнует. Пугало, но… нравилось. Он так устал. Так чертовски устал. Ему тяжко от ожидания чего-то по-настоящему трагического. Уже прошло столько дней, сколько Байсон знает его адрес, а Кант до сих пор жив. Сколько дней Байсон знает его адрес, а до сих пор сам он не пришёл, только мучил и ломал. Может, Кант ему уже просто отвратителен? Может, Кант ошибается, думая, что его собственные больные чувства такие же, как у Байсона? И пройдут дни, ни в один из которых пуля не раскроит его череп, нож не полоснёт по сонной артерии, и мытарства однажды закончатся, а Байсон просто исчезнет из его жизни, измучив достаточно? Канту останется только собирать себя по кусочкам, пытаться прийти в себя в новой искажённой реальности, не смея забыть, что бояться стоит всегда. Помня обещания. Ожидая разложения собственной жизни, когда перестанет быть настороже, когда почувствует себя немного счастливее и спокойнее. Потому что счастливо и спокойно не будет ни-ко-гда. Кант быстро стирает слёзы, что катятся по уже сухой коже. От того, какие они горькие, кажутся состоящими из одной соли, едких кристаллов, вгрызающихся в кожу. Он поворачивает кепку, натягивая козырёк на лицо, чтобы почувствовать себя хоть немного в безопасности, скрытым — спрятать хотя бы свои эмоции. Держа меж пальцев сигарету, прижимает тыльную сторону ладони к щекам. Стёр слёзы, но боль никуда не делась. Она просится наружу в искривлённых губах, зажмуренных глазах и сухих всхлипах от сбитого дыхания. Зайдя домой с улицы, Кант прошёл в кухню, чтобы сразу же там и помыть руки, и убрать разгром, что устроил получасом ранее. В тишине и кондиционерной прохладе квартиры эмоции оставляют его, остаётся лишь сухой прагматизм — он знает, что должен успокоиться, убраться, по возможности поговорить с Бэйбом и дальше жить свою жизнь. Говорить он сейчас не готов, а занять себя чем-то придётся как раз кстати. Он намыливает руки средством для мытья посуды и долго трёт их под горячей водой, зависая. Потом начинает вытирать их, оглядывается, чтобы оценить ситуацию — тогда и понимает, что на кухне чисто и уже давно убрано. Взгляд неприятно цепляется только за вмятину от брошенного в стену стула. Кант застывает с полотенцем в руках. В грудь снова остро вонзается разочарование в самом себе. Почему Бэйб прибрался после его срыва? Чувствует себя виноватым или так боится его поведения? Канту становится ещё хуже. Потому что Бэйб не должен был. Это не его ответственность, не его обязанность, и Канту стоило самому отвечать перед лицом собственной агрессии. Кант никогда не хотел детей — не был для этого создан, — но раз уж стал кем-то наподобие родителя, не хотел быть таким. Он же держался столько лет… У него, с переменным успехом, всё получалось; даже если Кант и влезал в неприятности, он не делал Бэйбу ничего плохого. Он отбрасывает полотенце на столешницу и тяжело вздыхает, ставя руки на пояс. Кант знает, что должен пойти и сказать нонгу хотя бы пару слов. Это почти его обязанность. Но он перестал бороться со своими слабостями — их бешеный танец кружил его голову и не давал сосредоточиться. Кто-то слабее, подверженный постоянному стрессу и тревоге, на его месте наложил бы на себя руки или сделал ещё чего похуже, а он всего лишь ведёт себя как ненормальный, убитый, без сил к существованию и рефлексии. А потому он не стучится в комнату к младшему брату и не говорит с ним. Закрывается в собственной, будто он здесь подросток, обиженный на очередной запрет строгого родителя, и открывает книгу, лёжа на кровати в одежде, в которой пришёл с улицы. Он избегает его несколько дней. Если они пересекаются на кухне или возле ванной, чтобы почистить зубы, Кант опускает голову и старается поскорее разойтись. Сам не понимает, что делает. Ему хочется поговорить, но он саботирует каждую свою попытку. Ему стыдно, ему страшно потерять что-то особенное, единственное, оставшееся с прошлого, и он самовольно выбирает закопаться самому и закопать другого. Он запирается в своей комнате в вечер перед своим днём рождения, который, как часто бывает, ощущается особенно тоскливо — особенно, когда тридцать и ты пьёшь один. Он цедит сидр сквозь зубы и смотрит то в окно, то в стену, пробует читать, но строчки плывут перед глазами, а смысл ускользает, как бывает, когда читаешь только глазами. Тогда простым карандашом, неразборчиво пишет на листах блокнота, в котором обычно рисует, не жалея хорошей бумаги. Он думает о Бэйбе, о Байсоне и пишет о них же. Не допив бутылку, вырвав, скомкав и отбросив лист, он заснул на этом же открытом блокноте. Кант любит. И к тридцати понял, как у него это плохо получается, да и получалось ли когда-то? И теперь он остро нуждается в ком-то и ещё острее чувствует, как этого кого-то у него не было никогда. Он просыпается от пьяного сна, когда слышит голос Бэйба. — Пи`Кант?.. — Он заглядывает в комнату. Кант садится на кровати, разлепляя глаза, в которые словно насыпали песка, не понимая, где он и сколько проспал. — Я не хотел стучать, просто… Не хотел пугать, — объясняется Бэйб. — Всё хорошо. — Голос Канта хрипловатый и отстранённый, но в нём нет холода. Кант пытается осознать, что Бэйб забыл здесь, когда стоило бы избегать его точно так же, как это делал сам Кант, и вусмерть обидеться. — С днём рождения, пи`… — говорит Бэйб тихо и из-за спины достаёт книжку, обёрнутую розовато-бежевым бантом. — Я заметил, что в последнее время ты много читаешь. Ещё я купил чизкейк, он в холодильнике. Если захочешь. Канту ещё никогда не было настолько радостно, сколь так же больно. Он не забывал. Никогда не забывал. Он был лучшим ребёнком, которого только можно было иметь. Бэйб был слишком дорогим подарком, который Кант не заслуживал. На его глаза невольно навернулись слёзы. — Там что-то вроде антиутопии, но не клише, где всем плохо, мне показалось, что тебе покажется интересным, увлекает с первой же главы. Немного истории, но не сильно, хорошее раскрытие мотивов и причин поступков, сильные женские персонажи, много внимания вопросам социальной справедливости и… Бэйб никогда не говорит так много и торопливо, будто пытаясь заполнить тишину, те секунды, в которые Кант сможет собраться с мыслями и выгнать его. Кант никогда не прогнал бы его, но в последнее время доказывает обратное едва ли не с остервенением. Он забирает книгу из рук брата, но откладывает её в сторону, чтобы рассмотреть чуть позже. Он чувствует себя пьяным стариком, что после застолья лезет обнимать и целовать племянников, на которых плевать всё время, кроме семейных посиделок, но он встаёт, чтобы крепко прижать к себе Бэйба, и целует его в висок, ощущая что-то трогательное, зыбкое и неясное. Брат вздрагивает, но мгновением позже отвечает на объятия, крепко сжимая тело Канта своими уже не детскими руками. Он тёплый, от него веет любовью и жизнью, и Канту не хочется отлипать от этого источника солнца. Он утыкается в макушку Бэйба, дышит неторопливо и глубоко, запоминая, впитывая, впечатывая в память ревностно и жадно. — Бэйб. — Та смелость, что Кант в себе нашёл, чувствовалась пронзающей насквозь, моментом, когда открывается второе дыхание, и загнанный в угол отталкивается от стены, чтобы наброситься на нападающего с кулаками. Неприятная и безнадёжная, но всё же смелость. — Ты же знаешь, что я не рассказываю, что со мной произошло, не потому, что считаю тебя маленьким и не доверяю? Кант ненамного отстранился, чтобы между ними было чуть больше пространства, но не настолько, чтобы переставать сжимать в руках его хрупкое тело. И душа его была хрупкой, Кант знал. Бэйб поднял на брата удивлённые глаза. Взгляд был мерцающим от слёз, тускловато-убитым, взгляд человека, обиженного не раз. Кант вновь почувствовал себя ублюдком. — Я не хочу ничего рассказывать, это правда. Особенно тебе. Я люблю тебя. Я так рад, что ты родился моим младшим братом, и именно поэтому не имею права вешать на тебя то, в чём виноват сам. Мои старые грешки выплывают наружу, и… — Кант закашлялся. Ладони Бэйба заскользили по его спине, нежно огладив. — Чем больше ты знаешь, тем ты уязвимее. На тебя можно надавить, сделать тебе больно, манипулировать мной через тебя. И твой пи` может поступить очень плохо. Я не могу ясно думать, когда речь заходит о нём. Или о тебе. — Пи`, я ничего не понимаю, — честно отозвался Бэйб. Кант хмыкнул. Так и должно было быть. — Просто знай, что всё, что я когда-либо сделал, было для тебя. Ты всё, что у меня осталось, и я выстраивал свою жизнь так, чтобы ни за что тебя не потерять. Но так не может продолжаться вечность. — Кант вновь закашлялся. Мокрота отходила неприятно и душила его. Кончиками пальцев он вытер слёзы; кожа под глазами болезненно пульсировала. — Я всё расскажу, когда и я, и ты будем в безопасности. Эта правда тебе не понравится, и, возможно, ты во мне разочаруешься, но это будет не самым страшным. — Почему я должен в тебе разочароваться? Этот вопрос остался без ответа. — Я не знаю, как всё сложится дальше. Я сделаю всё, чтобы ты не оказался в детском доме. Но может сложиться так, что дальше тебе придётся остаться одному. — Нет… — Бэйб отшатнулся. На его лице гнев мешался с чистым ужасом. — Нет! Нет! Ни за что! Из его глаз брызнули слёзы. Кант и так знал, как сильно его любил Бэйб, и его боль выражалась в том, как сильно он лупасил по груди Канта, повторяя одно и то же. Старший брат не возражал. Он заслуживал этого, и не стал бы останавливать, даже если нет. Он приобнимал Бэйба, пока всё не утихло. — Во что же ты влип, пи`? — лишь выдохнул Бэйб, прежде чем, больше не требуя объяснений, оставить Канта в одиночестве. Недели мучений, новая квартира без привычного простора и привычного окружения, чужая, все чувства, нижайшие, что он пережёвывал и оставлял внутри себя, нелепые и короткие разговоры с Лео, прозябание без дела и ожидание, душившее его, попытка отдалиться от своего нонга, попытка же с ним и сблизиться, когда уже словно ступил на край пропасти и едва ли не покачиваешься там на носках, нервно размахивая руками в попытке удержаться. Преуменьшить, если сказать, что это вымотало. То утро было неделей позже дня рождения Канта. Оно подобралось ржавыми тисками духоты большого города и запахом плесени рядом с протекающим краном. По ощущениям — сотни маленьких иголок в висках и где-то у затылка. На Канте нет синяков, но его тело болит, и каждая кость кажется сломанной и повёрнутой внутрь острым краем. Канта тошнит, но желудок пустой настолько, что рот заливает желчь с кислотой вперемешку. Кант делает себе утренний кофе, но ему не хочется кофе, не хочется вообще ничего, даже курить. Он смотрит в своё отражение в зеркале, не видя ничего, кроме пустоты и гнили, он смотрит — после того, как не попал с температурой воды в душе и ошпарил спину, — и, может, он красивый, но хочет стащить с лица кожу и зарыться куда-то поглубже. Он хочет сбежать от себя. Но сейчас он не может сбежать даже от того, что приносит ему извращённую боль и не менее извращённое удовольствие. Он открывает входную дверь и чувствует, как за шиворот капает что-то холодное. Кант надеется, что это — не человека. А может — этого придурка Джеймса, что так и не засветился среди общих знакомых, может, того застреленного у Канта на глазах. Дверь небольшой квартиры, бывшей для них с Бэйбом временным убежищем, была залита кровью. Творению явно было с час-другой — достаточно, чтобы большая часть крови стекла к полу, а другая ссохлась и отвратительно воняла железом, но недостаточно, чтобы кто-то из соседей поднял тревогу. Кант закрывает дверь снаружи. Его руки заляпаны. Он вновь чувствует приступ тошноты, омерзение достигает апогея, и он едва не падает, отшатываясь назад и натыкаясь на ступеньки, ведущие на этаж выше. Канту даже не страшно — это не было убийством, расправой, уже, скорее, следствием, нечему пугаться и нечего исправлять. Его руки дрожат больше от грязи и запаха, он нашаривает в карманах телефон и набирает единственный номер, светившийся в телефонной книжке в последнее время. — Бай… — Канта охватывает рыдание. Относительное отсутствие страха сменяется полным бессилием. Он опускается на корточки, но ноги не держат, и Кант оседает на грязные ступеньки, но всё же в местечке, не заляпанном кровью. Канту сложно вести диалог, и он даже не знает, чего хотел добиться, набирая номер Байсона, но будто что-то хотел сказать, а теперь не может. Он плачет. От стенаний его грудную клетку стянуло так сильно, что едва-едва, и можно задохнуться. — Слышу. Нравится мой сюрприз? Не плачь так сильно, любимый, это коровья… — Бай, приезжай, пожалуйста… — Он делает вдох, давится им, закашливаясь. — Я так больше не могу. У тебя получилось… у тебя получилось просто… замечательно показать, что я поступил плохо. Я и сам это знаю, понимаешь?.. Не убивай меня только при брате, хорошо? Я прошу тебя только об этом. Он всхлипывает, у него закладывает в ушах. Он надеется, что Байсон просто молчит, опять, ещё сильнее действуя на расшатанные нервы, надеется, что он сам не оглох от собственного горя и слёз, затёкших в уши из-за того, насколько сильно он откинул голову назад. — Я больше не буду прятаться, скрываться. Бай, пожалуйста… давай покончим с этим? Кант слышит, как Байсон едва смеётся. Наверное, на его лице сейчас едва заметная ухмылка, и он лежит в своей постели, не чувствуя ни грамма угрызений совести. Прекрасный настолько, что Канту до ненависти тошно. — Ты же собирался встретиться с тем парнем… как его там? Лео? — Голос Бая исказился при упоминании другого человека. Новый рвотный позыв стиснул грудную клетку Канта. У Байсона не было ни малейшего, блять, права его ревновать. — Напиши, что остаёшься дома. Я скоро буду. Кант ещё с пару минут слушает гудки. Его головная боль проходит. Больше не ноет обожжённая спина. Он поднимается, пошатываясь, заходит в квартиру и моет руки до скрипа так тщательно, что на фалангах трескается кожа. Он не удивится, если скоро начнёт делать это компульсивно — может, это и уже так. Кант всегда следил за собой, хорошо одевался, хотел производить впечатление — и каждый уголок своего тела хотел видеть идеальным. Но сейчас потрескавшаяся, зудящая кожа приносит ему только удовлетворение. Чёртов капитан ни о чём не знает. Сейчас десять утра субботы, и он, наверное, встречает его в постели, согретой тёплыми лучами солнца, как и Байсон. Они оба довольны. Он встанет, потянувшись, сделает себе завтрак и будет жить нормально, чтобы в понедельник вновь надавить на Канта, манипулировать его чувствами и угрожать его свободе. Кант злится на него, даже не на Байсона, хоть это иррационально в корне. Кант винит его во всём, в чём сам запутался и что сам чувствует, винит в том, что ему пришлось пережить. Это капитану надо отмывать от крови лестничный пролёт, и ему таскаться за убийцей с сомнительными фетишами. Это ему надо втянуть своего лучшего друга, подложив его под другого такого же отморозка. Ему — а не просто придурку, которому немного не повезло в жизни. Ему и пишет Кант, без подробностей рассказывая обо всём, что знает Байсон. Канту не важен чужой ответ, он ставит перед фактом, что больше не будет даже пытаться помочь. Канту умереть страшно, но ещё страшнее — никогда не найти в себе сил взбрыкнуть в ответ на всепоглощающее эгоистичное желание Криста заткнуть им все дыры расследования. Кант пока находит силы только на злость. Канту хочется с ним расправиться. Он лжёт капитану — что больше ничего не нашёл. Как лгал неделями и Бэйбу, что ничего не происходит. К счастью, сейчас он у друга. Кант лжёт себе, что всё в порядке и скоро всё закончится, пряча в рукав рубашки туповатый столовый нож. Он лжёт Лео, действительно хорошему человеку в его жизни, что заболел и не сможет прийти, печатая глупое сообщение с нелепыми извинениями. Байсон действует на нервы, приезжая только через пару часов. Он выглядит так хорошо, отдохнувшим, довольным, что Канту хочется вцепиться в его шею зубами и держать так, пока это будет приносить боль и кровить, до самого конца. Кант правда получает самых красивых, и это порой не может не раздражать. Байсону непозволительно так хорошо выглядеть, когда Кант не спит больше месяца. Или спит, просыпаясь от кошмаров каждый чёртов час. — Привет. — Улыбка, несмотря на всю лёгкость, ядовитая. Байсон с нежностью касается его щёк, проводит кончиками больших пальцев по впадинам под глазами, но Кант не верит. — Привет. Злость Канта сыпется от тёплого тона. Его голос дрожит, и тело начинает дрожать тем сильнее, чем дальше в квартиру проходит Байсон. От него пахнет свежестью и леденцами для больного горла — прямо противоположно устрашающей затхлости в доме Канта. — Ты выглядишь уставшим. — Да. Я очень устал. Мне так долго было страшно, и легче не становится. Это крик?.. Просьба помочь? Предсмертный хрип? Байсон ведь всё знает, всё понимает. Только ему Кант может выговорить всё дерьмо, что чувствует, только он должен знать, как Кант устал, как он это ненавидит. Как он несчастен, разбит, болен. Всё, что говорит Кант, жалко в самом своём корне. Но он не чувствует, что должен вести себя как-то иначе. Эти слова кажутся ему именно тем, что нужно сказать. Он хочет унизиться, зарыдать, отомстить, ударить, прижаться… — Я пройду? — неожиданно вежливо спрашивает Байсон, наугад толкая дверь в комнату Канта. Вряд ли Кант мог отказаться, но он всё же кивает, метафорично позволяя Баю вновь оказаться в собственной спальне. Байсон не смотрит на смятую кровать, разбросанные вещи, его не волнуют книги и наброски для будущих татуировок. Он проходит к окну, распахивает пыльные шторы и бесцельно оглядывает задний двор, держа руки скрещёнными на груди. Кант опускается в кресло напротив окна. — Капитан знает, — тихо говорит Кант, едва разлепляя пересохшие губы. Тупое лезвие давит на запястье. — Не знаю, какие действия он предпримет, но… если его информатор будет найден мёртвым, наверное, радикальные. Будь осторожным, ладно? Байсон хмыкает. Кант тоже чувствует себя никчёмно. — Надо же, — нараспев произносит Бай, почти нежно. Его голос меняется в ту же секунду, и его холодный жар прижигает кожу Канта к его одежде. Он не может пошевелиться. — А теперь, Кант, ты будешь говорить. И бог не услышит твои молитвы, если ты попытаешься мне солгать. Ты же прекрасно знаешь, кто я, думаешь, я блефую? Кант нервно сглатывает. Байсон стоит к нему спиной, и это только подчёркивает дистанцию между ними и распаляет страх. — Не думаю. — Хороший мальчик. Что же, Кант… как давно ты докладываешь капитану обо мне и брате? — Когда мы впервые переспали, я не знал ни про тебя, ни про Фаделя. — Байсон резко развернулся, оперевшись бёдрами о подоконник. Его взгляд был резким и суровым, но говорить стало легче, может, от желания оправдаться. — Я не лгу! Встреча была случайной. Я заговорил с тобой, потому что ты был красивым и мне понравился, и… всё правда было хорошо. Я вспоминал ночь, что мы провели вместе… Я думал о тебе. — Он вспоминает свои странные чувства тогда, наутро, это ощущение удовлетворённости, когда тебе хочется вспоминать, смаковать, пережить это снова в своих мыслях. Когда картинка сама появляется в голове… Словно влюблённость не в человека, но в момент с ним, ощущение нереальности того наслаждения. Он почти забыл это чувство, забыл, что Байсон его вызвал, потому что началось всё это дерьмо с его двойной жизнью. Но сейчас всё его тело пронизывает сладким ощущением того утра, даже страх отступает, но всего лишь на миг. Он возвращается в реальность, и она чернее чёрного. — И я даже думал найти тебя и познакомиться. Капитан позвонил днём позже и поставил меня перед выбором — или он даёт ход моему уголовному делу об угонах, или я помогаю ему арестовать двух серийных убийц. На фотографиях — ты и Фадель. Блядское совпадение, да? Бай, что бы я к тебе ни чувствовал, как бы ты мне не стал нравиться потом, с самого начала у меня не было выбора не делать этого. — В выпивке была наркота? Я был не просто пьян, я был отравлен. — Голова Байсона упала к плечу. Вопрос был будто невпопад, но Кант понимал, что Байсону просто нечего отвечать на его слова. Его глаза чуть сощурились и помрачнели ещё сильнее — тем сильнее, чем больше деталей складывалось в его уме. Солгать Кант не решился, хотя и правда была не лучше. Он кивнул, опустив глаза к полу. Он не гордился этим. Но жизнь ставила перед фактом — или он, или его. Уже какой раз. — Мне нужно было оказаться в твоём доме. Байсон хмыкнул. Он ковырял кожицу на большом пальце. — Блять, какой же я дурак… Фадель столько раз предупреждал, что с тобой что-то не так, а я упрекал его во мнительности. Стайл тоже?.. — Нет, он не знал! — выпалил Кант в попытке хотя бы сейчас не затащить своего друга на дно, а помочь выбраться хотя бы живым. Кант, может, был тем ещё подонком, но никого за собой в могилу не тащил. Пусть сегодня умрёт только он — и больше никому не будет плохо. Ну, может, только тому старому уроду. С ним бы Канту хотелось поквитаться самым жестоким образом. Оглядываясь назад, Кант смеётся над самим собой. Крист никогда не желал ему добра, а Кант видел что-то доброе, отцовское, чего хотел почти отчаянно и к чему тянулся — под что чуть не подстелился. Хотя… чуть? Подстелился. Поверил доверительным разговорам, покровительственному тону, обещаниям помочь, словам, что эта сделка со следствием нужна только для того, чтобы ловить плохих парней. Но Крист никогда не отпустит просто так, не выжрав всё, до чего мог дотянуться. Как и любой человек, занимающий высокую должность в системе, он может отмазать, закрыть глаза на грешки. Кант это осознал совсем вскоре, когда стелиться пришлось не раз, не два, а с десяток, когда это стало для него опасным и неприятным, когда он увидел, что на его горе, на его тупости просто ездят — потому что могли, а Кант позволял. Обмани ещё раз, как доверчивого щенка, скажи, что это дело последнее, и Кант, запихнув в глотку собственную гордость, сделает всё, что ему скажут. Потому что никогда не будет свободным. Кант не хотел ловить плохих парней. Он не был убийцей, как Байсон, не причинял никому вреда, не распространял запрещённые вещества и никогда не стал бы домогаться до кого-то. Да, он подмешал Байсону наркоту, как один из тех насильников, с которыми они с братом расправляются на досуге, но Кант ни за что его, бессознательного, не тронул бы. Но всё же он был преступником. Надёжно отпечатал себя в их числе — однажды преступивший одновременно себя и закон. Ради чего-то. Ради кого-то. Хотя бы не ради своих низменных желаний. Единственное, чем мог гордиться. Его цель сомнительно оправдывала средства. Перекошенные моральные ориентиры подсвечивались флуоресцентно ультрафиолетовым взглядом человека, что стоял перед ним. Такого же неправильного, но не притворяющегося хорошим. Кант нуждался, чтобы Байсон был здесь, даже ненавидя его. Нуждался в том, чтобы оправдываться перед убийцей. Нуждался в его злом и разочарованном взгляде и принуждении говорить. Хотел этого. И заслуживал умереть. — Говори, Кант. — Голос Байсона не повышался, но казался таким громким и злым, что Канту хотелось сжаться и вдаться в кресло. Глаза смотрели на него знакомо, бешено-воспалённо. — Или мне из тебя клещами информацию вытаскивать? Тебе повезло, что я убиваю быстро и не умею пытать. Кант усмехается — натужно, всхлипывая. Не умеет? Каждый прошедший день был непрекращающейся пыткой. Если это были последние несколько недель его жизни, Кант точно не хотел провести их так. — Я выяснил немногое и почти ничего не видел, знал, кто будет вашей следующей целью, видел документы. Я пытался покончить с этим, я правда пытался, но капитану было мало, мало, мало! Он хотел того, кто стоит за вами. Пришлось продолжить. Байсон, я не хотел навредить тебе, но я бы просто лишился свободы. Я пытался выбраться, но ничего не мог сделать с тем, что у капитана есть на меня давнее дело. Бэйбу нет восемнадцати, ему пришлось бы жить в ужасном месте, где с ним могло случиться всё, что угодно. Не только нормальной жизни пришёл бы конец. Кант думает о том, что навсегда бы стал разочарованием для близкого человека, того, что считал его единственным взрослым, которому можно доверять, того, кто даже не понимает, как может в нём разочароваться. Сказать об этом вслух — стыдно. Стыдно и прожигает от вины. Кант, что бы ни говорили, изнутри ощущает, помнит, что виноват во всём сам. И всё же… пусть вся история началось с него, пусть за выбор угонять машины, а потом быть полицейским информатором вместо тюрьмы отвечает только он… Если бы Байсон не был убийцей, Канта не заставили бы следить за ним. За кем-то другим, но не за ним. — У меня нет никого, к кому бы я мог подойти и обратиться за советом, что мне сделать. Может, можно было поступить по-другому… — Ты вообще думал мне рассказать? Если ты был со мной хоть немного искренним, где в твоих планах значилось посвятить меня, что ты полицейская шестёрка? Неужели ты думал, что я никогда не смогу тебя понять? — Бай сделал пару шагов навстречу, но ещё ближе не подошёл. Его тело загораживало свет, отбрасывая на Канта почти чёрную тень. И глаза были в тени совсем тёмными. — Конечно, я был бы в бешенстве. Наверное, я бы ударил тебя по ублюдски красивому лицу, злился бы за пустые обещания. Но, блять, это было бы лучше, чем то, что я узнал это сам. Я больше не хотел вмазать тебе. Я хотел убить тебя на месте, я мечтал об этом. И это я и должен был сделать. И неужели всё, что ты смог во мне увидеть, — животное, которое не умеет себя контролировать? Я засыпал и просыпался рядом с тобой, мы проводили время вместе, я медленно впускал тебя во всю свою жизнь, и ты не смог хоть когда-то не быть трусом? — Твои поступки говорят об обратном, Байсон. — Канту больше не нужно ничего скрывать, не нужно притворяться. Он почти не боится. Ему на днях исполнилось тридцать — и он явно слишком стар для того, чтобы таскаться за понравившимся мальчишкой, как щенок. Ему больно, ему не нравится эта боль, он вспыльчивый и самую малость агрессивный и в последнее время доведён до ручки. Его характер не из лучших, но всё же не так плох, и он не хочет лепить себя под кого-то. Ведь до Байсона, пока всё было у него под контролем, когда он не был изведён… он даже себя любил. — Байсон, пожалуйста… Этого всего не было, если бы ни ты, ни твой старший брат никого не убивали, понимаешь? Мы можем всё выяснить и начать сначала? Бай, пожалуйста, уходи… неужели тебе нравится заниматься этим? — Блять, Кант, твоё счастье, что ты уже не лежишь застреленным, не зли меня. — Байсон впервые за весь разговор поднимает голос почти до крика. Он вскидывает руку, останавливается, сдерживая себя от пощёчины. Ладони Канта мокрые от испарины, они скользят между собой, кожа потирается о кожу, ощущая уже нагретую рукоятку ножа. У Байсона за пазухой не тепло, там пистолет с глушителем, и Кант хочет ходить белыми и ударить первым: тупым остриём в живот и задеть аорту. — Ты даже не попытался найти выход. Ты всё делал только хуже и хуже, давал пустые надежды, строил из себя хорошего человека. Тебе, блять, никто не важен, кроме самого себя. Ты даже сейчас оправдываешь свою шкуру. Думал, само рассосётся? Или думал, что я не догадаюсь? В голосе Байсона разочарование, оно сочится болью, кровит. Злость, плотная, напряжённая, сочная от страдания. Кант понимает его, но он слишком измотан, чтобы испытывать сострадание или хотя бы что-то похожее, хотя бы в полсилы так же. А слова давят на притуплённо-больное. — Я боялся умереть! — выкрикнул Кант. Его пальцы до побеления вцепились в подлокотники кресла. Желание прирезать Байсона стало почти невыносимым от невозможности его осуществления. Ненависть. Он ощущает жгучую ненависть вместе с усталостью, подтиравшей эмоции. — Я боялся, что с Бэйбом может случиться что-то плохое. Единственная и главная правда. Его основная мотивация. Его почти родительский, первозданный, глубокий страх за младшего брата. — Я бы смог навредить твоему брату? Мне не было всё равно, потому что он дорог тебе, а это было равно дорог мне. Я бы никогда ему не навредил, как бы сильно ты не проебался! Ты до сих пор жив только потому, что я не хочу, чтобы ещё один ребёнок остался сиротой, как я когда-то. Кант знает, что не справится. Он посчитает — потом, если не умрёт, — что виновата тупость ножа или неудобная сидячая позиция, что у него мог быть шанс, просто не повезло. Кант не включает в условие задачи, что перед ним — обученный убийца, а он — измученный, болезненно бледный, с дрожащими пальцами… Никчёмный. Никакой. Кант вытягивает руку, приподнимая режущий край ножа наверх. У него не получится ранить или хотя бы напугать, знает. И Байсона это не остановит, если он захочет приблизиться. Байсона это даже не заинтересовывает. Он смеётся, без усилий выбивая нож из слабых кантовских рук. — Думаешь, умеешь обращаться с ножом? — Байсон подходит ближе. Его колени упираются по обе стороны от бёдер Канта, сжимая их. Кант тяжело сглатывает — между их лицами остаётся не больше дюжины сантиметров. Левой рукой Байсон упирается в спинку кресла позади Канта, правой же — достаёт нож с выкидным лезвием, открывшийся едва-едва рядом с щекой Канта. Кант задерживает дыхание и закрывает глаза. Лезвие давит у кадыка. — Открой глаза. Открой глаза, Кант! Кант слушается под влиянием всё той же потребности в подчинении. Лезвие давит всё сильнее и наконец скользит. Влажно. Канту не настолько больно, всего лишь царапина, но он чувствует медленно разгорающийся жар его собственной крови. Байсон наклоняется ближе и припадает губами к порезу. Его язык скользит по ране, собирая кровь, и от того, какой он горячий, больно, как от ожога. Канту дурно. Тошнота подбирается вверх, дыхание спирает, а веки опускаются. У Канта кружится голова. Пахнет кровью. Шум в ушах заставляет понять, что он теряет сознание. — Кант! — Глаза Байсона блестят от испуга. Он трясёт Канта за плечи, роняя нож, и ведомое тело трепыхается как тряпичная кукла. — Бай… мне больно и очень страшно. — Кант не просит прощения и не просит прекратить. Он лишь говорит очередную правду, пытаясь не отключиться. — Это царапина, Кант. Прекращай. — Его слова грубы, но тон нежный. Кант не замечает, когда утыкается лицом в его живот и тихо плачет, как отступает дурнота, пока Бай небрежно гладит его по волосам. Это приятно. Кант не может перестать рыдать. Ощущение страха и тревоги отпускает, ему легко и тяжело одновременно — не чувствует, уже знает, что это всё. Байсону хватит. Он отомстил настолько, что испугался сам. — Байсон, я хочу тебя всего, узнать, забрать себе, быть с тобой. Не прошу большего, только другие обстоятельства, понимаешь? Я так рад, что ты наконец пришёл. Я скучал. — Я могу тебя убить. Что с тобой не так? — Байсон беззлобно фыркает. — Убьёшь? — Нет, руки не хочу марать. — Я виноват перед тобой, но мы оба виноваты, Бай. Я хочу для нас нормальной жизни. Я буду настоящим, обещаю тебе… — Он притирается макушкой к жестковатой ткани его гавайки, силясь вдохнуть запах, но и дышать-то едва может — слёзы забивают нос, стекают по губам, впитываются в одежду Байсона. Но он здесь… Он здесь, с ним. Он не убьёт. Канту сложно понять, что он чувствовал тогда, в тот момент, когда рассыпался перед ним до какого-то первичного состояния, когда он был жалкой мокрой кляксой без толковых очертаний, почти что паразитом в чужом организме; ощущал себя так, когда в висках колотило, слёзы не останавливались, мутило и потрясывало, зато он вжимался в Байсона, лицом к его животу, и не мог оторваться, отлипнуть, собрать себя. За все дни он не чувствовал таких нервных потрясений, такого нервного разложения, как тогда. Хотя, может, это была кульминация всего «до». Он понял, что Байсон не знает, как себя вести, когда тот ему, заплаканному, дикому, сказал: — Фадель торчит на работе с утра до ночи в последнее время, дома ничего не готовит. У тебя есть, что схомячить? С голоду помираю. Кант, хоть и наконец поднял голову — она была ватной, — смотрел на Байсона без малейшего понимания, как тот может сейчас об этом спрашивать, и что он должен ответить. Голоден? Ему лезет кусок в рот? У Канта нет даже слюны, сухо что во рту, что в желудке. Он думает о бургерах, полетевших в мусорку, как только Кант увидел знакомый бумажный пакет. Еда?.. Байсон раздражённо цокнул и сам прошёл на кухню, а Кант так и оставался в том кресле, наблюдая за ним — Бай виднелся в проёме двери, когда маячил в видимой Кантом части кухни. Что-то себе готовил. Почему-то Кант подумал, что тоже должен сделать вид, что ничего не было. Он провёл тыльной стороной ладони по шее — потресканным и шершавым по нежному с неровностью царапины, — кровь уже не отпечатывалась. Вдруг подумал: если бы Байсон взял его за горло, попытался задушить, разошёлся ли порез, плеснул снова кровью? С ним явно что-то было не так, изменилось навсегда, треснув по углам. Но Кант сделал, что считал должным. Прошёл на кухню и обнял со спины. Тело Байсона было родным, Кант уже так хорошо его знал, его руки всё помнили, он, кажется, даже всё ещё хотел его — почти до тошноты, жадно, болезненно. Но в том-то и было всё дело — до тошноты. Противно и искажённо. Кант не хочет быть здесь, признаётся себе, вжимаясь в тёплое, как печка, тело Байсона, пытаясь поглотить хоть что-то из этого тепла. Он не хочет быть с Байсоном, но хочет к Стайлу — потому что Стайл был безопасностью. Он был без условий и угроз, весомой частью жизни, с дурашливой улыбкой ярче солнца, поднимающей настроение со дна Марианской впадины. Но Кант не уйдёт, даже не попытается вырваться. Его тело прирастало к Байсону при каждом прикосновении, сильнее, хотя Бай больше не ощущался таким, как раньше, в его руках. Даже обнимая его так, Кант чувствует собственное поражение, фиаско подчинения. Плечи Байсона не напряжены, его руки свободные, порхающие над кухонной утварью, а Кант не может даже перестать хмуриться, не то что дать телу расслабленно вздохнуть. Бай больше не был домом. У них со Стайлом больше не было ничего общего, Байсон — теперь был только тревогой. Паникой, вцепившейся куда-то за грудиной; паникой, которую не получается ни вытащить из организма, ни вылечить. Получить Байсона себе снова ощущалось как таблетки успокоительного без терапии. Выпил, они застряли в глотке, сколько не запивай, и, вроде, помогает, притупляет мысли, делая их не такими чёткими, подтирает панику, но стоит прекратить курс — и всё возвращается на круги своя. Искривлённое, инвалидизированное мышление не исчезло, лишь затихло, и слёзы снова сушат глаза и трясёт тело. Его поступки подпитывают собственное мерзкое, нелепое притяжение, понимание, что со всем уже давно смирился. Не хочет быть с Байсоном? А кто умолял его прийти? Кант знает, что не смог бы без него. Продолжал бы канючить и ждать. Байсон для двадцати четырёх управлялся со своей жизнью довольно дерьмово. Его готовка была преступлением, что раздражало даже мёртвого. Кант в итоге отцепился и сделал всё за него. Машинально — перенял приборы в свои руки, нежно отодвинул его в сторону и продолжил помешивать нечто, что должно было быть жареным рисом, на сковороде. — Слушай… — начал странно и хрипло. Не знал, как сейчас говорить. Хотел спросить про Стайла, но не мог произнести и слова от тревоги. Остановился. Сосредоточился на своих действиях. Порез на шее зудел. — Что? — Байсон приблизился к нему. Кант покачал головой, а тот не стал переспрашивать. Кант положил еду ему в тарелку, и они сели друг напротив друга за стол. Байсон ел с аппетитом, и Кант вдруг нашёл в себе мигнувшую эмоцию, искорку, какую-то дурость. — Не боишься, что отравлено? Ему захотелось улыбнуться. И, когда Байсон поднял на него удивлённый взгляд, Кант почувствовал в своём теле, в своей груди жизнь. Он всё ещё мог нести чушь, шутить. Это была шутка на грани и на обломках их разрушенных отношений, на пепле, оставшемся от того тела в баке в заброшенном здании. Это было сказано от боли, от переживания, что у них больше нет ничего, что существовало прежде. Я до сих пор чувствую всё то, что ты со мной сделал. Но я шучу над тобой. Ты знаешь, я бы никогда ничего не сделал в ответ. — Не боюсь. Думаешь, не заметил, как ты боишься Фаделя? Ты даже сдохнуть так не боишься, как его. Теперь я сильнее всего боюсь тебя, думает Кант. — К тому же, ты не такая сволочь, чтобы не бояться за тех, кого ты любишь. Твой друг вполне мог быть стать жертвой обстоятельств, и ты бы себя винил до конца дней своих, правда же? Хотя… за меня ты не особо переживал, продал копу всё, что я тебе доверил. Или, подожди, ты не любил никогда вовсе? Это могло бы всё объяснить. — Пожалуйста, Бай. — Кант опустил взгляд к полу. — С ним всё в порядке? Скажи, что со Стайлом? — Ничего, — как и тогда, ответил Байсон. Легко. Не лгал. — С ним Фадель был. Я не трогал его. Он побыл пару дней в наручниках, пока не раскололся, что ты вовсе не бесследно исчез… Ну, к моему восхищению, тебя он не выдал, хотя следовало — с того самого дня, когда ты не предупредил его, кто мы. — Его голос на последней фразе стал жёстче, будто сочился ядом. Презрения. О да. Байсон его презирал. — Достаточно было покопаться в телефоне Стайла и задать правильные вопросы напрямую. Сложно солгать, когда в твоё лицо тычут слезливыми сообщениями от лучшего друга, где он просит быть осторожнее. — Он правда ни при чём, — прикрыв глаза, произнёс Кант. Он отставил тарелку в сторону, даже не попытавшись пообедать. Смысла не было. Всё равно потом согнёт от приступа рвоты. В лучшем случае. В худшем — до ночи будет мучить неразрешающаяся тошнота, вряд ли связанная с желудком, больше от отравления мозга. — Что дальше, Бай? — Мм? — Что мы будем делать дальше? Байсон отодвинул тарелку в сторону. Прищуренный тяжёлый взгляд лёг на Канта тонной, раздавив. — Имеешь в виду, что будешь делать ты и что буду делать я? — И это он спрашивал, любил ли его Кант вообще? — Понятия не имею. Уйти я не могу, притворяться, что ты не предавал меня, тоже. Убить бы тебя и дело с концом, так тоже не могу. Ублюдок ты. — От ублюдка слышу. Я не убил ни одного человека в своей жизни. — Язык прорезался? — Но это прозвучало беззлобно. Байсона, казалось, это даже насмешило. Он поднялся из-за стола. — Мне нужно подумать. Приду, как получится. Свали уже обратно на студию. Подзаебало ездить в другой конец города.
Отзывы (5)