3.
4 июня 2025 г., 13:50
Кант боится воды не потому, что не умеет плавать. Он и не умеет — так и не научился с тех пор, как барахтался в открытом океане, наблюдав, как под воду уходят те, кого он любил, — но дело было скорее в ощущении потери, немого, мёртвого оцепенения, стоило только воде накрыть его с головой. Вода будто заливала всю его голову изнутри, и он терялся в пространстве, беспомощно двигав заледеневшими конечностями. Он уже знал, что мёртв, стоило только солёной морской воде расплескаться по его телу от разбитой волны.
Канту не легчает, когда на смену постоянному страху и неутолимой боли приходят спокойные дни. Ничего не стало таким, как прежде, не стало лучше, осталось перековерканным, как неправильно сросшаяся кость. Причина, по которой в этой кости пошла трещина, спала рядом с ним на кровати, безмятежно посапывав и елозив по кровати, когда снилось что-то беспокойное. В такие моменты Байсон выглядел невинным, слишком юным, как ангелы, ещё ни разу не спускавшиеся на землю. Но под этой личиной скрывалось отродье, похоронившее жизнь Канта в железном баке рядом с крематорной сажей. Отродье, продолжавшее отравлять каждый день, в который Кант открывал свои уставшие глаза.
Байсон больше не убивал его, даже не делал попыток, его пытки ограничивались лишь скулежом, что Кант купил не те хлопья на завтрак. Он не собирался вредить и Бэйбу, скорее наоборот: был для него тем старшим братом, которым Кант не смог — вникающим, увлечённым, несерьёзно дурашливым. Канта в каком-то смысле это радует. В каком-то — продолжает выматывать, да так сильно, что не помогают ни десять часов сна, ни смена деятельности.
Кант не может не ждать, он ждёт почти кропотливо, когда всё станет вновь хуже. Хуже и становится, и, к несчастью для Канта, он к этому крепко привык. Как привык и к тому, что причина для каждого маленького и не очень кошмара — снова Байсон. Думать об этом уже не так пугает, это скорее как тупая боль, непреходящее напряжение, столбнячный безвольный тетанус. Разрешится ли у них всё или нет, не так важно, потому что Кант не знает, что теперь с этим делать; как в тумане, начинает собирать вещи, хотя абсолютно не хочет этого делать. Жест тупого повиновения? Следствие предыдущего действа? Он не знает, но возвращаться к нормальной жизни пора уже давно. Собираться приходится не так долго; большую часть вещей он оставил в своей квартире, уехав впопыхах, бездумно побросав на дно сумки всё, что попадалось на глаза. Нужных вещей часто не оказывалось под рукой, зато некоторые тряпки — иной раз даже брендовые, что Кант умудрялся урвать на распродажах, — валялись в сумке, ни разу не надетые за ненадобностью.
У Бэйба, когда узнаёт, глаза блестящие, светящиеся жизнью, ими он заглядывает в самую душу Канта, спрашивая, всё ли теперь хорошо. Но какая уж тут душа, он бы скорее назвал это нутром, в котором ничего светлого, что могли бы увидеть глаза нонга, не осталось. Канту хочется ответить уверенно, радостно, улыбнуться ему, потрепав по макушке, рассказав обо всём, как о несерьёзной шутке. Но он лишь натягивает вымученную улыбку после новостей о возвращении домой и едва кивает, отделываясь пустым «посмотрим».
Глаза Бэйба потухают, но он ничего не говорит. Как всегда, не доставляет проблем. Но Канту не позволяет солгать что-то, что люди называют совестью. Что-то протухшее, мокрая склизкая масса, остающаяся в сливе после мытья посуды. Разве они в порядке? Разве они оба в безопасности и больше им ничего не угрожает? Может, Байсон больше не представлял непосредственной угрозы, но мог ей стать. В любой момент. Да и с капитаном…
А что с ним?.. Он даже не ответил на те сообщения Канта, отправленные в порыве истинного отчаяния. Было ли то, что испытал Кант, достаточным для того, чтобы Крист оставил его в покое? Как коп, он никогда не говорил ничего прямо, постоянно размытыми формулировками, намёками: подчинись, иначе станет хуже. Кант уверен в «иммунитете» от уголовного преследования — тяжесть его преступления вряд ли была настолько значимой, чтобы заставлять его проходить через то, что он прошёл благодаря Кристу, — но капитан мог найти другие способы на него надавить. Кант не хочет об этом думать. Он и так чувствует себя бессильным и выбитым из колеи.
К моменту, когда приходит Байсон, Кант успевает сделать дома генеральную уборку, разложить и перестирать все вещи, перебрать и отсканировать созданные за этот месяц эскизы и даже написать пост о том, что студия возобновляет свою работу. Дома всё же легче даже с тем мусором в голове, который Кант никак не может выбросить, деструктивными мыслями, из-за которых его руки покрасневшие и зудящие. Он думает намазать трещинки на коже чем-то питательным, чтобы они быстрее заживали, но почему-то всё на мыслях и останавливается.
Он действительно моет их до такого состояния уже несколько недель? Ведь с того дня всё должно было давно зажить…
Байсон заявляется на его порог в двенадцать часов ночи — улыбающийся, как ни в чём не бывало, — выводя этим из себя. Канту даже хочется сказать спасибо, что на этот раз обошлось без колочений по двери или ведра крови, разлитого по ней же, потому что Бай выбрал довольно безобидный телефонный звонок. И даже молча не дышал в трубку. Но теперь Кант всё же будет держать телефон на беззвучном. Стоило бы послать Байсона, конечно. Куда-то подальше, где ему и место. Может, даже не отвечать на звонок, заблокировать и забыть, как страшный сон. Но не Кант ли ничего не ответил на слова Байсона, что тот придёт «как получится»? Разве Кант не ждал его? Разве не его потрескавшиеся болящие руки скручивало от навязчивого желания прикоснуться к Байсону, несмотря на раздражение?.. несмотря на всё.
Всё так. Кант ждал его. Кант хотел его. И Кант боится его с той же одержимостью, что хочет видеть рядом. Что, если сейчас всё повторится, Бай выведет его из дома и предложит сесть в машину? Наденет ремень безопасности на его тело, как хомут, лишит воли и вновь отвезёт к тому заброшенному заводу, преподав уроки верности?
— Ты время видел? — лишь бросает Кант.
Они выходят из дома почти что молча. Байсон просто ничего не говорит, а Кант проглатывает недовольство и гасит в себе желание инициировать ссору. Кант ждёт от Байсона объяснений или серьёзного разговора, но не удостаивается даже взгляда мельком, когда они едут куда-то в ночь. По мерцающим теням погружённого в сумерки города Кант хотя бы понимает, что едут они в другом направлении. Не туда.
Не туда.
Байсон тормозит и почти как ребёнка ведёт за руку к океану. Кант думает, что это очередная ублюдская шутка. Сначала ничего не говорит, лишь смотрит на волны — они тёмные, разбиваются в белую пену, не такие, как были в тот день, когда он едва не умер. Но разве ему хотелось чувствовать на языке солёный морской привкус, ощущать всем телом этот триггер, слышать его звук, пока пытается собраться с мыслями и говорить что-то связное о том, что произошло и что чувствует? Нервное напряжение сдавливает грудь, тишина давит всё сильнее, и он наконец произносит:
— Зачем мы сюда пришли? — Не на пляж, не к океану. «Сюда». К его боли и страху.
Байсона, казалось, оторвали от какого-то важного дела; его волосы растрёпаны тёплым ветром, он любуется волнами, будто и не собирался ни о чём с ним говорить, и потому, когда Кант отрывает его, раздражается. Он недовольно цокает, поднимая взгляд к небу и вздыхая, но всё же оборачивается к Канту и заговаривает.
— Тут тихо, никого нет. Ты не предложил другого места и промолчал, пока мы шли сюда. Или мне надо сюсюкаться с тобой?
Руки Байсона скрещены на груди, в позе вопрос и раздражение, а звук волн давит на грудь Канта. Когда-то Байсон сочувствовал его травме. Даже забавно… Это было фальшью? Ещё тогда, в один из первых дней, Байсон отметил этот пункт о Канте галочкой в своей голове — так, мало ли что? Или просто, как там говорят, эти славные деньки прошли? Отвратительно иронично.
— Что сложного в том, чтобы не приводить меня в единственное место, которое меня пугает? Моё желание, чтобы ты относился ко мне хорошо, что-то чрезмерное, что ты не знаешь, как исполнить? Ты мой партнёр, тот, кто мне небезразличен, и ты рядом впервые за несколько недель, да, я хочу, чтобы ты не мучил меня! А ты чего от меня хочешь?
Откровенно — но об очевидном. Очевидное Байсону не по вкусу, и даже поставить в упор — видеть не захочет. Ему по душе поигрывать пистолетом в руке и по-подростковому презрительно закатывать глаза. На середине тирады он отводит глаза, но Кант успевает увидеть эту эмоцию… Будто его приструнили и ему стало от этого не по себе, грустно, что ли. Кант даже и не заметил, как закипает и бьёт словами точно в цель, чтобы сделать больно.
— Ты предатель. Я вот не хочу, чтобы ты хоть когда-то им был. Но прошлого не поменять. Ты вшивая шавка на коротком поводке.
Небо и звёзды, синева океана вдали — сегодня Байсону это нравится больше, чем лицо Канта.
Что ж. Они должны об этом поговорить, так ведь?
— Я уже давно не доношу на тебя. А ты всё ещё не перестал быть убийцей. Я руки до мяса стёр, пытаясь отмыть их от несуществующей крови, потому что на самом деле она на твоих… И ты приводишь меня к океану, зная…
— Я привёл тебя к океану, потому что мне здесь спокойнее. — Голос Байсона, будто отстоявшись, потерял нелепые обиженные интонации и прозвучал основательно и твёрдо. — На кой чёрт мне сейчас действовать тебе на нервы? Я не знал, что ты боишься даже звука волн.
Он разворачивается спиной к океану и цепляется взглядом за Канта. Не сговариваясь, они идут по тёплому песку прочь от навязчивого шелеста волн. Ночь, оказывается, совсем тихая. Кант идёт за Байсоном, пока они не останавливаются возле беседки из белого камня. Сделана так грубовато, будто наспех, но выглядит подходяще, гармонично, не как тема, которую они, вроде как, хотят обсудить.
Молчание неприятно, оно нервирует зудом. Они садятся на твёрдую скамью; могли бы плечом к плечу, но между ними около полуметра. Губы Байсона плотно сжаты, под кожей играют желваки. Кант, сидя в пол-оборота к нему, смотрит на его профиль.
— Я давно знал, что с тобой что-то не так. Но так хотел ощущения, что у меня может быть обычная жизнь, что закрывал на это глаза, — говорит вдруг Бай. — Ты в курсе, где прокололся?
Кант не знает, зачем ему это знать. Предать в следующий раз качественнее? Пустота предстоящего разговора раздражает, поддевает износившуюся нервную систему, но понимание, что Байсон так пытается начать разговор, заставляет терпеть эту болтовню. Может… он просто хочет всё рассказать. Поделиться тем, как всё выглядело со стороны. Кант ведь знает, что это сделало больно им обоим. Да и слово «больно»… Если честно, и на полграмма не способно передать то, как эта ситуация на них сказалась.
Канту почти всё равно на то, что хочет Байсон. Ему бы пресловутое «ближе к делу». Его эмпатия подрасшатана и оборвана, он не сочувствует боли и ярости, и Кант едва ли знает, что с этим делать.
— Ты так хотел, чтобы я называл тебя своим парнем. Хотя… На самом деле, тебе это было и не нужно, да? — продолжает Байсон. Он бросает взгляд на Канта. — В любом случае, я просто использовал это против тебя. Ты хотел значок — мне помогли установить туда прослушку. Хотя в итоге ты его почти и не носил. Закинул куда-то глубоко в пыльный ящик, потому что не хотел этого, да?
Одну ногу Бай поджимает под себя, вторую опускает, покачивая ей. Сейчас он больше похож на себя раньше. Открытый, только теперь без радостной непосредственности. Что ж. К чему бы она тут была?
— Почему-то я так хотел верить тебе. У меня неплохо получается не видеть очевидного, знаешь. Я цапался с Фаделем из-за тебя, находил оправдания, почему ты не сказал о том, что угонял тачки, почему ты появлялся в удобное время и в удобном месте, почему вцепился в меня. Не верил целой папке с информацией на тебя, пока сам не проследил. Ты даже не заметил меня, когда мило болтал с капитаном.
Дует ветер, но он тёплый; воздух всё ещё душный.
— И даже не особо скрывался, — усмехается Байсон, снова смотрит на него. Помолчав, продолжил: — Ты сказал, что тебе было страшно, больно… Что, если я скажу, что мне понравилось? Как ты ноешь, что тебе страшно?
Он чуть наклоняется вперёд, упираясь руками по обе стороны от себя.
Кант тяжело сглатывает. Они ещё никогда не были так открыты друг с другом, даже если очередь говорить для Канта не наступила. Он смотрит на Байсона и не видит ничего. Его лицо спокойно, он может даже радоваться, кривя в улыбке уголок губ, с которых срываются жуткие слова. Это больше не удивляет.
Кант был живым человеком: он кривился от отвращения и был счастливым, хотел рыдать, после этого — крушить, а ещё позже — трахаться как низменное животное. Он не был калькой для морали, часто совершал неправильные поступки, выбирал то, что не должен, что с Байсоном, что до него, по отношению к другим людям, но чтобы застрять в амбивалентности с одним и тем же человеком и в одних и тех же отношениях?
Удовлетворяющее удовольствие. Отторжение и такое, что хочется вывернуть наизнанку каждую кишку. Ему нравилось, как я страдал? Кант откидывает голову назад в немом стоне, в паху становится чуть жарче, и Кант почти ненавидит Байсона за это в тот же временной промежуток.
Бай, не дожидаясь ответа, со смешком опускает голову.
— Ты сказал, что хочешь всего меня. Лгал? Или хоть один раз сказал мне правду?
Злость царапает спину Канта, извиваясь меж позвонков, и он подрывается с места. Ему больше не было страшно.
Байсон медленно и спокойно встаёт — это бесит ещё больше — и делает шаг к нему.
— Что? — спрашивает он.
— Тебе понравилось надо мной издеваться? — выдыхает Кант, не поднимая взгляда. Краем глаза видит, как Бай кивает.
— Да, понравилось. Если б ты ещё не пытался заменить меня тем тепличным мальчиком… Или лучше было бы сказать «нет»? Я не из лгунишек, Кант.
Кант поворачивается к нему; слова Байсона ощущаются камнем в его огород. Эта правда, ревность, его спокойствие, реальность — из себя выводит всё. Он хочет сжать майку Байсона в кулаке или толкнуть его, но пик его боли прошёл, и такое он себе позволить не может. Не когда впереди брезжит надежда. Не когда этот человек перед ним — его партнёр. Кем бы он ни был, Кант никогда не должен так делать…
Кант берёт его за плечи, где близко к шее, и встряхивает, а потом наклоняется к лицу.
— Я не пытался тебя заменить! И что, так будет каждый раз? — Он встряхивает его сильнее. — Каждый раз, Байсон?
Байсон без труда отталкивает его — чтобы Кант отпустил. Он мог сделать это с самого начала, не позволить ему трогать себя. Но он этого не сделал.
— Тебе понравилось издеваться надо мной, — произносит Кант ещё раз, и неожиданно это приносит боль сильнее.
Он снова оседает на скамью. Снова это желание…
Отмыться, содрать кожу.
— Раньше мне нравились… — Байсон тихо садится рядом. — Многие вещи. Когда ты улыбался. Мне нравилось это.
Канту хочется засмеяться. Он чувствует горечь на языке.
— Мне было так плохо, когда я всё узнал. Начал представлять, как расправиться с тобой, и мне становилось легче. Даже подрочить хотелось.
Спина Байсона откидывается назад, и он склоняет голову едва ли не параллельно небу. Канта пробирает жутью. Болезнь. Это всё было чертовой болезнью. Он не может позволить себе расплакаться, не хочет он при Байсоне, но от того, что он этот ужас принимает, что ему просто вот так об этом говорят — хочется очень.
— Я ненавидел тебя за то, что, оказывается, это ты контролировал наши отношения. Если бы я убил тебя, последнее слово осталось за мной. Ты был бы в моих руках, полностью моим, ничьим другим. Ты бы слушал меня. Я… Знаю, что тебя это пугает.
— Ты правда хотел, чтобы я умер?
Кант переводит на него глаза. Байсон выглядит растерянным, расстроенным, когда отвечает:
— Не знаю. Я не понимаю.
Это странно. Что он, ребёнок? Хотел убить его, но не хотел его смерти? Связь сильная, корреляция прямая, и то, что он этого не понимает… Или понимает, наверное, просто… Не Канту в этом разбираться.
— Байсон… — Кант накрывает его шею ладонью сзади, заставляя выпрямить голову. — Почему ты это начал? Можешь сказать мне?
Байсон отстраняется от его руки. Говорит, будто забавляясь:
— Тебе все карты на стол выложить, чтобы ты снова рассказал капитану? Или он уже майор?.. какое дело, двое заказных убийц!..
— Нет, — устало выдыхает Кант. Не знает, на первый или на второй вопрос.
Байсон смотрит на него и всё-таки отвечает:
— Это зависело не от меня.
Канту остаётся лишь смотреть на него. Думать или стараться не думать. Мысли не приходят к хоть какому-то адекватному варианту. Байсону надо закончить с этим и не вылезать из терапии несколько лет. Звучит легко.
Найти бы специалиста, который захочет два раза в неделю на час или даже больше запираться в одном кабинете с убийцей.
Кант думает, что, кажется, обдолбался той законной марихуаной из маленького магазинчика в туристическом городке. Его парень убийца, и он думает о психотерапии дважды в неделю. Какая вероятность, что его парня вообще не стоит ждать и он проведёт за решёткой всю оставшуюся жизнь?
— Что тебе… в этом нравится?
От вопроса едва не подташнивает. На ладони осталось прикосновение к горячей шее Байсона. Кант смотрит на ладонь и думает, хотел ли к нему прикасаться. А хотел ли он говорить с ним? В жизни мало однозначного. Кант рано повзрослел, рано и понял это.
— Я не думал об этом.
Байсон задумался; поднимая глаза, Кант цепляется за его красоту. Он может предположить, почему Байсон, наверное, прятался от этих мыслей. Если начать разбирать, почему тебе что-то нравится, ты признаешь причину. Если почему-то тебе нравится убивать людей, значит, тебе нравится убивать в принципе.
— То, что ты сказал о той женщине… Которая… — Кант останавливается. Воспоминание сдавливает грудь. Так странно. Он даже не помнит, чтобы мысль о чём-то, произошедшем с ним, приносила ему страдание. Даже смерть родителей была лишь притуплённой болью, иногда приходящей к нему, будто бы сожалением о том, чего никогда и не было.
Он выравнивает дыхание. Хотя скорее просто старается говорить спокойно, отстраняясь от реакции собственного тела.
— Ты сказал, что главным для тебя было унижение. В нём суть?
— Нет, — сразу же отвечает Байсон. — Но если человек делал что-то настолько же отвратительное, как она, — тогда да. Унижение… Скорее контроль. Я просто понимаю, что всё зависит от меня.
Его глаза в темноте будто залиты нефтью, глубокой и густой. Но словно полупрозрачной, и Кант может уловить эмоцию, а в голосе Байсона смысл каждого слова, то, что действительно Бай имеет в виду, а не то, что на поверхности.
— Но ты отпустил меня. Никакого контроля.
Байсон выдыхает.
— Мм, да. Тебя контролировать приятнее всего. Но мне стало так жалко…
— Жалость?! Нет никакой жалости. — Слова искренние и даже нежные, но Кант не хочет их слышать. В нём кишат, переливаясь, злость и боль — такие же искренние, — и Кант отплёвывается ими, без разбора и мысли, заденет ли кого-то. Хочет ли он понять Байсона и по правде хочет ли всего его? Или просто послушать, поглумиться в своей голове — как же с тобой всё не так?!
— Скажи ещё, что я сделал это, потому что не люблю тебя, потому что я хотел просто поиздеваться над тобой. Блять, Кант, я не развлекался! И сейчас ты меня злишь.
— Это принесло тебе удовольствие. — Как факт.
Он резко поворачивается к нему сильнее. Дыхание и жесты выдают злость. А слова Байсона…
— Мне, наверное, не стоит удивляться, что ты обо мне невысокого мнения. Правда думаешь, что это приносит такое удовольствие, от которого потом не хочется блевать? Думаешь, мне не хочется забыть, что я с тобой сделал? И как мне это нравилось?
Слова Байсона горячо отдаются в груди, сердце реагирует сильным спазмом, что Кант кладёт ладонь на грудину. Хоть и есть что-то неприятное, мерзкий привкус, но никакой настоящей опасности.
Байсон любит его…
Но, что бы ни чувствовал Кант, его тело всё же застывает, реагируя на изменения. Во всём: шуме ветра, далёком шелесте волн, тёмных сгущающихся тучах. В Байсоне. Видно, что-то меняется и у Канта в лице.
— Ты боишься меня. — Звучит без обвинения. Зачарованно. — Я тоже иногда боюсь себя.
Он пододвигается ближе. Ладонь ползёт по ладони, горячо сплетаются пальцы Байсона с его.
— Мне правда было жалко, Кант. Ты был мне нужен. Ты мне нужен. Хотя я всё ещё ненавижу тебя. У такого человека, как я, не должно было быть отношений. Любимого. Но ты есть.
Бай почти залезает на него, в него, его голос жарко шуршит рядом с ухом. Кант пытается дышать, но это ощущается, будто вязкий душный воздух забивается в лёгкие. Вместе с запахом Байсона. Это хуже, чем было на заброшке… Или нет… Бессилие.
Ты тоже мне нужен, но не трогай меня. Хватит.
— Байсон… — с его именем по лицу скатываются слёзы.
— Что?
Он немного отстраняется. Он смотрит.
Смотря ему в глаза, всё ещё не в силах отделаться от ощущения его близости, Кант тем более не может ничего сказать.
Байсон понимает его сам.
И как же отвратительно, липко и глупо, что окатывающее чувство благодарности накрывает вместе с желанием теперь самому прижаться к нему, как псина.
Кант этого не сделает.
— Кант. — Байсон убирает руки, больше не прикасается, но никуда не отодвигается. Но теперь Кант и сам хочет приблизиться. Слёзы облегчают грудь и слегка холодят лицо. Как же ему всё ещё нравится на него смотреть. Ни боль, ни злость, ни оцепенение, ни страх не меняют этого. Взгляд на его лицо навевает желание поцеловать, хотя внутреннее отторжение не то чтобы не прошло, даже усилилось. Кант уверен, поцелуй он Байсона — почувствует смятение и отвращение, они сплетутся внутри клубком вместе и с горечью, и с приятным чувством знакомого, долгожданного, и с благодарностью — самым непонятным, необоснованным чувством к нему, чувством, которого Байсон уж точно не заслуживал. Эта мысль, словно усмешка, сочится высокомерием, властью… Но власти у него нет. Кант лишь красуется перед самим собой. — Прекратим об этом говорить?
Кант мотает головой. Он узнал много важного, но вывода не сделал ни одного. Слишком всё было странным. О самом важном не спросил.
— Ты завяжешь с этим?
Байсон опускает глаза.
— Я хочу жить нормальной жизнью, — говорит он уверенно и, как Канту кажется, честно. Но представляется ли это возможным? Очень смутно… Кант и сам не знает, что от него ждёт. Мало что может унять его чувства, сделать этот разговор легче; подвести итог будто невозможно. — Я начал, когда был подростком. И давно хотел завязать. А теперь… Ты сам всё видел. Сейчас я думаю об этом, и мне даже не кажется, что что-то не так. Это превратилось в какую-то игру. Как мой инструмент, чтобы отыгрываться и контролировать. Но я не контролирую, что с тобой происходит из-за меня. Это жутко. Я ведь сейчас делал то, чего ты хотел, Кант! Я ничего тебе не сделал, пришел к тебе, был честным, сказал, что ты мне нужен… Вначале я играл с тобой, даже не давал поцеловать, а ты этого так хотел, но сейчас я прикоснулся к тебе, а ты даже не двинулся. Смотрел почти как тогда… Но мне не нужен был твой страх, я не собирался… Я ведь не делал ничего пугающего. А ты всё равно так меня боишься. — Он усмехается, вот только слова горчат. — А я не уверен, что смогу завязать… Я знаю, что Бог просто ненавидит меня. Знаю, что это грех… Даже эти мысли…
Его голос плаксиво вибрирует, отражаясь от Кантовых барабанных перепонок; слова кажутся бредом, навязчивым и немного бессвязным. И он злится… но понимает, что Байсон уже погружается не туда. В не то состояние, что предполагает разговор или даже ссору.
— Всё, Бай, остановись, — шепчет Кант, теперь его ладонь сплетается с ладонью Байсона, вроде — потому что хотел, а вроде — невольно. Он наступает на горло своей гордости и злости.
Байсона едва потрясывает. Будто где-то на грани между приступом то ли истерии, то ли судорог. Его агрессия всегда была его силой, ответом на собственную боль и чужое неповиновение, но сейчас он сыпался и казался самым слабым и жалким существом. Вина рушила, как тёплые волны — маленький песочный замок. Канту сладко, как от мёда, что это чувство капает мелкими раздражающими каплями на макушку Байсона. И Канту спокойно.
Байсон поднимает глаза, и Кант видит человека, которому нужно, чтобы его успокаивали, гладили, покачивав в руках, как младенца.
Как воспринимает мир тот, кто расправился с себе подобным, когда даже не окончил школу? Ощущал ли он себя там, где он должен быть? Видел ли в своих поступках что-то неправильное или то, чем и должен заниматься всегда? Мучили ли его непрекращающиеся мысли, зацикленные, бродящие из одного дня в другой, или их никогда и не было? Почему-то Кант думает, что завёл старую шарманку и, кажется, снова пытается его оправдать.
С другой стороны, почему вообще убийца не должен страдать, испытывая чувство вины? Разве здесь есть мера «слишком» или «недостаточно»? Разве любое страдание в этом случае не будет недостаточным по определению? Это отрезвляет и перебивает любую лишнюю мысль и любое оправдание. Байсон этого заслуживал. Плакать, захлёбываясь слезами, дрожать, чувствовать себя плохо, одиноким. Даже за то, что он сделал с Кантом, за то, что ему понравилось, он всего этого заслуживает.
Как вообще может стать легче закрывать на всё это глаза? Искать лазейку в собственной совести? Любит ли он Байсона достаточно, чтобы эта любовь ослепла? Была ли она чистой и искренней? Как вообще это можно любить, оправдывать, особенно когда это мстило ему и получало удовольствие? Мстило ему, любимому человеку, которого, вроде как, жалко? Как это вообще могло прийти в голову Байсону?
Наверное, Кант мог принять его. Принять — не оправдать, не забыть, может, даже не простить. Может, ненавидеть, не понимать, но остаться рядом. Канту сложно осуждать так, как он должен. Его собственные чувства дефектны и далеки от правильного.
— Бог не ненавидит тебя, Байсон, — произносит он тихо, заверяя.
Он всё ещё злится, его тревога осязаема, но, когда прижимает к себе Байсона, понимает, что ему сейчас нужно это сделать, сказать, почувствовать. Кант в безопасности. Тело не верит, но мозг знает. Байсону не нужно вредить ему.
Может, Бог, если он есть, сможет простить человека, что льёт такие горячие слёзы, крепко обнимая своего любимого человека? Даже если сам Кант… не может? Кто знает, вдруг им обоим было бы легче, если пресловутый Бог позволил Байсону его убить. Или Канту — никогда не полюбить парня в нелепой красной рубашке, без лишних сомнений подвергнуть его и его старшего брата уголовному преследованию и позволить им раскаяться, приняв на себя вину — так, как велит закон, божественная подделка.
Было ли всё это дерьмо предопределено? Прописано на листках черновика чёрными линиями букв, как именно каждый из них будет несчастен? Высшие силы позволили? Тогда в чём вина Байсона? Канту больше нравится вариант, где тот заслуживает прощения.
Байсон почти как ребёнок. Он плачет, потому что напуган, потому что не понимает, как теперь вернуть прежнего Канта. Плачет, потому что не понимает связи между тем, что он сделал, и прямым следствием, и с принятием ситуация не лучше. Плачет, потому что Бог ненавидит его; или это ненависть к самому себе, воплощённая в образе свыше, образе единственного обладателя воли?
Кант наклоняется к его волосам, чтобы вдохнуть запах, но такой явный запах Байсона всё ещё граничит с теми ощущениями на грани тошноты. Кант запрещает себе отстраниться, закрывает глаза и дышит, вплетая пальцы в волосы на затылке, пока внутри него самого бьётся что-то ужасное.
Кант любит его.
Не хочет так говорить даже себе, но это правда. Иначе зачем ему подталкивать себя к тому, что его разрушает? Он отстраняется от его волос и прислоняется к мокрой щеке лицом. Нос кажется забитым, и он дышит ртом. Байсон, Байсон, Байсон… Байсон.
Зачем бы Канту сейчас размышлять о христианском Боге, который никогда его не занимал, если он не любит? Он всё ещё хочет немного постараться, но злость и страх…
— Я не хочу, чтобы Он оставил меня… — Глаза Байсона закрыты и лицо спокойно, плачет он почти беззвучно. Кант отстраняется, чтобы взглянуть.
Жалеешь?.. почему же тогда не можешь просто, блять, взять и остановиться? Вопрос клокочет внутри и рвётся наружу. Сил говорить за его Бога больше не остаётся, ведь молить о прощении недостаточно, помнить о грехе недостаточно, если это доводит Байсона до слёз, пусть он сделает единственное, что правильно.
— Тогда перестань. Тебя останавливает твоё удовольствие. Так перестань!.. — Кант отстраняется, встряхивает его за плечо.
Байсон открывает глаза, но смотрит вниз, абсолютно пусто; он медленно поворачивает к нему голову. Неестественно медленно. Наклоняет её немного вбок.
— Ты ведь с самого начала всё знал. Ты знал это и трахал меня, знал — и пытался исполнить мои мечты, знал — и… Ты даже сказал, что любишь.
— И что? — говорит Кант устало, ровно и так же медленно.
— Это уже не искупить. А ты принял меня таким. Мерзких людей полно в мире. Да и… Что, если ты снова будешь заигрывать с кем-то?
— Что ты несёшь? — Кант не контролирует, что за слова вырываются изо рта. — Ты, блять, вообще понимаешь… Разве не Бог решает, кому жить, а кому нет?!
— Да. Благодари его, что такой человек, как ты, всё ещё жив. Даже рядом с таким, как я. Ты думал об этом? Я ведь могу в любую минуту…
Кант смотрит на него и задыхается от этих слов. Почему сейчас? За что он так?
Кант поднимается со своего места. Солёный воздух прибрежья щиплет его покрасневшие глаза. Он делает шаги навстречу океану, подбираясь к нему, как к шипящему на чужака чудовищу. Где-то там, на дне его желудка, лежат его родители. У его ног разбивается волна, и холодная вечерняя вода моет его ступни и мочит штанины.
— Что делаешь? — Байсон знает о каждом его страхе. Знает, что Кант даже не приблизится к океану, если только не заставить.
— Ты так хотел, чтобы я умер. Ты привёз меня сюда, узнав, чего я боюсь больше всего, кроме тебя самого. Хорошо, Байсон. Хо-ро-шо.
Кант ступает дальше. Страх сковывает его лодыжки ровно по уровню воды, ползущей выше по его телу. Он ненавидит это ощущение, его нутро хочет сбежать, ноет, изнутри всё выкручивает, но Кант, стискивая зубы, плетётся дальше. Байсон что-то кричит ему, но Кант не слышит, ведь
вокруг снова только вода, и она заливает всё, где есть пустые полости. Вокруг вновь боль, запах сгоревшего топлива, обломки самолёта, уцелевшие чемоданы с уже никому не нужными вещами. Скоро всё, отяжелев, пойдёт ко дну. Кант не умеет плавать, только барахтаться, и на линии горизонта не видно берега. Его голову вновь накрывает вода, он не чувствует, в какой стороне светит солнце и есть воздух, лишь знает, что он мёртв.
Вода доходит ему до ключиц, когда ступни сводит судорогой. Здесь было неглубоко, но Канта тут же потянуло на дно, и он почти сразу решил вдохнуть, захлебнувшись. Байсон что-то кричал, и так громко, что Канту было больно от того, как дребезжали барабанные перепонки. Он пытался схватиться за голову, но руки были такими тяжёлыми, их тоже тянуло вниз. Ноги продолжали болеть, в груди гореть просто адски, пока Канта не вытащили на берег за шкирку, бросив на песок, как щенка. Мутным зрением Кант видел, как горячо рыдал Байсон, и это, к его стыду, Канту понравилось.
Он был весь мокрый, с трудом пришёл в себя, отплевался морской водой и потянул его к себе. Посмотрев в лицо, кривящееся от слёз, Кант ощутил жалость. В затылке ломило, жалость ему не понравилась — она перемежалась с отвращением и цепляла стыд, и он сконцентрировался на ощущении удовлетворения, что было в груди и в голове.
— Я тебя ненавижу, — произнёс он тихо и сипло, вцепившись в волосы на затылке Байсона. В глаза ему не смотрел, только на мокрые щёки, дрожащий подбородок, на нижнюю губу. В волосах всё было прохладным и покрытым солью, и пальцы путались в прядях.
Он чувствовал отвращение, но всё равно целовал; размазывал по коже лица хрустящий песок, на который его уложили. Байсон продолжал подхныкивать и дышать прерывисто, а Кант ещё и ещё причинял ему боль, пальцы давили на нежную кожу сильно, и песчинки царапали, и теперь он понял, что такое — чувствовать удовлетворение, когда кому-то больно. Ему захотелось ударить Байсона сегодня, но он бы не позволил себе этого, но извалять и измазать его в мокром песке он мог. Байсон же любил пляж?
Был отлив, на песке тут и там валялись раковины. Кант оторвался от Байсона, понадеявшись найти что-то, ему просто нужно было что-то ещё, и увидел их. Потратил несколько минут на то, чтобы собрать их в ладони, — Байсон просто дожидался и молчал, — а, вернувшись, сплёл с ним руки и снова поцеловал.
Канту ненадолго схватило горло, от порыва ветра пахнуло морем, и по векам и мыслям в какой раз царапнуло страшное воспоминание. Раковины давили на кожу, создавая дискомфорт, боль, и он давил на них, и в ладони Байсона всё сильнее. Тот не сопротивлялся, снова плакал, Канта мутило, когда он вёл губами по его шее, песок покрывал их и скрипел на зубах, пахло сыростью. Он уткнулся в шею Байсона, мучил тонкую кожу, глотав набившееся в рот, а потом толкнулся в его тело. Песок скрипел на одежде, и Кант думал, что тот уже и в белье; он отпустил руку Байсона и взялся за его волосы — не пытался уже сделать больно, просто захотелось. В одну его руку всё ещё врезались острые края ракушек, и он, отпустив ладонь Байсона, приподнялся, сгрёб их из неё своей, а потом швырнул ему в лицо, скатился с его тела и сел, отвернувшись.
Ладони горели, особенно правая, у него стоял, на лице чувствовался налипший песок, во рту от него же было гадко, и только сейчас Кант позволил себе почувствовать, что он слабый, горло болит от соли, голова кружится и больно даже дышать. Захотелось кашлять, но он лишь тяжело проглотил слюну, постаравшись смочить горло.
«Я ненавижу тебя» было правдой. Он не хотел связывать Байсона с океаном, но сейчас почувствовал нужду скрепить их в сознании намертво, попробовал — своей жестокостью — и теперь чувствовал, как это горько и нелепо. Думал, ранил ли его, в порядке ли его глаза, вспомнил, как радостно и нежно они когда-то смотрели, но Кант не плакал. Стыд был, но вины… вины не было.
Кант на него так и не оглянулся. Байсон не сказал ничего о том, что было.
Только:
— Я снял отель.
И они поехали в отель.
Помылись; Байсон первый, Кант потом, помедлив, попытавшись собраться с силами, когда сидел на краю кровати, сжимав в ладонях свои колени. Сексом не занимались, Кант и в постель с ним не хотел ложиться, сухую кожу рук тянуло и в груди тянуло тоже, но когда Байсон позвал его, сидящего на углу кровати, по имени, Кант погасил свет и прижал его к себе под одеялом. С десяток секунд спустя всё показалось неудобным, тело захотело отстраниться, перелечь, отвернуться от него, и Кант почти заставил себя остаться, но всё же не смог.
Байсон не двинулся, когда их тела разъединились, не обернулся, ничего не спросил.
Тогда наконец пришла вина.
— Бай, ты не поранился? — спросил Кант тихо, всё же будто это было не по его вине, вперив взгляд в потолок.
— Нет.
Кант вздохнул и закрыл глаза.
— Не уходи, — попросил Байсон.
— Ладно, — ответил он.
Заснуть, не обняв его, оказалось гораздо легче. И всё же он остался рядом с ним, голым, под тяжёлым белым одеялом отеля. Хотя не мог и не хотел к себе прижать, даже слышав его отчаяние.
Легли поздно, но Канту не спалось. Едва первые лучи солнца коснулись его лица, он поднялся и уехал. С едкой иронией ему это напомнило их первую встречу, только тогда последнее слово осталось за Байсоном, оставившим его одного в душном гостиничном номере со следами секса на теле. Наверное, это было бегством. Кант не хотел просыпаться вместе с ним, проснуться рядом уже казалось едва ли не подвигом. Он написал записку, соврав о срочных делах, и ушёл, тихо прикрыв за собой дверь.
Жизнь не останавливалась, хотя Кант иногда просил чуть помедленнее. Не успевал, был ею же парализован. Если рождённому ползать не суждено летать, то Кант был прибит наживую гвоздями к инвалидному креслу. Младший брат был птичкой с самого рождения, яркой, трепыхающейся, лёгкой. Возвращение домой было сродни воздуху, разрезаемому маленькими крыльями, — Бэйб впитывал жизнь, наслаждался ей, почти не появлялся дома, то в школе, то у друзей, где-то на мероприятиях, митингах с ярко-красными плакатами, он засиживался в библиотеках и оставался до финальных титров в кинотеатре. Канта рвало этой жизнью, он исплёвывался кровью в перерывах между приносящими мало удовольствия оргазмами, его душа гнила, и некротизированные куски пахли болью и неконтролируемой агрессией.
Может быть, Бэйб по-своему переживал травму или пытался избегать Канта, от которого почти не осталось ничего прежнего, только горечь и посттравматическое расстройство. Может, жил дальше и не видел смысла задерживаться на том, что не мог изменить. Он не требовал правды, которой заслуживал, не заводил разговоров, не давил, но муть обещания, которое дал Кант, мелькала и резала глаз. Как можно было начать разговор об этом? Он Стайлу едва смог рассказать, что совсем-совсем немного и умрёт, и то, Стайл знал его как облупленного, в худшие времена и состояния, а тут — Бэйб, защищающий его как нечто божественное, любящий его безусловно, считающий почти родителем, хорошим братом.
Может, Кант был эгоистом, не желав терять такую любовь. Он откладывал разговор каждый раз как можно дальше, в последнюю нишу долгого ящика, нуждавшись в этом разговоре едва ли не так же отчаянно, как утопающий в спасении.
— Пи`, тебе некомфортно, когда твой парень тебя касается? — Даже не задумываясь, Бэйб сам заводит этот разговор. Он тыкает ложкой в желейного котика, не решаясь подцепить кусочек. Кант забирает брата после школы и ведёт пообедать в кафе, в то самое, где разрушилась вся его жизнь. — Или не твой парень?.. — Бэйб хмыкает, по-доброму вставляя остроту. — Просто заметил, как ты вздрагиваешь и пытаешься отстраниться… Может, просто кажется, но… Он как-то обидел тебя?
Канту легче. Душащие руки его слабости и выученного отчаяния ослабли, и он наконец мог говорить, может, останавливаясь и срываясь, но мог рассказать, и голос не сипел. Он, может, не начал разговор, не нашёл на это сил, но он его продолжит и наконец сможет выговориться.
— Обидел, хм… Так сложно сказать. Я тоже его обидел, но это будто нельзя сравнивать. Так, ладно.
Кант вцепляется в край стола, опускает глаза к полу, всматриваясь куда-то в крошки, не в силах смотреть на Бэйба. После стартового импульса говорить легко и приятно, и Кант не затыкается. Как после смерти родителей остался опекуном для семилетнего брата — без образования, без денег и работы, только с постоянными стычками с органами опеки. Как начал угонять машины — не самые дешёвые, чтобы содрать побольше, но и настолько дорогие, чтобы не иметь проблем со сбытом.
— Ну, я догадывался. — Бэйб пожал плечами.
— Догадывался?
— Пи`, ты неделями не мог сходить к врачу после того, как повредил колено, когда помогал пи`Стайлу в гараже, но в один момент появились деньги для моей школьной экскурсии в Чиангмай, на книги, которые мы никогда бы не смогли себе позволить, и у тебя появилась своя студия. Да, родители оставили нам кое-что, но этого было бы мало. Мне было тринадцать, пи`Кант, я уже не верил в Санта Клауса или что твои кредитки закрылись добрым волшебником с бородой. Я знал, что ты во что-то влез, но к нам не ломились бандиты или что-то такое, так что не стал спрашивать.
— Хм… постоянно забываю, что из нас двоих ты умник. — Кант мягко улыбнулся. Искренне. Он только что сознался в абсолютно неприемлемом, а его нонг только пожал плечами. — На очередном угоне меня поймали, и так я стал работать на полицию, чтобы не потерять тебя. В тюрьме мне оказаться тоже не хотелось, но я выбрал бы это, если ты был совершеннолетним.
— Я стал орудием манипуляции тобой? — Бэйб невесело усмехнулся. Он наконец проткнул ложкой желейного котика, и тот стал выглядеть чертовски уродливо без половины головы.
Кант на это не ответил, лишь хмыкнул. Его грудь больно сдавила тоска. Он попытался отдышаться, но закашлялся, подавившись слюной. Осталась самая сложная часть рассказа, неприятная, как загнанная под ноготь заноза.
— Я не самый постоянный человек, когда дело заходит об отношениях… был, точнее, не самым постоянным… Так я и познакомился с Байсоном. И потом…
Говорить стало тяжело, Кант пытался подобрать слова, но нужных не находилось. Приходилось пользоваться теми, что приходили в голову, и речь выходила местами грубоватой и некрасивой. Было пару человек в этом мире, которых Кант любил так сильно и так искренне, что никогда бы не хотел видеть на их лицах страдания. Стайлу сделал больно, когда позвонил и попросил приехать, когда собственное тело дрожало от боли и страха. Бэйбу делал больно постоянно, потому что братом был дерьмовым, но сейчас — сделал нечто особенное. Бэйб смотрел на него так болезненно, так уязвлённо, что Кант вновь почувствовал себя ублюдком.
Бэйбу нужны были ответы, но вина от этого не притуплялась.
— Я знал, кто он. Частично виноват и сам, что не рассказал вовремя, хотя знал… знал, что люблю его и не хочу потерять. Наверное, я думал, что само рассосётся, что я никогда не столкнусь с последствиями… знаешь, как будто ты главный герой фильма, а они не умирают, — Кант едва рассмеялся. — Мы вот здесь сидели, а потом он отвёз меня… туда. Прости, что я не рассказывал тебе, я не мог, я просто не знал, как это рассказать… Единственное, о чём я думал, — спрятаться где-то, спрятать тебя, никому не отдавать. Я обижал тебя, но я никогда не хотел этого делать… думал, с ума сойду, когда увидел те пакеты из бургерной, в голове помутнилось.
— Прости меня, пи`. Прости, прости, пожалуйста, — пробормотал Бэйб. Его горячие ладони вцепились в руку Канта, сжали её, а в глазах Бэйба появились слёзы. — Прости, что лез к пи`Байсону… просто мне с ним нравилось, он казался таким добрым и хорошим, но я не знал, что он так с тобой поступил. Если бы кто-то другой рассказал, что он убийца, то я бы не поверил, честное слово. Он так хорошо ко мне относился, и мне теперь из-за этого плохо…
За что ты просишь прощения? — думал Кант, но вслух ничего не произнёс. Ты не виноват. Никогда не был.
— Ты не расстанешься с ним? — почему-то спрашивает Бэйб странным и отрешённым голосом. Кант лишь вздыхает, тяжело пожимая плечами: не знает. Может, когда-то и расстанется.
Почему Бэйб спросил у него это, Кант понял пару неделями позже. Это вопрос и так был очевидным — вопрос младшего брата старшему, почему он не хочет избавиться от источника собственных страданий, — но из уст Бэйба он действительно звучал по-другому, более глубоко. Бэйб стал вести себя так, будто Байсон для него умер. Он не грубил, показательно не выказывал ноту протеста отношениям Канта, но почти шарахался от Байсона, как от прокажённого, почти избегал, не заговаривал первым, не оставался с ним один на один, никуда не звал и, если что-то и просил, даже мелочь, то только у Канта. Лицо Бая в эти моменты перекашивалось от разочарования и легко уловимой печали; наверное, он даже ревновал то, что происходило между Бэйбом и Кантом, как человек, у которого это никогда не было даже при живом брате. Как человек, который на мгновение приобрёл любовь Бэйба и так же быстро её потерял. Во второй раз Кант ощутил эту сладость от того, что кому-то больно. Он честно рассказал Баю, что теперь Бэйб в курсе всего, и, тот может поклясться, видел в глазах Байсона искреннее отчаяние и вновь возникшее желание расправиться с Кантом. Это было даже смешно: казалось, Байсон больше боялся потерять нежные братские отношения с ребёнком, который и не был ему братом, но не боялся потерять парня, c которым его многое связывало.
«А что, я не мог ему рассказать?» — только вырвалось изо рта Канта, перекошенного злой усмешкой. Байсон плакал нечасто, но в тот момент в нём что-то сломалось, и он лёг на край кровати Канта и зарыдал так безутешно, что Канту стало стыдно за своё удовольствие. Против воли он лёг рядом и начал успокаивать дрожащее маленькое тельце убийцы.
Одним вечером Байсон вернулся домой поздно. Он ничего не ответил ни на вопросы, ни на объятия. Он сжёг на заднем дворе свою одежду и какие-то фотографии, пожелтевшие от времени. Кант хорошо запомнил этот день: начинался сезон дождей, выл тёплый ветер и мелкие искорки костра разносились по зелёной траве.
А ещё в тот день Лили умерла. Тогда Кант и узнал, кто она такая.
Байсон больше ничего не скрывал, ему лишь нужно было время, чтобы собраться с мыслями. Он ненавидел своего психотерапевта и дважды в неделю просыпался раздражённым — тогда, когда ему был назначен очередной сеанс. Часто он не приходил и не отвечал ни на чьи сообщения, пока не становилось слишком поздно и он не возвращался домой. В такие моменты Канту хотелось сбежать самому, что он и делал, посещав того же специалиста по выходным. Чуда не случалось, процесс был болезненным, затянутым, но постепенно приводил к подвижкам — Байсон объяснял, что чувствовал, не отмахивавшись односложными фразами.
В тот день его лоб уткнулся в чужую грудь. Кант мягко мылил голову Байсона шампунем и молчал, пока Байсон говорил, не переставав, с тяжёлым дыханием и шумно стучащим сердцем. Лили была чудовищем, и, кажется, её смерть была лишь вопросом времени. И воспитала она чудовищ под стать — пусть даже и Кант, и Стайл любили их. Она учила их быть тихими, наблюдательными и
несчастливыми.
Канту не было её жаль. Как старые чеки, его моральные ориентиры выцвели, пожелтели, где-то текст был нечитаем. Вроде, убивать людей плохо, да и сам я за это не возьмусь, но если человек плохой, то не так уж это и плохо? Палачом же тоже нужно уметь быть, да? Он думал лишь о том, мучилась ли она перед смертью. Было ли ей больно? Молила ли она своих детей о пощаде? К своему стыду и всепоглощающему возбуждению Кант думал, что она больше заслуживала испытать на себе талант Байсона к мучениям, чем Кант, кем бы он ни был.
Было и было. Собаку постигла собачья смерть. Кант был больше обеспокоен, как дальше строить свою жизнь и где найти деньги на образование младшего брата. Из колеи его выбило лаконичное приглашение посетить полицейский участок.
Крист был нахмурен, и, казалось, за то немногое время он серьёзно постарел. Он стоял у окна, занавешенного жалюзи, его тело со скрещёнными на груди руками загораживало тускловатый утренний солнечный свет. Кант, всё же, учился на своих ошибках и старался не повторять ни одну из них, потому Байсон знал, где он. На всякий случай и его старший брат — Кант не решался предположить, что Фадель больше не держит на него зла. При новостях глаза Байсона блеснули гневом, но он ничего не ответил — выжидал, как хищник, который не уверен, грозит ему опасность или нет, и нужно ли свернуть шею детёнышу, пока он не успел отрастить коготки.
Канта будто ударили по груди, когда капитан заговорил. Он был прекрасен в том ужасе, что вырывался из его рта. Он говорил, что скоро братья будут задержаны и всё закончится. Он упивался тем, что осталось собрать некоторые доказательства, получить ордер на обыск и вызвать свидетелей на заседание суда.
Намекая, конечно, на Канта. Со Стайлом всё было немного сложнее: он никогда официально не сотрудничал с полицией. Кант же был связан по рукам и ногам — метафорично, конечно, Байсон связывал по-другому, — будучи угонщиком, он заглаживал свою вину пару лет, застеленный как коврик перед полицейской кроватью. Его бы препарировали на заседании, задавали неудобные вопросы, пытались поймать на лжи. И поймали бы, загнав в угол.
— Я ничего не видел, капитан. Байсон знает, что я шпионил за ним, и он не доверяет мне никакую информацию, так что я бесполезен в суде. — Голос Канта тихий, как у виноватого и униженного ребёнка. Он ограничивается полуправдой, потому что правду говорить не хочет, но и лгать наповал перед копом считает глупостью.
Крист оборачивается. Его лицо искажает оскал. Не победителя, но явно того, кто затащит Канта глубоко в ад за собой.
— Ты делаешь неправильный выбор, Кант, — он тянет его имя, обсасывая каждую букву. — Не знаю, думаешь, что ты трахаешься с ним? Сядешь рядом, если решишь покрывать убийцу. Намеренно тормозишь следствие, молчишь о том, что видел. Соучастник. Какая жалость.
Крист курит какие-то сигареты, от которых у Канта, давнего курильщика, першит в горле и течёт слюна, как у бешеного. Он кашляет, ему нечем дышать.
Фадель слушает его, довольно спокойно крутя в руке столовый нож, которым чистил яблоко. Нож удивительно сильно напоминал тот, которым Кант пытался защищаться от Байсона. Вчетвером они сидели на полу гостиной в доме братьев — той компанией, что волей-неволей попали вместе в неприятности. Стайл был как никогда молчалив, даже подавлен; со слезливой жалостью он смотрел на Фаделя, сжимав между пальцев чужое плечо, чтобы успокоиться. Байсон лежал головой на коленях Канта с закрытыми глазами, и только едва уловимые движения пальцев говорили о том, что он слышал и слушал. Звучал только голос Канта, дрожащий и задыхающийся.
Пока не заговорил Фадель.
— Вам нужно пожениться.
Байсон издал странный, похожий на булькающий звук, распахнул глаза и приподнялся.
— Против супруга не свидетельствуют, — уточняет Фадель, всё так же — без эмоций и сухо. — Поправки в законе играют нам на руку. К Лили за помощью мы больше обратиться не сможем, но Руерат… Не думаю, что он будет несговорчивым после того, что мы узнали. Приготовьте в течение дня все нужные документы.
Фадель не ждал, что его решение будут оговаривать. Оно было принято им, как командиром, которым он не стал — родился. Да и оспаривать было нечего: пожениться было тем решением, которое решало проблемы и не приводило к ещё одному убийству.
Канту, когда он подписывал документы о заключении брака, казалось, что он живёт в трагикомедии. Ему было тридцать, он не был уверен, что захочет надевать обручальное кольцо хотя бы до первой седины, а ещё лучше никогда, его муж был отбитым парнем на одну ночь, который однажды держал нож у горла Канта, а ещё Кант явно не испытывал настолько нежных чувств.
Но он не жаловался. Жизнь складывалась так, как ей хотелось. Она двигалась вперёд: Байсон переехал к нему, притащив всякого барахла, братьев ненадолго задержали, прошло пару не самых приятных судов, а бесконечное перемывание костей Канта не заканчивалось. Аргументы обвинения сыпались, как карточный дом, но проблем и без этого оказалось достаточно много: условный срок за незаконное хранение оружия серьёзно ограничивал и Байсона, и Фаделя в передвижениях, и вскоре за каждым из них, даже за Стайлом, началось наблюдение.
Полиция не любила проигрывать. Она ждала любой ошибки, даже незначительной. Это заставляло нервничать. Эта удавка, к стыду Канта, устраивала его и даже нравилась. Если самоконтроль Фаделя восхищал — Кант иногда сомневался, что его лучшего друга можно выносить как партнёра, — то Байсону доверять было нельзя, даже если бы он слёзно упрашивал. Удавка держала Байсона, как послушного пса. Канту было немного легче. В безопасности был и капитан Крист, хоть и не знал об этом.
Кант не знал, кто они друг другу. Да, они жили вместе и решили остаться рядом друг с другом, но не говорили об этом. Всё вышло сумбурно — возвращение, выяснение отношений, заключение брака, переезд, непонятные приступы нежности и странный грубый секс. Были ли они вместе как пара? Был ли он его парнем, а не фиктивным мужем?
Кант слышит его дыхание и вспоминает тот же шелест, что слышал в трубке телефона. Когда Байсон поигрывает с его зажигалкой, смотря на огонёк, Кант вспоминает его лицо с отблесками огня в темном подвале и запах, невыносимо-противный. Кант боится и не умеет ссориться с ним, но не может притворяться, как раньше, когда делал это ради расследования.
В отношениях с кем-то должно быть легче и приятнее, чем одному, иначе эти отношения незачем — и Кант об этом знает. Но он не знает, как объяснить, что у него выбор между «невыносимо» — в браке с Байсоном — и «тошнотворно плохо» — если одному. Им обоим тяжело, и всё становится ещё серьёзнее и страннее. Они сложно уживаются друг с другом, проходя через каждую бытовую трудность, которые, наверное, слепо влюблённые друг в друга люди даже не заметили бы, и вместе с тем проживают нечто похожее на посттравматическое стрессовое расстройство, которое позже подтверждается их совместной «подружкой»-психотерапевткой.
Дети с трудом учатся ходить. Байсон же с трудом учился жить — подумать только — без убийств. Его вспышки агрессии хоть и становились менее выраженными, частота их имела тенденцию к увеличению, а не к снижению. Со вспышками контроля ситуация была и того хуже: он напирал всё сильнее и сильнее, а Кант не позволял, молчав, копив в себе злость, отбивавшись короткими «нет», «хватит», что доводило Байсона до ручки.
Первую годовщину они проведут не вместе: поссорившись, они наговорят друг другу то, о чём потом будут оба жалеть, и Байсон, собрав вещи, уйдёт из дома. Это была первая серьёзная ссора, ещё и по мелочи, если не считать ссорой всю ту историю с заброшенным зданием, сожжённым трупом, убитым на глазах Канта человеком и несколькими неделями, когда Байсон его изводил. Потому что то сложно назвать ссорой.
Неделя тогда вышла напряжённой. В понедельник Кант ездил в школу Бэйба, чтобы разобраться с проблемами, к которым его брат даже не имел отношения, в среду сломалось оборудование в тату-студии, четверг принёс растяжение связок того несчастного колена, что Кант и так повредил несколько лет назад. Поэтому, когда Лео предложил выпить в баре и провести вместе время, Кант даже не думал, прежде чем ответить согласием.
Ему нужна была передышка. Передышка рядом с кем-то, кто не имел отношения ко всей этой сумасшедшей истории с убийцами, в которую были вмешан и Стайл. Сменить место и время, чтобы бремя не так давило на уже порядком уставшие плечи.
После первого пива Кант вспоминает, что забыл отвезти их кота в ветеринарную клинику, чтобы поставить прививки. Он тяжело вздыхает, обхватывает голову руками и утыкается локтями в стол. Лео смеётся, называя Канта чересчур драматичным, и его смех становится самым весёлым событием вечера, после которого всё идёт наперекосяк.
Домой Кант возвращается не так поздно, но явно позже, чем обычно. Он был немного пьян, расслаблен, и это состояние тут же подвергается деградации, когда он снимает кроссовки, проходит в комнату и видит Байсона с недовольно-оскорблённым видом.
— Извини меня, я правда забыл, — бормочет Кант, пытаясь обнять Байсона, но тот отстраняется. — На меня всё сразу навалилось, я устал, правда. Ничего страшного, я съезжу в клинику в понедельник, обещаю. У нас просто нечасто получается встретиться, и тут и у меня, и у Лео выходной был…
Но говорить такое человеку, который пытается контролировать слишком многое, как оказывается, — ошибка. Особенно тому, кто маскирует одну агрессию под другую.
— Ты обещал мне и не сделал, значит, обманул меня, — говорит этот человек, поглаживая кота у себя на коленях. Невыполненное обещание казалось чем-то принципиальным, вроде как его личным оскорблением.
Кант стоит перед ним и думает — может, проще сразу стать на колени? Убедительнее будет, чем разговоры ни о чём. Его пьяная башка едва кружится, он хочет принять душ и лечь спать, не просыпаясь до утра. Неделя и правда была тяжёлой, и его колено не переставало болеть. А попытки поговорить с Байсоном были такими же бесполезными и тупыми — тот всё равно стоял на своём.
Канта это злит. Он своеобразно, но взрывается. Не кричит — просто болтает лишнего.
— Да, обманул! — не отказывается Кант. — Пусть так. Твоё эго застилает тебе глаза, Байсон. Пытаешься контролировать меня? Иди к чёрту! Я ведь всё объяснил, но ты меня не слышишь.
Шкала моральных сил внутри опускается до самого-самого низа, и вместе с тем пустеет его лицо, а тон теряет эмоциональность.
— Пойми меня, мне тяжело каждый день, я пытаюсь справиться хотя бы с тревогой, ощущением, что я в опасности, а ты пытаешься проконтролировать всё, что я делаю. Я устал, и я устаю от тебя, когда ты так делаешь.
Байсон медленно и аккуратно снимает кота со своих коленей, а потом поднимается, но уже резко.
— Устал от меня? — переспрашивает он. — Извини, дорогой… что же так сильно выматывает тебя? Что я прошу держать обещания? Что пресекаю твои попытки шляться где и с кем попало?
Байсон ревнует знакомо. Это чувство ложится на плечи дополнительной тяжестью к той, что уже была. Кант устало вздыхает, встаёт и подходит к Байсону, чтобы взять его за руки. Байсон не сопротивляется, но и не делает ничего в ответ.
— Бай… ты же сам знаешь, мне никто больше не нужен.
— Тебе можно хоть в чём-то довериться? Ты сам взял этого кота, а теперь забываешь даже о прививках. Ты умеешь вообще заботиться хоть о ком-то?
— Я сделаю это в понедельник. Почему ты напираешь?
— Почему сразу не скажешь, что не хочешь это делать? Чтобы я на тебя не рассчитывал.
Кант вздыхает и сам отпускает его руки. Он отступает на шаг назад, и всё для него выглядит таким абсурдным. Байсон не слышал его. Может, и не хотел слышать, уже сделав выводы. Кант просто хочет выпить воды и лечь спать, чтобы на утро не болела голова.
— Я всего лишь забыл.
— Но не забыл оказаться в баре в пятницу вечером. Интересно, что ещё ты не забываешь. — Голос Байсона был почти похожим на шипение. — Ты вообще говоришь мне правду? Или привык уже лгать и недоговаривать? Зачем ты меня расстраиваешь и выводишь из себя? У тебя одни лишь оправдания: то да сё.
Байсон вдруг усмехается. Его взгляд становится совсем не весёлым, колким и расстроенным. Кант думает, что это, может, мания. Только не с этим карикатурным хорошим настроением и возможностью свернуть горы. Что-то бредовое. Мания контроля. И тогда Кант снова ощущает это чувство, что было с ним раньше — не действия Байсона, не бытовые мелочи, а сам Байсон раздражает его.
— Да, неправда. Вообще, думай как хочешь, — повторил он, и, махнув на это всё рукой, ушёл в душ.
Он долго стоит под струями горячей воды. От пара ничего не видно на расстоянии вытянутой руки. В голове шумно стучит сердце, а к горлу подбирается ком. Кант не знает, сколько прошло времени, прежде чем ему стало легче. Он опирается на стену, мылит волосы дрожащими пальцами, и раздражение медленно отпускает. Вместе с водой заливает каким-то тоскливым тяжёлым спокойствием, перемешанным с виной.
Он не хочет просить прощения, да и не считает, что ему это нужно, и в то же время не хочет, чтобы Байсон ложился в его постель, засыпав с раздирающим изнутри чувством злости, кажется, почти неизменно следующим у него за любым другим негативным чувством.
Кант уговаривает себя поговорить с ним, пытаясь убедить себя, что у них всё получится решить. Но, когда он выходит из душа и видит, как Байсон, сидя в гостиной, рассматривает пистолет в своих руках, у Канта снова пропадает желание к мирному сосуществованию, как и силы на него. Как будто мириться было большим бессмысленным фарсом.
— Зачем ты взял пистолет? — произносит он тихо, укладывая полотенце себе на голые плечи. Только тогда Байсон поднимает глаза.
— Не знаю, — говорит он, и в его голосе не звучат гнев или боль, зато звучит довольство. Иначе Кант назвать это не может. Байсон будто счастлив.
Канта пробирает до костей. Он и сам объяснить не может, что происходит с ним в этих отношениях. Он просто уходит, захлопывая за собой дверь, и может выдохнуть только на кухне, дверь в которую тоже закрывает. Он хочет приткнуть её стулом или сломать замок, чтобы заклинило и можно было открыть только изнутри, но решает не делать ни то, ни другое. Вместе с нервным выдохом приходят слёзы — теперь довольно частый гость на его теле, кроме засосов и подтёков спермы; слёзы, которые он сдержал во время обвинений Байсона, сдержал в душе, но снова почувствовал страх — и вот. Он быстро их стирает и, опираясь на кухонный гарнитур, просто стоит, стараясь отдышаться. Разглядывает идеальный бежевый под своими руками, след от какой-то посуды на плите, не стёртые кем-то из них брызги на плитке фартука, но не перестаёт чувствовать себя разбитым.
Чёрт, Байсону для этого нужно было просто взять пистолет в руки.
Стук в дверь кухни пугает Канта снова — его, если честно, Кант теперь особенно недолюбливает, — но он понимает, что это сейчас хороший знак. Но всё же перед глазами Байсон, держащий в руках оружие. Следом — Байсон тогда, под тускловатым светом едва не перегоревшей лампочки в том заброшенном здании. Ещё картинка: когда он проверяет, мёртв ли связанный мужчина.
Кант отвечает, не думая:
— Не входи!
Байсон всё понимает. Конечно.
— Я без оружия, — говорит он через дверь, негромко-нервно отстукивая пальцами по стеклянной поверхности.
Кант поворачивается, но ничего не отвечает, не идёт открывать перед ним дверь, и Байсон сам заходит через минуту-другую. Он подходит почти неуверенно, но смотрит в упор, глаза красные, блестят грустью, то ли виной, то ли обидой. Кант ощущает физически, телом, как спадает и отпускает его тот почти иррациональный страх. А потом появляется желание прикоснуться, пожалеть, несмотря на свою боль.
— Ты понимаешь, что сделал? — Убито. Вот как звучит его голос. Хорошо, что ещё звучит.
Это они обсуждали. Больше никогда не ставить партнёра в опасное положение. Ни физически, ни с помощью компрометирующей информации.
— Я оставил пистолет на диване. Ты можешь забрать его и спрятать?
— Хорошо. Байсон… — Кант кивает и немного собирается с мыслями, не отводя от него взгляд. — Я знаю, как тебе сложно мне доверять, мы оба понимаем, почему. Я говорю тебе правду, я честен с тобой. Мной больше не манипулируют, а, если это случится вновь, ты узнаешь об этом первым. Но я так больше не могу, Бай… ты душишь меня контролем. Я плохой человек, но даже я не заслужил этого.
Скованные плечи Байсона выдают, как сильно он напряжён. Не думая, Кант тянется к нему, обнимает, но разворачивая спиной к себе, как любит больше всего. Он не ощущает, но как-то понимает, что Байсон плачет, и это сильно раздирает его душу. Напоминание, что Байсон в первую очередь просто человек.
— Я хочу остаться друзьями, — почему-то бормочет Кант, хотя не хотел говорить этого вслух. Он закрывает глаза: под веками мигает почти вспышками. Он видит вновь и вновь, как мелькают проблески света на пистолете в руке Байсона, видит так, что видение застилает разум. Какое, блять, остаться друзьями? Они никогда не дружили, да и врагами у них получится быть паршиво. Враги друг с другом не трахаются.
Байсон от этих слов вздрагивает. Он медленно оборачивается, его лицо искажается чем-то между страданием и гневом. Канту кажется, что сейчас его застрелят по-настоящему, и эта мысль почти не приносит страха. Он расправляет плечи и глубже вдыхает влажный тягучий воздух.
— Так надоел тебе, что ты предлагаешь остаться друзьями? — Байсон поджимает губы. — А, может, есть какой-то другой просто друг, кто греет тебе кровать?
Канту хочется засмеяться, но если бы попробовал — заплакал вновь. Вот, в чём дело. Плевать он хотел на забытые обещания. Байсон не прощал, если кто-то был счастлив без него.
— Может, — тихо, но различимо отвечает Кант, эскалируя.
Дальше Кант помнит лишь то, что они кричали друг на друга. Байсон ударил его по щеке, ладонь рассекла губу Канта, и Кант ничего не ответил на это. Рука Байсона в районе мизинца была испачкана в крови, он брезгливо поморщился, попытавшись отряхнуться от неё, вытереть кровь об одежду, но вскоре бросил это дело. Он ушёл собирать вещи, и десятью минутами позже дверь хлопнула, оставив Канта в одиночестве.
— Ты боишься меня? — как-то спрашивал Байсона после одной из мелких ссор. Кант лишь вздыхал, обнимав его крепче и чуть покачивав в руках.
— Да, боюсь. Но немного реже. Ты как?
— Это пройдёт, Кант? — спрашивал он снова и снова.
— Со временем станет лучше, — тогда ответил Кант, кивнув и прикрыв глаза. Волосы Байсона щекотали его щеку.
Если честно, он не питал иллюзий, что когда-то действительно станет лучше. Той ночью ему снова сложно заснуть. Потому что он думает о том, что первое, что сделал Байсон после их ссоры, — это взял в руки пистолет. Потому что он ушёл.
Не стало лучше и на следующее утро. И неделю спустя. Может, только боль стала тупой и терпимой.
Кант долго и неспешно моет дрожащие руки. Под его ногтями забилась чёрная краска, которую он не может вымыть, на его запястьях ссадины, которые он не помнит, как получил. Кант вообще смутно помнит всё, что произошло после того, как Байсон вывез его за город и надругался надо всей его сущностью, и даже, оставив всё прошлое в прошлом, Кант не пришёл к изначальной точке. Он мог поверить, что они с Байсоном не ругались и ничего не было, приди он сейчас в студию и спроси мягким голосом, скоро ли Кант вернётся домой. Он мог бы поверить, что вчера случайно убил человека или забрал домой бродячую кошку, потому что тупо
не помнил,
что происходило даже с полчаса назад. Который был час? Его последний клиент ушёл вот только что, довольный новой татуировкой, или Кант уже два часа стоит, держа руки в горячей воде, которая всё никак не может отмыть чернила под ногтями?
Он вздрагивает, когда слышит характерный шум медленно подъезжающего автомобиля. Кант подходит к окну, приотодвигая штору, и видит знакомый внедорожник, паркующийся на месте, за которое он всё ещё продолжает платить, хоть и давно отдал свой автомобиль. Так нагло это мог сделать только Стайл; его и видит Кант, живого и здорового, за рулём машины Фаделя, который сидел на пассажирском сидении и выглядел… расслабленным? Вполне счастливым и довольным?
Кант догадывается, зачем они приехали, и его взгляд не может оторваться от того, как Стайл и Фадель взаимодействуют. Они смотрят друг на друга, как давние влюблённые, Стайл что-то говорит, и Фадель смеётся, они выглядят так, будто им комфортно в обществе друг друга. Комфортно… Фадель осторожно касается плеча Стайла, треплет за него, успокаивая, и Кант чувствует, как захлёбывается желчью.
Он отшатывается от окна и задёргивает шторы поплотнее. Стайл заслуживал хороших отношений, где к нему будут относиться, как к чему-то дорогому и любимому, просто Кант… Кант хотел того же. Чтобы его лицо обхватывали нежными руками, когда ему плохо и он сомневается в самом себе. Чтобы его утешали, гладили по плечам, заставляли его улыбаться и смеяться, а не искали повод за поводом сделать ему больнее. Чтобы в нём не видели врага, в очередной раз — предателя, когда он выворачивал свою душу наизнанку и не зашивал, даже если та кровоточила.
Кант больно укусил свои щёки, чтобы прийти в себя. Он принялся за тряпку, смоченную в антисептике, чтобы протереть все поверхности, пока те не начнут скрипеть. За этим делом его и застал Фадель. Кант и так знает, что выглядит не очень, измученно и с красными глазами, но то, как хмурится и вытягивается лицо Фаделя при виде него, только всё усугубляет.
— Стерильно, как в больнице, — немногословно отзывается Фадель. — Зачищаешь следы после очередного парня? С татуировкой…
С татуировкой «К» за ухом, недоговаривает Фадель, но Кант читает намёки между строк. Ему хочется рассмеяться — его прошлая беззаботная жизнь, где самой большой проблемой было не забыть презервативы с парнем на одну ночь, казалась такой далёкой и будто не существовавшей.
— Мне твоего брата достаточно. Трахает мозг за троих, — отвечает Кант, отбрасывая тряпку в сторону. — Даже тогда, когда не живёт со мной.
— Почему он не живёт с тобой? — в лоб спрашивает Фадель со скрещёнными на груди руками.
Кант горько смеётся.
— Зачем спрашиваешь, старший брат? — Кант обессиленно садится в кресло и прикрывает глаза. Его пальцы впиваются в колени. Фадель делает несколько шагов навстречу. Он опирается на кушетку, а потом и вовсе садится на неё, так намекая, что не уйдёт, пока Кант всё не расскажет. Кант, если честно, не стал бы даже скрывать. Фаделя уже не было смысла обманывать, да и не хотелось. — Я же больше не мозолю тебе глаза своим присутствием. Или что, Байсон ведёт себя невыносимо, потому что ты счастлив и трахаешься?
Фаделя шутка не впечатлила. Он нахмурился, но не потому, что собирался навредить Канту — уж это Кант ощущал на себе, — скорее из-за фрустрации.
— После каждой ссоры собираетесь разбегаться? — наконец ответил Фадель. Его тон был похож на родительский, что заставило Канта почувствовать раздражение. Его родители были мертвы, а бывшему убийце уж и подавно не учить его тому, как строить отношения.
— Не будем. Байсон сказал, что не собирается возвращаться ко мне. Он ещё много что говорил между угрозами прирезать при мне абсолютно невиновного человека и игрой, заряжен ли пистолет, у моего виска, — съязвил Кант, не попытавшись подобрать слов помягче. Уже незачем было это делать. Жизнь стала таким пиздецом, что ничего не оставалось, как называть вещи своими именами. — Он ёбнутый, Фадель. Ёбнутый наглухо. Ему нужен не парень… ой, простите! не муж, а антипсихотики и пару психотерапевтов с неисчерпаемым терпением.
— Мне что, пожалеть тебя? — Фадель, к его чести, с незавидной истиной о младшем брате спорить не стал. Он был собой: справедливо недолюбливал Канта и смотрел правде в глаза. — Мне стоит напомнить, что из-за тебя всё пошло не по плану?
— По-моему, меня уже простили и я усвоил урок. Это в порядке вещей, что твой партнёр в бешенстве каждый раз, когда случается какая-то ерунда? Что каждая ссора заканчивается угрозами и его попытками застрелить тебя? Я не знаю, что может его разозлить. Я не понимаю, каким ещё его закидонам я должен потакать. Спасибо ему хотя бы за то, что он просто расстался со мной, а не разбил окна или залил кровью входную дверь.
— Кровью?
Фадель был из тех, кто родился, обмотанным в красоту, как в обёртку, и не пользовался этим. Его нечитаемо-холодный взгляд всегда оставлял тебя с ощущением собственной неполноценности, и, сотри ему память, Кант купился бы на эту уловку, подошёл сам, давил, лишь бы достать до эмоции, сожрать всё самое сладкое. В эту минуту Фадель выглядел растерянным, его взгляд был по-прежнему прямым, сильным, но уязвимым.
Он ничего не знал. И Байсон не удосужился поделиться. Кант горько усмехнулся, потёр свои сухие руки и начал говорить. Его удовольствие было на грани оргазма. Кант рассказывал о каждой детали, не скупившись на честность, его рассказ почти убаюкивал от тихого приятного голоса. Кант всё ещё испытывал боль, она была жгучей и пронзающей, но после неё приходило облегчение, возрастающее тем сильнее, чем хуже становилось Фаделю. Его ладони всё сильнее впивались в кушетку, его глаза темнели, а дыхание становилось шумнее и тяжелее. Его не мучили, не пытали, но открыли глаза, и Фадель, казалось, был сломлен той правдой, которую услышал. Кант знал, на что шёл, когда вновь и вновь возвращался к убийце. Фадель же вырастил этого мальчишку, и в тишине тату-студии, наверное, понимал, что совсем не знает его.
— Вот как-то так, дорогой старший брат. Хорошо даже, что я ляпнул, что нам стоит расстаться. Не хочу, чтобы он возвращался. Уж извини, что он мешает тебе и моему лучшему другу.
— Себя-то не обманывай, — наконец произнёс Фадель каким-то странным голосом — тем, когда готовятся кого-то отчитать. Его ноги коснулись пола, и он поднялся со своего места. — Он вернётся назад. А ты…
Фадель ещё раз прошёлся почти жалостливым взглядом по Канту.
— Поспи.
Фадель не лгал. Сонный Кант на следующий день готовит себе завтрак — состоящий, впрочем, только из крепкого кофе и сигареты, — когда слышит скрежет ключа в замочной скважине и открывающуюся дверь. Это не мог быть кто-то ещё, кроме Байсона, его Кант и видит: в своей рубашке с девой Марией и несчастной дорожной сумкой Канта, с которой тот сбегал от Байсона и с которой Байсон сбегал от него.
— Старший брат выгнал из дома? — первое, что произнёс Кант с мягкой улыбкой на губах. Он чувствовал себя почему-то невероятно уязвимым и болезненно нежным, что ещё немного, и мог расплакаться. Кант много что мог говорить, мог отзываться о нём, как о самом дерьмовом человеке в своей жизни, мог — и даже с облегчением, — принять его слова, что он больше не вернётся, и всё равно встречал вот так, с такими чувствами. Потому что ждал.
— Ещё одно слово, и эта квартира достанется мне по наследству, — фыркнул Байсон, стащив с ног кроссовки. Бай был по-прежнему таким крошечным, маленьким, особенно когда Кант шагнул вперёд и притянул его в объятия, обернув свои руки вокруг тела Байсона. Кант наконец почувствовал себя способным дышать, чувствовать запахи, и единственное, что он хотел чувствовать, как пах его Байсон, его волосы, изгиб шеи, где-то в ключицах и в местечке за ухом. Он снова привык к его запаху и теперь заскучал по нему; даже чертовски соскучился — понял, вдохнув. Кант любил Байсона нежно, а всё остальное было почти невыносимо, но неважно.
— Не бросай меня так больше. Не уходи, пожалуйста. Пожалуйста, — Канту больше не стыдно хныкать. С Байсоном он давно разговаривает, только умоляя, и в зависимости от ситуации или на коленях, униженным, или связанным, или и то, и другое. Его руки цепляются, впиваются в Байсона, не давая ему уйти, его кожа ощущается заштопанной поверх кожи Бая, что попытайся оторвать, и вырвешь с мясом и сердце. Кант дрожит, всхлипывает как побитая собака, в его носу влажно и хлюпает от слёз, а Байсон кажется близким и таким нежным, когда гладит Канта по спине и ненавязчиво шепчет, прося не обнимать так крепко, потому что задушит.
Когда они отстраняются друг от друга, Кант вытирает покрасневшие глаза. С кухни приятно пахнет свежесваренным кофе, и Байсон идёт на этот запах, как ищейка, а Кант следом. Он даже не останавливает Байсона, выпившего его кофе в пару глотков — обещая самому себе сварить новый, если потребуется.
— Нажаловался на меня? — В голосе Бая звучит скорее нежность, чем упрёк. Кант едва смеётся. — Кант, детка, зачем ты принимаешь меня обратно?
Его вопрос звучит неожиданно серьёзно, и Кант оказывается к нему не готов. Он молчит с пару минут, обдумывая, берёт ещё одну сигарету, но не закуривает, а просто вертит между пальцев.
— Я люблю тебя, к моему сожалению. — Сильно любит. Так сильно… — И пока эта любовь сильнее самоуважения. — Байсон в ответ хмыкает, но явно удовлетворённый искренним ответом без слащавого привкуса неправды. Его взгляд становится мягче.
— Поэтому ты остаёшься со мной?
— Мы женаты, — напоминает Кант.
— Это легко исправить.
Он думает ещё, ощущая, что Байсону нужен ответ — настоящий, логичный, правдивый.
Постоянно находившись рядом с ним, просыпавшись с ним в одной постели, успокаивав, когда тот испуганно, как птичка, метался, не в силах быть на месте, во время панических атак, готовив завтрак на них двоих, приглашав на свидания, занимавшись с ним сексом и, наконец, просто рефлексировав, копавшись в себе, Кант медленно приходил к пониманию, почему он всё ещё принимал Байсона обратно. Как самая послушная детка. Нормальному человеку встало бы это поперёк горла как кость. Руки Байсона чистые, отмыты приятно пахнущим мылом, быть может, он не хотел причинять никому вреда, быть может, он наивнее котёнка и теплее грелки в простуду, но под его ногами трупы. Горстка людей, которые больше не дышат — из-за Байсона. Который наслаждался.
И всё же?
Кант может конспектировать, почему оправдывает его. Длинный список, нумерованный и подчёркнутый жёлтым маркером. В первом пункте: желание. Желание, которого не было. Он не хотел. Пусть злился, упивался контролем, в процессе начинал получать удовольствие… но выбора не быть убийцей у него не было. Доминирует, подавляет, оставляет на теле красные полосы от плётки — но без желания нанести вред.
Под вторым пунктом: мораль. Те люди всё-таки были ублюдками. Кант много об этом думает и хочет проклясть самого себя за цинизм, за то, как давится собственной желчью, но в любом случае — каждый из тех трупов был сосудом для ублюдка. Вроде того, что пытался надругаться над Байсоном в детстве. От одной мысли у Канта почти начинают скрипеть зубы. Он среагировал на это даже под страхом смерти и не стал относится к этому проще спустя время. Может, потому что должен любить Байсона. Может, потому что сам старший брат.
Под цифрой три он бы написал: страх. Кант лелеет этот страх, как собственного ребёнка. Под истончившимся слоем кожи что-то дрожит и щекочет, и это неощутимо, но всегда с ним. Ощутимо, когда Байсон проявляет агрессию. Ощутимо, когда они занимаются сексом по его правилам. Проблема в том, что Кант согласен. Согласен, чтобы оно усиливалось, скапливалось на спине, между лопаток и в пояснице, в груди, чтобы билось там, чтобы он чувствовал, будто задыхается. Когда-то он угонял машины и боялся быть пойманным. После — стелился перед Кристом, которому всё время был должен. Теперь он боялся человека, которого считал самым любящим из всех, кого встречал. Чувства Байсона были безмятежными, ласковыми, мягко искрящими. И в то же время почти мгновенно вспыхивали и превращались в нечто другое — тяжелое, негативное. Но и это, казалось, показывало их силу. Кант знал всё о его жестокости, видел вспышки гнева, видел, что он мог делать с людьми. Кант был в ужасе от него и любим им, и это было худшее и лучшее ощущение страха в его жизни.
Четвёртый пункт выходит пафосным: любовь. Кант тоже любит Байсона. Одного. Не какую-то часть, с которой хорошо. Это всегда он. Убивал он, издевался он. Кант осуждает, не принимает и не лжёт о безразличии хотя бы самому себе. Просто с этим можно научиться жить. Как когда произошла какая-то беда, но тебя она не касается напрямую.
У него нет времени думать об этом, когда у них всё хорошо. Быть партнёрами приносит удовлетворения несколько больше, чем копаться в прошлом. Триггеры есть, они повсюду и напоминают о том, что, в первую очередь, Байсон сделал с ним. Но то, к чему Кант стремится ради себя и ради их отношений, — пережить это.
Байсон был влюблён в него с первых дней, играл с ним, тепло улыбавшись, ревновал. Его глаза обожали Канта. Чувствуя к Байсону моментами почти ничего, чаще — хорошее и плохое, видя в его взгляде то недвижимое холодное железо, то блестящее карамельное тепло, он знает, что в этих глазах где-то — явно или нет — остаётся нежность. Она была там даже в первый день. Заигрывающая, томная, пряная. А потом превратилась в ту, которую испытывает только искренне любящий человек. Больной в этой любви человек.
Кант не расстался бы с этой нежностью, болью и контрастом ради чего-то здорового. Уже не сможет.
— Наши отношения, в основном, хорошие, даже несмотря на то, что произошло. Что периодически происходит. Ты мой человек… Мы близки друг другу, и, чтобы я ни говорил, я не хочу это терять. Я всё равно тебя жду. Иногда боюсь тебя… Я иногда ненавижу тебя, но, мне кажется, с этим можно справиться. Наверное. — Он усмехается привычно-горько — уголком губ.
И Байсон, задевая его плечо своим, смеётся. Его смех по-прежнему прекрасный и заразительный.