Часть 3
6 февраля 2025 г., 11:16
Шестьдесят ударов сердца длилось молчание — в осознании отчаяния, на которое он сам себя обрёк: самоличный отказ от присущего человечеству дара — от собственной ограниченности. То, чего мы не знаем, не может причинить вреда. Но ужас, возникающий вследствие столкновения с какими-либо пределами, оказался ничем в сравнении с ужасом при выходе за них, на один единственный миг, до столкновения с новым пределом — пределом самого мышления. Ужас, порождённый не только страхом за себя, но и себя — каким он был и каким он стал.
Всё это осложнялось ещё одним даром, уже не столь милосердным — собственной памятью. Даже если эти… полуматериальные неосязаемые контролирующие нити отпустили его сознание, а комната сохранила лишь тень былого ужаса, его память всегда оставалась с ним. Искалеченная, измученная, воспроизводящая застрявшие вездесущие образы снова и снова — каждый цвет, запах и звук. Нечто ужасающее, что владело не им, но шахтёром из его воспоминаний — неназванное, непознанное, незнакомое, неименуемое. Нечто, что пронзало его осознание, обращая все его предыдущие знания в пепел. Нечто, что существовало вне его и вне человечества, вне формы представлений и вне субъективности. Нечто, что существовало само в себе. Сцена, которую он застал врасплох, позволила ему увидеть это — качество, не зависящее от зрителя: божественность.
До осознания — врасплох был застигнут лишь он сам.
До осознания — это была не божественность.
С божественным или священным Эндрю сталкивался постоянно. Еженедельная литургия, нахождение вблизи первозданной статуи, использование магии, даже просто существование — всё это позволяло соприкасаться с божественным, позволяло в крошечной мере ощутить на себе это влияние, осознать его глубину и всеобъемлемость.
Это была не божественность.
Что-то бесконечно далёкое от его понимания, что-то безликое и бездонное, лежащее за пределами его повседневности. Что-то, что нарушает равновесие и перевёртывает ценности, высказывая радикальное гостеприимство. Но не божественное, а противоположенное в своём импульсе, всё ещё нечеловеческое, но гораздо больше, и шире, и глубже. Даже самих богов.
Ещё более ужасающим было отсутствие какого-либо знания. Если бы хоть где-то, хоть кто-то, хоть в каких-то разговорах, книгах или легендах упоминал о существовании подобного нечто при нём, он был знал.
Но Эндрю ничего не помнил и был опустошающее одинок в этом соприкосновении.
В первичном бульоне мозга возникла мысль о собственном сумасшествии, но реальность трагично развёртывалась у него в руках, насмешливо подмигивая пустыми глазницами. Не скрывала свою природу ещё непознанной жестокости и насилия, попутно иронично спрашивая: «Неужели ты удивлён?»
Отступив от первичного шока и найдя ориентиры в архитектуре комнаты, Эндрю попытался связать все изношенные мысли, найти ту основную, что ускользала при малейшем приближении, боялась быть обнаруженной — ответ о происходящем в шахтах, породивший ещё больше вопросов. Загадка. Головоломка, требующая внимания.
Не трудно было вычленить нужное место из списка Роланда — лишь одна шахта соответствовало увиденному по своим размерам, — но что ждало его там, кроме потенциальной смерти? Что вообще было сильнее — зудящее, зиждущееся на подкорке желание или страх перед этой смертью, рождающий томительное предвкушение: что будет после, на той стороне?
Его внимание привлекли три нищих удара, знаменующих конец любых мыслительных метаний — сбор начался.
Выскользнув из комнаты, Эндрю двигался всё глубже и ниже сквозь быстроменяющиеся картины растерзанного каркаса былого величия полуразрушенного храма. Миновав густые хитросплетения коридоров и проходов, его блуждающее тело наконец столкнулось с пространством торжественности как оно есть, с апофеозом доступной человеку божественности, со всем, что вызывало стойкое отвращение и жжение в глубинах позвоночника — хором, где за кафедрой уже грузно восседала Касс, задумчивая переставляя свечи по престолу.
Её взгляд метнулся на вошедшего. Её тёплый взгляд, прячущийся под холодной кожей век, от которого мурашки покрывали кожу изнутри и терроризировали органы невинной слабостью, а лампады по углом стыдливо тормозили своё покачивание, в страхе ввернуть реальность в эту сладкую иллюзию возможности жить.
Почти взгляд матери. Почти дающий чувство, что ты беспочвенно любим.
Она смотрела на него, на Жана, на каждое подобранное дитя, на каждого воспитанника своего приюта. Но Эндрю знал слова и знал разницу между наличием и почти — она смотрела, но она не видела. Он знал кем он был — сублимацией её материнства, симулякром усопшего, заменой. Заменой её собственного нерождённого ребёнка. Зловещей иронией при этом взгляде роилась лишь одна ядовитая, паскудная мысль, вытравливая всё желание довольствоваться имеющим и высасывая из него ощущение почти избранности — кому-то даже не пришлось родиться, чтобы получить вечность любви, чистейшую ἀγάπη, без примесей вульгарного caritas, когда ему не повезло дважды. И эту боль он знал, он её не выдумал, она была всегда, но не всегда в нём — эта боль жила в его ненависти к чужим домам, где за столом собирались семьи, в страхе перед кошмарами или в том, как звёзды соскальзывали на небо под голос, читающий сказки в слух, но никогда для него, а больше всего она жила в тишине, в воображаемом, в фундаментальной нехватке, продолжающей определять его желания, в отсутствии и в невозможности, в утрате и в обиде от несправедливого обладания у других — в защите против осознания этой нехватки, в том, как он вопрошал о любви и не мог сопротивляться этим словам, из которых был соткан и которыми был распят.
Его индивидуальную трагедию прервал нежный возглас Касс:
— Что за медленный яд проник в твою кровь?
Откуда в тебя просочилось это знание, хотелось ответить, но под её потасканным взором он был слишком слаб, больше склоняясь к таракану, чем к человеку. Даже антураж обречённого храма казался отвратительно ласковым и мягким под ним. Ответь что-то ещё.
— Ничего, что стоило бы Вашего внимания, alma, — покорно выгнал слова Эндрю по пути к алтарю, под прожигающий вопросительный взгляд возвышающегося на клиросе Жана, монструозной тенью застывшего позади Касс. — Свечи.
Цепкой когтистой лапой Касс заграбастала протянутый свёрток, моментально изменившись в лице — вот один уголок мышц потянул другой и по лицу поползла лучезарная улыбка, застывшая в холоде.
В страхе потерять силы сдерживать своё стремление разрушать и в желании перестать ощущать тягостное осознание тщетности собственных соблазнов, Эндрю удалился в сторону поджидающей его зияющей пустоты, воплощённой не в образе, но в человеке — Сет любезно занял им самые удалённые места, упокоенные самой глубокой тенью зала.
Спустя сто восемьдесят ударов сердца всё пространство погрузилось в морок, а режущий голос Касс предвестил:
— Сhaos reigns.
Эндрю едва успел прикрыть глаза, как воздух задрожал, начал становиться всё плотнее и плотнее дойдя до состояния вязкой тяжести, отстранённо цепляющейся за кожный покров сквозь любые преграды, заражая липким холодом. Присутствие богини ощущалось оглушающе, а проникающее в вены благословение инициировало духовный переворот, уносящий сознание высоко-высоко, перекидывая его через каждую категорию рассудка и выворачивая наизнанку, угрожая потерей контроля. Свет, эта зыбкая материя рассыпалась до пыли под гнетущим величием древней и глубокой ночи, но вопреки тьме, его глаза обрели способность видеть сквозь духовную близорукость: безначальность, безосновность есть вечный спутник гармоничного течения мира порядка и форм — темная первооснова, ничто — ein Hunger zum Etwas, бездонная воля и око вечности. А из самого ничто вырождается сущее, прослеживающееся в вещах. От помещения в самую глубину этой иррациональной вершины Эндрю пронзило острым паническим страхом — ему открылись все аспекты бренности, он смотрел в зеркало зримого ужаса и наблюдал истлевание плоти, пока жаждущие клубни тьмы цеплялись за его тело и разум, разрывая на части как и от величия соединения с ничто, так и ужасом от оного.
Пытаясь собрать по кускам разлетевшийся рассудок, Эндрю сконцентрировался на каждой частице всепоглощающей тьмы, заставляя разум оставаться в реальности и защищая его от пожирания и скорби, повторяя заповеди и превращая их в бесконечный круговорот из слов, пока их значения не отпечатаются в его каждой дышащей клетке — das Nichts macht sich in seiner Lust aus der Freiheit in der Finsterniss des Todes offenbar, и ещё, и ещё раз, отгоняя от себя прикосновения, упрашивая отступить, что-то утверждая и чему-то молясь — denn das Nichts will nicht ein Nichts sein, und kann nicht ein Nichts sein.
Всё самое нечеловеческое, дочеловеческое, слишком человеческое, сверхчеловеческое увесисто встало поперёк его критического пути, низводя его не-что-иное-как-человеческое до значения хаотичной пыли, не имеющей ни ценности, ни права для признания. Редкий момент отрешённости от страха милостиво осветил его затуманенное сознание, подпустив на мгновение к абсолютному соединению с освобождённой духовной реальностью — при сне тела стало доступно бодрствование стенающей души, что жадно начала поглощать и впитывать все позволенные знания и силы, данные в благодарность за преданность и верность ночи. Эндрю чувствовал страстное желание ничто стать чем-то, сливался с ним и начинал желать вместе с ним, пока одуряющая власть расползалась у него под кожей и требовала нового обещания, заставляя экстатически бредить вслух — die Freiheit ist und stehet in der Finsterniss und sie ergreifet mit dem ewigen Willen die Finsterniss.
И пока ему был доступен взгляд на мир, он смотрит и внемлет — одни нечистоты: телесная красота мира заключается в коже — это грёза, что бесконечно увядает и разлагается, провозглашая лишь наличие ничто, что в воплощается в нетипичном вопросе: «Когда придёт конец отчаянию?». Этот вопрос, даже будучи не артикулированным, погрузил его сознании в резкое и устойчивое ощущении хтонического ужаса человеческого одиночества, заставляя бесконечно переживать трагический опыт безумия и завороженно смотреть на пожираемого червями ворона в самой глубине лисьей норы, пока его резко не выбило из гравитационного поля собственного помешательства душераздирающим воплем Касс:
— Никогда.
Ночное познание было завершено.
Вместе с ним проснулось и погруженное в болото тело, опутанное множеством леденящих и требовательных, скользких и острых листьев аира, провоцирующих кожный покров верещать. Тьма притворялась, что отступала — насколько он мог верить своим глазам, — но оставляла с ощущением воска на теле даже там, где его больше ничто не держало: это будет преследовать, это осталось с другой стороны кожи и это не отмыть. Где-то в черепе, между извилинами, продолжалась какофония из звона и глухого грома, разрушающая иллюзию о предустановленной гармонии, пока вена на шее слишком ощущаемо пульсировала и тряслась, отбивая больше ста ударов за несколько медленных миганий глаз. Что-то вроде благоговейного трепета охватывало его и застревало в глотке на фоне непроизвольно проливающихся слёз перед познанным восходом и закатом мировой трагедии, доступное через эстезис и интуицию, насмехающееся над скорбью всех и каждого, предлагающее утешении в этой иронии, снимая его бинарный конфликт между жестоким миром и людях в нём и миром, о котором он когда-то смел мечтать.
Несколько отрезвляющих глубоких вздохов и Эндрю смог повернуть голову в сторону Сета. Экстаз ещё не отпустил его, а сознание блаженно блуждало в маре мистического опыта, тонуло в торфе и цеплялось за сфагновый мох: его глаза между почти неестественно растянутых век, скрывающих зрачки, невидящее пялились куда-то наверх, а тело валялось лишившись костей и напряжённости в мышцах. Словно на инстинктах почувствовав чем ему грозит это положение, Сет резко захлопнул рот, прибрал конечности во что-то, отдалённо похожее на позу «сидя» и, о, оглянулся на него с архаическим гневом в блестящих красных глазах и на одном выдохе плаксиво-возмущенно и совершенно восхитительно бацнул:
— Отвали!
Эндрю был не в том состоянии, чтобы хоть как-то отреагировать, но Сету хватило подергиваний уголков губ, чтобы со всей напускной обиженностью отвернуться. И с этим подергиванием открытого рта Эндрю резко осознал, что вид у них был абсолютно одинаковый и даже не знал, кого благодарить за то, что смущение Сета перекрыло тому это понимание.
Эндрю воспроизведёт эту картину в памяти ещё тысячу раз.
Ещё немного сойдя с подлинной оси идеализма, он направил своё сознание вращаться вокруг данной ему реальности: больше никто не приходил в себя, Сет опять отключился, не в силах удержаться, и даже Касс из-за близости к статуи Алессы почти лежала перекинувшись через алтарь, видимо стараясь зацепиться здесь через трещины в мраморе на полу. Их можно было понять: Эндрю единственный тут был метаморфозом, а не жрецом — его магия, проявившаяся на грани смерти, преследующая и болезненно родная, всегда была и будет с ним, была лично его, а не снисходительно давалась в аренду через договор и еженедельные мессы. Впитав даже частичку тяжело вернуться, остаться и держать после рвущийся по швам сосуд от переизбытка потустороннего и слишком слишком могущественного. Нечеловеческого.
И даже ему было тяжело заглядывать по ту грань, до сих пор оставляющую его в состоянии недоверия к собственному рассудку и отвращающую внимание от рациональных интенций, и это погружение в событие «побег-от-логоса», в нечто находящееся за границами разумного постижения, заставляло его изнутри воспевать и реветь о становлении чего-то прекрасного и вечного над обывательским и сухим проектом жизни, раскрывало перед ним то ли свободу, то ли пещеру, то ли ещё большие оковы, где идеи, тени и отражения смешивались между собой, хаотично совокупляясь, а холодные скользкие змеи снова начали ползти по его телу, утапливая в непрошенной тяжести, и хотелось хотелось ещё громче кричать, убегать куда-то выше и выше, искать выходы, которых не было, шептать матери, которой не было, извиняться перед людьми, которых никогда не встречал, ломиться во все закрытые двери, чтобы просить, чтобы умолять, чтобы остановить этот момент и эти мысли, сплетающиеся в разношёрстный клубок, уносящий его всё дальше в свою немоту, слепоту, свободную смерть духа, которому тело — то что нам душа, чтобы больше не показывали и не раскрывали то, что не нужно знать, чтобы всё вокруг — и этот зал, и комната наверху, и все эти связи с другими — перестало казаться лишь декорациями для мировой скорби, разворачивающейся на фоне становления духа, где он сам и все они были ничто и никто, но с другой стороны, чтобы забрали его, позволили и дальше соприкасаться с тем, что нельзя помыслить, с тем, что нельзя познать, чтобы открыли дверь и отвадили от тяжелого трупа, который он вынужден всю жизнь носить, чтобы тело перестало казаться панцирем сдавливающим его, ограничивающим, не дающим раствориться и исчезнуть в-где-то там, и он не понимал зачем дышал, зачем этот день, зачем эта жизнь, но продолжал и продолжал бежать, запертый в самом себе.
Сет наконец инкорпорировал в свой инструментарий способность быть и быть человеком и пнул его по икре, выдергивая из утягивающей сознание спирали, прерывая его прекрасный и ужасный дражайший момент, выразительно добавив:
— Закругляйся.
Красота момента стала лишь более манящей и особенной, в свете окатившей его реальной субъективности вместо идеальной объективности — с её полуразложившимся и стонущими телами, едва улавливаемыми окраиной сознания. Ответив невыразительным поднятием брови, Эндрю затем старательно выговорил:
— Разве это не то чем я уже занимаюсь?
Всё же мысленно поблагодарив совершенно пьяного на вид Сета, Эндрю сделал ещё один вдох в надежде окончательно закрепиться в действительности, предотвращая своё падение или свой взлёт, хотя и понимание было кристальным — пока в голове наличествуют выглядывающие пропитанные божественным тени, каждое его отвлечение будет сопровождаться погружением и побегом, лабиринтом из зеркал, указывающих на собственное тревожное и ничтожное я, отчаянно нуждающееся в ресурсах из вне, чтобы освободить место у запертых легких, давая хоть чуть-чуть возможности дышать, хоть немного облегчения в скованном горле, уже неуверенному ему — а надо ли вообще дышать на самом деле?
— Эндрю?
Ещё раз моргнув, он увидел стоящего перед собой Жана, на вид совершенно измученного, утомлённого то ли вечером, то ли им, то ли всем миром, с уползающей за границы, за контуры телесного очертания бледностью — эти светящиеся кляксы сворачивались в какой-то неузнаваемый жгут, заставляя выглядеть его довольно пушистым, а после формировались в стебли, смешивающиеся с цветом чего-то на фоне, вроде отдалённо напоминающее зелёный, от изумрудного до нефритового, останавливаясь на весенне-зелёном цвете красного моря, а концы начали распускаться в цветы, сначала белоснежные, а потом тёмного красного карамельного яблока, и цвет каплями начал стекать по лепесткам и капать на пол, а ветка — кажется это был бук — потянулась к его лицу, как к солнцу, внезапно защёлкав перед глазами мелкими пальчиками-веточками и бук — всё же это был бук — со всей тяжестью и усталостью произнёс:
— Эндрю, ты с нами? — продолжая щелкать пальцами звал его Жан.
— Разьве это не то сем я сичас занимаюсь, — послышалось со стороны Сета, под ворчливое цоканье Жана.
О, этот подонок.
Впрочем, этот подонок оказался самым отрезвляющим, что происходило с Эндрю с момента окончания ритуала, так что он принял ответственное решение держаться в сознании на силе ярости и раздражения, из чистого антагонизма бросив на Сета самый, как ему казалось, грозный в своей коллекции взглядов взгляд. Совершенно не впечатлённый Сет хрюкнул что-то на языке докультурного опыта и сам начал подниматься. Начал пытаться подниматься, а Эндрю начал повторять за ним. Тело всё ещё казалось принадлежащим кому угодно другому, что порождало одно единственное желание: взвыть и рухнуть где-то прямо тут и проваляться в бреду хотя бы до завтрашнего дня и он уже практически собрался вежливо попросить Сета и Жана свалить и оставить его одного, как на поверхность выбрались образы недавно пережитого им в одиночестве в комнате наверху безумия, совершенно невежливо намекающие что с ним произойдёт при принятии неверных решений, да ещё и под влиянием дурмана остаточного присутствия богини. Окончательно прощаться с рассудком желания не присутствовало, как и находиться в ближайшее время без каких-то сопровождающих — пришлось с невыносимо горьким привкусом добиться ощущения твёрдой поверхности под ногами и приложить все усилия, чтобы тело перестало растворяться в воздухе окружавшем его, во избежание потенциальных фрактур и урона по костям. Эндрю встал — деваться было некуда.
Ни Сет, ни Жан, ради их блага разговаривать были не настроены — лишь шевелящейся бесформенной массой следовали за ним. Поднявшись чуть выше и ближе к поверхности, Эндрю наконец получил порцию подобия свежего воздуха, прогоняющего весь этот поворот к натурализму, иррационализму, мистицизму и созерцанию эстетических идей. На мгновение ему помыслилось, что вообще всё ненатуральное, пережитое за сегодняшний день, могло оказаться дурным сном и сердце обнадеживающе замерло, но явно указывающая на маску ткань в кармане запустило его заново, разбивая эту надежду, как и любую другую.
В комнате они сразу рухнули и Эндрю позволил обнаружить себя в пространстве бессознательного сна.