***
С плечом мне повезло, даже долго искать не пришлось. Принадлежит оно Володьке Гришину, соседу по общаге. Из всех завербованных мной «адептов» только он оказался до такой степени чувствительным, чтобы сотворить какой-то намаз то ли перед профессором Аликом Преображенским, то ли под немигающим взором Иствуда. Чем довёл меня чуть ли не до предынфарктного состояния в связи с приступом икоты. Способность выкинуть коленце, а потом связать хоть пару слов об увиденном, у Володьки в крови. Это в моём роду нет людей искусства, а про его перековавшегося прадеда в «Советском экране» аж статью накарябали с упованием на реставрацию «Дмитрия Самозванца», загубленного сталинской госмашиной. Флаг им в руки, может, и выйдет что-нибудь поживее, чем у дышащего на ладан Бондарчука, молящего царедворцев оставить шапку Мономаха его анемичному сынку... Происхождение вовсе не влекло за собой какое-то подобострастие. Художественные дарования родича были Гришину совершенно ни к чему перед президиумом бауманских профессоров. Хотя вроде бы он и не дурак, других тут не держат. Но, по мнению однокурсников и общажной публики, Володька со всех сторон обложен подушками безопасности. Конспект даст скатать Наташа, его совсем не тайная воздыхательница. Ваш покорный слуга напоит чаем и чем покрепче, а также позаботится о закуске, которую можно повесить за форточку в авоське. И ни она, ни я не против. Не этому ли нас учит семья и школа, ни этому ли учил господь, о котором в нынешний год столько разговоров? Нельзя, конечно, исключать, что планы Наташи далеко идущие и вполне себе матримониальные. Но ни одного решительного шага в этом направлении ею не сделано до сих пор, что изрядно развлекает опрометчивую толпу. Но зато мои помыслы чисты, как стёклышко, в том числе, и в глазах общественности. Ибо нет ничего естественнее своеобразной привязанности к тому, с кем судьба тебе назначила делить кров и четыре стенки. Конечно, его вечный бардак, расхристанная постель, неспособность вовремя взяться за ум порой весьма раздражают. Но уверен, что сдох бы со скуки, будь Володька похож на меня, как две капли воды. Потому что почти всё в нашей комнате и так симметрично-типовое, куда уж больше сходства? Однажды за яичницей Володька шутливо называет меня наседкой, принесших ему в жертву своих невинных деток. Тем более, что свои собственные яйца я в самом деле изрядно отморозил, стоя очередь в бакалею. За такие дерзости угрожаю больше не делиться с ним харчами, он в ответ требует свою долю из нашего общего бюджета. Оба ржём и продолжаем трапезу. И никаких претензий.***
А уж какой цирк устроили, когда моль чуть не сожрала курсач Гришина, а в моём шарфе проделала изрядную дыру, благо, мама связала «с собой, в Москву» два. За своё преступление мерзкое насекомое было размазано по стенке свёрнутой в трубочку «Комсомолкой». Охотничий азарт сменяется приступом меланхолии, кто-то из нас предлагает добавить в программу томного субботнего вечера поминки по бренным останкам. Отрываем кусочек газетного листа с мокрым пятном и парой приклеившихся крылышек и запихиваем в слишком просторный гроб в виде спичечного коробка. Из остатков разноцветной проволоки еще не дрожащими пальцами ловко сплетаю веночек. Наливаем друг другу по глоточку портвейна, садимся на Володькину постель, и обряд начинается. – Дорогая, безвременно нас покинувшая, безымянная моль! – вступаю я. – Ты тоже хотела порхать, как твои сёстры, свободные бабочки... – Но чуть не нанесла непоправимый удар по успеваемости гражданина Гришина Вэ,.. – И причинила значительный материальный ущерб гражданину Лядвину Эс. – Таким образом, твоё существование шло вразрез с планами на спокойную жизнь вышеуказанных Гришина и Лядвина. – Они и проводят тебя в последний путь, за неимением других гостей... – Ах, какое горе, что твоей семьи здесь нет... – Папашка с мамашкой померли давно... – Ох, бедная сиротинушкааа! – начинаю подвывать в стиле наших деревенских плакальщиц, представительниц вымирающей профессии. То ли выходит очень заразительно, то ли ранее выпитый портвейн оказывает своё воздействие, то ли всё вместе, но Володька присоединяется к ламентациям. Утыкаемся лбами друг другу в плечо, содрогаясь в театрально-преувеличенных конвульсиях и не прерывая воплей отчаяния. Вошли в раж настолько, что не заметили ни стука, ни скрипа двери. Очнулся, только заслышав чужие голоса. Поднимаю голову, вижу в проёме три лыбящиеся физиономии девчонок. – Мальчики, а что это вы тут делаете? Сейчас весь этаж на уши поставите. – Дуры! – говорю со слезой в голосе, зачем-то начиная гладить всё ещё мелко трясущегося Володьку по голове, – Горе у меня, моль шарф сожрала! Барышни разочарованно вздыхают. – Стоило из-за этого такой ор поднимать! – Пусть тебе мамочка новый свяжет! – А мы уж подумали... – Думали?! – будто бы кипячусь от их бесчувственности, – А вам есть, чем думать? Возмущённо обзывают дебилом и со всех сил хлопают дверью. Володька, всё это время не выходивший из роли, наконец, отрывается от меня, страшно морщась. – Ну ты горазд орать, Серёг, совсем оглушил. – Ну а чё?! Совсем обнаглели, вражье семя (бабкино выражение), повсюду лезут! – Да хер с ними, не забываем тему! Пьём портвейн, не чокаясь. – Покойся с миром! – Земля пухом!***
Всё-таки был не совсем прав, говоря, что Гришину чужда сфера художественного. Помимо разговорного жанра, его увлекает фотография, но дозированно, исключительно по зову сердца. Для однокурсниц, умоляющих запечатлеть их персону, у него всегда дефицит плёнки. Душа лежит к устремлённым вдаль парковым дорожкам, напоминающим своей прямотой ленинградские проспекты. А фотки нашей студенческой столовки хоть сейчас отправляй в какой-нибудь правдорубный журнал. Однажды со страшным боем отобрал у Володьки верный «Зенит» и щёлкнул его у входа в общагу. Получилось на удивление недурственно, для того, кто в жизни не держал в руках подобной аппаратуры, и для того, кто сниматься был не расположен. И вот так в толстенном альбоме, припёртом в Москву из дому, прописался мой сосед, в пальтишке, со встрёпанными вихрами и с надписью на обороте «Володька Гришин, который не хотел попасть в историю. 1988 год».