***
Даже зачётная неделя никак не втискивает Володькину жизнь в приемлемые рамки. Однажды утром уходит раньше меня, не сказав ни слова. На консультации по матанализу его в тот день не было, точные сведения от Наташи. В общаге его не видели. В комнату ни он, ни кто-либо другой не заходил, никаких следов, в том числе сборов или, чего доброго, обыска. Вопросы вертятся в голове, но предэкзаменационная усталость сильнее, и я совсем не по-товарищески засыпаю, не дождавшись ответов на них. Просыпаюсь в полном одиночестве, но сразу понимаю, что Володька здесь всё же был, заметно по смятой кровати, которую не удосужился застелить. Видимо, пришёл, когда я уже заснул. Прокрался тихо, что редко ему удаётся, а наутро опять куда-то слинял. Ну не призрак же это был, в самом деле? И не дух Леоне? Нет, рановато нам ещё вызывать батюшку! Лучше б Элино обиталище посетил, больше б проку было! Через день, в самый канун экзамена та же картина. Наташа ходит мрачная, будто Гришина уже попёрли из Бауманки. Вызывается проводить меня до метро, но нарочно шагает медленно, пропуская знакомых вперёд. — Положение очень серьёзное, — говорит тихонько, но торжественно, словно мы в фильме про разведчиков, — Астахов опять вызывал меня, спрашивал, как Володя планирует сдавать сессию, будто мне это может быть известно. Пришлось поклясться всеми святыми, что завтра он будет на экзамене, как штык. Но, по-моему, он мне не поверил. Я сама себе не поверила. — Наташ, он же не совсем дурак, ему есть, что терять. Должен прийти. — Не уверена. Произошло что-то очень серьёзное, даже страшно представить, что именно. С минуту молчим. — Астахов сказал ещё кое-что, — добавляет, понизив голос, — Володю видели с ней, — слова даются ей нелегко, — той художницей, не знаю, как её назвать. Помнишь, он нам рассказывал о каких-то своих новых знакомых? Краснею, она делает вид, что не замечает. — Негодяй Владилен — более крепкого словца Наташа и в жизни не произносила! — уцепился за этот случай, как пиявка. Раздувает его, хотя сам толком не знает, в чём там была роль Володи. Говорят о каких-то фотографиях. Я сказала им, что он ни с какими художниками он не связан, наверняка просто шёл мимо в праздничный день и сфотографировал её… Пристыжённо смотрю на носки своих ботинок. Она вдруг крепко хватает меня за руку. — Мы должны его спасти, Серёжа! Теперь или никогда! От киношного пафоса момента аж поперхнулся. — Что мы тут с тобой можем сделать?! Он же, ты знаешь, какой. Упрётся и никого не слушает! — От тебя требуется немного. Поймай его сегодня у вас, в общаге, припри к стенке и убеди, что завтра кровь из носу он должен быть в институте! Сделай что угодно, хоть свяжи его, но чтобы он завтра пришёл! Это последний шанс, другого точно не будет! Смотрю в её донельзя серьёзные глаза, но решимости не чувствую. Робко спрашиваю: — Ну придёт он завтра, хорошо. Но потом-то что? Он в этой теме по уши увяз. — Об этом не беспокойся, это уж не твоя забота, — отвечает резко, будто вбивает гвоздь. Моргая от неожиданности, смотрю на неё, как баран на новые ворота. Она отворачивается и шагает дальше, не удостаивая пояснениями, да так резво, что вынужден рысцой её догонять. Смягчается только, когда прощаемся: — Очень прошу тебя, Серёжа, пожалуйста! Ради Володи! — и опять смотрит в глаза, благословляя на великое дело. — Ради Володи… — повторяю вслух, когда она пропадает в толпе.***
Свобода действий, милостиво предоставленная Наташей, как ни странно, ставит в тупик. Идею физического принуждения отверг сразу. Конечно, кое-какие навыки остались с той поры, когда в библиотеке пацаны набрели на пособие для пограничников, как стреножить нарушителя обычным ремнём, и незамедлительно провели соответствующий эксперимент над несчастным Пашкой… Но то была всего лишь шутка, а здесь другая ситуация. Не приедет же Астахов к нам в общагу, брать Володьку тёпленьким? Нравоучения давно дискредитировали себя, доказав свою полную бесполезность. Брошюры типа «Как пробудить в ребёнке интерес к учёбе» под рукой не было, все остались на маминой полке дома в рубрике «Прогрессивная педагогика». Ну ладно, будем импровизировать. Главное день простоять да ночь продержаться. Для этого выпил три стакана наикрепчайшего чаю, о чём вскоре пожалел. К счастью, пока отлучался в уборную и в душ на скорую руку, Гришин не вернулся. Поскольку темнота за окном сгустилась, перемещаюсь в кровать. Будильник уже завёл. Для убийства времени хочется чего-нибудь не из нашей технарской оперы, а художественного, развлекательного. Преждевременно пожелтевшее «Знамя» на Володькиной тумбочке как раз подходит. Пролистываю стихи, останавливаясь на прозе. Окончание романа, это жаль, терпеть не могу читать и смотреть с середины. Но предыдущего номера нет… Рассказ от имени героя, поэтому больше похож на непрекращающуюся истерику. Хотя он будто бы светлый ум, инженер или что-то вроде этого, но занят философствованиями и признаниями в собственных мазохистских наклонностях. На него накинулись разом три каких-то бабы, все обозначенные гласными буквами, до сих пор носящие чулки, даже в прекрасном мире будущего. Всё, как всегда: одной он заделал ребёнка, по второй сходит с ума, а третья его хочет, и читателю это понятно, а герою нет. Так, ясно, кто из нас вторая и третья, непонятно пока, кому отведена первая роль… Маленький Володька ещё для этого! Герой разрывается между любовью к революционерке, сеющей «новое, невероятное, невиданное», и детской любовью к Благодетелю. Это если б Володька серьёзно выбирал между Элей и Горбачёвым. Нет, не актуальная притча. Мы уже давно ни во что не верим и никого не любим. Ищу конец, посмотреть, до чего они доигрались: «Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух — она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты — это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, — смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда её вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза — и она всё-таки не сказала ни слова». К горлу подкатывает комок, воздуха не хватает. Гадость-то какая, чего только не печатают… Вдруг перед глазами знакомая картинка: женщина бьётся в стекло, как птица, а человек в шляпе, не шевелясь, смотрит сквозь неё… Нет, Володьке этого читать нельзя! Вскочив с кровати, пихаю журнал в ящик своего стола. Не церемонясь, наверняка немного помяв. Ложусь, как-то злобно гася свет у изголовья. Кто дал ему это?! Придурки, блин! Ничего, захочет назад получить, припрётся. Тогда я ему или ей всыплю по первое число. Надеюсь, Гришин не успел дочитать до конца. Смотрю в потолок. Там всё прекрасно, не то, что в жизни да в журналах! Тишь да гладь, только отблески фонарного света и худосочная тень от сдохшей герани. На что она похожа? Не знаю, у меня всегда было плохо с описаниями природы, как бы мама ни билась. Даром что в деревне вырос. Вдруг вспоминаю батин фонарик, который он бережёт, как зеницу ока. Эх, сюда бы мне его! Входит щас Гришин, абсолютно невменяемый, а я как вскакиваю, свечу ему в рожу и строго так: «Когда и где Вы родились?!». Пришли, мол, за ним чекисты-хранители, прощайте, мама с папой! У него сразу б дурь повышла. А может, и душа, сначала в пятки, а потом вон, в окошко. Нет, граждане, не читайте перед сном советские толстые журналы! Больше ничего подумать не успеваю. В коридоре раздаются шаги. Он, больше некому. И точно, дверь открывается, входит, устало шаркая ногами — лифт в ремонте. Закрываю глаза, хотя чувствую дрожь под веками, но всё равно в темноте он не заметит. Кажется, что воздух звенит. Неприятно саднит в левой подмышке. Идёт уверенно, безошибочно. Кровать дважды скрипит под лёгким и более внушительным весом. Приоткрываю один глаз. Лежит поперёк кровати, как шпала. Не раздеваясь, как есть, не сбросив груз прожитого неведомо где дня. Далее начинается пытка. Он молчит, вперя глаза во тьму. У меня предательски затекает сразу всё, руки и ноги, но пошевелиться страшно. Не то он поймёт, что я не сплю. Хотя это и так должно быть понятно, раз не храплю, на спине-то. Но ему всё до лампочки. Тут хриплый знакомый голос: — Гнилая картошка хотя бы растёт из земли. Не улавливаю сути слов, думая лишь о том, что это разрешение пошевелиться, мне тоже можно пошуметь. Нарочито соплю носом, переворачиваясь на живот и закрывая глаз. Он опять молчит, как рыба. Но я благодарен ему и за эту крупицу бреда. Опять у него картофельная фаза, как после Элиного дня рождения в «Метрополе». — Молчи. Это он не мне, я ещё не сошёл с ума и не думаю вслух. Снова мычит что-то неразборчивое. Так, вроде бы не страшно, я с таким уже сталкивался. Продумаем план действий. Сейчас будто бы просыпаюсь, бубню, чтоб спать не мешал, даже не вставая, а там… Вдруг над самым ухом страшный грохот. Вместо слов на вдохе из меня вырывается неприличный удивлённый всхрюк. — Молчи, сука! — кричит пронзительно, как ребёнок, готовый разразиться рыданиями. — Володька! Гришин! — это кричу уже я. Поднимаю голову, одной рукой надевая очки. Он потерянно пялится на опрокинутый стул, будто разбил любимую мамину вазу. Надо б собрать черепки и повиниться, либо бежать, куда глаза глядят. А он стоит, как окаменелый. Под одеялом тепло, а я дрожу. Горе ты моё луковое, что ж ты с собой сделал?! Володькино тело возвращается в горизонтальное положение. Угомонился, кажись. — Володька… Гришин… — зову шёпотом, вылезая из кровати. Молчит. Присаживаюсь рядом с ним. Прям египетская мумия, лицо — неподвижная маска, только белки глаз блестят. Последний крик, видимо, исчерпал все его силы. Что ж, это и хорошо, будет проще его уложить. Но небольшая помощь не помешала бы. — Володька, слышь, чего говорю? Кончай ты с этим, сколько можно уже? Сидишь тут, сам с собой базаришь, не спишь и другим не даёшь. Что у тебя завтра? — Что? — не глядя на меня. Ответил на поставленный вопрос, уже хорошо! Значит, разговор можно наладить. — У тебя матанализ завтра, а ты ни дня не зубрил. С Наташки сдуешь? — Ага. — Хорошо ты устроился! Даже я твоё расписание знаю, лучше чем ты. Голова, как на шарнирах, поворачивается в мою сторону и презрительно бросает: — Нихера ты не знаешь. Раньше меня бы это оскорбило. Но не сейчас, когда мы оба, как выжатые лимоны, задолбанные своими ролями в затянувшемся спектакле. — И слава богу, — говорю еле слышно. Он молчит, смотрит на меня, будто хочет доглядеться до самой сути. — Ты прав, слава богу, — выдавливает он из себя, а у меня сжимается сердце. Он бы, наверно, всё отдал, чтобы стать своим отцом, мной, Мелахбергом, Лавриком, Владиленом, Астаховым, кем угодно, только не самим собой. Да только шкуру с себя не сдерёшь. — Ладно, тебе надо лечь, завтра поговорим. Расстёгиваю пуговицы его рубашки, он даже отлепляется от стены, позволяя её снять. Безвольно ложится обратно, пока вожусь со шнурками, а потом пуговицами на брюках. Пальцы даже не дрожат, обстоятельства не те. Хочется быстрей, не чтобы дотянуться до него, а чтоб скорее это всё прекратить. Развешиваю его шмотки на поднятом стуле, аккуратно, стрелочка к стрелочке. То-то он удивится с утра! Теперь такелажные работы, перевернуть его, как надо. Он морщится, не открывая глаз. Между бровей залегла складка. На нём только майка и трусы, прям мой брат-близнец, за вычетом головы. — Давай, завтра вместе встанем, поедем. Ещё посмотрим, допустят ли тебя. Но они должны тебя увидеть, — тяну одеяло из-под него, повторяя реплики Наташи. Ведь я же исполняю её наказ. Он неохотно меняет положение, голова уходит в тень, на свету бледная шея и впадинки ключиц. Поскорей накрываю его одеялом. На этом моя миссия вроде как закончена, но Володька ещё не всё сказал. — Серёг. — Ну чего? — стараюсь звучать мягко. — Он отказался. — Кто? — Он отказался её вытаскивать, понимаешь? Речь о ком-то неизвестном, большом и страшном, который, надо полагать, должен был спасти Элю оттуда, куда она вляпалась. А нет никаких сомнений, что вляпалась она по-крупному. — А нам надо вытаскивать тебя, будет неплохо, если ты дашь нам это сделать. — Только на него была надежда, понимаешь? Без него всё пропало. — Чёрт с ним, забудь. — Она теперь одна, понимаешь, одна, никого рядом с ней. — А я здесь с тобой, слышишь? Сам удивляюсь этому смелому «я», о Наташе даже не вспоминаю. Доносится тяжёлый вздох. Я его не убедил. — Ну-ну, не вздыхай глубоко, не отдадим далеко, — говорю бабкину присказку, — Ну, так же лучше, чем башкой стену подпирать? — Нет. Всё тот же траурный тон. Так он не заснёт, надо его успокоить. Пытаюсь подоткнуть одеяло по краям, словно я ему мать родная. Наугад погружаю руку в темноту, где теоретически должна быть его голова. Кончиками пальцев нахожу его волосы, слегка провожу по ним. Он вздыхает ещё раз. — Лучше, лучше, — шепчу, не отнимая руки. Она вновь пробегает по его волосам, скользит ниже, оглаживает щёку. Не нарисованную Мелахбергом, а живую, настоящую, ещё чуть прохладную от ночного воздуха. И мне вдруг не хочется никуда уходить. — Ну-ну, тихо, — говорю больше себе, чем ему. Потому что он нем и неподвижен, а мне наоборот хочется что-то сделать. — Ты устал, тебе надо отдохнуть, — завожу свою проклятую шарманку, нависая над ним. Слышно, как он сглатывает, разлепляя губы на вдохе. Наверно, у него пересохло в горле, и он не может возразить, снова сказать «нет». — Сейчас, сейчас, подожди, пожалуйста, — уже с головой ныряю в эту тёмную область. Ничего не вижу, но чувствую тепло его дыхания. Он здесь, совсем рядом. А как это, поцеловать темноту? «Серёжа, что ты делаешь? Ты хочешь стать преступником?» — словно бы мамин голос. «Последний шанс!», — говорит Наташа в моей голове. Завтра я передам Гришина ей. Но это будет завтра. А сейчас здесь только мы, и больше никого. Я целую его, немного промахнувшись, попав больше в щёку, поэтому коротко, слегка. Со второй попытки нахожу его губы, замираю на них подольше. Они приоткрыты, но, увы, безответны. Целую их снова, ещё и ещё, затем другую щёку, подбородок, покуда хватает воздуха. Лбом утыкаюсь ему в грудь, мотаю повинной головой. — Прости меня, Володька... И тут — его рука в моих волосах, лёгкая, успокаивающая. — Серёга, — он не сердится, ему меня жалко. — Не отвечай, не надо, я сам, — соскальзываю с кровати, грохаюсь на пол, — Сейчас, сейчас... И левая рука — ох, будет неудобно! — откидывает в сторону одеяло, которое так бережно подоткнула буквально минуту назад...***
Спустя полчаса... Хорошо, это я нам польстил, в лучшем случае четверть часа спустя я вновь в своей кровати, вновь смотрю в потолок и считываю сигналы, подаваемые организмом. Разберём по пунктам. Во-первых, левая рука промёрзла до костей от холодной воды, но постепенно отходит. По-прежнему баюкаю её у своей груди. Прижав её к себе, как ребёнка, я нёсся, сломя голову, в душевую... Во-вторых, её правая сестра тоже приходит в норму, но от неё здорово разит хозяйственным мылом. Потому что другого нет! Ну и в-третьих, из-за этой же проклятой воды у меня, наверно, не будет детей. Потому что там всё сжалось до милипиздрических размеров, хотя только что прямо рвалося в бой, еле справился! А сполоснуться надо было, хоть чуть-чуть! Нет, так больше продолжаться не может! Пусть комсомольская организация озаботится комфортом в общежитиях. Тогда и моральный облик проживающих будет соответствующий! Но это всё в туманном будущем. Я счастлив уже сейчас. Потому что теперь знаю Володьку всего, целиком, не только облик на фотографии или на портрете, но и запахи, и звуки. Его последний вздох до сих пор в моих ушах. Но ещё дороже спокойное сопение, доносящееся с его койки. Он заснул ещё до моего возвращения, избавив нас от незамедлительного объяснения. А теперь и вовсе повернулся на бок и свернулся калачиком. Значит, всё хорошо. Ему ничто и никто не приснится, по крайней мере сегодня. А, значит, и я могу спать спокойно.