Men of the Women — Peter Kernel
Nothing's New — Rio Romeo
Put Your Arms Around Me — Eskju Divine
Больше Эйлин не спит той ночью. Великим усилием воли, практически сразу остановив слезы и пролежав под стылым воздухом с улицы с минут пять, заставляет себя подняться с нагретого места на диване, чтобы закрыть окно. Убирает вытянутый ветром за окно тюль внутрь помещения, не сильно сжимая, дабы не помять, закрывает настежь открытую створку — как вообще вышло, что она так открылась? — и задергивает тяжелую штору, которая не пропускает сквозь себя свет уличного фонаря. В помещении становится так темно, что хоть глаз выколи. Эйлин думает, что спать при таком освещении можно даже в самый солнечный безоблачный день, а если не открывать окон, даже в жару здесь будет прохладно. Карлайл, однако, неплохо обустроился. Затем, все еще заторможенная после сна с застывшими солеными дорожками на щеках, Блэр думает еще прилечь, совсем ненадолго, воспользоваться возможностями, которые были предоставлены намеренно или ненароком Калленом и отдохнуть, забыться во сне, раствориться в безмятежности и безопасности, которое даруется квартирой также, как и ее владельцем. Эйлин, взяв теплый плед с кресла вокруг журнального стола — конечно, у нее то гостиной нет, только спальня, кухня и узкая ванная — укутывается в него по самую макушку и заваливается на диван снова, утопая в его мягкости. Ерзает немного, находя ту самую позу, в которой засыпать было удобнее всего и стоит только замереть, прикрыть глаза и перестать слушать шорохи, которые сама же создает, как невольно уши вслушиваются в тишину. Всепоглощающую, пожирающую, въедающуюся в кожу, пробирающуюся вглубь грудной клетки, захватывающая сердце в крепкий кулак и сжимающая так сильно, что на полный вдох, на полноценный удар не хватает места. Эйлин дышит через раз и поверхностно, а тело, только расслабившееся под шерстью пледа и на мягкой обивке, снова напрягается, да так тонизируя мышцы, словно через долю секунды она должна слететь с нагретого места и пробежать стометровку на скорость с целью поставить новый мировой рекорд. Словно она сейчас не на диване, а низким стартом расположилась на стадионе, пока пальцы с силой упираются в беговое покрытие, а колени трясутся от волнения, пока мандраж пронизывает все тело, а сглотнуть не получается. Тишина захватывает измученное сознание, услужливо напоминая о причине того, от чего проснулась, развивая с порога паранойю, которую уже не остановить ничем: ни отвлечением на сторонние задачи, ни сном, ни физической активностью. Она фоновая, вкупе с тревогой, которая не расслабляла тиски вокруг грудной клетки Блэр уже дольше месяца, наращивает свою мощь и власть над ослабленным и разбитым состоянием, все подбрасывая мысль одну за другой и сколько бы не морщилась Эйлин, сколько бы не мотала головой, как бы не старалась выбросить эти мысли другими об, например, работе или, может, друзьях, о которых она забыла ввиду полностью забитого графика Карлайлом, тягость замешательства и ощущения опасности никуда не пропадала, а все навязчиво, на границе сознания, где-то медленно выскабливая свои вопросы на подкорке старым ржавым ножиком, мучала, высасывая остатки сил. Эйлин чертовски сильно хочет курить. Она наивно полагает и искренней верой праведника верит, что они помогут. Сброшенный на пол ни в чем неповинный плед, на котором срывает раздражение, подпитываемое нескончаемым беспокойством, сжимающий кожаную обивку кулак до скрипа материала, пока звук не изрешетит тишину, становясь слишком громким для чуткого к любым звукам уха Блэр, где-то под потолком жужжащая муха, все стремящаяся наружу, на свободу, к воле. Все это вызывает такую реакцию, смутно напоминающую зубную боль, что Эйлин морщиться, а глаза жжет нестерпимо от непролитых слез, которые все стремятся упасть с ресниц на мягкую кожу, не видевшую никаких лечебных средств от акне. Дыхание сбивается, веки смыкаются, две крупные капли обрушиваются на щеки, стремительно текут вниз, огибают носогубные складки, слишком выразительные для столь молодого возраста, потому что раньше Эйлин Блэр очень часто улыбалась, точнее не часто — всегда и везде, всю жизнь ослепляла сначала неровными, кривыми молочными зубами, озаряя планету детской улыбкой, затем брекетами, которых не стеснялась в подростковом возрасте, а затем практически голливудской улыбкой, как у Каллена — и, зацепившись за подбородок, падают на колени, тут же впитываясь тканью джинс и обдавая холодом и влагой кожу, вызывая мурашки. Эйлин с трудом делает вдох, громко, с надрывом и всхлипом, хватая воздух ртом и тут же судорожно выдыхая, стараясь сдержать подступающий нервный срыв. Подтягивает колени к груди, обнимает их и качается. Вперед-назад. Вперед-назад. И вперед, и назад. Да, вот так. Ты справишься, всегда справлялась. Что случилось-то? Ничего не случилось. Любые «но» и «если бы да кабы» отринуты в сторону с таким невидимым пинком, потому что тревоги с беспокойством и так хватало сполна. Вперед и назад. Эйлин шмыгает носом, вытирая его тыльной стороной руки, и обнимает колени еще сильнее, прижимая к груди, делая все, чтобы не ощущать всепоглощающего одиночества напополам с чувством, что она здесь не одна в противоречие всем рациональным фактам. «Но окно же не могло открыться само по себе? Что, у Карлайла в соседях иллюзионист? Гарри Поттер пролетал на метле мимо и случайно пульнул каким-то заклинанием в окно? Доктор Кто на Тардис прибыл и решил, что не помешает немного воздуха?» — Хватит. Просто хватит. Перестань, пожалуйста, не надо. — Она звучит не просто жалобно, а полноценно жалко с трясущимся голосом, прерывающимся всхлипами, которые сводили на нет все усилия по удержанию здравомыслия. Она не падет в очередную истерику, она справиться, она перешагнет и сделает это сама. Она должна. Должна показать Карлайлу, пока он не вернется, что может продержаться и сама. Обрадовать улыбкой в аэропорте, а не пропахшим потом телом, которое не поднималось с кровати днями и осунувшимся лицом. Усилием воли заставляет себя опустить одеревеневшие ноги на пол, опереться о диван и встать, пойти на кухню впотьмах, выставляя перед собой руки, чтобы не впечататься в стену, книжный шкаф или рабочий стол. Добравшись, опознав лишь по горящему на микроволновке времени, включает освещение на вытяжке, достает блюдце, рыщет по карманам, затем вспоминая, что коробок с зажигалкой остались в сумке в коридоре, погребенные под пальто, топает вдоль стены уже за ними. Иногда останавливается в темноте, резко дернув голову вглубь квартиры, и ей кажется, что она видит, что там кто-то есть. Что кто-то за ней следит и что кто-то усмехался ей — или над ней? — когда она слишком долго щурилась, стараясь что-то заметить, прежде чем Эйлин с силой нажимала на нащупанный выключатель — никого. Выключать не хотелось. Так вся квартира стала освещенной. Блэр оставила осмотр на потом — после одной или двух сигарет, когда перестанет так подрагивать что-то под ребрами, где-то около живота, что раньше она чувствовала вблизи Каллена, называемое бабочками. Но сейчас это точно были не они. — Ты одна, одна-одна-одна здесь. — Пальцы подрагивают, когда она прижимается к стене спиной на кухне, прокручивая колесико раз, два. — Никогда не думала, что я действительно буду рада тому, что одна, но сейчас я несказанно счастлива, если это действительность. Затягивается так глубоко, что все же закашливается, когда объема легких не хватает. Ни единая мысль не посещает голову, пока как минимум половина папиросы не обращается в пепел на блюдце — потому что пепельницы у Каллена, очевидно, не было. Шаг за шагом ослабляется хватка на сердце, с каждой секундой голова проясняется, становится легче не только дышать, но и в целом существовать в этой тишине. «С ней надо подружиться. Полюбить может, не знаю, принять ее сущность. Впустить в жизнь вместе с болезненной правдой, которую она все твердит и твердит, вслушаться, обдумать, осознать и если не согласиться, то хотя бы попробовать обдумать ее точку зрения». Блэр усмехается, убирая отросшую прядь за ухо. Один фильтр отбрасывается на блюдце, второй зажимается между указательным и средним, колесико разрезает образовавшуюся тишину, последние минут пять нарушаемую лишь шумными выдохами и вдохами дыма. Карлайл не обрадуется, застань он ее прямо в той позе, в которой она сейчас была. Не обрадуется, если найдет на своем наверняка не дешевом сервизе остатки пепла и если почует запах не самых дорогих сигарет, от которых так и не сумел отучить нерадивую подругу. Эйлин эта мысль нравится. Нравится доставлять немного проблем озорными проделками, чтобы вызвать не самое праведное недовольство и бубнеж, за которым обязательно последовал бы прощающий взгляд и легкая улыбка, и весь вид говорил бы о принятии ее сущности. Она представляет, как тот будет сетовать, что она на сквозняке морозит ноги, как босиком ходит по холодной плитке кухни, как доведет все до отмороженных придатков и цистита — иногда Эйлин думала, что Каллен сущий дед, вечно бурчащий, что она прожигает молодость и все ей это припомнится в старости — и ему придется снова бегать и искать ее по всей больнице после того, как собственноручно приведет ее туда. Блэр выдыхает дым, пальцы ласкает жар огня, поедающего папиросу и Эйлин сбрасывает окурок на блюдце, потянувшись к коробку за четвертой — четвертой? — сигаретой, прежде чем заставить себя остановиться. Ей хватит. С глухим стуком упавшая пачка сигарет на стол рядом с блюдцем нарушает образовавшийся стазис окружающей среды. Эйлин открывает дверцу холодильника, в котором ей приветливо машет скисшее молоко и пачка масла, открытого словно для одноразовой готовки по настроению где-то утром воскресенья, когда был настрой на яичницу или омлет. Блэр трет переносицу, пальцы движутся по слегка сальному носу к векам, надавливая на них так, что перед глазами во тьме пляшут смутные светлые пятна. Дверца пустого холодильника захлопывается слишком громко, но удар сглаживается смехом, сначала тихим, зарождающимся, увеличившегося в громкости по нарастающей до самого настоящего гогота. Он ей говорил, что это неправильно — пустой холодильник. Он все время настаивал, что она должна питаться, а сам? Сам, наверное, перебивается салатом Цезарь из пластмассового контейнера в столовой больницы, поедая его такими же одноразовыми вилкой и ножом, второй рукой при этом, наверняка, листая отчеты, запивая десятой кружкой кофе за смену недосып, едва заметно откладывающийся у него под глазами синеватостью вен. Он твердил о правильном питании, а у самого крыса бы одномоментно сдохла бы. Эйлин смеется и от этого смеха расстояние ощущается полегче. Лоб упирается в кухонную отделку, однотонно сделанную на манер дуба, подчеркивая стиль лофт у этой квартиры — снимает или это его вкус? — и понемногу затихает, думая, не всполошила ли ту самую соседку своим смехом. Часы на вытяжке показывают пять утра. Блэр отталкивается головой от холодильника, парой шагов достигая окна и отодвигая плотную занавеску, вглядывается в просвет нежно голубого оттенка, который переходил в желтизну, а та, в свою очередь, в оранжевый и красный, предзнаменуя скорый рассвет. Эйлин задумывается, смотря на небо, о том, как давно она не ходила на кладбище — наверное, с самых похорон? — и вина затапливает сознание, застваляя шумно сглотнуть ком в горле. Радость быстро сменяется горькой тоской, также, как до этого смех сместил с пьедестала тревогу и паранойю. Рука сама собой тянется к известному лекарству, вторая — уже с щелчком отбрасывает крышку, ложась на хорошо знакомое колесико, легким, известным жестом надавливая на него и прокручивая, опаляя подбородок теплом огня. Эйлин закуривает, захлопывает зажигалку и убирает ее в карман, сверля взглядом рассвет так, словно тот должен ей с десяток тысяч фунтов. Смотрит, словно он должен ей ответы за то, кем она стала, словно обязан ответить за все те муки, которые преследовали со смерти бабушки. Когда она умерла? Как давно Эйлин ее похоронила? Как долго она жила тем образом жизни до знакомства с Калленом? Сколько времени прошло с тех пор, как стоял венок о недавно усопшей там, на могиле? Резким движением руки, дерганно, срываясь, Блэр отодвигает штору к концу карниза, затем смежную, а после во всех ярко освещенных основными лампами комнатах. Легче не становится, а вина все гложет и гложет, заставляя забыть, что недавно подозревала о посторонних в квартире, о том, что смеялась над пустыми полками у Карлайла, о том, что ей нравится его раззадоривать, привлекая внимание, получая его по крупицам, собирая его, холя и лелея, как всякое воспоминание, жест или неосторожно оброненное слово, трактованное двусмысленно в угоду своим чувствам. Опять вина — знакомый спутник. Эйлин думает, что знает как с ней справляться, считает, что уже проходила и может уже более уверенно переступить. Да только тогда она была не одна — ее поддерживали практически каждый божий день, не давая пасть в пучину своих мыслей, в бездонную яму голодных до страданий чувств — и у нее едва-едва получилось. Сейчас она одна — как ты там говорила? показать Каллену, что справишься? — и вся надежда только на себя. Блэр видит в этом знакомый троп личностного роста, понятный способ заставить персонажа расти, она знакома в силу своей специальности с подобными поворотами сюжета, да только не уверена, что справится. Обладает ли она выбором? Конечно. У человека всегда есть выбор, только он любит утверждать, что его нет — чтобы не выбирать тот, который горький, неприятный, болезненный и тяжелый, или делает все, чтобы обставить, что выбора нет, лишь бы обмануть себя самого и найти силы встать на следующий день, или, удерживаемый чужими надеждами и обещаниями, не позволяет помыслить о предательстве чужой веры — и ставит себя в ситуацию, где он не то жертва, не то великий герой, преступающий границы невозможного. Впрочем, Блэр с радостью объявит для себя самой, чтобы не дать слабину, что выбора нет и она должна вставать и идти, сколько бы раз не падала на колени и не разбивала их в кровь, сколько бы черных полос перед ней не представало. Вдруг до белой всего шаг остался? Его стоит лишь совершить и все наладится. Вера. Все упиралось, конечно же, в нее. Может, в церковь сходить? Не хватает мнения Каллена-старшего на этот счет. Жаль, что тот не дожил до этого момента. Хотя, наверное, она знает ответ… Или нет. Стоит ли пытаться додумать, спрогнозировать, поставить себя на чужое место? Подумай о себе. Поспи пару часов, выпей кофе, сходи в магазин, занеси продукты — ты ведь не вылезешь больше из этой квартиры обратно в свою халупу, верно? — и загляни наконец к Розетте. Прекрати жалеть себя. Лицо искривляется, уголки губ опускаются, глаза практически зажмуриваются, а брови сводятся к переносице, когда слезы практически бьются наружу. Слегка согнувшись в пояснице, обняв себя одной рукой и поставив на нее локоть другой, поддерживая на нужном уровне сигарету, Эйлин качает головой из стороны в сторону, словно мученик, идущий сквозь пустыню без воды, всхлипывает громко в тишине, закрывая рот ладонью. Она ударяет ею же себя по щеке. Дает хлесткую пощечину, словно это действительно должно привести в чувство. Правда, лицо лишь сильнее сморщивается, а перед глазами соляной потоп — и она бьет снова. Не жалеть себя. Не. Жалеть. Себя. Возведя глаза к потолку, Блэр тяжело выдыхает в него с стоном бессилия и практически полной капитуляции в ожидании, что мир, по крайней мере ее, может, остановится? Но он безжалостен. Несправедлив, черств к страданиям и невзгодам, беспощаден к слабым и настроен к идущим по головам. В нем нет места ее слезам и личной драме, которая была настолько мелочна по сравнению с, что казалась бессмысленной. Обесценивая, Эйлин приходит к той безэмоциональности, которая затопила ее во время похорон. Она договаривается с собой, что будет спокойна и будет жить дальше, потому что, в конце концов, Карлайл, хоть и уехал, но не навсегда и мир, как и ее, так и весь большой шарик, не крутится лишь вокруг одного главврача практически захолустной больницы на острове. Она заключает договор сама с собой, подписывает соглашение с собственным альтер-эго, с дьяволом на плече, принимая ставку опустошения взамен деятельности, которая не приведет ни к растрате ресурса, как морального так и физического, ни к болезням и обморокам. А потом спокойно докуривает, выключая свет по квартире, оставляя, разве что, второстепенный, неназойливый. Мысли о вторжении кажутся практически смешными, когда она вновь падает на диван, рассчитывая на пару часов сна, если бы не тревога, которая все еще оставалась там, где-то глубоко-глубоко, может, у миндалевидного тела, спрятавшегося в височной доли, пока префронтальная кора отказывалась адекватно оценивать сложившуюся ситуацию, дав заднюю, подняв руки и сдавшись перед постоянными возбудителями, сводящими ее с ума и уводя шарики за ролики. Эйлин спит крепко. За окном начинает барабанить дождь. Кап. Кап-кап. Кап-кап-кап.***
Зонт закрывает только часть тела от дождя, но спасает часть укладки волос от влажности, которая могла бы обрушиться с большей силой. Не спасает от ветра, правда, но все это в самом деле не имеет никакого смысла, если ты идешь к каменной плите, держа в руках астры, стоящие целое состояние, стоящие как целая смена на работе или один поход в магазин по-крупному, так, как обычно закупались родители на Рождество в детстве, чтобы хватило на все каникулы. Астры белые, такие невинные среди грязи, которую развезли из-за дождя, ложатся в основании камня на выступе, с которого стекала серая, пропитанная той же грязью и пылью, собранных за полгода, вода вниз, к земле, впитываясь проросшей травой, устремляясь к неглубоким корням, а там дальше вниз-вниз-вниз, спотыкаясь лишь об крышку гроба.Розетта Кваттроки.
VIII.1921-XI.2002
Любимая бабушка.
Эйлин держала над собой зонт, но не чувствовала этого. Рука казалась онемевшей, кисть — затекшей, но ничего из этого сейчас совершенно не волновало. Как не волновал ветер, вздымающий каштановые локоны, спутывая их в колтуны, которые проще срезать, чем расчесать, не волновали и мокнущие, тонущие в рыхлой увлажненной земле ботинки, которые крайне сомнительно удерживали влагу снаружи, а тепло внутри, не волновал прямо сейчас ни Карлайл, ни чувства, ни дом, ни маньяк, ни объявленный карантин в школе из-за массовых протестов родителей. Ничего из этого не имело значения, пока она стояла здесь, у истока своего слома, падения. Ей хотелось обвинить чертов холодный камень в том, что все это — раздрай, вина, тяжелое бытие, одиночество, кредиты в наследство и бесконечный, пожирающий тлен — из-за него. Хотелось пнуть, хотелось переложить ответственность и вину, как в старые добрые, хотелось больше не нести этот крест на своих плечах и больше не страдать из-за собственных поступков и мыслей с полной оценкой и осмыслением. Но она не могла. Эйлин просто не могла сказать, что все из-за бабушки, потому что, конечно, та нисколько не виновата в том, насколько нерадивой и совсем уж поехавшей была ее внучка. Ни Розетта, которая просто прожила жизнь и закончила ее, ни чертов мрамор, кредит за который она выплатила буквально с недели две назад только, потому что это просто камень, которому предавали так много смысла, ни даже их прелестная погода, так и склоняющая к рефлексии, тоже не виновата. Блэр едва хватает выдержки, чтобы не шлепнуться коленями в хлюпающую землю так, запросто, пачкая ткань брюк, и она лишь стоит так ровно и неподвижно, не чувствуя уже, также, как и руки, отекших и онемевших икр и щиколоток, которые застыли недвижимыми атлантами, держащими вес не только всего физического тела, но и ее бесконечного груза вины, который она сама на себя и взвалила. — Я… Я, наверное, скучаю. Ты была всегда такой сильной — потеряла семью во время войны, работала медсестрой, выхаживала, казалось, гиблые случаи, при этом за твоей спиной никого не было, у тебя была лишь только ты и этого было достаточно — и я бы хотела быть такой же. Жаль, что больше я не могу спросить у тебя совета о том, как ты смогла нарастить такой титановый штырь, который всегда заставлял держать спину ровной, голову поднятой и вместе с тем оставаться крепкой духом. Мне не жаль, что я была такой, какой была — безалаберной, веселой, счастливой и совершенно не озабоченной ничем. Это не то, о чем стоит жалеть, это то, к чему, вообще, стоит стремиться — хотя, конечно, с достижением золотой середины, — но имеет место сожалеть о том, что я вместе с этим праздным образом жизни совсем не жила на будущее. У меня что-то есть, но внутри — пустота. Мне есть, на кого опереться, есть, кого о чем спросить, но у меня нет себя. И это — фундамент моей неуверенности, это — то, почему я до сих пор словно парусник в океане мотаюсь из стороны в сторону, окунаясь в чувства, которые накрывают с головой, потому что я переполнена ими, я ими жила и живу, но они не дают никакой опоры. Во мне нет хватки, во мне нет стойкости, во мне нет уверенности и нет амбиций, которые привели бы к твердости. Я чувствую себя так, как чувствовал бы инфантил, у которого отобрали последнюю опору из-под ног. Монолог не прерывается. Эйлин не двигается на месте, хотя рука так и сжимает коробок с сигаретами в кармане пальто, мечтая невероятно сильно пасть в объятия зависимости. — Не знаю, откуда мне взять опору в самой себе. Какие у меня сильные качества, кроме умения жалеть себя, чтобы на них воздвигнуть что-то серьезное? Какие у меня цели сейчас, кроме как дожить до пятницы, там два выходных, и так и жить: от пятницы до пятницы, от отпускных до отпускных и прямо до самой пенсии. Да? Это так… кажется, что примитивно. Хотя, наверное, совсем нормально. Но знаешь, у меня всегда было много гордыни, бабуль, и именно из-за нее я, наверное, все еще пытаюсь что-то делать. Это даже не задетое эго, а скорее какая-то глубокая уверенность, что я заслуживаю большего по праву рождения — ведь мы, в конце концов, когда-то были не последними людьми в ранговой системе. И именно это не позволяет мне просто сидеть и гнить на диване у телевизора, попивая алкоголь по вечерам и именно это заставляет идти дальше. Но этого, понимаешь, недостаточно. Недостаточно, как мотивации, потому что простая уверенность, что я, возможно, выше других не является целью. Это не что-то, к чему надо идти, это какой-то сомнительный мотив к, как приложение к какому-то акту или договору или проигрыш в песне, как связующее между двумя частями. Но я не знаю, ради чего жить. Я не знаю, что обозначить смыслом. Я, вроде бы, влюблена в главврача, но я не уверена, что это далеко зайдет. Вроде бы могу получать повышения в школе, стать директором — но зачем? мне это не надо. Могу совершить какое-то лингвистическое открытие, путешествовать по планете и раскопкам, выступая специалистом, или создать какую-то новую квалификацию, да только это то, чего я хочу? Я не знаю. Все вокруг меня уверенно идут по какой-то протоптанной колее, по дорожке, которую они уже знают и продумали, все вокруг — заводят семьи, остаются на одной должности или занимают руководящие, но все это звучит так приземисто, а мне хочется туда, высоко, хочется, колется, а все никак не получается. И даже не ясно, чего хочу. — Эйлин поднимает палец из кармана кверху, упирая его в зонт, а там дальше — к пасмурному небу. — Это, может, просто сумбурный набор гормонов из-за горе-врача. Он заставляет стремиться к чему-то воздушному и совершенно не приземлённому. — Блэр прячет руку, заставляет едва ли не скрипящее колено согнуться, чтобы сделать шаг вперед, ближе к камню и протянуть к нему руку, подставив ту мороси, заставляя так и зависнуть в нерешительности. — Знаешь, я все задаюсь вопросом, а как могло бы сложиться иначе, но никак не могу зайти как-то дальше, чем просто «прожигательство своей жизни и наследства». Потеря тебя была катализатором, тем, что прекратило бесконечное потребительство, привело к созиданию, но столкновение с ним было так грубо и сильно, что я совсем оказалась не готова и не адаптирована к подобному. Но, в конце концов, стоит признать, что это вина полностью моя. Вы все пытались выковать из меня что-то дельное, но заточит меня лишь сама жизнь ввиду моего вероломного упрямства, что не позволяет влиять как-либо, кроме как по собственному желанию. Пальцы опускаются на мокрый мрамор и движение кажется таким священным, совершенно осмысленным и пропитанным смирением. Истинным смирением перед утратой, принятием действительности и отпущением горя. Эйлин стоит так, касаясь памятника, в тишине еще долго, пока не только пальцы, кисть и локоть немеет, но и где-то в груди стынет от промозглой погоды, которая совершенно не была похожа на любой другой весенний апрель. Тишина католической церкви встречает ее приветливо, как долго плутавшее дитя. Блэр придерживает тяжелую, массивную дверь из дуба со старой круглой ручкой, кажется, отлитой из чугуна, чтобы не сотрясать стены, не обозначать свое присутствие так явно. Ее ботинки едва слышно стучали при каждом шаге мимо ровно выстроившихся скамеек, которые, как она помнила, были совершенно неудобными и от получаса сидения на них во время службы задница немела безбожно. Ни единого сотрудника, что служил верой и правдой всевышнему, она не встретила и плавно опустилась на привычное место где-то посередине зала, ставя рядом с собой мокрый зонт, с которого ручейками стекала вода. Наверное, стоило бы оставить его у входа. Впрочем, этот пол и кирпичи стен выдержали и не такое — пару капель переживут. Эйлин облокачивается о спинку, запрокидывает слегка голову, всматриваясь в монументальные трубы органа, в филигранную мозайку и виртажи, передающие историю их веры. Смотрит и совершенно не думает — отпускает все, что так гложет, гнетет, сводит с ума своим лишь существованием. Смотрит и не думает — и от того становится так легко, как никогда прежде. Скользит лениво взглядом и даже не пытается связать слова в осмысленное предложение, достигая умиротворения, покоя, баланса где-то внутри себя. Наслаждается всем вокруг, наслаждается убранством, вслушивается в едва слышно падающие капли через где-то открытую форточку, прикрывает глаза и складывает по воспоминаниям звучание этого органа, величественного и требующего должного к себе отношения. Наслаждается и… — Отменная исповедь, мисс Блэр. По затылку ползут мурашки, белесые волоски встают перпендикулярно коже, та покрывается рябью от чужой фразы. За ухом, туда, куда попало чужое дыхание, кажется, теперь выжжен страх. — Редко вижу вас в этом заведении, я и то чаще бываю, хоть религию вашу не исповедую. — Бархат, словно подслащенный, ложиться полотном в сознании, но этот голос не такой, как у Каллена — в этом случае хотелось завернуться, как в одеяло коконом, слышать каждый вечер и утро, при засыпании и вместо будильника на работу, — а, скорее, как прекрасная роза, да только до безумия колючая. Не тронь — убьет. Эйлин не торопится отвечать, а язык и даже при особом желании не повернулся от пронизывающего страха от шейных позвонков и до копчика. — Что ж вы молчите? Не притворяйтесь немой, я слышал, как вы заливались соловьем о превосходстве и бессмысленности бытия, словно школьник после пары книжек об экзистенциализме, перед холодным камнем. Вы ведь знаете, что ей все равно? Она уж точно не даст ответ и тем более не услышит. Это ритуал для вас — чтобы не выглядеть, видимо, шизофреником, можно поговорить на чужой могиле, это ведь так преисполнено смыслом. Чужой шепот ластится ядом, дурманя язвительностью и колкостями, которые должны задеть — и определенно задели своей, возможно, правотой. Эйлин не верила в Бога, не верила в призраков, как не верила ни во что сверхъестественное, но сейчас из одной лишь упрямости и обиды, что ее подслушивали, готова была отпираться до последнего. — Вас мама не учила, что подслушивать нехорошо? — Пятерка, Блэр, лучший способ начать диалог. — Сомневаюсь, а что, хотите преподать мне урок, учитель? А доросли ли? — насмешка, отбитый оппонентом теннисный мяч. — Вы явно выполнили свое домашнее задание. Что вам надо? — резкие, отрывистые звуки с шипением слетают с губ Эйлин, пока она все также напряженно смотрит перед собой, изменив свое мнение насчет всех служителей божьих — пожалуйста, вернитесь в здание, спасите! — Мне? О, ваш покорный слуга лишь хотел передать вам послание. Предупреждение. Эйлин чувствует, как волосы у нее на шее отодвигаются далеко не силой ветра, ноготь воспринимается когтем, пока она не чувствует на покрывшейся гусиной кожей теплый воздух, издаваемый ртом. Ей угрожают? Что ей делать? Она так и умрет на церковной лавке от этого маньяка, который пародировал вампиров? О, а вот и клыки. Что-то острое касается тонкой кожи, не протыкая, скорее царапая, демонстрируя полную беспомощность и власть над ней. Дверь в церковь со скрипом открывается, впуская постороннего. Легкий ветер окутал фигуру Блэр, которая зажмурилась так крепко, что все перед глазами покрылось белыми пятнами. — И как мне это понимать? — предательски дрожащий голос подводит, но, кажется, маньяка это не интересует. Он и без того в курсе, как бы не храбрилась его потенциальная жертва. — Постарайтесь держаться от Карлайла Каллена подальше и ради собственного блага, не копайте глубже найденного, если не хотите утратить привычный уклад жизни. Каллен? Опять Карлайл, опять что-то странное, что-то мутное, что именно она накопала? Вспоминается ощущение, когда за ней следили тогда, в библиотеке, вспоминается первая полоса и множество иллюстраций, вспоминается рисунок из книги, страх пробирается из желудка к горлу и застревает. К тому моменту, когда Эйлин набирается решимости обернуться, никого позади нет. Лишь сорванный бутон розы, такой же, которую ей однажды дарил Каллен, лежал на дереве скамейки, и тем самым совершенно повергая в ужас Блэр, которая и вдоха сделать не могла. За ними давно следили. За ней следили, за Карлайлом следили. Ей только что угрожали. Ужас застыл на ее лице, ощущение потерянного контроля над своей жизнью заполнило каждую клеточку дрожащего от паники организма. Эйлин не нашла сил шелохнуться с места до самого закрытия церкви, откуда ее выводил пастор, едва выведя из транса и доведя до выхода, аккуратно поинтересовался: — У вас все нормально? — Да, отец. — Если вам что-то нужно, вы всегда можете… — Рассчитывать на бога. — Вы слишком отдалились, Эйлин. Не теряйтесь. Возможно, он смотрел и что-то видел. Они все — что-то видели. Мудрецы не от мира сего, просвещенные в священном писании, имеющие право как-то его по своему трактовать и понимать, преподносить пастве и формировать мнение и уклад. Блэр хмыкает, раскрывает уже высохший несколько раз зонт и выходит из-под козырька. Нигде теперь небезопасно, а паранойя действительно имела место быть, имела все основания для существования и была не просто плодом ее воспаленного сознания. На экране телефона, который она с утра за завтраком зарядила максимум на половину, была красивая фотография от Карлайла и какое-то, наверное, милое сочетание символов, похожих на котика. «Нудные доктора читают свои нудные лекции — уверен, ты бы так и думала, если бы была здесь со мной. Следишь за квартирой? Как погодка в Глазго? Тут очень солнечно и жарко, уже скучаю». Улыбка так и рвется, но заглушается страхом потери. Угроза была реальна, она была одна — что ей делать? Позвонить Каллену и сообщить, что она в опасности? Что он сделает, бросит дела и стремглав примчится к ней? Смешно. Она же не девушка в беде. Ой, да кому ты врешь. Палец ложиться на кнопочку вызова. Гудки сменяются родным голосом: — Эйлин! Рад тебя слышать, только что улизнул от разговора с каким-то фанатичным проктологом, упаси святые угодники… «И я тебя, Карлайл».