«Хотел бы я знать, зачем звезды светятся. Наверное, затем, чтобы рано или поздно каждый мог вновь отыскать свою.»
– Антуан де Сент-Экзюпери «Маленький принц»
Жизнь есть череда взлетов и падений, полная неистовства воспоминаний, что непременно накладывают на сердце красочный, живописный, как кружащаяся на ярмарке карусель, отпечаток, и скачущая по бесконечным крутым холмам неожиданностей. Увлекательная вещь, у каждого она своя, уникальная по своей природе, оттого ценная. По-настоящему познать ее значимость случается не каждому, ведь тяготы, которые приходится переносить в этом долгом путешествии, порой настолько непостижимы и откровенно жестоки, что наслаждаться прелестями существования при всем желании попросту нет мощи. К непредсказуемости подготовиться невозможно, но именно она порождает сомнения в правильности поступков, принуждает придавать идеям противоположные объяснения, не имеющие под собой содержательности и достоверности, и толковать то, что должно быть «для», как то, что неизменно представляет собой «против». Туманность будущего, плотная, будто в непогожий осенний день, страшит – неясно, ступишь ли на мягкую траву или полетишь с обрыва, если сделаешь шаг вперед, в неизвестность. Любой человек хочет обрести счастье, потому ищет смысл своей жизни. Отыскать его бывает донельзя тяжело; всегда есть определенный риск, отсюда боязнь ошибиться и потерять то, что уже удалось медленно собрать по частям, хрупким, как изящная ваза с пухлыми боками, расписанными причудливыми цветами, которая разобьется от малейшего неаккуратного движения. Целостность ей можно вернуть, но скрыть трещины, опыт пережитого, не под силу никому. Принять непростое решение, когда не знаешь что ждет тебя завтра, невероятно пугает, заставляет замереть в ожидании худшего. Немногим удается это преодолеть, и именно такие познают всю суть бескрайнего простора возможностей, которые предстают пред ними. Не всякому достает смелости сдвинуться со знакомой, оттого безопасной точки, какой бы удручающей в перспективе она ни была. Так и остается блуждать во тьме несбывшихся мечт и неозвученных стремлений, загнивать в иллюзорном спокойствии, в стагнации, что не позволяет сделать шаг навстречу осуществлению грез. Жалеть подобных не стоит – их слишком много, чтобы тратить на них драгоценный ресурс, имя которому время. Надеяться на волю случая так же бесполезно. Только кропотливый труд над собой прояснит затянувшееся грозовыми тучами неуверенности небо и поможет сделать шаг вперед, пусть самый крошечный, но обнадеживающий. Что бы ни произошло, главное – верить в себя. Хан Джисон смысл жизни не искал никогда. Он не стремится покорять вершины, как его амбициозные сверстники, выходить за рамки устоявшегося быта, поддающегося закономерности и очевидности происходящего. Его более чем устраивает размеренность собственного существования в относительно тихом Пусане, где он родился и где подумывает влачить свою жизнь, недвижную, как расцветшие зеленью воды пруда, и дальше. Он помогает отцу, что держит цветочный магазинчик в Чоряне, маленький, невзрачный и совершенно непривлекательный, по мнению инвесторов, вкладывающихся в развитие порта и прилегающих к нему районов, и неизменно вежлив с клиентами, верными, предпочитающими привычные обшарпанные стены и искренние улыбки владельцев лавки бездушию в новеньких интерьерах, блестящих полках с искусственными растениями, куда более практичными, чем недолговечные ароматные букеты, и лицах беспристрастных продавцов успешных, посему дорогих точек. Старается никому не отказывать в помощи, иногда подкармливает бездомных животных и в срок сдает взятые в библиотеке книги, а свободное время проводит на улочках города за игрой на гитаре в надежде творчеством заработать жалкие, но необходимые гроши. Неплохо бы получать чуть больше, но в целом непримечательной жизнью своей Джисон доволен, как убеждает он сам себя каждый вечер. Школьные друзья разъехались сразу после выпуска, отправившись в столицу в неудержимой погоне за мечтами. Прощаться не хотелось, но вид их сияющих в предвосхищении будущих свершений лиц грел сердце сильнее, приятнее гнетущих сожалений, потому Джисон, в университет так и не поступивший, расстался с ними с задушенной глубоко внутри тоской и обещанием обязательно обмениваться новостями. Вот только в разморенной неизменности Пусана ничего выдающегося не происходит, а Сеул призывно ревет, кипит делами, простором для достижений, новыми знакомствами, хранящими в себе немалый потенциал, и вечно занятые товарищи откликались все реже, пока общение вовсе не сошло на нет. Джисон не винит их – они всего лишь хотят быть счастливыми. Человек привыкает абсолютно ко всему, даже к разочарованию. У него есть отец, которому нужна помощь, и это единственное, что имеет значение. На советы родителя «заняться собственной жизнью, а не носиться с немощным стариком и прожигать свои лучшие годы, что никогда не вернешь» он только отмахивается. Ему и так хорошо – во всяком случае так он успокаивает их обоих. Джисон кутается в поблекшую и истончившуюся от многочисленных стирок толстовку с заплатками на локтях и ежится от вечной прохлады, что царит в помещении цветочного магазинчика. На сегодня его смена закончена, и можно посвятить оставшиеся часы уходящего дня поиску дополнительного заработка. Он бережно гладит ласковый бархат пестрых и пастельных, ярких и сочных лепестков кончиками пальцев, едва различимым шепотом желает каждому цветку спокойной ночи, прощаясь с ними до завтра. Воображает, что слышит их застенчивые ответы в звенящей благоухающей тишине, установившейся по уходе последнего клиента. Как ясно поет хор их мягких голосов – столь прелестная гармония. Он перекидывает футляр с гитарой через напрягшееся от его веса плечо и на всякий случай повторно проверяет, везде ли выключил свет, прежде чем покинуть здание. Вечерняя свежесть щиплет щеки и проясняет сонный взгляд. В поспешном темпе Джисон обгоняет немногочисленных прохожих в стремлении скорее добраться до Кваналли, ведь жизнь исправно бурлит бодрыми красками и звучанием именно там. Уставшие после работы люди, отдыхающие от продолжающихся до позднего часа занятий студенты и наслаждающиеся прогулкой по погрузившемуся в уютные, умиротворяющие сумерки городу туристы бродят по небольшой площади у пляжа, подобно жужжащим пчелам, чье гудение вместе с оживленными разговорами и заливистым смехом, что доносятся с веранд ресторанчиков и среди прилавков рыбного рынка, сливается с музыкой зычно бьющихся о песчаный берег морских волн. Джисон с тихим кряхтением присаживается на гранитный бордюр украшающего площадь круглого фонтана и достает из футляра гитару, перешедшую к нему от отца. Его старик в прежние времена выступал в составе небольшой, не совсем успешной, но сплоченной общим увлечением группы, пока ее члены не разбрелись по стране, найдя себя в стабильной работе и семьях. Сам родитель в последние годы страдает от жутких приступов артрита, вот и передал инструмент сыну, которого учил на нем играть с детства. Джисон проводит ладонью по поцарапанной верхней деке с незабудками, что по его просьбе нарисовал его друг со школьной скамьи, единственный, кого он считал чуть ли не самым близким после отца человеком и с кем они были однажды неразлучны. Тогда все казалось простым, надежным и бессменным. Жаркие шуточные споры, долгие разговоры до рассвета и заразительный, громкий, свободный от всякого осуждения и скуки смех, расписывавший уголки глаз паутинкой нежного веселья, остались далеко в прошлом, увековеченные в поблекшем акриле на дереве и эхе всплывающей вопреки воле ностальгии. Он на пробу черкает медиатором по струнам, подбирает задорный мотив, который сможет расшевелить увлеченных своими заботами и беседами прохожих. Топая ногой в такт мелодии, Джисон напевает текст одного из своих последних творений, коим особенно гордится, ведь пожертвовал на него не одну ночь перед работой, мелко кивает в благодарность тем, кто подкидывает в раскрытый выцветший футляр пару тысяч вон. Сущая мелочь, но каждая бренчащая монетка и хрустящая бумажка с безмолвной радостью подхватывают переливы мелодии. Часть вырученных средств пойдет отцу на лекарства, другую он спрячет в продолговатую резную шкатулку, что хранится под кроватью, – скрупулезная работа его родителя, которую он успел завершить до обострения недуга. Если повезет, что-то останется на лапшу быстрого приготовления в круглосуточном магазине рядом с цветочным. Восторженно расшумевшаяся площадь неторопливо, но неуклонно пустеет, провожает припозднившихся гуляк в желании немного передохнуть, прежде чем вновь принимать гостей, расхаживающих по мостовой, в некоторых местах расколовшейся и неустойчивой, а зимой чрезмерно скользкой. Джисон прячет свой скромный заработок в карманы джинсов и с едва слышным вздохом укладывает принесшую этим вечером неплохую пользу гитару обратно в футляр. Трет ноющую шею, сокрушаясь про себя, что завтра боль не пройдет – его продавленная и потерявшая форму пуховая подушка приносит больше неудобства, чем полноценного, заслуженного отдыха. Расслабиться не получается даже дома – он не вспомнит, когда в последний раз действительно высыпался. Возвращаться пока не хочется – навязчивое желание растянуть время перед сном в попытке побыть наедине с собой и избежать неотвратимости наступления следующего дня, что принесет с собой новые тревоги и опостылевшие хлопоты, преследующие его постоянно, словно рой назойливых мух в летние месяцы. Порой нет ничего зазорного в том, чтобы откладывать тяжесть бремени на потом, только бы не утопать в неминуемости бытия. Джисон медленно вышагивает по безлюдному пляжу, одними губами приветствует луну и звезды, дружелюбно пылающие в окружении редких облаков, и жадно прислушивается к соленому дыханию волн. Опускается на нагревшийся за день песок, пальцами зарываясь в шелковое тепло рассыпчатых крупиц, по старой привычке соединяет горящие искры на неподвижном мраке небосклона в затейливые, кудрявые фигуры. Не уйдет домой, пока не отыщет хотя бы две. Вот бы понять, отчего звезды светятся. Наверное, помогают каждому не потерять свою, думает он со слабой улыбкой, таящейся на обкусанных губах. Джисону вовсе не одиноко. Вот уже несколько лет звезды – его верные друзья, море – надежный советчик, и тишина пустого ночного пляжа совсем не давит. Он совершенно точно не хочет ничего ждать и глупо надеяться на что-то; не нужны ни знакомые, от присутствия которых в жизни только больше устаешь, ни перемены, в большинстве своем неоправданные, оттого без милосердия ранящие осколками ожиданий уязвимую душу, которой желанна лишь безмятежность постоянства. Однажды он уже обжегся, подпустив к себе людей слишком близко. Так лучше, внемлет Джисон себе, и все же робко просит сверкающие звезды сделать его чуточку счастливее хотя бы на мгновение, подать ему знак, пусть самый крохотный. Когда оставаться на улице так поздно становится попросту слишком холодно и небезопасно, он поднимается на ноги и отряхивает испачканные ладони о потертые джинсы с въевшимися пятнами, вывести которые их старенькой стиральной машине не под силу. Взгляд приковывает цепочка следов, тянущаяся по песку. Джисон смотрел немало документальных фильмов про животных и знает, что отпечаток отличается от собачьего, – более вытянутый, узкий, похож на лисий. Однако лис, столь отважно разгуливающих по таким отдаленным от леса закоулкам Пусана, не встретишь. Ну и дела. Можно списать все на усталость; что только ни померещится хронически изможденному сознанию и истощенному организму. Об увиденной странности Джисон благополучно забывает уже на подходе к дому – и без того достаточно печалящих мыслей крутятся в голове со скрежещущими помехами, как заевшая пластинка, чтобы придавать значение случайностям. В один из своих редких выходных Джисон просыпается довольно поздно, хотя, по его мнению, полдень – это слишком ранний час для подобных дней, и после скромного завтрака выбирается в сад на заднем дворе одноэтажного дома семьи Хан. Обветшалая крыша в сезон дождей просто чудовищно протекает, отчего под потолком образовались неприглядные разросшиеся пятна почерневшей плесени, которые все никак не удается свести; оконные рамы столь износились, что малейший порыв ветра пускает дрожь по спине, а в зимнюю пору стужа кусает за пальцы и ноги так болезненно, что прорехи они заклеивают изолентой. В маленьком ухоженном саду находиться куда милее сердцу: вереница распустившихся камелий, примул и белоснежных колокольчиков, ряды стройных вишен и персиковых деревьев, нежные ветви с созревающими гроздьями нежных гортензий и сочными, полными жизни листьями – все это их с отцом гордость. Многое отправляется на продажу, но что-то остается здесь, особенно пышные розовые кусты, высаженные вдоль забора и вытянувшиеся к солнцу, словно они привечают его лучи и случайных путников, личное дивное сокровище Джисона. Он устраивается с книгой на траве, не боясь испачкать поношенную футболку, – вряд ли в его гардеробе можно найти вещь, которую он не заносил до дыр, латаных-перелатаных лоскутами из старых отцовских рубах. Выписанную из библиотеки книгу с пожелтевшими страницами, испускающими запах прожитых лет и чужих чувств, что фантомной пылью пылкого интереса осели на них, открывает аккуратно, чтобы не получить очередной нагоняй от госпожи Чон за то, что опять сломает корешок. Пожилой библиотекарь никогда не упускает возможности упрекнуть молодежь в расхлябанности и безответственном отношении к вещам, и Джисон, к его сожалению, не раз становился объектом понукания. Красная нить, вложенная меж листов вместо закладки, касается ладони мягко, и он обматывает ее вокруг запястья, погружаясь в увлекательное повествование, которое пришлось прервать прошлой ночью. Пред глазами пляшут смутные силуэты благородных разбойников, нападающих исключительно на богатеев и раздающих награбленное беднякам, а в ушах грохочет топот копыт громадных коней, чьи всадники рискуют жизнью на рыцарских турнирах, и он коротко вздыхает, прикладывая руку к груди. Как справедлив и честен главный герой, как упорен в своей борьбе за возлюбленную, ведь сердце его трепещет единственно ради нее! Такое редко встретишь, потому так сладко представлять, что подобная любовь, беспредельная и безоговорочная в своем подлинном романтизме, существует до сих пор. Увлеченный чтением, Джисон не сразу слышит приглушенный шелест травы и треск упавших на землю веток. Наверняка показалось – отец на работе, и никаких гостей они не ждут, да и не ходит к ним никто. Все слишком заняты собственными делами, чтобы беспокоиться о живущей на самом отшибе города семье Хан. Им и так хорошо, и печально от окутывающих тяжелым разноцветным листопадом сожалений и дум, что все могло быть иначе, не бывает, разве что иногда. Шум все нарастает, приближаясь, и списать его на разыгравшееся воображение уже не получается – интуиция так и воет визгливо, подстегивает пойти и проверить. Невысокая фигура по ту сторону забора привлекает внимание в тот же миг, как Джисон поднимается с земли. Он возмущенно втягивает воздух через нос, когда незнакомец длинными пальцами ласкает лепестки его драгоценных роз и склоняется, чтобы услышать их чарующий аромат. Никому нельзя трогать его цветы, даже отцу он не позволяет прикасаться к этим хрупким капризным созданиям. Ими можно любоваться, восхищаться издалека, осыпать их почтенными похвалами и льстить их наивной красоте, но ни в коем случае не нарушать их роскошный, проникнутый умиротворенностью вид. – Руки прочь от моих роз! – восклицает он, подлетая к нарушителю, что вздрагивает от нежданного окрика. Джисон замирает, встречаясь взглядом с большими, но узкими, напоминающими лисьи глазами. Языки пламени, замысловато гарцующие во глубокой тьме, блестящей, как гладь лесного ручья в полночный час, напротив, завораживают, приковывают к месту, и он часто моргает в попытке сбросить наваждение. Диковинные блики в чужом взгляде наспех тухнут, тлеющими углями рассыпаясь по радужкам, но сомнение, железными обручами стянувшее грудь, уходить отказывается. – Они чудесны, – раздается звонкий мальчишеский голос, в котором слышится кроткая улыбка, распустившаяся на лице незнакомца вослед, подобно подснежникам, отважно пробивающимся сквозь влажное, тающее покрывало неохотно отступающей зимы. – Знаю, – Джисон с придирчиво поджатыми губами рассматривает цветы, потревоженные непрошенным прикосновением. Ни один лепесток не должен пострадать, иначе, уверен он, не видать больше этому человеку рук. В драках он никогда не был силен, но точно что-нибудь придумает, чтобы расквитаться за понесенный ущерб. – Трогать их никто не разрешал. – Прошу прощения, – спохватывается юноша, прячет ладони в карманы черного шерстяного пальто, непростительно дорогого и совсем не подходящего для теплой апрельской погоды, – я не хотел причинить им боль. Джисон хмурится, нарочно избегает зрительного контакта, пристально оглядывая пушистые рыжие волосы, так похожие на волнующее, таинственное пламя, привидевшееся ему в чужих глазах, высокие скулы и покатые, немного ссутуленные плечи. Будет он еще пугаться всяких нелепостей. Он разучился доверять первым встречным, какими бы безобидными они ни казались. Это всего лишь бесстыдник, которого нужно поскорее прогнать, никакого расположения он не заслужил. – Вот и убирайся тогда, – бурчит он, резко взмахивая руками. – Откуда вообще взялся? Незнакомец тушуется и раскланивается в извинениях, но Джисон ворчит пуще прежнего. Обычно мало кто суется в неблагополучный район на отшибе, где стоит их дом, и тем более не забредает так далеко. Колющими шипами терзают сердце еще свежие царапины воспоминаний о школьных хулиганах, что бранью и грубыми пинками сопровождали его до ворот дома. Быть не может, чтобы этот человек случайно оказался здесь, на самом выезде из Пусана. Он ждет, когда фигура скроется из виду, и только тогда с облегчением выдыхает. Отрывисто стучит по груди – вязкое, свинцовое жжение не исчезает.***
Природа человека по своей сути невероятно слаба и легко поддается необузданности страстей, если не уметь направлять ее в русло благости. За недостатком достоинства следуют притворство, бессовестные уловки и притеснение, которыми люди безвозбранно пользуются во вред себе подобным. Подставить ближнего из невозможности заполучить то, что тебе никогда не принадлежало, но что ты по глупой самоуверенности считаешь своим, есть явление истой подлости, но такое привычное в обществе, в котором никто не протянет руку помощи. Джисон недовольно цокает, переворачивая шуршащую страницу. Возлюбленную главного героя обвинили в колдовстве лишь потому, что она отказалась следовать навязанным ей принципам и столкнулась с человеком бесчестным, готовым на низость предательства и обмана ради собственных желаний. Разгорающийся судный костер гремит не роковым треском бревен, но тонким звоном колокольчика над дверью. Джисон отрывает взгляд от книги, выпрямляет спину и растягивает губы в улыбке дежурной, но еще не растерявшей отзывчивого вдохновения. – Доброе утро, господин Ким, – он приветливо кланяется постоянному клиенту и тянется под прилавок за вазой с заготовленным букетом. Господин Ким всегда спешит, и Джисон заранее собирает ему цветы, которые тот относит на могилу жены в начале недели. – Быстрее, – подгоняет его мужчина, не поднимая глаз от экрана своего телефона, и бросает рядом с кассой свернутые купюры, когда Джисон озвучивает требуемую сумму. Отрывисто кивает и, подхватив букет одной рукой, исчезает за дверью так же до неуловимого шустро, как и появился. Какие взрослые все-таки странные. Вечно куда-то спешат и не подмечают красоты вокруг. Господину Киму, должно быть, очень одиноко без своей супруги, вот он и загружает себя делами настолько, что не остается времени на себя. В этот раз Джисон добавил к композиции желтые цинии, но клиент по своему обыкновению не подметил эту маленькую деталь, не удостоив взглядом ни искусную, сделанную с любовью работу, ни ее создателя. Джисон словно невидимка, не в первый раз думает он. Призрак, пришелец с другой планеты, что силится понять, как взаимодействовать с местными, но непременно ошибается. Вот бы хоть кто-то его увидел. Он обрывает поток бессовестных в своей неудержимой бесконтрольности мыслей, утешает разбушевавшееся, как темно-зеленое море, разражающееся буйными волнами и соленой пенной белизной, в непогоду, сознание. Одному всегда лучше, безопаснее, да и бояться потерять того, к кому привязался, не понадобится. После обеда приходит госпожа Мин, пожилая женщина, что до выхода на пенсию работала преподавателем в его школе. По мнению Джисона, физика давалась ему так легко именно благодаря этому человеку, что искренне любил свою профессию и порученных ей детей. Подобное рвение всегда отражается в манере держать себя и даже в чертах лица, светлого от возможности разделить свой интерес, раскрыть потенциал, как садовник помогает еще невзрачным росткам превратиться в восхитительные творения природы, и направить его. Мир наверняка стал бы немного счастливее, если бы у каждого была возможность заниматься тем, что ему по душе. Госпожа Мин всегда задерживается ненадолго, чтобы поболтать с ним, даже просит называть ее бабушкой, но он всегда отказывается, неловко качая головой и бормоча пустые оправдания о том, что не пристало ему так фамильярничать. От приятной, уютной, как теплый плед, которым так хорошо накрываться после первых заморозков, беседы отвлекает веселая трель колокольчика, оповещая о еще одном посетителе. – Ты, – Джисон супится, замечая того незнакомца, что намедни вился вокруг его нежных роз. Не мог не запомнить чужие наглость и аккуратно уложенные рыжие волосы, яркими шелковистыми всполохами обрамляющие лицо с этими необычными глазами. – Добрый день, – юноша бросает мимолетный взгляд на бейджик на груди продавца и дружелюбно улыбается, отчего на впалых щеках мелькают ямочки, придающие ему еще больше простой непосредственности, которая Джисона только сильнее раздражает, – господин Хан. – Что надо? – Как грубо, Джисон-а, – журит его госпожа Мин, сдержанно похлопывая по руке, и оборачивается к незваному гостю. – Не обращайте на эту колючку внимания. – Все в порядке, – тот потирает ухо, поглядывая на Джисона исподлобья. От явного любопытства в чужом взгляде Джисону не по себе, и он держится, чтобы не выставить юношу за дверь в сей миг. – Могу попросить собрать для меня букет сирени? «Не можете», – так и подмывает сказать Джисону, однако отец не похвалит его за грубое общение с клиентом, потому он, стиснув зубы, отрывисто кивает и выходит из-за прилавка к длинным рядам полок с сочащимися изяществом и галантностью мягкой весны цветами в вазах. Пока он с угрюмой складкой, залегшей меж бровей, с кропотливой тщательностью отбирает лучшие веточки без пожухлых листьев и приунывших пастельных фиолетовых корзинок, госпожа Мин принимается ворковать с незнакомцем, будто знает его полсотни лет. Удивительно, сколь непринужденно дети и старики заводят разговоры с людьми. Первые еще не познали всей суровости осуждающего общества, а вторые настолько от нее устали, что желают вспомнить каково это – жить вне его бессердечных правил. Многим взрослым следовало бы поучиться у тех, и у других, тогда бы не пришлось так переживать из-за холодной грубости, царапающей лицо и спину, как порывы снежного ветра январским вечером. – Где-то я Вас уже видела… – Сомневаюсь. – Ваш букет, – перебивает их Джисон, пожалуй, слишком резко для образцового владельца лавки, но ничего с собой поделать не может – велика нужда как можно скорее избавиться от юноши. С предельной осторожностью он укладывает собранную композицию, украшенную крафтовой бумагой и обвязанную атласной лентой, на лакированную стойку. Цветы, эти бережные создания, точно не заслужили неоправданной неучтивости. – Двадцать шесть тысяч вон. – Какой милый мальчик, – говорит негромко, заговорщически госпожа Мин вслед юноше, что, расплатившись, с последним брошенным на Джисона взглядом покидает магазин. – Лицо отчего-то таким знакомым кажется… – Ничего особенного, – бормочет Джисон, пряча деньги в кассу. Хорошего настроения, которое ему обычно и так непросто уловить, как не бывало. Тем же вечером он по возвращении домой находит аккуратный букет воздушной сирени, привязанный к калитке забора. Списать все на удивительную случайность не удается – свою руку, приложившую к сборке, Джисон знает отлично. Тот чудак решил так извиниться? Соблазн оставить цветы здесь просто из вредности весьма велик, но он колеблется, рассматривая трепетные лепестки, уязвимые в своей кротости, словно сливочный закат в июне. На ощупь они чрезвычайно бархатные, а запах их умопомрачительно сладок, как подтаявшее мороженое, и бросить их усыхать, теряя великолепие торжественной красоты, видится попросту варварским делом. В глаза бросаются следы на размякшей от прошедшего пару часов назад дождя земле следы, будто бы лисьи, как тогда, на пляже. Вот об этом он точно не станет думать дольше положенного. Не настолько он страшится за собственную жизнь, однако не хотелось бы, чтобы от лап зверя пострадал отец. Наверное, вновь привиделось, просто почву причудливо размыло. Букет он все-таки забирает, чутко прижимая к груди, как нечто сокровенное, и оставшееся перед сном время игнорирует вопросительные взгляды родителя, косящегося на бутылку из-под молока с утонченным светло-фиолетовым чудом на обеденном столе. По окончании очередной утомительной смены в магазинчике Джисон снова выбирается на площадь у Кваналли, чтобы помузицировать и заработать немного денег. С нарастающей вечерами обыденной, но оттого не менее ядовитой меланхолией перебирает струны гитары, воспевает оды несомненной красоте ленивой полуночи, которая размеренной лаской смыкает глаза случайных проходимцев и которой можно поведать свои секреты, и неизменно радуется, когда какой-нибудь особо щедрый человек подкидывает купюры и монеты в призывно раскрытый футляр инструмента. Лекарства с каждым годом становятся только дороже, а он не может оставить отца без них. Как немилосердна действительность, отбирающая у несчастных право вкушать ее очарование сполна. Болезни, бедность, порождаемые ими и хитросплетениями человеческих взаимоотношений душевные муки – ко всему велят привыкать, тем временем тянущийся к солнцу цветок вянет, обделенный его питательным теплом, хватается корнями за последние крохи упований в отравленной земле, но все безуспешно. Горькая судьба его предопределена. – Вы так красиво играете и поете, – доносится до него ставший уже знакомым голос. Джисон вздрагивает задевает не ту струну, и гитара обиженно ворчит нечистым звучанием. – Что ты здесь делаешь? – негодует он, как делает каждый раз, когда этот назойливый юноша показывается поблизости, и поднимает голову, встречаясь с ним взглядами. В чужих глазах всего на мгновение вспыхивает лукавое рыжеватое, как развевающиеся от легчайшего ветра локоны незнакомца, пламя, взывающее ко дню первой встречи, и Джисон спешит опустить взор на судорожно сжатую в руках гитару. – Наслаждаюсь вечером и прекрасной музыкой. – Насладился? – Джисон порывисто распихивает заработанные деньги по карманам, укладывает гитару обратно в футляр с особой бережностью, проводит кончиками пальцев по нарисованным на ней незабудкам – своеобразный ритуал, которым он оканчивает каждую свою игру. Поскорее бы скрыться от этого загадочного человека, что все никак не сподобится оставить его в покое. – Доброй ночи. – Могу сопроводить Вас до дома? – незнакомец переминается с ноги на ногу, прячет руки в карманы своего неизменного черного пальто, когда Джисон поднимается на ноги и поправляет тянущий и без того ломящее плечо ремень футляра. – Нет, – сухо бросает он и ерошит упавшие на зудящие от усталости глаза отросшие кудри. Надо бы попросить отца постричь его, если родителя не ударит новый приступ болезни. – Слушай, чувак, отстань по-хорошему, ладно? Он не дожидается ответа и поспешно покидает площадь, надеясь как можно быстрее добраться до автобусной остановки. Юноша за ним не идет – может, наконец понял, что пора отвязаться. Скверные поползновения сознания, язвительно твердящего о том, что бедняга просто хочет подружиться, Джисон всячески отрицает. Для такого рода близости его кандидатура совсем не подходит, в этом он уже убедился, когда школьные товарищи перестали выходить на связь. Не каждому суждено обрести кого-то сколько-нибудь значимого в жизни, и он причисляет себя к таким. Сам виноват, что так мало старался для других, погрузившись в разъедающую естество жалость к себе. Один раз потеряв, снова пробовать и, что еще хуже, привязываться Джисон не стремится. Этот юноша обязательно найдет того, кто будет равным ему по статусу и степени небезразличия, а он будет и дальше жить тихо, незаметно, как затерявшийся в лесу древний клен, повидавший за свою долгую жизнь достаточно, чтобы мечтать лишь о безмолвии вокруг. Джисона окутывает хлесткий, бьющий в нос смрад перегара, когда он подходит к лавочке на остановке. Господин Чхве, местный пьяница, что методично ковыряет грязь под обломанными пожелтевшими ногтями, поднимает на него мутные, растерявшие всякую осознанность глаза, мелкие щелочки меж заплывшими и потемневшими веками, и кивает в знак приветствия, хотя Джисон сомневается, что он его правда узнает. Никому неведомо почему он начал пить, но в блаженном хмельном дурмане старик пребывает столько, сколько Джисон себя помнит. Госпожа Мин, знающая чуть ли не всех жителей Пусана, без всяких сомнений назовет точный год, когда он вознамерился отказаться от поиска собственного счастья и предался, как она скажет, трусливому непринятию реальности. – Господин Чхве, – он слегка кланяется пожилому мужчине в ответ, несдержанно кривясь от тошнотворной вони, – уже довольно поздно. Будучи не в силах избавиться от гложущей отяжелевшую грудь жалости, Джисон присаживается на корточки перед стариком с лицом безнадежно посеревшим, как иссушенный асфальт в полуденный зной, испещренном глубокими морщинами от прожитых без радости лет. Тот неуклюже взмахивает рукой и покачивается в попытке удержать равновесие. Совсем плохи дела. – У Вас есть деньги на автобус? – спрашивает он и сосредоточенно вслушивается, чтобы различить хоть слово среди невнятного, смазанного причитания. – Иди куда шел, уважаемый. Джисон вздыхает, тут же жалея об этом, стоит духу немытого тела и алкоголя опять обжечь нос, и достает из заднего кармана несколько купюр – этого должно хватить на проезд им обоим. В следующий раз постарается заработать побольше, чтобы не волноваться о каждой израсходованной воне. Тратит ведь не впустую, но во благо. Если будет недоставать на лекарства, возьмет из своих запасов, скудных, но по крайней мере имеющихся. Когда подъезжает автобус, он помогает господину Чхве опуститься на одно из свободных сидений и протягивает водителю деньги за них обоих. Садится неподалеку, уверяя себя, что нужно просто перетерпеть этот неприятный запах, – оставить мало что соображающего человека будет совсем неблагоразумно. На нужной остановке – благо помнит где живет старик, – толкает задремавшего господина Чхве и просит водителя подождать, пока он подсобит тому. Джисон наскоро прощается с ним, надеясь, что ему хватит ясности сознания добраться до дома и не свалиться где-нибудь по дороге, и возвращается в транспорт. Скоро он будет в убаюкивающей тиши своей спальни и забудет про все сложности прошедших суток. Порой просто хочется сбежать. Отправиться в неизвестность, устроить своеобразное приключение, вдохнуть глоток свежего воздуха, лишь бы выбраться из трясины скуки и монотонности, скрыться от самого себя и гложущих денно и нощно мыслей. Сторониться ответственности не так уж трудно, куда страшнее возыметь смелость взять ее. Жизнь, эта проворная плутовка, настигает всякого, кто уклоняется от своих обязанностей, и спасения от ее кары нет. В моменты отчаяния хочется взмолиться кому угодно, кто облегчит страдания, но надеяться остается лишь на себя, на свой нередко немощный разум, что так любит подводить, путать, пугать. Роль отдельного человека ничтожна в масштабах Вселенной, но фундаментальна для его собственного существования, и вес ее знаменателен в каждом совершаемом им действии. Покуда он уверен, что способен на все, ничто не сможет увести его с намеченного пути. Вероятно, так и обретается ценность того самого смысла, сущности которого можно будет боле не гнушаться. У Джисона все не так плохо, но проживать каждый день становится все труднее.***
Молочные бутоны тюльпанов заливаются стройной трелью, хихикая с плюшевыми бледно-розовыми пионами и элегантными орхидеями, и пение их слышно только тем, кто умеет видеть больше, чем обесцвеченный приевшейся рутиной и расставанием с непосредственностью детских мечт мир. Загруженный сортировкой прибывшей из столицы партии цветов в выделенном под небольшой склад помещении, Джисон закрывает магазинчик позже обычного. Он плетется по опустевшей улице к остановке, стараясь игнорировать боль в ослабших за день, гудящих ногах. Как бы ни пытался идти быстрее, чтобы успеть на последний автобус, измотанность сковывает ноги, словно опутывая призрачными кандалами, из-за которых каждый шаг дается с превеликим трудом. Остается надеяться, что он все же окажется на месте вовремя. Отец, должно быть, уже лег спать. В последнее время его вновь беспокоят суставы, потому он, приняв лекарства, засыпает довольно рано. Тем лучше для Джисона – объяснения взволнованному родителю можно перенести на завтра. Он сворачивает в переулок, чтобы сократить дорогу, и сквозь выкрученную на полную громкость мелодию в наушниках слышит окрик, прерывающий спокойное, как душистый бриз ночью, течение мыслей. Вынимает устройство из одного уха и, обернувшись, замечает группу мужчин позади. – Ну-ка погоди, малой, – гаркает один из них, коренастый, широкий в плечах и, если Джисон верно рассудил по смазанной в тусклом свете фонаря у дальнего конца здания походке, не совсем трезвый. От него не укрывается силуэт фигуры единственного из компании человека, что замер на углу меж двух зданий, посматривая по сторонам. Отголоски воспоминаний со средней школы трезвонят в голове не беспокойным эхом, но ошеломляющим гвалтом, все нарастающим с приближением недоброжелателей. Только бы не пристали, только бы... – Ты, значится, из этих, – другой мужчина показательно растягивает губы в презрительном оскале и с нарочито громким, омерзительным звуком плюет на его кроссовки, стоит взгляду его упасть на крашенные черным лаком ногти, которыми Джисон впивается в ремень перекинутого через плечо футляра с гитарой. Джисон едва кривится от вида густой желтоватой слюны на носке обуви и делает шаг назад. – Прошу, вы все не так… От неожиданного, мощного удара в лицо он оступается, врезаясь спиной в кирпичную стену, что жестко обжигает кожу сквозь одежду. Мычит, хватаясь за прострелившую хлесткой болью скулу, и едва успевает прикрыться руками, как предплечья и голени жалят сыпящиеся, подобно непозволительно огромным округлым льдинкам града, атаки кулаков и ног в тяжелых ботинках. Джисон норовит отбиваться, подумывает выскользнуть из сомкнувшейся вокруг него ловушки, но мужчины не дают и шанса сбежать. Острый болезненный вскрик срывается с его губ, стоит негодяю попасть точно по колену, но он вмиг давится им, согнувшись от сильного тычка в живот и рухнув на землю с задушенным хрипом. Из последних сил тщетно цепляется за ремешок футляра, когда его дергают с плеча, и надрывный плач ломающегося дерева, соприкоснувшегося с твердью асфальта, становится последней каплей, переполнившей треснувшую чашу еще сохраняющегося мужества. Джисон сдается, предавая свою судьбу на растерзание этим отвратительным, алчным в своей жажде унизить, заполучить превосходство и пролить добрую кровь своре. Он едва различает что-то в плотной, смутной пелене пред глазами, когда его наконец оставляют в покое, лежащим на грязной леденящей земле. С трудом приподнимается на дрожащих, неимоверно саднящих руках и кашляет, восстанавливая дыхание после тяжелых ударов, и все стремительнее накатывает приступ тошноты. Сглотнув едкий ком, поднявшийся к горлу, Джисон тянется в опустошенные до последней воны карманы порванных не по велению моды, но с течением времени и по желанию беспощадных грубиянов джинсов. Экран старого телефона разбит и мерцает по углам зелеными рваными линиями; наушники, которые он находит неподалеку, треснули, проигрывая автоматически воспроизведенную мелодию. Он подбирает брошенный рядом футляр гитары и, опираясь о царапающую ладонь стену, с сиплым стоном поднимается на ноги. Нужно поскорее добраться до дома, а за неимением бумажных купюр придется идти пешком. Если на него еще кто-то нападет, он точно не выстоит столкновения. Он замирает у калитки перед родным кровом, не имея храбрости войти внутрь. Дыхание, сбившееся от жестких побоев, совсем подводит после вынужденной длительной прогулки, а сердце скачет в груди так, что гул его отдает в идущую кругом голову; от пульсации в висках, словно сдавленных крепким капканом, увитым шипами, и разбитой губе наружу так и рвется отчаянный вой. Как он объяснит отцу, которого старается лишний раз не тревожить, увечья и разбитую гитару, что была неизменным спутником его родителя с младых лет? Джисон просто чертовски устал. Не осталось стойкости притворяться, будто все хорошо, и находить радующие душу мелочи во всем, что предстает взору. Пора признать, что с ним не все в порядке уже давно, и перестать бегать от действительности в мир грез. Столько раз убеждал себя, что справится, выдержит, но каждый из них оканчивается одинаково, и отвращение к самому себе режет тонкие струны измученной страданиями души, наносит зияющие раны скорби, задевает сильнее, чем свирепые кулаки. Стиснув зубы от ломящей во всем теле боли, он медленно опускается на стылую, сырую землю, жмется спиной к увитому плющом забору. Прижатый к тяжело вздымающейся груди футляр открыть боится – страшно увидеть что сотворили с дорогим сердцу инструментом. Он не может вернуться домой в таком виде. Из пересохшего горла вырывается глухой всхлип, и Джисон накрывает ладонью искривленный горящий рот, обеспокоенный, что отец услышит его. – Господин Хан? Джисон-щи? Он поднимает голову и щурится, в попытках рассмотреть сквозь жжение и дрожащий туман в глазах возвышающуюся над ним фигуру уже известного ему юноши, чей взор лихорадочно блестит даже в сгустившейся тьме. Только его не хватало для полной воспроизведения безысходности, тягучим разочарованием распростертой на драном на сбитых углах холсте. – Уйди, – мямлит Джисон, размыкая слипшиеся от засохшей крови губы. – Я могу чем-то помочь? – Просто уйди. Упрямый мальчишка, внезапно возникший в притихшей в ожидании худшего ночи, словно просочившийся в мир живых призрак, присаживается подле него, тщится заглянуть в лицо, но Джисон опускает голову, прячет его за упавшими на лоб спутанными локонами. Незнакомец что-то лопочет, мягко, но настойчиво тянет футляр на себя, и у Джисона, сперва цеплявшегося за него, как за уникальную драгоценность, не хватает сил противиться. Едва слышно жужжит язычок молнии, и он кусает внутреннюю сторону щеки, оценивая нанесенный гитаре ущерб. Непоправимо. Трясущимися руками он выхватывает обломки деки, ласкает в ободранных ладонях погибшее изящество дерева с нарисованными на нем цветами. Последнее напоминание о теплом прошлом безвозвратно утеряно. Все, что от него осталось, – жалкие куски с торчащими заостренными щепками и неясные, размывшиеся за прошедшие годы образы. Одиночество, от признания которого он так долго бегает, накрывает, подобно неотвратимости прибойной волны, топит в ледяном море безнадежности. Джисон вздрагивает от осторожного, почти невесомого прикосновения к плечу и прерывисто вздыхает, морщась от кусающей щеки соленой влаги. – Отец меня убьет. – Он не станет это делать, – Джисон ехидно хмыкает от нелепости произнесенных юношей слов. – Это образное выражение, придурок. Незнакомец поджимает губы и, безмолвный, обращает взор вдаль, на опушку густого леса у подножия Хвачонсана. Джисон не прогоняет его, лишь прикрывает глаза. Еще несколько минут можно потерпеть его присутствие. С этим чудилой не так жутко сидеть в густом мраке, скудно освещаемым моргающим фонарем, что стоит через пару домов от его. Не самый приятный собеседник, но за неимением других приходится довольствоваться тем, что есть. Наконец он хватается за хлипкий, надсадно стонущий в ветреную погоду забор, надеясь, что тот выдержит его вес, и неторопко поднимается на ноги. Бурчит, когда чужие руки поддерживают его за плечи. Наглец всюду нос свой сунет. Джисон не признается даже себе, что благодарен за помощь, ведь гордость – единственное, что еще держит его на ослабших ногах. В ней смысла нет никогда, особенно в его положении, но от привычки прятаться за возведенными несколько лет назад каменными стенами, что защищают его разбитое, истощенное агонией покинутости сердце, так легко не откажешься. – Ступай домой, поздно уже, – шепчет Джисон, не смотря на юношу, и как можно тише отворяет калитку. Перед тем как скрыться за скрипучей входной дверью с облезшим лаком, он бросает короткое «спасибо», не замечая провожающий его тоскливый взгляд. Следующим утром Джисон, прихрамывая от усилившейся боли и неизменной усталости, выбирается на крыльцо с зажатым в руке веником. Господин Хан, посетовав на случившееся с ним несчастье, отстраняет сына от работы в магазинчике на несколько дней, дабы он как следует отдохнул и не пугал посетителей неприглядным синяком на распухшей скуле и разбитыми губами, и сам берет выходной. Он наказывает не горевать о сломанной гитаре, но от Джисона не укрывается успокоительная настойка, которой родитель разбавляет свой привычный лекарственный рацион. Сидеть без дела он попросту не может себе позволить, потому лукавит, заверяя отца в своем добром здравии, и принимается за уборку, в которой дом явно нуждается. Распахнув входную дверь, он выметает с искривленных, кое-где даже заплесневелых досок пыль, мурлыча себе под нос заводной мотив и вытирая струящийся по лицу пот, – конец весны в этом году выдается томительно душным, таким, что каждый вдох иллюзорной наждачной бумагой царапает грудь и горло. Джисон вздрагивает и порывисто бранится, стоит ему краем глаза заметить застывший мрачный силуэт по ту сторону забора. – Что ты снова тут забыл? – Пришел справиться о Вашем самочувствии, – вполголоса отвечает юноша, посматривая на его искалеченное лицо из-под живого пламени упавших на глаза локонов. – Нормально все, – Джисон прочищает горло и поворачивается к нему спиной. Совсем некстати была вчерашняя встреча – так не хотелось обнажать глупую слабость, в которой его застали. Сам бы разобрался в своих проблемах, как делает всегда. Когда никто на тебя не смотрит, стыдиться случается немногим меньше. – Можешь валить. – С кем ты там разговариваешь? – отец, оттирая от жирного соуса пальцы вафельным полотенцем с аляповатым рисунком, выглядывает из дома и обращает ясный, заинтересованный взгляд на незнакомца. – Добрый день. – Господин Хан, – тот, вытащив сжатые в кулаки руки из карманов верхней одежды, глубоко кланяется. – Я зашел проведать Вашего сына. Сейчас отец его точно прогонит, думает Джисон с облегчением, что неизменно появляется по окончании неловкой беседы. Нечего всяким проходимцам так беззастенчиво нарушать установившийся покой, что царит у них. – Так ты его новый друг? – Джисон переводит взгляд на родителя и хмурит брови, подмечая улыбку, тянущую уголки его рта вверх. – Пойдем, я сделал кимчиччигэ. Он неразборчиво ворчит, но оспорить волю господина Хана не смеет – если тому что-то взбредет в голову, переубедить его не представится ни малейшей возможности. Джисон не назовет себя человеком негостеприимным и бездушным, но именно этот юноша одним своим появлением умудряется поднимать в нем всепоглощающую липкую волну чего-то донельзя знакомого, и ему куда проще оправдывать все недовольством, вызванным нежеланным взаимодействием. – Тебе особое приглашение нужно? – возмущается он, ведь незнакомец все еще топчется на месте. Джисон открывает перед ним калитку и дергает головой в сторону дома. – Ну, приглашаю. Юноша коротко кивает и только тогда ступает за ограждение. Джисон следует за ним в прихожую, готовый в любой момент огрызаться и защищаться, если тот посмеет нелицеприятно выразиться об их скромном хозяйстве. Наверняка для таких выскочек, что одеваются в столь дорогие на вид пальто и рубашки, все вокруг выглядит слишком убого. Джисону не привыкать к насмешкам, но оставить их без ответа он не может. Отец в свое время сам построил этот дом, и теперь на его сыне возлежит ответственность за его содержание – не то чтобы совсем плодотворное, но достаточное для того, чтобы здание не развалилось в один погожий день. Незнакомец лишь снимает пальто и начищенные до блеска лакированные туфли. Бормочет что-то невнятное в благодарность, когда Джисон грубо забирает у него верхнюю одежду и вешает на покосившийся крючок, который падал так часто, что он потерял счет тому, сколько раз прибивал его, едва не задевая пальцы. – Вот я невежа, даже не узнал твоего имени, – спохватывается господин Хан, расставив тарелки с горячим, дышащим лакомым паром рагу вокруг вазы со срезанными в саду белыми нарциссами с напоминающей желток сердцевиной. Джисон бросает взгляд на юношу – тоже не знает имени этого нахала, что с любопытством осматривает наваристое блюдо перед ним. – Ян Чонин. Мы… одногодки. – Я так рад, что у моего Джисони появился новый друг, – удовлетворенно улыбается господин Хан, усаживаясь за стол, и неаккуратно сжимает палочки для еды в раздутых, искривленных от артрита пальцах. – Он совсем закрылся с тех пор, как окончил школу и распрощался со всеми своими знакомыми. – Отец. – Женьшеневый чай будешь? – он пропускает упрек сына мимо ушей, рассматривая Чонина с неподдельной внимательностью, присущей человеку, что ведет жизнь совестливую, но не лишенную невзгод, от которых сердце если не черствеет, то твердеет в значительной степени, не допускающей проявления незамутненной наивности. – Вынужден отказаться, – тот качает головой, даже не посмотрев в сторону расписанного ромашками пухлого чайника с заваренным травяным настоем. – У меня аллергия. Чонин вежлив с господином Ханом – после небогатой, но сытной трапезы следует за ним в гостиную, что служит спальней для главы семьи, хвалит его чеканные картины, особенно отмечая одну, с вольной, дикой приливной волной и высоким каменистым утесом, и вырезанные из дерева статуэтки, которые отец создавал по молодости, даже вызывается помыть посуду. Джисон, приученный не доверять ни первому, ни даже пятому впечатлению, не может избавиться от подозрения, что тот просто льстит, но никак не может понять причину поведения чужака. Быть может, он слишком предвзят, но волнение, что вызывают взгляды Чонина, которые тот иногда на него кидает, подавить чрезвычайно трудно. Целеустремленности Чонину не занимать – разузнав у господина Хана график работы Джисона, он приходит в цветочный магазин аккурат в половине десятого, к самому закрытию, и не пропускает ни одного дня. Как бы Джисон ни старался его прогнать, мальчишка стоит на своем и с бессменной доброжелательностью предлагает проводить его до дома. Поначалу он сопротивляется, но страх, что в густом мраке ночи его снова могут поджидать те, кто получает особое удовольствие в колких насмешках над другими, никуда не исчезает, и после долгих уговоров Джисон перестает отказывать. Вдвоем не так боязно и скучно, причина исключительно в этом, убеждает себя он. – Как продвигаются поиски новой гитары? – спрашивает Чонин, неспешно вышагивая подле него одним теплым вечером, бережно звенящим пением цикад и негромким рокотом мотора изредка проезжающих мимо машин, словно подстраивающихся под характерную полупрозрачным сумеркам медлительность. – Нашел пару достойных в комиссионке, – отвечает Джисон, увлекшись толканием мелкого камешка ногой. Без веса футляра, перекинутого через плечо, совсем уж непривычно, но он успокаивает себя тем, что это временно, хотя и не знает, насколько это понятие растянется. – Я могу помочь… – Не нужны мне твои подачки, – возражает он чересчур резко, как шепчет ему подлое подсознание, взывая к совести перед человеком, который холодного обращения нисколько не заслужил. Однако ставить себя в унизительное положение и запросто принимать деньги от всяких очевидно зажиточных пижонов, которым неведомы ни голод, ни вынужденный аскетизм, не будет. – Сам заработаю. Когда-нибудь. После непритязательного ужина, который непривередливым ртам кажется более чем приемлемым, Джисон помогает отцу улечься на старый диван, издающий неблагозвучный скрип при любом движении, подтыкает одеяло и проверяет, оставил ли он на поцарапанной стеклянной поверхности приставного низкого столика стакан с водой и таблетками на случай, если родителю посреди ночи станет плохо. Ноги под конец дня совсем отказываются повиноваться, он делает над собой великое усилие, дабы сперва убедиться в удобстве господина Хана, у которого к вечеру постоянно шалят колени, отчего старик подолгу ворочается без сна. В прежние годы Джисон рутины никогда не придерживался, но со всеми обстоятельствами, посетившими их семью, именно она представляется самым подходящим вариантом, какой бы порой унылой она ни была. Быть может, все не так хорошо, как хотелось бы, но в этом есть своя стабильность, и это надежнее. Появление Чонина в его жизни значительно разбавляет серые, пустые, иногда даже лишенные смысла будни, но это он всячески отрицает. – У него есть кто-нибудь? – вдруг спрашивает отец, складывает высвобожденные из-под стеганого одеяла немощные руки на груди. – Он ничего о себе не рассказывает, – пожимает плечами Джисон, переминаясь с ноги на ногу. Подошва его кроссовок истончилась так, что натруженные ступни гудят еще сильнее. Скорее бы лечь и забыться блаженным сном, что рисует мир в красках живописных, каких в настоящей реальности почти не сыщешь. – Как я понял, нет. – Бедный ребенок, – господин Хан задумчиво всматривается в ночной пейзаж, что виднеется сквозь тончайшие полупрозрачные занавески на окне. – Говорит, что ему нормально. – Мы часто утверждаем вещи, которые на самом деле не имеем в виду, чтобы не волновать других и не бередить собственную душу, – он наконец переводит взгляд на сына, и улыбка его выходит вымученной. – Наверное, ему очень одиноко. Когда погружаешься в собственные заботы, тревожным перезвоном колокольчиков бряцающих в груди, поднимаясь желчным комом к горлу, на других времени не остается. Джисон, которого быт и все сопутствующие ему проблемы, чрезмерно удручает, в свободные от откровенной ненависти к себе часы проводит время со своим стариком, кому требуется надлежащий уход, как бы тот ни доказывал обратное. Однако слова его, произнесенные не с упреком, но с тем медитативным глубокомыслием, присущим родителю, привыкшему безвозмездно дарить любовь своему ребенку, не могут не взрастить в нем сомнения, которые, как он уверен, обратятся невыводимым сорняком, если не предпринять действий вовремя. Его не должна беспокоить судьба Чонина. Он просто спутник, провожающий его после рабочих смен по дома. Джисон разучился верить в чудеса, чтобы надеяться, что тот что-то изменит в томном течении жизни, напоминающем отравленные, зеленеющие воды когда-то полноводной реки. Вот только легче от этих размышлений не становится. – У тебя все хорошо? – спрашивает отец, и Джисон переводит на него отрешенный взор, подернутый ненужными, проклятыми думами. – Конечно, – лжет он по старой привычке. – Я ведь твой Джисони, что никогда не унывает. Господин Хан приоткрывает рот в порыве сказать что-то, но только кивает и отворачивается к спинке дивана с болезненным хрипом. Завтра их обоих ждет тяжелый день, и родителю лучше выспаться как следует. Разговор можно отложить на потом или не заводить вовсе, как они привыкли делать, когда Джисон усердствует в сокрытии того, что бередит душу, уродливыми, незаживающими нарывами расползаясь по ней. В магазинчик мощной, но донельзя впечатляющей и утешающей, пусть и выматывающей, лавиной хлынет наплыв клиентов – молодых людей, спешащих на свидания с возлюбленными, зрелых мужчин, желающих без повода одарить супруг, девушек и женщин, решивших порадовать себя нежностью приветливо раскрытых бутонов. С ними растет и касса, и господин Хан с особым удовольствием жарит говядину, которой в их доме не было давно, а Джисон может наконец позволить себе откладывать суммы крупнее, чем раньше, беспокоясь о лекарствах и пропитании меньше. Работать приходится вдвойне больше, но заполняющаяся шкатулка с хрустящими разноцветными купюрами того стоит. Подбадриваемый родителем, в один из дней он наконец приобретает подержанную гитару в комиссионном магазине. Она не заменит ему старую, что дышала легкой симфонией перебираемых струн и прожитых им и отцом лет, но удовлетворит и потребность в дополнительных средствах, и душевный порыв искать покой в гармонии аккордов. С суетливой пылкостью ждет наступления такого вечера, когда он не будет валиться с ног от усталости и выберется на площадь. В мыслях внезапно, как проступающая сквозь клубы низкого тумана прибрежная полоса, возникает образ Чонина, и Джисон торопится развеять его – не так уж ему не терпится поделиться благой вестью с ним. Часы бьют половину десятого, и Джисон с облегченным, утомившимся вздохом закрывает кассу. Еще один непростой, но плодотворный день закончился. Все нутро скручивает обжигающими узлами голода, и он сглатывает слюну, уже предвосхищая теплый ужин, что ждет его дома. Он нарочно медлит, поправляет и без того ровный ряд горшков с солнечными форзициями, поливает искусные композиции из карликовых глициний. Чонин, что всегда приходит в назначенное время, немного задерживается – вероятно, вновь запутался в принципе работы светофоров, что, к веселью Джисона, бывало уже не раз. На лицо просится, преодолевая стыд и непринятие, маленькая, пока еще неуверенная улыбка, и он спешит подавить ее, утаить даже от себя. Ждет еще пять минут, пятнадцать, двадцать и ровно в десять покидает магазин, неприлично громко хлопнув дверью за собой. Стоило спросить номер телефона, чтобы не терзать себя глупым предвосхищением встречи, а лучше не ждать вообще. Чонин не обязан за ним заходить, но Джисон весь накопившийся гнев обращает на них обоих: на мальчишку за то, появляется без приглашения, когда самому вздумается, на себя – за то, что привык слишком быстро. Именно от этого он и оберегал израненное сердце, а теперь остается лишь неистовствовать из-за собственных неоправданных надежд. Идти на площадь уже нет желания, ведь даже музыка в сей миг кажется плохим товарищем. Чонин, как обычно невозмутимый, приходит следующим вечером, но Джисон объяснений не требует – не имеет права, пусть так и тянет узнать. Во всяком случае его неразумная обида испарятся за неимением и минуты на краткий отдых. К великому удивлению семьи Хан, дел в магазине прибавляется, и кто-то даже делает настолько щедрый заказ, что отец, озадаченно сверяясь с запасами на складе, объявляет, что он будет вынужден оставить хозяйство на сыне и ехать в Тэгу за новой партией цветов. Джисон воспринимает новость со всей вышколенной бесстрастностью, заверяет и родителя, и себя, что не тяготится одиночеством и пару дней замечательно управится без чужой помощи, но подавить разбушевавшийся шторм смятения, плещущегося на окраинах разума, непросто. – Зайдешь? – спрашивает он Чонина, что по обыкновению следует безмолвной тенью подле него и с умиротворенной безмятежностью на лице слушает Джисона, ставшего с ним разговорчивее, таким, каким был когда-то. Джисон мгновенно спохватывается и качает головой. Он не маленький ребенок, который боится остаться один в темноте, справится со всем, что подкинет ему судьба, сам. – Забей, глупость сморозил. – Зайду, – оживляется тот, сверкая глубокими ямочками на щеках. – Можно? Поздним вечером сад мерцает красотой даже более прелестной, чем днем. Над дремлющими, разморенными солнцем корзинками соцветий порхают редкие светлячки, переговариваются в лунном свете плоды фруктовых деревьев, едва слышно шуршит сочная трава у треснувших каменных ступеней, и, кажется, ничто не смеет нарушить лиловую тишину в уютном рае, распростершемся на крошечном клочке земли. Джисон не единожды выбирался сюда, когда воющие вихри печалящих дум буйствовали, отнимая часы отдыха, и столь же часто засыпал в плетеном кресле на веранде, потому господину Хану приходилось незлобиво понукать его за рассеянность. С помощью Чонина он разводит огонь в костровой чаше, косится на юношу, питая весело разгорающийся очаг ветхими газетами. Джисон никогда бы не предположил, что после всей ярой бури его ничтожное судно войдет в штиль и порог его дома переступит кто-то, кроме него самого и отца. Теперь же новый знакомый вьется возле его восхитительных роз, как в день их первой встречи, и ему не хватает недостает ни сил, ни бессердечия, чтобы отогнать того, да и попросту не хочется. Чонин забавно принюхивается к каждому цветку, кончиком небольшого носа задевая нежные лепестки, и на миг представляется, что бутоны смущенно хихикают в ответ. – Персики будешь? – спрашивает Джисон, поднося тарелку с собранными с собственных, выращенных с предельной заботой деревьев фруктами к чужому лицу, когда Чонин наконец опускается на постеленный на коротко постриженной траве плед. – Не могу, – тот резво отстраняется, взирая на нарезанные персики так, будто ему сказали, что они посыпаны стрихнином, и заметно переводит дух, когда лакомство убирают от него подальше, – аллергия. – Сколько у тебя аллергий? Женьшень, персики… бедняга, – удивляется он, откусывает от пушистого фрукта, пачкая пальцы в струящемся сладком липком соке. – Не жарко тебе в твоем пальто? Не декабрь все-таки на дворе. – Я не особо чувствителен к погодным явлениям. Джисон пожимает плечами – сам разберется. Из Ян Чонина выходит прелюбопытнейшая загадка, но он пока не уверен, что готов – достоин – решить ее, хотя извечно отличался азартом, явно доставшимся ему от отца. Свободной, не перепачканной в вяжущем нектаре рукой вынимает из кармана толстовки кейс с треснувшими, но еще рабочими наушниками и ловко выхватывает один, протягивая его Чонину. – Наушники впервые в жизни видишь? – замечает он недоумевающий взгляд, обращенный на устройство. – В лесу живешь, что ли… Чонин нерешительно следует примеру Джисона, втыкает устройство в ухо и вздрагивает, заслышав умиротворяющие фортепианные аккорды, больше похожие на мягкий звон дождевых капель по окну. Джисон мешает длинной палкой прогорающие деревяшки в бодрой мазурке пламени, тихо подпевает, и слова придуманного на ходу незамысловатого мотива о красе полночной истомы, легкокрылых бабочках, кружащих под светом одинокого фонаря на опустевшем перекрестке, и просыпающихся с наступлением мрака мечтах, звучат так, словно мелодия была писана только для них и этой ночи, призывно укрывающей мирным одеялом и утешающей ищущие покоя сердца. Чонин жмется своим плечом к его, беззвучно притаптывая ногой в такт. Накрывает своей горячей рукой его прохладную, стоит последней ноте отзвенеть тоскливым отголоском, разливаясь по телу успокаивающим жаром жасминового чая. – Можно я тоже тебе спою? – Джисон с нескрываемым удивлением смотрит на Чонина. – Не знал, что ты умеешь. Чонин отнимает ладонь и торжественно прикладывает ее к своей груди. Джисона тянет беззлобно поддразнить его, но шутка вмиг теряет смысл, когда среброгласым ручьем, запрятанным в вересковых пустошах высоких холмов, льется пение, какое ему не доводилось слышать за всю жизнь. Звонкое, ласкающее подернутую мглой изведанных невзгод душу и невероятно хрупкое в своей воздушной грации, оно пробуждает перехватывающий и без того неровное дыхание трепет, и даже треск поленьев в костре затихает, чтобы послушать, стать хотя бы немного ближе к таинству, происходящему пред ним. Поддаваясь бесспорному очарованию краткого момента, Джисон тянется к принесенной из дома гитаре, на пробу гладит струны, подстраивает их робкую мелодию под журчащую магию чужого голоса:Издалека повеял ветер тихий,
И, обуяв, коснулся он меня.
В знакомом ароматном вихре
Воспоминаньем полнится душа.
Не в силах я забыть тебя доныне,
Как жалок ум, что сердцу не указ!
Когда-нибудь, как прах в пустынной сини,
Развеются любовь и ветра глас.
Лишь запах твой мне спутником остался,
И мучит он, что пламенная боль.
Сквозь пелену былого мне являлся
Твой светлый лик, моя утрата и юдоль.
Воспоминания как листья, что порывом
Уносит одинокий бриз.
Когда душа скорбит над горем истым,
Кто утешенье мне провозгласит?
Сомкну я веки, и ты предстанешь снова.
И вновь один я средь пустых дорог
Брожу, подобный тени незнакомой,
Как странник, позабывший закуток.
И вдруг дрожаньем тронут слух усталый –
Журчит напев, звучавший нам отрадой.
Напрасно удержать твой образ я желаю
И пробуждаюсь с дикою досадой.
О, дивный сон, былое очарованье,
Прекрасных дней негаснущий узор.
Теперь лишь запах, как тихое дыханье,
Напоминает твой живой задор.
Уж день клонится к сумраку вечерню,
И свет родного гаснет вдалеке.
Боюсь я вновь предаться возвращенью
Твоих очей в бурлящей глубине.
Увижу ль вновь тебя в иной судьбине?
Забуду ль, возлюбив чужой я стан?
Впредь тлею я в кручине,
Ароматом сладким дюже пьян.
Он крепче сжимает медиатор, моргая часто оттого, сколь резко щиплет в носу, – давно музыка, в которой он всегда находит спасение и возможность ненадолго сбежать от крушащей детскую простодушность действительности, не производила на него такого ощутимого впечатления. С замиранием сердца внимает истории об утраченной любви, и кажется, будто он сам проживает горечь разлуки, что мерещится не выдуманным исполнителем событием, знакомым, произошедшим давно, но взывающим к воспоминаниями, которых он никогда не имел. Впрочем, Джисон, преследуемый, как яростными гарпиями, призраками прошлого, осведомлен о тоске по ушедшему довольно хорошо. – Кто исполнитель? – хрипло шепчет он, когда Чонин замолкает, и открывает на телефоне вкладку с поисковым запросом. – Впервые слышу. – Эта песня в пару десятков раз старше тебя, если не больше, – отвечает юноша почти неслышно, не размыкая век. Джисон глубоко вздыхает от трогательной трели певчих птиц, которой еще полнится голос юноши. – Вряд ли ты ее найдешь в этом… в Интернете. – Ты странный. – Все мы странные, но, как по мне, в этом есть своя прелесть, – Джисон откладывает телефон и бросает взгляд на сидящего рядом Чонина. Порой чувствуешь себя чужим даже в окружении близких, думает он. Косые взгляды и обидные слова душат, затягивают в вязкую трясину непринятия самого себя и неуверенности в собственных способностях и желаниях, принуждают сомневаться в каждом шаге. Лучше промолчит, скроется за непринужденностью или неискренним весельем, как и всегда. Другим незачем слышать о его переживаниях. – Оставайся, – говорит он, избегая зрительного контакта. Пляшущее в кострище пламя взвивается ввысь снопом искр и тяжелым, но согревающим запахом. – Что ты по темноте пойдешь? Устрою тебя на диване. Чонин все норовит помочь, пока Джисон готовит ему постель, но он только вручает ему сменные вещи и подгоняет переодеться, чтобы не мешаться под ногами. Беззвучно усмехается, забавляясь представившейся ему возможностью лицезреть знакомого не в его строгих одеяниях, но в растянутой футболке с въевшимися жирными пятнами на подоле. Однако веселье испаряется, как мельчает озерце в засушливый день, как только юноша вновь переступает порог гостиной. Вид у того невозможно домашний, мягкий в каждой складке неглаженой ткани и осторожном, почти миражном сиянии лунного света, падающего на красивое лицо, и Джисон замирает с его пальто в руках, еще хранящим тепло чужого тела. Неряшливой кучей летит оно на деревянный стул, а он, спотыкаясь, скрывается в спальне, силясь стереть наваждение. Падает на свою кровать и накрепко зажмуривается в надежде, что оглушительный ураган мыслей сжалится над ним и подарит спасительный сон. – Спишь? – он вздрагивает от мальчишеского голоса, нарушившего прерываемую лишь его собственным тяжелым дыханием тишину, но согласного мычания ему оказывается мало. – Если спишь, как тогда отвечаешь мне? – У тебя воображение разыгралось, – раздраженно выдыхает он, рассматривая ворочающуюся на диване фигуру через открытую дверь своей спальни. Должно быть, и у него фантазия слишком богатая, ведь в сгустившейся тьме напротив зажигается пара небольших, но ярчайших огоньков. Это все ему точно кажется – вряд ли так могут пылать чужие глаза. – Ложись со мной, – слабо зовет Чонин, и Джисон, без малого встревоженный привидевшимся маревом, подрывается с места в праведном возмущении. – Тебе холодно. – Совсем с ума сошел? – он поворачивается лицом к стене, цокая на чересчур шумный скрип пружин. Надо просто уснуть, и все странности наконец исчезнут. Только бы мальчишка молчал. – Мне всегда холодно. Не помру. – Джисони, иди сюда. Джисон трет горящую щеку, царапает кончики пальцев короткой щетиной, и, помедлив мгновение, неспеша шуршит одеялом. Диван слишком узкий для двоих – Чонин бормочет нечто невразумительное, опаляя дыханием его ухо, и пробежавшую по спине предательскую дрожь от прижавшегося к ней жара побороть не выходит. То, что в первые секунды ощущается совсем уж непривычно, постепенно расслабляет. Уходить уже не хочется – сладость долгожданного, прирученного тепла успокаивает, утешает уставшие тело и душу. Джисон впервые за долгое время высыпается, но позволяет себе еще понежиться в постели, накрывая обвившую талию руку, обнажает чуткую уязвимость, пока Чонин не проснулся и не пришлось притворяться, будто никаких слабостей у него вовсе нет. Жизнь его, размеренная в стабильности, что перестала приносить удовольствие, медленно, несмело, но неумолимо расцветает красками, что, казалось, покинули его навсегда. Вставать по утрам уже проще, и глаза он открывает не с отчаянной неприязнью к возложенным на него обязанностям, но с желанием узнать что ждет его в отзывчивом свете наступившего дня. Смотреть на мир приятнее, если видеть не только грязные лужи, но и кремовые цветки каштанов, отражающиеся в них, замечать неповторимую пышность деревьев гингко, а не запах увядания в осеннюю пору. Меняются и люди вокруг: вечно занятой господин Ким наконец замечает красоту цветов, что Джисон с особой заботой собирает для него в еженедельный букет, даже задерживается, чтобы расспросить об их значении и с тихой тоской вспоминает день первой встречи с почившей супругой; госпожа Чон передает, что господин Чхве устроился в библиотеку сторожем, решив завязать с выпивкой, а госпожа Мин чаще заходит в магазинчик просто так и приносит с собой то фрукты, то сладости. Его отказы даже не слушает, и Джисон начинает с нетерпением предвкушать усладу новых подарков. – Спасибо, бабушка, – благодарит он за заботу едва слышно, но удивительно острый для почтенного возраста слух госпожи Мин ловит обращение. Она треплет его по щеке сухой ладонью, пропахшей домашней выпечкой, и нос еще долго щекочет воображаемыми пирожками из клейкого риса, коричными рулетами и медовым печеньем. Пожалуй, не так уж ему одиноко в этом мире. Единственная вещь остается для Джисона непонятной, вернее, он не разрешает себе думать об этом слишком много, хотя пребывать в блаженном отрицании случается все труднее. Чонин не должен был появляться в его жизни, а он – привязываться к юноше, но ладони так чешутся в тяге коснуться воздушных рыжих локонов, развевающихся мановением вольного июньского бриза. Большие темные глаза притягивают безоговорочное внимание, как и высокий голос, чарующим искусством звенящий в ушах, и всякий миг, проведенный без их обладателя, становится жесточайшей пыткой. По вечерам Джисон выбирается на веранду вовсе не от печальных мыслей о собственной ничтожности. Возводит взор на ясный глянец ночного небосвода, и вместо созвездия Лебедя чудится ему иной лик, знакомый и завораживающий. – Ты изменился, – замечает отец как-то за ужином. Его постаревшие раньше времени руки, скованные извечной болью, дрожат уже меньше – денег на хорошие лекарства прибавилось, и теперь приступы мучат его не так часто. – Странно себя чувствую, – с неохотой признается Джисон. На прекрасное самочувствие родителя жаловаться не приходится, но тот, не отвлеченный недугом, отличается отменной внимательностью к деталям. – Вроде, все становится на свои места, но будто что-то не то. Неправильно, что ли. – Никто не разберет как правильно. Чонина твоего это не волнует. – Его вообще как будто ничто не волнует, – он замирает с поднесенными ко рту палочками, но, опомнившись, супится и принимается с преувеличенным интересом ловить деревянной ложкой самые жирные куски свинины в приготовленном супе. Собирался не вспоминать о Чонине хотя бы один день, но господина Хана его планы мало беспокоят. – И он не мой. – У него лицо горит от каждого твоего взгляда на него. – Может, у него температура, – возражает Джисон торопливо, намеренно игнорирует насмешливые искры в родных глазах напротив и разбегающиеся от них лучики веселья. – С его постоянными аллергиями и не такое может быть. Или тепловой удар – летом всякое случается. – Джисон-а, – отец наклоняется ближе к нему и, протянув руку через стол, аккуратно дергает за пылающее ухо, – не обижай пацана. – Да что ты говоришь такое… – бормочет он, рассматривая борозды на поверхности обеденного стола. Пора бы его привести в порядок и покрасить, как и многое в их обветшалом домике. – Это… – Неправильно? – родитель посмеивается, причмокивает тонкими губами, блестящими от наваристого бульона. – Сердцу не прикажешь. Ему верь, а не глазам. Джисон давится пищей и бьет себя по груди, надрывно кашляя. Нисколько его не интересует что там думают Чонин и отец, убеждает себя он. Сам себе не особо верит, но порхающее радостью крылатое волнение упрямо давит. По окончании трапезы они выходят на веранду, усаживаясь в облюбованные им трескучие кресла. Включенный свет с кухни ненавязчиво обличает протоптанную дорожку, уходящую в глубь сада, дышащего благодатной свежестью, заменившей собой утомительный душный зной. Он размахивает руками в неудачных попытках отогнать приставучих комаров, которых в их краях просто возмутительно много, и господин Хан несдержанно хохочет, стоит сыну ненароком ударить себя по носу. – Ты точная копия своей матери, – молвит он, разминая занывшее колено. – Какой она была? – Джисон находит в себе силы спросить, с деланным любопытством очерчивая взглядом трафарет розовых кустов у забора. Госпожу Хан, покинувшую их, когда ему не было даже шести, он помнит неважно, оттого удивление, вызванное разговором, который они заводят редко, проскальзывает в его поджатых губах и залегшей меж бровей напряженной складке. – Бойкой, – отец прикрывает глаза, предаваясь воспоминаниям с горьковатым привкусом скорби на языке. – Ухлестывал за ней только так. В жизни столько отказов не получал, сколько от нее одной. Ей море было по колено, и она боролась до самого конца. Когда захворала, утешала меня больше, чем я ее… Если бы не эта проклятая болезнь… Его поникшее, удрученное потерей и неизбежным следом старости лицо распускается мечтательным выражением. Джисон лишь раз за всю жизнь видел, как господин Хан, обычно обладающий развеселым, игривым нравом, сломался, – на похоронах матери. Родитель с мужественной стойкостью переносит и нехватку денег, и бесконечные приступы артрита, и стужу в рассыпающемся доме, но от потери супруга так и не оправился. Разбитый, скучающий по возлюбленной немолодой человек прерывисто вздыхает, глубже проседая в кресле, и сжимает робко протянутую сыновнюю ладонь. Ясным взглядом Джисон взирает на своих верных друзей-звезд, вышедших из-за безмолвных облаков, и просит чистого, истинного счастья не для себя, но для отца, измученного, но держащегося на ногах твердо, так, как он, вероятно, ни за что не сумеет. Эскападой красок, сочных оранжевых, лимонных и млечных с мягкими разводами сирени, брезжит опускающийся на Кваналли закат. Море, потемневшее, вобравшее насыщенные переливы броских узоров небосклона и страсть уходящего дня, лениво лижет песчаный берег, изборозжденный неровными следами отдыхающих гуляк. В свои редкие выходные Джисон предпочитает отсиживаться дома, находя утешение в праздном спокойствии родных стен, но отказать Чонину в променаде не смог. Не то чтобы он недоволен – шутливый спор о жизни на экзопланетах его забавляет, а начатый им роман о безрассудном вызове, брошенном самой природе под свист торчащих из спины подводного чудища гарпунов, еще дождется своего часа. Солнечный свет шелковистым янтарем блестит на макушке Чонина, и не полюбоваться этим дивом было бы большим упущением. Джисон вздрагивает, ненароком коснувшись ладонью чужой, и прячет ее в кармане легкой ветровки. – Волосы у тебя классного оттенка, – говорит он, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, но мысленно бранит себя, ведь несдержанным комплиментом подставляет себя только сильнее. – Ты куда ходишь? – Что? – теряется Чонин и ерошит всполошенные озорным порывом ветра локоны. Джисон сжимает руки в кулаки, которые так и чешутся пригладить выбившиеся из идеальной картины пряди. – Да оно само. – В смысле сам себя красишь? – Можно и так сказать. Мимо степенно проплывает молодая пара, увлеченная созерцанием чувственных волн, розоватой акварелью омывающих пляж. Смешно размахивающий коротким хвостом бигль подле них вдруг обнажает клыки и низко рычит, недобро поглядывая на насторожившегося Чонина. Его хозяин дергает за поводок, рассыпается в извинениях и недоуменном заверении, что обычно послушный питомец со всеми приветлив. – Собаки меня не очень жалуют, – юноша качает головой и ускоряет шаг в смущенном стремлении уйти от лающего пса, хлопающего висячими ушами в своих громких потугах. Кусая сухие губы, Джисон переплетает пальцы с его. Спешит заверить себя, что это просто выражение поддержки, но не ко всякому он так запросто может подойти, да и Чонин, как он успел заметить, сторонится даже случайных прикосновений прохожих. Вероятно, знакомый в достаточной степени привык к Джисону, чтобы позволять подобную вольность и искать тепла самому, – в это отрадно верить, как бы он ни утверждал обратное. – Не хочешь податься в музыканты? – спрашивает Чонин, и Джисон крепче хватает его руку. Еще одна тема, которую он обходит стороной, подчеркнуто делая вид, будто злободневности ее не существует. – Сам разберусь. – Почему ты думаешь, что всегда должен справляться один? – продолжает юноша, и голос его тихий, даже смиренный впервые на памяти Джисона звучит столь жестко, незнакомо. Чонин останавливается у кромки берега, не поддаваясь настойчивым попыткам сдвинуть его с места и возобновить прогулку. – Потому что волшебства, которое в сказках помогает героям, в нашем мире не существует. – Не существует? От Джисона не укрываются вспыхнувшие будто нарочно пламенеющие блики в его глазах, темных из-за расширенных зрачков, покрывающих большую часть шоколадного фондана радужки. Волшебства не существует, но о магии момента он весьма наслышан – что-то необъяснимое, но волнующее до дрожи в кончиках пальцев, почти неуловимое, словно прозрачность занимающегося на горизонте рассвета. Ее поймать дано не каждому, хотя познать ее способен любой, приоткрыв завесу, что хранит легкоранимую душу. – В любом случае не мое это... – Не лги мне, – Чонин едва склоняет голову, отчего волосы падают на лицо, разрушая чары пристального взгляда, будто видящего сквозь оберегающую вуаль. Джисона так и тянет наступить ему на ногу, дабы не смел использовать свой рост как невыгодное для него преимущество. – Кому угодно, только не мне. И обещай попробовать. – Я… – Джисон тянет его на себя, когда проказливая волна набегает на берег, грозясь замочить их обувь. Тушуется, постыдно млеет от неожиданной близости и опаляющего щеки сбитого дыхания, от которого веет чистой свежестью вечнозеленого леса и терпкой солью морской воды. – Я подумаю. Он действительно думает, как поступал не раз и раньше, пока не доставало сил отвергать все поползновения жаждущего сердца и находить оправдания, неубедительные даже для него. Не готов, не уверен, не нужно – еще столько забот в магазине, с лечением отца и оплатой счетов, многие из которых они задерживали до значительных долгов. Однако Джисон, выросший в доме, где каждое, даже самое маленькое и незначительное событие сопровождали скрип пластинок на старом проигрывателе, ворчание радио, настроенного на вещание ежедневной музыкальной программы, и игривость гитарных аккордов, с трудом представляет для себя иное поприще. Пора признать, что, отказавшись однажды от своих сокровенных мечт, испугавшись перемен и сопутствующих им трудностей, он самолично проложил тропу тоске о несбывшемся, что терзает его по сей день, пытает денно и нощно, лишая благоденствия и счастья, этого юркого друга, которого он так упрямо гонит прочь. Может, пришло время освободиться от губительных иллюзий правильности происходящего, слепой дымку самообмана. Джисон выжидает день, потом другой, отсрочивая наступление заветного часа, как зачастую бывает при принятии важнейшего решения. Многие пребывают в разрушительном страхе всю жизнь, так и не узнав, стоит ли игра свеч, и он медлит лишь мгновение, прежде чем отправляет электронное письмо в столичную компанию развлечений. Будь что будет. Приглашение на собеседование становится неожиданностью, и не сказать, что совсем уж приятной. Когда мечта кажется недосягаемой, прекрасным сном, думать о ней оказывается проще, чем сталкиваться с необходимостью больших перемен. Из-за недостатка воображения Джисон никогда не роптал, пребывая в трусливом неведении о бескрайних перспективах, что сулит ему судьба. Ответное письмо маячит в ревущем сознании ослепительной зарницей, преследует по пробуждении и на работе, отпечатываясь словами о назначенной дате на гладких лепестках лилий, расставленных в вазах на магазинных стеллажах. О своих сомнениях ему привычнее, безопаснее молчать – у людей вокруг столько своих забот, что отвлекать их глупыми опасениями будет кощунственно. Хранить тайны Джисон умеет, но от одного человека скрываться не получается никак. – Меня ждут в Сеуле, – говорит он Чонину как бы невзначай, когда тот по устоявшейся традиции провожает его домой и словно намеренно не торопится уходить. – Я еду с тобой, – этих слов достаточно, чтобы немного успокоить расшалившиеся нервы. Юноша несомненно прав – в одиночку справляться с тем, что преподносит жизнь, мучительно тяжко. Иногда всего одна фраза растекается в груди горячим отваром надежности, благодаря которому знаешь, что тебя слышат, даже когда не произносишь больше требуемого. Господин Хан воспринимает новость со всем энтузиазмом, на который способна бойкая бессмертная душа, запертая в невечном старческом теле, даже дает больше карманных денег, чем Джисон собирался просить, отчего покупка недешевых билетов на экспресс выдается делом не столь разорительным, как он изначально предполагал. Не обходится без подшучивания над Чонином, который всем своим видом выражает крайнюю степень непонимания принципа работы привокзальных терминалов, рассматривает сгрудившуюся на перроне толпу и электронные табло с бегущими строками, словно на экране изображены неизвестные иероглифы, а не время отправления поезда. Всю дорогу Джисон, сам ни разу не бывавший за пределами родного города, прижимается лбом к окну, за которым плавно проносятся поросшие густой зеленью холмы с возвышающимися над ними бледно-голубыми очертаниями горных склонов, и руку юноши, покоящуюся на его бедре, не отпускает. Огромный, шумный, почти дикий Сеул встречает их гудящим гвалтом машин, топотом бесчисленных ног спешащих людей и бесконечными неоновыми вывесками – столь непривычная картина для приученного к более размеренному темпу жителя Пусана, где торопиться принято разве что на рынок за лучшими кусками лосося и минтая для сэнсонхве и меунтана. Джисон постоянно оборачивается, боясь потерять Чонина из виду, и с трудом соглашается перекусить в кофейне, чересчур взволнованный, чтобы думать об удовлетворении потребностей, хотя до собеседования еще полно времени. Все норовит заплатить за обоих, но замолкает под не терпящим возражений взглядом знакомого. Нежность свежего маффина с тающей на языке шоколадной крошкой ненадолго отвлекает, и он довольно расплывается на стуле, обтирая салфеткой измазанный рот. Чонин скептично осматривает высокий запотевший стакан с холодным американо и пышный бисквит с выложенной на нем алой клубникой, клянется, что к сладкому не питает пристрастия, но выражение лица его, осветившегося искренним восторгом от вкуса ягодного десерта, так комично, что Джисон не сдерживает беззлобного смешка. Поражающее своей грандиозностью многоэтажное здание с блестящим в солнечных лучах стеклянным фасадом и украшенное композициями из живой растительности лобби с громадными портретами артистов и уважаемых продюсеров на стенах и вращающимися входными дверьми, подобными вратам в рай, о котором Джисон ранее не смел помыслить, поистине впечатляют привыкший к простоте портовых набережных ум. Девушка на стойке ресепшена с лицом миловидным, но серьезным просит их пройти на четвертый этаж, и Джисон, замешкавшись, занятый созерцанием черно-белой фотографии Стинга за ее плечом, послушно плетется за Чонином к лифтам. Хитросплетение длинных коридоров с журчащей из колонок негромкой музыкой вкупе со все ускоряющимся хороводом крапчатых точек пред глазами только затрудняют и без того прерывистое дыхание, и Джисон неловко опускается на кожаный диван перед студией под номером четыреста девять, вжимаясь в него спиной, отчего старая рубашка мерзко липнет к взмокшей коже. – Нормально выгляжу? – спрашивает он, дергая давящий на горло воротник. Едва нашел более или менее подходящую для собеседования одежду среди всего того изношенного хлама, в котором он обычно ходит. – Для меня ты даже в мусорном мешке будешь походить на принца, – Чонин отводит взгляд и накрывает ладонью его подрагивающее колено, большим пальцем поглаживает его сквозь тонкую ткань брюк. Джисон с притворным возмущением хлопает его по плечу. – Хан Джисон? – раздается голос, напоминающий о когда-то лучезарных, беззаботных днях, превратившихся в жалкие осколки трепетных воспоминаний. С губ слетает удивленный вздох, стоит Джисону увидеть застывшего перед ними человека с чертами болезненно знакомыми, улыбкой такой родной, ставшей лишь далеким отблеском тепла за прошедшие, безвозвратно истлевшие годы. – Чанбин-хён… Чанбин, возмужавший и знатно раздавшийся в плечах – видимо, все его мечты заняться собственным здоровьем и найти подходящий комплекс тренировок осуществились, – слабо улыбается. На год старше, он всегда присматривал за Джисоном, давал ему по рукам, когда тот подумывал попробовать курить, и поддерживал его начинания, разделяя его любовь к музыке. Немало времени провели они в заброшенной автомастерской, обустроив ее под студию, неподалеку от фабрики за написанием песен, оживленными спорами об аранжировке и компрессии звука. Чанбин уехал в Сеул четыре года назад, и их общение пресеклось довольно скоро. Джисону следовало проявить больше настойчивости, но тогда ему просто не хватало смелости написать другу – боялся отвлечь от учебы. Его нерешительность вылилась в редкие новости от Чанбина, пока между ними не наступило полное затишье. От удручающих, захватывающих, подобно зыбкой топи, сожалений Джисона отвлекают пальцы Чонина, сильнее сдавившие его колено. – Ты в следующем семестре оканчиваешь университет, да? – хрипит он, осторожно отталкивая руку юноши, не замечая, как тот хмурится. – Прохожу здесь стажировку, но мне уже сказали, что точно возьмут меня, – кивает Чанбин, поправляя ремешок объемной сумки для ноутбука. Всего на миг тянет спросить, сохранились ли у него их старые, до смешного неуклюжие, но сейчас такие драгоценные композиции. – Работа есть, квартирку снимаю с Джинни. Он же на дизайнера интерьера учится, вот обставляет наш скромный дом. Помнишь Джинни? Джисон отлично помнит Джинни, или Хван Хёнджина, своего лучшего друга, того самого, кто нарисовал незабудки на его гитаре, кто не раз увязывался за ними в студию, не желая пропустить ни одного импровизированного концерта. Все их шутливые поддразнивания, глупые драки в средней школе, разнимать которые выпадало Чанбину, секреты, поведанные почти беззвучно, шрапнелью режут незатянувшиеся раны, и Джисон тонет, задыхается под толщей тоски по утерянному детству, связи, которая, как он был уверен, никогда не прервется. Человек, как и прелестная роспись на дереве, со временем покинул его насовсем: поступил в университет в столице, и переписка за прошедшие в канители напряженной учебы месяцы постепенно сошла на нет, хотя и продержалась дольше, чем с Чанбином. Джисон лишился обоих близких людей, которые, как оказывается, не только сохранили дружбу, но и делят друг с другом быт. Жизнь продолжается без него, и только его вина в том, что он не сделал ничего, чтобы предотвратить расставание. – А это?.. – Чанбин вежливо кланяется Чонину, ожидая, что помрачневший от нелегких дум Джисон их представит. – Ян Чонин, – опережает его юноша, с готовностью поднимаясь с места, и протягивает ладонь для пожатия. Выражение лица его остается ровным, лишенным приветливой улыбки, на которые Джисону он, как правило, не скупится. – Рад знакомству. – Взаимно, – бормочет старый друг, разминая кисть от крепкой хватки, и обращает потеплевший взор на Джисона. – Ты выглядишь намного лучше, чем в нашу последнюю встречу. – Он теперь не один, – говорит Чонин сухо и оборачивается на звук открывшейся двери, явившей строгого вида женщину средних лет в опрятном костюме, не оставляющем никаких сомнений в том, что сшит он был знающим свое дело портным. – Нам пора. – Если повезет и тебя примут, – Чанбин, поколебавшись, треплет Джисона по плечу, словно не было между ними этих лет разлуки, но тут же отдергивает руку и принимается чесать свой затылок, – давай встретимся как-нибудь все вместе, как в старые добрые. – Господин Хан, – сотрудница окидывает их скептичным взглядом, задерживая его на Чонине. – Кто это? В переговорную можно только Вам. – Мой друг, – спешит объяснить он. Об очевидно странном поведении юноши он поразмыслит позже, как только пройдет это жуткое испытание. – Он подождет здесь. Широкая улыбка кустами спелой черники, нежащихся в объятиях утреннего солнца, расцветает на лице Чонина. Джисон и представить не смел, что у него появится друг после того, как расстался со всеми прежними, но естественная простота озвученного статуса не пугает, но пружинит шаг, уверенный от осознания, что его будет ждать тот, кому не все равно. По окончании собеседования его, как понукающим хлыстом, бьют тем, что страшит больше всего, – неизвестность. «Мы подумаем», – почти ничего не значащие, нисколько не обнадеживающие слова разверзают бездонную пропасть, у края которой он пошатывается, тщась удержать равновесие на вмиг ослабевших ногах. Чонин сжимает его локоть в нетерпении, но Джисон только отмахивается и ведет его прочь из здания со стенами плавающими, сужающимися, потолком дрожащим, грозящим погрести его вместе с едва расправившей перламутровые крылья надеждой под собой. Друг в покое его не оставляет – расспрашивает, пытается заглянуть в глаза, которые от него так упорно прячут, чем напоминает того настырного мальчишку, которым казался ему поначалу. Однако Джисон давно утерял способность сопротивляться ему, потому сдается, когда они спускаются в метро и находят единственное свободное место в укромном уголке напротив дверей мчащегося по тоннелю вагона. – Это не значит отказ, – молвит Чонин невозмутимо, с предельной внимательностью выслушав его сбивчивую речь. – Обычно именно это и значит, – он дергает головой и меняет тему, пока не успел окончательно сорваться в бездну отчаяния. – Ты был груб с Чанбин-хёном. – Я был честен. – Непочтителен. Чонин не отвечает, а Джисон не настаивает. Уже в экспрессе до Пусана юноша кладет голову ему на плечо и предается короткой дреме, и он не отталкивает. Убедившись, что спит тот достаточно крепко, он тычет носом в чужую макушку, вдыхая уже знакомый, успокаивающий аромат лесной опушки на морском побережье – единственное, что помогает держаться на плаву в преддверии наступающей неудачи, низкими клубами плотных грозовых туч стремглав приближающейся к его хлипкому судну. Напрасно он все это затеял, теперь только расстраиваться самому и огорчать близких. – Зря переживаешь, – цокает господин Хан за щедрым ужином, что готовил к возвращению сына из столицы. Джисону хочется поверить в себя так же, как это делают для него другие, но ненасытные тревоги вгрызаются острейшими клыками в его тело, грызут до самых костей, оставляя за собой выжженную пустыню надежд и мечтаний. – Примут тебя. Я в тебя верю. Чонин так больше всех в тебя верит. – Дурак ты, отец. – Пусть так, – посмеивается тот, забавляясь видом надувшегося в драматичной обиде на весь мир сына. – Но я нашел ради кого и чего жить и тебе желаю того же. Чонин не приходит за ним ни на второй день, ни на третий, ни неделю спустя. Джисон, лихорадочно сверяясь со временем на часах, гневается и на него за то, что так и не дал номер телефона для связи, и на себя – за то, что вообще захотел звонить и что так глупо ждет. Сперва он утешает себя оправданиями в занятости, которые скоро уступают место беспокойству о здоровье юноши, отчего он, отвлекшись, случайно срезает живой лепесток гвоздики вместо увядшего, от которых затеял избавиться, пока томится в нетерпении перед встречей, реалистичность которой так же маловероятна, как Луна, вдруг сошедшая с орбиты. Крошечный светло-розовый лепесток безмолвно погибает на ладони, холодит ее агонией осознания, что никто за ним не придет. Джисон немилосердно мнет пострадавшую напрасно хрупкость, рвет некогда прекрасный холст природы на лоскуты такие же убогие, как и он, по глупости возомнивший, что достоин иметь больше положенного. С гитарой наперевес он мчится на портовую площадь, едва не срываясь на бег, но будто назло встрепенувшееся ядовитыми жалами воспоминание о Чонине, что всегда приходил послушать его игру, отбивает всякое желание предаваться спасавшей однажды музыке. Он петляет меж людей, коих, к его неудовольствию, на небольшом клочке мостовой оказывается донельзя много, и в каждом безымянном лике видит знакомый. Задыхаясь от быстрой ходьбы, Джисон плетется по берегу, и дружелюбное море вероломно встречает его соленым дыханием, так похожим на головокружительный запах человека, от тоски по которому он так старательно бежит. Запинается о свою ногу и падает на остывающий песок с вымученным стоном, не в силах продолжить свой путь. Он совершил страшнейшую ошибку, вновь доверившись, позволив себе привязаться к тому, кто исчез бесследно и без предупреждения. Видимо, никому он все-таки не сдался. – Помогите… – молится он звездам немым, как и прежде, и в сей миг их нерушимая тишина презрительными насмешками раздирает его залатанное сердце, как цветочный лепесток, брошенный в урну и позабытый, – помогите отпустить… В свой выходной, выделенный господином Ханом, намаявшимся наблюдать за намеренными переработками сына, Джисон просыпается, едва на горизонте занимается ленивая гуашь рассвета, и вновь бредет к морю, хотя и оно боле не радует его. Опустившись на землю и обняв прижатые к груди колени, он упирается в них лбом, теряя счет времени. Невмоготу жить без шанса услышать чужой высокий голос, явственно излучающий улыбку, ощутить жар пальцев, сомкнувшихся вокруг его, увидеть участливый взгляд, устремленный на него сквозь полыхающий огонь передних прядей. Не протянет и дня в мучительной, опустошающей неизвестности. Краем глаза он замечает цепочку вытянутых следов на песке, но не успевает рассмотреть, как некто занимает место с другой стороны. Чонин, все такой же неизменный, с маленьким, слегка приплюснутым носом, мягким прищуром выразительных глаз, в черном шерстяном пальто не по погоде, поджимает губы в несмелом приветствии. – Где ты был? – голос Джисона постыдно срывается, и вопрос его звучит не требовательно, но жалобно, что только усугубляет кипящую в груди ярость на самого себя. – Ты был так счастлив увидеться со своим школьным другом, – отзывается тот едва различимо спустя несколько невыносимо долго тянущихся мгновений, когда Джисон уже успевает решить, что он опять промолчит, и подставляет лицо давно вставшему солнцу. – Я не имею права требовать твоего безраздельного внимания… но отрицать, что желаю, было бы неблагоразумно. Подумал, что буду только мешаться. Я ведь нужен, только когда тебе плохо. – Ты нужен мне всегда, – возражает он раньше, чем успевает себя остановить. Сглатывает горький комок жгучих слез, пронзительными фанфарами возвещающих о его позорном крахе. Назад пути нет. – Ты… Противная трель входящего звонка обрывает его неровную речь, и Джисон, выругавшись себе под нос, тянется в задний карман джинсов за телефоном. Он вскакивает с места, заслышав долгожданные и страшащие слова по ту сторону динамика, и жмурится от помутневшего рябыми точками зрения из-за резкого подъема. Подтверждение о приеме в столичную компанию развлечений бьет мощнейшим штормовым шквалом по ослабевшим, вздрогнувшим коленям, и он бы непременно упал, если бы не руки, подхватившие его. Цветочный магазин, приносящий наконец стабильный доход благодаря часто захаживающим клиентам, что восхищенно хвалят аккуратные композиции и приобретают что-нибудь для себя, отец, чье состояние боле не тревожит, как раньше, но все еще оставляет желать лучшего, проведенные на площади вечера, сопровождаемые танцем бойко стучащих по гитарным струнам пальцев, даже полночное небо с мелкой россыпью горячо любимых звезд – прежняя жизнь зрелищной кавалькадой кружит пред одурманенным неопределенностью взором, недосягаемая, какой никогда не была. Чонин, эта уже неотъемлемая часть его существования, смятенно взирает на него и кажется одновременно таким близким и таким далеким, будто навечно запертым в узких улочках Пусана, которые Джисон знает наизусть. Как он откажется от всего этого, как расстанется, отправившись навстречу неизведанному, но теплящегося в душе своей осуществимостью? – Меня взяли на работу… Чонин с восторженным возгласом подходит ближе, но замирает в нерешительности, сжимает руки в кулаки, не зная куда их пристроить. Один только вид его, виноватый и смиренный, кипящим черным омутом раздражает, напоминает о затаенной обиде; столько упреков и несметных нападок рвутся наружу, подобно колючей метели, царапающей лицо, но Джисон больше не может – не хочет – его отталкивать. Юноша наконец осмеливается обвить его руками, и он колеблется совсем немного, прежде чем ответно сдавить чужие бока. Хватка его крепчает в опасении, что вернувшийся после двухнедельной разлуки друг вновь исчезнет, растворится в воздухе, как тусклый дым догорающего костра. Джисон тычет носом в крохотный участок шеи, не скрытый воротником пальто, жадно вдыхает терпкий аромат, щекочущий нос легким туманом над трепещущей лазурью вод. Как же он скучал. – Выдыхай, – шепчет Чонин, едва касаясь губами его уха, словно не смея разрушать чары ценного времени, ненадолго застывшего только для них двоих. – Твоя мечта исполнилась. – Что же делать дальше? – вопрошает он растерянно, отстраняясь, прячет взгляд, и горячие ладони почти невесомо касаются лица в немой просьбе поднять голову. – Как что? – улыбается друг радостно, пока глаза не сужаются в миловидные щелочки. Джисон хватает его за запястья, слегка трется щекой о бархат ласкающей кожу руки, гадая, как бы позвать душу, таящуюся в груди, прижатой к его. – Идти за новой. Наверняка у тебя на уме есть что-то особенное. – Кажется… я ее уже нашел. Впервые за эти годы, проведенные в бегстве к заманчивым грезам, обещавшим излечить, но только сильнее истрепавшим сердце, Джисон без стыда, дерзновенного в своих побуждениях уничтожить пробуждающуюся от долгого сна надежду, говорит правду, светлую, не прикрытую боязнью завтрашнего дня. Закрывшись ото всех, истощая себя страхом сделать шаг в неизвестность и ненавистью к себе, он только отсрочил сокровенный восход своего солнца, не погасшего, тлеющего в ожидании, когда откроются златые врата мнительности и оно победоносно ступит на зардевшиеся небеса. Сейчас, подмечая робкий взгляд, брошенный на его губы, он позволяет себе фривольную мысль о том, что даже это было не зря и его зов, мольба о знаке от дружелюбной звезды не осталась неуслышанной. – Можно тебя поцеловать? – Чонин просит разрешения на все, что он делает, и Джисон не может не находить это прелестным. Вот бы делить с этим человеком не только тяжкие невзгоды, но и маленькие радости, составляющие красоту жизни. – Поезжай со мной в Сеул, – говорит он и тянется к юноше первым, вкладывая в миндальную сладость и карамельную тягучесть прикосновения всю благодарность. Волосы Чонина действительно очень шелковистые и пушистые, словно облако пламени, не обжигающего, но безболезненно лижущего ладони, – в этом Джисон убеждается, зарываясь в них пальцами. Горят не руки его, но губы, которыми он льнет к вожделенным розовым лепесткам, будто целует те самые розы, что не разрешал даже себе трогать больше и чаще положенного. Чонин с тихим выдохом сжимает его талию, и Джисон добровольно ныряет в мягкость бережного тепла, боле не тревожась, что утонет за неумением плавать. Теперь он знает, что его ни за что не отпустят. Ему просто нужно было вспомнить что есть вера в себя, открывающая путь к смыслу жизни и вытекающему из него всесильному счастью.